Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Антон Чехов

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Труайя Анри / Антон Чехов - Чтение (стр. 8)
Автор: Труайя Анри
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Чехов, который был человеком очень общительным, быстро подружился с хозяевами усадьбы, Линтваревыми. Они принадлежали к беззащитному племени наполовину разорившихся помещиков, проживавших остатки былого богатства и с улыбкой отстаивавших традиции культуры, гостеприимства и любезного обхождения. «Мать-старуха, очень добрая, сырая, настрадавшаяся вдоволь женщина» читала Шопенгауэра, ездила в церковь на акафист, добросовестно штудировала каждый номер «Вестника Европы» и «Северного вестника» и придавала большое значение тому, что у нее во флигеле поселился молодой талантливый писатель. «Ее старшая дочь, женщина-врач, — гордость всей семьи, — продолжает Чехов описывать Линтваревых, — и, как величают ее мужики, святая — изображает из себя воистину что-то необыкновенное. У нее опухоль в мозгу; от этого она совершенно слепа, страдает эпилепсией и постоянной головной болью. Она знает, что ожидает ее, и стоически, с поразительным хладнокровием говорит о смерти, которая близка» . Вторая дочь, Елена, тоже врач, «старая дева, тихое, застенчивое, бесконечно доброе, любящее всех и некрасивое создание» , любила семейную жизнь, в которой отказала ей судьба. «Я думаю, что она никому никогда не сделала зла, и сдается мне, что она никогда не была и не будет счастлива ни одной минуты» , — прибавляет Чехов. Наконец, третья дочь, Наташа, — «молодая девица мужского телосложения, сильная, костистая, как лещ, мускулистая, загорелая, горластая… Хохочет так, что за версту слышно. Страстная хохломанка. Построила у себя в усадьбе на свой счет школу и учит хохлят басням Крылова в малороссийском переводе. Ездит на могилу Шевченко, как турок в Мекку. Не стрижется, носит корсет и турнюр, занимается хозяйством, любит петь и хохотать и не откажется от самой шаблонной любви, хотя и читала «Капитал» Маркса, но замуж едва ли выйдет, так как некрасива» . Кроме того, в семье было двое сыновей. «Старший сын, тихий, скромный, умный, бесталанный и трудящийся молодой человек, без претензий и, по-видимому, довольный тем, что дала ему жизнь. Исключен из четвертого курса университета, чем не хвастает. Говорит мало. Любит хозяйство и землю, с хохлами живет в согласии.
      Второй сын — помешанный на том, что Чайковский гений. Пианист. Мечтает жить по Толстому.
      Вот вам краткое описание публики, около которой теперь я живу» .
      Не меньше, чем этим славным семейством с его старомодными обычаями и разнообразными причудами, Чехов был очарован и украинскими крестьянами, ценил их веселость, лукавство и находчивость. Он подолгу гулял, купался в реке, смешивался с толпой на местных ярмарках, навещал соседей-помещиков, принимал участие в музыкальных вечерах, заигрывал с девушками, ловил судаков и раков.
      Из всех друзей, навестивших его в то лето, наибольшим успехом у барышень Линтваревых пользовался старик Плещеев. Они дарили ему цветы, приглашали покататься на лодке, исполняли ему романсы. В благодарность Плещеев читал им стихи, до слез трогавшие девушек. «На него глядят все как на полубога, — пишет Чехов все в том же письме к Суворину, — считают за счастье, если он удостоит своим вниманием чью-нибудь простоквашу, подносят ему букеты, приглашают всюду и проч. Особенно ухаживает за ним девица Вата, полтавская институтка, которая гостит у хозяев. А он «слушает да ест» и курит свои сигары, от которых у его поклонниц разбаливается голова. Он тугоподвижен и старчески ленив, но это не мешает прекрасному полу катать его на лодках, возить в соседние имения и петь ему романсы. Здесь он изображает из себя то же, что и в Петербурге, т. е. икону, которой молятся за то, что она стара и висела когда-то рядом с чудотворными иконами. Я же лично, помимо того, что он очень хороший, теплый и искренний человек, вижу в нем сосуд, полный традиций, интересных воспоминаний и хороших общих мест» .
      Александр, только что потерявший жену, тоже приехал вместе с детьми по приглашению Антона погостить к нему на Луку. Там он топил горе в водке, ухаживал за Еленой Линтваревой и даже собирался просить ее руки. Чехову стоило огромного труда отговорить брата от этого намерения. Впрочем, несознательный Александр уже и сам подумывал о том, чтобы завязать отношения с другой женщиной, Натальей Гольден, чья замужняя сестра жила с его братом Николаем. Наконец, к величайшему облегчению для всех, Александр уехал.
      Да и Антон, несмотря на всю притягательность здешних мест, намеревался сбежать от Линтваревых. Точившая его болезнь заставляла часто менять окружение и обстановку — так, словно Чехов торопился повидать мир перед тем, как этот мир покинуть, словно был уверен в том, что покой, свет и здоровье ждут его там, где его нет.
      Десятого июля 1888 года Антон внезапно уехал в Крым, в Феодосию, где у Сувориных была роскошная вилла на берегу моря. Он провел там две недели в блаженном ничегонеделании. Вставал в одиннадцать часов, ложился в три часа ночи, пил дорогие вина, объедался изысканными блюдами и временами начисто забывал о том, что он — писатель. «Я не написал ни одной строки, — признавался Чехов сестре, — и не заработал ни копейки; если мой гнусный кейф продлится еще 1-2 педели, то у меня не останется ни гроша и чеховской фамилии придется зимовать на Ауке» .
      Стояла жара, и Чехов, чтобы освежиться, несколько раз в день купался в море. «Море чудесное, синее и нежное, как волосы невинной девушки, — писал он Леонтьеву (Щеглову). — На берегу его можно жить 1000 лет и не соскучиться» . Хозяйка имения, так раздражавшая его в Петербурге, теперь его забавляла. Болтливая, словно канарейка, она ежечасно меняла платья, по утрам смеялась, днем распевала цыганские романсы, а вечерами плакала, сидя в одиночестве на пустынном пляже. Что касается Суворина, он то и дело вовлекал своего «протеже» в утомительные беседы. «Целый день проводим в разговорах. Ночь тоже. И мало-помалу я обращаюсь в разговорную машину. Решили мы уже все вопросы и наметили тьму новых, еще никем не приподнятых вопросов. Говорим, говорим, говорим и, по всей вероятности, кончим тем, что умрем от воспаления языка и голосовых связок» , — жаловался Чехов. И прибавлял: «Быть с Сувориным и молчать так же не легко, как сидеть у Палкина и не пить.
      Действительно, Суворин представляет из себя воплощенную чуткость. Это большой человек. В искусстве он изображает из себя то же самое, что сеттер в охоте на бекасов, т. е. работает чертовским чутьем и всегда горит страстью. Он плохой теоретик, наук не проходил, многого не знает, во всем он самоучка — отсюда его чисто собачья неиспорченность и цельность, отсюда и самостоятельность взгляда. Будучи беден теориями, он поневоле должен был развить в себе то, чем богато наделила его природа, поневоле он развил свой инстинкт до размеров большого ума. Говорить с ним приятно. А когда поймешь его разговорный прием, его искренность, которой нет у большинства разговорщиков, то болтовня с ним становится почти наслаждением» .
      Суворину хотелось задержать гостя у себя до сентября, но Чехову уже не сиделось на месте: благоразумие требовало вернуться на Луку и засесть за работу, и тем не менее он сделал на обратном пути огромный крюк и вместе с Алексеем, сыном Суворина, совершил долгое путешествие, которое привело их на Кавказ. Отплыв из Феодосии на пароходе, Антон побывал в Новоафонском монастыре, в Сухуме, Батуме, Тифлисе, Баку. Этот последний город, с царящим повсюду запахом нефти и чавкающей под ногами грязью, внушил ему глубочайшее отвращение.
      В начале августа писатель уже снова был среди милых его сердцу Линтваревых. И, снова испытав на себе очарование украинской природы, решил купить где-нибудь поблизости хутор и поселить там небольшую писательскую колонию. Но где взять денег? Пока что разумнее всего было бы вернуться в Москву. «Ах, как не хочется уезжать отсюда! — жаловался он Плещееву. — Каналья Псел с каждым днем, как нарочно, становится все красивее, погода прекрасная; с поля возят хлеб… Москва с ее холодом, плохими пьесами, буфетами и русскими мыслями пугает мое воображение… Я охотно прожил бы зиму подальше от нее» .
      Второго сентября наконец пришло окончательное решение вернуться в «дом-комод» на Садовой-Кудринской. Отдых, во время которого Чехов то и дело перебирался с место на место, не только не укрепил, а еще сильнее пошатнул его здоровье. Сразу после возвращения в Москву у него снова шла горлом кровь. Но он, по обыкновению, делал вид, что болен куда менее серьезно, чем в действительности. По словам Антона, если бы у него была настоящая чахотка, он бы давно уже умер и был похоронен. Впрочем, если верить словам писателя, хотя у него иногда и случалось кровохарканье, никаких других признаков болезни не наблюдалось. Он писал Суворину, что он пугается лишь тогда, когда видит кровь, что в виде крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, словно в зареве пожара. А когда крови нет, он не переживает и не опасается, что литература понесет новую потерю. Что стояло за этим по меньшей мере странным для врача утверждением? Боялся ли Чехов узнать правду или смирился с неизбежным? Скорее всего он отказывался считать себя больным, чтобы полнее насладиться тем недолгим временем, которое было ему отпущено. Не признаваясь в этом даже самому себе, он знал, что может добиться подобия счастья на земле лишь ценой такого самообмана. Антон намеренно закрывал глаза на свою болезнь, чтобы не утратить вкуса к работе, к дружбе, к успеху.
      Как обычно, семья — это сборище спорщиков и попрошаек — мешала ему двигаться вперед. Николай не только не имел постоянной должности, но пять лет жил без паспорта, его разыскивала полиция, ему угрожало тюремное заключение за уклонение от воинской повинности. Лишь вмешательство высокопоставленных друзей Антона избавило этого его брата от необходимости встать под ружье. Что касается Александра, он незадолго до того поссорился с Сувориным. Это было вот как. Александр поместил в «Новом времени» весьма посредственный рассказ, подписав его «Ал. Чехов», так что его вполне могли перепутать с уже знаменитым братом. Возмущенный этой уловкой Суворин послал Александру очень грубое письмо, обвиняя его в том, что он узурпировал и запятнал имя, которое должен уважать. Антон, оказавшийся главной жертвой этого недоразумения, тоже мог бы рассердиться. Однако он стремился лишь к прекращению раздоров и, щадя болезненную обидчивость старшего брата, печально писал ему: «Смертного часа нам не миновать, жить еще придется недолго, а потому я не придаю серьезного значения ни своей литературе, ни своему имени, ни своим литературным ошибкам. Это советую и тебе. Чем проще мы будем смотреть на щекотливые вопросы вроде затронутого Сувориным, тем ровнее будут и наша жизнь и наши отношения. Ан. Чехов и Ал. Чехов — не все ли это равно?» Вскоре после этого все тот же Александр в пьяном виде грубо оскорбил сотрудников редакции «Нового времени». Боясь, как бы виновный не потерял своего места в газете, Чехов написал Суворину, высказывая сожаление о случившемся и пытаясь объяснить его причины: «Что мне делать с братом? Горе да и только. В трезвом состоянии он умен, робок, правдив и мягок, в пьяном же — невыносим. Выпив 2-3 рюмки, он возбуждается в высшей степени и начинает врать. […] Он страдает запоем — несомненно. Что такое запой? Это психоз такой же, как морфинизм, онанизм, нимфомания и проч. Чаще всего запой переходит в наследство от отца или матери, от деда или бабушки. Но у нас в роду нет пьяниц. А и отец иногда напивались с гостями шибко, но это не мешало им благовременно приниматься за дело или просыпаться к заутрене. Вино делало их благодушными и остроумными; оно веселило их сердце и возбуждало ум. Я и мой брат учитель никогда не пьем solo , не знаем толку в винах, можем пить сколько угодно, но просыпаемся с здоровой головой. Этим летом я и один харьковский профессор вздумали однажды напиться. Мы пили, пили и бросили, так как у нас ничего не вышло; наутро проснулись как ни в чем не бывало. Между тем Александр и художник сходят с ума от 2-3 рюмок и временами жаждут выпить… В кого они уродились, Бог их знает. Мне известно только, что Александр не пьет зря, а напивается, когда бывает несчастлив или обескуражен чем-нибудь. […] Я напишу ему политично-ругательно-нежное письмо. На него мои письма действуют» .
      Но были не только эти многочисленные семейные неурядицы, на их фоне случались и радостные вести. Среди таких вестей в это время до Чехова дошла одна, весьма его ободрившая: он только что отправил в «Северный вестник» рассказ «Именины» — «немножко длинный (2 листа), немножко скучный, но жизненный и, представьте, «с направлением»  — и взялся переделывать «Иванова», как вдруг, 7 октября 1888 года, с изумлением узнал, что отделение русского языка и словесности Академии наук единогласно присудило ему Пушкинскую премию за сборник «В сумерках»! Вот уже несколько недель как он, не слишком веря в то, что надежды сбудутся, на это надеялся. Получив же радостное сообщение, «ошалел», да и всю семью словно закружил ураган триумфа. «Известие о премии имело ошеломляющее действие, — писал он Суворину. — Я все эти дни хожу, как влюбленный; мать и отец несут ужасную чепуху и несказанно рады, сестра, стерегущая нашу репутацию со строгостью и мелочностью придворной дамы, честолюбивая и нервная, ходит к подругам и всюду трезвонит. […]
      Так мне везет, что начинаю подозрительно коситься на небеса. Поскорее спрячусь под стол и буду сидеть тихо, смирно, не возвышая голоса. Пока не решусь на серьезный шаг, т. е. не напишу романа, буду держать себя в стороне тихо и скромно, писать мелкие рассказы без претензий, мелкие пьесы, не лезть в гору и не падать вниз, а работать ровно […]
      500 рублей я спрячу на покупку хутора» . А дальше прибавлял: «…газетные беллетристы второго и третьего сорта должны воздвигнуть мне памятник или по крайней мере поднести серебряный портсигар; я проложил для них дорогу в толстые журналы, к лаврам и к сердцам порядочных людей. Пока это моя единственная заслуга, все же, что я написал и за что мне дали премию, не проживет в памяти людей и десяти лет» .
      Тогда же написал Антон и Григоровичу, нимало не сомневаясь в том, что своим успехом обязан ему, благодарил его со всем пылом обласканного дебютанта и обещал в ближайшее время засесть за большой роман. «Конечно — и это вне всякого сомнения — премией этой я обязан не себе. […] Мысль о премии подал Я. П. Полонский, Суворин подчеркнул эту мысль и послал книгу в Академию. Вы же были в Академии и стояли горой за меня.
      Согласитесь, что если бы не вы трое, то не видать бы мне премии как ушей своих. […] Благодарю тысячу раз и буду всю жизнь благодарить» .
      Что же касается романа, Чехов уверял, что он, как и прочие его произведения, никоим образом не будет являть собой пристрастного взгляда на злободневные проблемы. «Роман захватывает у меня несколько семейств и весь уезд с лесами, реками, паромами, железной дорогой. В центре уезда две главные фигуры, мужская и женская, около которых группируются другие шашки. Политического, религиозного и философского мировоззрения у меня еще нет; я меняю его ежемесячно, а потому придется ограничиться только описанием, как мои герои любят, женятся, родят, умирают и как говорят» .
      Несмотря на обилие приемов, банкетов и речей, последовавших за присуждением Пушкинской премии, Чехов продолжал задаваться вопросом, кто же он — врач или писатель? Возвращаясь к излюбленному сравнению медицины с законной женой и литературы — с любовницей, Антон пишет Суворину, что, когда одна ему наскучивает, он спит с другой: может, это и непорядок, однако по крайней мере подобная жизнь лишена монотонности.
      На самом же деле мир молодых литераторов был ему противен — со всеми этими кланами, интригами, бойкотами, реверансами, неистовым карьеризмом. Чехов упрекал своих собратьев по перу в том, что они готовы на все, лишь бы добиться хвалебной рецензии. Ну почему, почему они так жаждут славы, тогда как он сам — после восьми лет занятий писаниной — так до сих пор и не осознал, зачем марает бумагу? В противоположность всем тем, кто вокруг него группировался в злобные секты, он для себя хотел совсем другого: существования независимого, одинокого и скромного. Он писал Леонтьеву (Щеглову) о том, что нужно быть обычным человеком и жить, как живут обычные люди, одинаково относясь ко всем и всему, вот тогда-то, уточнял Чехов, у нас не появится необходимости в искусственно сфабрикованной солидарности. И — с еще большей убежденностью — Плещееву: «Я боюсь тех, кто между строк ищет тенденции и кто хочет видеть меня непременно либералом или консерватором. Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индефферентист. Я хотел бы быть свободным художником и — только, и жалею, что Бог не дал мне силы, чтобы быть им. Я ненавижу ложь и насилие во всех видах, и мне одинаково противны как секретари консисторий, так и Нотович с Градовским. Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи… Потому я одинаково не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи. Фирму и ярлык я считаю предрассудком. Мое святая святых — это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались. Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником» .
      Эта полная независимость художника заключалась не только в проповеди ее по отношению к собратьям по перу, критике или публике. Чехов хотел ее и от своих героев. Беря за образец Пушкина ли, Толстого ли (до «обращения» последнего), он полагал, что уполномочен лишь ставить проблемы, а не решать их. В литературном произведении, считал он, не должно быть скрытой нотации. Никакого «послания». Нужно просто показывать жизнь, как она есть, не пытаясь что-то доказать. Это писатель должен состоять на службе у персонажей, а не персонажи у писателя. И требуется определенное мужество, чтобы выбрать между их присутствием и собственным. Если он вмешивается, что-то разъясняя, пытаясь кого-то из них, этих персонажей, судить, приговаривать или прощать, отпуская грехи, — значит, он превышает свои полномочия. Чем большую свободу, отойдя сам в тень, он предоставит своим героям, тем больше у них шансов пережить его. «Мне кажется, что не беллетристы должны решать такие вопросы, как Бог, пессимизм и т.Ўп. Дело беллетриста изобразить только, кто, как и при каких обстоятельствах говорили или думали о Боге или пессимизме. Художник должен быть не судьею своих персонажей и того, о чем говорят они, а только беспристрастным свидетелем. Я слышал беспорядочный, ничего не решающий разговор двух русских людей о пессимизме и должен передать этот разговор в том самом виде, в каком слышал, а делать оценку ему будут присяжные, т. е. читатели. Мое дело только в том, чтобы быть талантливым, т. е. уметь отличать важные показания от неважных, уметь освещать фигуры и говорить их языком. Щеглов-Леонтьев ставит мне в вину, что я кончил рассказ фразой: «Ничего не разберешь на этом свете!» По его мнению, художник-психолог должен разобрать, на то он и психолог. Но я с ним не согласен. Пишущим людям, особливо художникам, пора уже сознаться, что на этом свете ничего не разберешь, как когда-то сознался Сократ и как сознавался Вольтер. Толпа думает, что она все знает и все понимает; и чем она глупее, тем, кажется, шире ее кругозор. Если же художник, которому толпа верит, решится заявить, что он ничего не понимает из того, что видит, то уж это одно составит большое знание в области мысли и большой шаг вперед» . Позже он возвращается к волнующему его предмету в письме к тому же Суворину: «Я иногда проповедую ересь, но до абсолютного отрицания вопросов в художестве еще не доходил ни разу. В разговорах с пишущей братией я всегда настаиваю на том, что не дело художника решать узко специальные вопросы. Дурно, если художник берется за то, чего не понимает. Для специальных вопросов существуют у нас специалисты; их дело судить об общине, о судьбах капитала, о вреде пьянства, о сапогах, о женских болезнях… Художник же должен судить только о том, что он понимает; его круг так же ограничен, как и у всякого другого специалиста, — это я повторяю и на этом всегда настаиваю. Что в его сфере нет вопросов, а всплошную одни только ответы, может говорить только тот, кто никогда не писал и не имел дела с образами. Художник наблюдает, выбирает, догадывается, компонует — уж одни эти действия предполагают в своем начале вопрос; если с самого начала не задал себе вопроса, то не о чем догадываться и нечего выбирать. Чтобы быть покороче, закончу психиатрией: если отрицать в творчестве вопрос и намерение, то нужно признать, что художник творит непреднамеренно, без умысла, под влиянием аффекта; поэтому, если какой-нибудь автор похвастал мне, что он написал повесть без заранее обдуманного намерения, а только по вдохновению, то я назвал бы его сумасшедшим.
      Требуя от художника сознательного отношения к работе, Вы правы, но Вы смешиваете два понятия: решение вопроса и правильная постановка вопроса. Только второе обязательно для художника. В «Анне Карениной» и в «Онегине» не решен ни один вопрос, но они Вас вполне удовлетворяют потому только, что все вопросы поставлены в них правильно. Суд обязан ставить правильно вопросы, а решают пусть присяжные, каждый на свой вкус» .
      Требование объективного подхода в рамках повествования не мешало Чехову утверждать необходимость строгого отбора деталей при описании или реплик в диалоге. Со своей стороны, несмотря на то что Чехов провозглашал себя реалистом, на самом деле он все больше склонялся к искусству импрессионизма в литературе, делая легкие, не связанные один с другим мазки или штрихи. Его произведения полны тонких аллюзий, мимолетных, как бы рассеивающихся, подобно дымку, замечаний… И своему собрату по перу Лазареву-Грузинскому, разбирая его произведения, он дает совет избегать традиционного стиля, приводящего к банальности. «Ваш недостаток: в своих рассказах Вы боитесь дать волю своему темпераменту, боитесь порывов и ошибок, т. е. того самого, по чему узнается талант, — пишет Чехов. — Вы излишне вылизываете и шлифуете, все же, что кажется Вам смелым и резким, Вы спешите заключить в скобки и в кавычки (напр. «В усадьбе»). Ради Создателя, бросьте и скобки и кавычки! Для вводных предложений есть отличный знак, это двойное тире ( — имярек — ). Кавычки употребляются двумя сортами писателей: робкими и бесталанными. Первые пугаются своей смелости и оригинальности, а вторые… заключая какое-либо слово в кавычки, хотят этим сказать: гляди, читатель, какое оригинальное, смелое и новое слово я придумал!
      И не подражайте Вы Билибину! Надо быть мужественным, сильным, а Вы в описаниях медового месяца и т.Ўп. вдаетесь в сентиментально-игриво-старушечий тон, свойственный Билибину. Не надо этого… Описания природы у Вас недурны, Вы хорошо делаете, что боитесь мелочности и казенщины. Но опять-таки Вы не даете воли своему темпераменту. У Вас нет поэтому оригинальности в приемах. Женщин нужно описывать так, чтобы читатель чувствовал, что Вы в расстегнутой жилетке и без галстука, природу — то же самое. Дайте себе свободы» .
      «Дать себе свободу», отказаться от политического пустозвонства или бессмысленного философствования, уклониться от законов, диктуемых разными литературными школами, идти вперед одиноким путем, который ты выбрал сам, опираясь только на собственные твердость и сдержанность, — вот в чем, по Чехову, заключалось кредо настоящего писателя. В этой замкнутости, в этом нежелании примкнуть к какой-либо группировке Антон снова исповедуется, отвечая на письмо Плещеева, содержавшее отзыв о его рассказе «Именины»: «Правы Вы и в том, что не таите, а прямо высказываете свое подозрение: не боюсь ли я, чтобы меня сочли либералом? Это дает мне повод заглянуть в свою утробу. Мне кажется, что меня можно скорее обвинить в обжорстве, в пьянстве, в легкомыслии, в холодности, в чем угодно, но только не в желании казаться или не казаться… Я никогда не прятался. […] Правда, подозрительно в моем рассказе стремление к уравновешиванию плюсов и минусов. Но ведь я уравновешиваю не консерватизм и либерализм, которые не представляют для меня главной сути, а ложь героев с их правдой. […] Неужели и в последнем рассказе не видно «направления»? Вы как-то говорили мне, что в моих рассказах отсутствует протестующий элемент, что в них нет симпатий и антипатий… Но разве в рассказе от начала до конца я не протестую против лжи? Разве это не направление? Нет? Ну, так, значит, я не умею кусаться или я блоха…»
      Яростно защищая необходимость неангажированности для прозаика, Чехов не забывал при этом, что он — человек театра и что тут тоже неангажированность — неписаный закон. На словах он театр ненавидел, на деле все-таки не мог устоять перед ним, был совершенно околдован миром, сотворенным из грима и папье-маше, и, чувствуя все это, писал Суворину: «Надо всеми силами стараться, чтобы сцена из бакалейных рук перешла в литературные руки, иначе театр пропадет» . В письмах же к Леонтьеву (Щеглову) он то называл театр корью, заразной болезнью больших городов, от которой нужно избавляться, а не любить ее, что вредно для здоровья и опасно, то — змеей, сосущей кровь драматурга, то вообще эшафотом, где его, драматурга, казнят: «Современный театр — это мир бестолочи, тупости и пустозвонства!»
      Однако подобные столь категоричные высказывания не мешали Чехову усердно посещать зрительные залы, проводить целые вечера с актерами и писать уморительные водевили («Медведь» и «Предложение») или драматические сценки (этюд «Лебединая песня»). Приступил он снова и к работе над «Ивановым», пьесой, смысл которой он старался уточнить, делая вариант за вариантом. Теперь, писал он Суворину в середине декабря 1888 года, мой «Иванов» стал куда более понятен, хотя уже в конце месяца жалуется ему же на непонимание: «Режиссер считает «Иванова» лишним человеком в тургеневском вкусе; Савина спрашивает: почему Иванов подлец? Вы пишете: «Иванову необходимо дать что-нибудь такое, из чего видно было бы, почему две женщины на него вешаются и почему он подлец, а доктор — великий человек». Если вы трое так поняли меня, то это значит, что мой «Иванов» никуда не годится. У меня, вероятно, зашел ум за разум, и я написал совсем не то, что хотел. Если Иванов выходит у меня подлецом или лишним человеком, а доктор великим человеком, если непонятно, почему Сара и Саша любят Иванова, то, очевидно, пьеса моя не вытанцовалась и о постановке ее не может быть и речи» . А дальше подробно разъясняет, каким ему видится каждый из персонажей пьесы. Вот, например, Саша — «…девица новейшей формации. Она образованна, умна, честна и проч. На безрыбье и рак рыба, и поэтому она отличает 35-летнего Иванова. Он лучше всех. Она знала его, когда была маленькой, и видела близко его деятельность в ту пору, когда он не был еще утомлен. Он друг ее отца.
      Это самка, которую побеждают самцы не яркостью перьев, не гибкостью, не храбростью, а своими жалобами, нытьем, неудачами. Это женщина, которая любит мужчин в период их падения. Едва Иванов пал духом, как девица — тут как тут. Она этого только и ждала. Помилуйте, у нее такая благодарная, святая задача! Она воскресит упавшего, поставит его на ноги, даст ему счастье… Любит она не Иванова, а эту задачу. Аржантон у Додэ сказал: жизнь не роман! Саша не знает этого. Она не знает, что любовь для Иванова составляет только лишнее осложнение, лишний удар в спину. И что ж? Бьется Саша с Ивановым целый год, а он все не воскресает и падает все ниже и ниже» .
      Что до Иванова, то для автора пьесы очевидно: его герой кончает жизнь самоубийством отнюдь не из-за клеветы или оскорблений, брошенных ему в лицо публично, но только потому, что зашел в тупик. Дорога его пройдена до конца. И Чехов полагает, что характер Иванова — типично русский: «В характеристике Иванова часто попадается слово «русский», — пишет Антон Суворину, перечитав свое письмо, в своеобразном постскриптуме. — Не рассердитесь за это. Когда я писал пьесу, то имел в виду только то, что нужно, то есть одни только типичные русские черты. Так, чрезмерная возбудимость, чувство вины, утомляемость — чисто русские. Немцы никогда не возбуждаются, и потому Германия не знает ни разочарованных, ни лишних, ни утомленных… Возбудимость французов держится постоянно на одной и той же высоте, не делая крутых повышений и понижений, и потому француз до самой дряхлой старости нормально возбужден. Другими слонами, французам не приходится расходовать свои силы на чрезмерное возбуждение; расходуют они свои силы умно, поэтому не знают банкротства.
      Понятно, что в пьесе я не употреблял таких терминов, как русский, возбудимость, утомляемость и проч., в полной надежде, что читатель и зритель будут внимательны и что для них не понадобится вывеска: «це не гарбуз, а слива». Я старался выражаться просто, не хитрил и был далек от подозрения, что читатели и зрители будут ловить моих героев на фразе, подчеркивать разговоры о приданом и т. п.
      Я не сумел написать пьесу. Конечно, жаль. Иванов и Львов представляются моему воображению живыми людьми. Говорю Вам по совести, искренно, эти люди родились в моей голове не из морской пены, не из предвзятых идей, не из «умственности», не случайно. Они результат наблюдения и изучения жизни. Они стоят в моем мозгу, и я чувствую, что не солгал ни на один сантиметр и не перемудрил ни на одну йоту. Если же они на бумаге вышли неживыми и неясными, то виноваты не они, а мое неуменье передавать свои мысли. Значит, рано мне еще за пьесы браться» .
      Пьеса, таким вот образом многократно переделанная, была включена в репертуар Санкт-Петербургского Александрийского театра, и с января 1889 года Чехов, чтобы участвовать в репетициях, перебрался в столицу, поселившись снова у своего друга Суворина. И сразу же его сомнения, его тревоги, его гнев воскресли. Ему опять казалось, будто актеры играют плохо, фальшивят. Давыдов, назначенный на роль Иванова, жаловался на то, что драматург вносит в последнюю минуту новые изменения, грозил отказаться от роли. Чехов, в полном отчаянии, до изнеможения работал с актером, пытаясь раскрыть ему движущие мотивы персонажа. Они ссорились и мирились по десять раз на дню. Глядя на актера, излучавшего самодовольство, Антон предвидел худшее. Накануне премьеры он написал брату Михаилу, что, на его взгляд, партия проиграна заранее.
      Однако 31 января 1889 года вместо сокрушительного провала «Иванов» имел у публики оглушительный успех.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33