Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Антон Чехов

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Труайя Анри / Антон Чехов - Чтение (стр. 12)
Автор: Труайя Анри
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      – Ваше высокоблагородие! — слышится сквозь визг и плач. — Ваше высокоблагородие! Пощадите, ваше высокоблагородие!
      И потом, после 20-30 удара, Прохоров причитывает, как пьяный или точно в бреду:
      – Я человек несчастный, я человек убитый… За что же это меня наказывают?
      Вот уже какое-то странное вытягивание шеи, звуки рвоты… Прохоров не произносит ни одного слова, а только мычит и хрипит; кажется, что с начала наказания прошла целая вечность, но надзиратель кричит только: «Сорок два! Сорок три!» Задолго до конца экзекуции писатель, испытывая отвращение, вышел на улицу. Но даже на расстоянии он слышал монотонный голос надсмотрщика, подсчитывавшего, удары, снова входил и выходил, а тот все еще считал… «Наконец, девяносто. Прохорову быстро распутывают руки и ноги и помогают ему подняться. Место, по которому били, сине-багрово от кровоподтеков и кровоточит. Зубы стучат, лицо желтое, мокрое, глаза блуждают. Когда ему дают капель, он судорожно кусает стакан… Помочили ему голову и повели в околоток.
      – Это за убийство, а за побег еще будет особо, — поясняют мне, когда мы возвращаемся домой.
      – Люблю смотреть, как их наказывают! — говорит радостно военный фельдшер, очень довольный, что насытился отвратительным зрелищем. — Люблю! Это такие негодяи, мерзавцы… вешать их!
      От телесных наказаний грубеют и ожесточаются не одни только арестанты, но и те, кто наказывают и присутствуют при наказании. Исключения не составляют даже образованные люди» , — делает вывод Антон, а в письме к Суворину рассказывает: «Присутствовал на наказании плетьми, после чего ночи три-четыре мне снился палач и отвратительная кобыла» .
      Надо сказать, что нервная система Антона подвергалась испытаниям и менее наглядным. На Сахалине жили и женщины-каторжницы (примерно десять процентов всех заключенных), и свободные женщины, приехавшие сюда разделить участь своих приговоренных к каторге мужей. Как тем, так и другим для того, чтобы выжить, приходилось заниматься проституцией. Тюремщики приберегали для себя самых молодых и привлекательных, другие доставались их «подопечным». Продажа матерями совсем юных девушек богатым поселенцам или надсмотрщикам была здесь привычным делом. «Ввиду громадного спроса, — пишет Чехов, — занятию проституцией не препятствуют ни старость, ни безобразие, ни даже сифилис в третичной форме. Не препятствует и ранняя молодость. Мне приходилось встречать на улице в Александровске девушку шестнадцати лет, которая, по рассказам, стала заниматься проституцией с 9 лет. У девушки этой есть мать, но семейная обстановка на Сахалине далеко не всегда спасает девушек от гибели. Рассказывают про цыгана, который продает своих дочерей и при этом сам торгуется. Одна женщина свободного состояния в Александровской слободке держит «заведение», в котором оперируют только одни ее родные дочери. В Александровске вообще разврат носит городской характер» .
      Тощие, растерянные, неухоженные, безграмотные, одетые в лохмотья дети, живущие на острове, были развращены сызмальства. Некоторые и вовсе не знали своих родителей. Но тем не менее Чехов полагал, что присутствие детей оказывает ссыльным нравственную поддержку и что дети часто составляют то единственное, что привязывает еще ссыльных мужчин и женщин к жизни, спасает от отчаяния, от окончательного падения.
      При этом в XVII главе книги, почти целиком посвященной детям, писатель с горечью замечает:
      «Под какими впечатлениями воспитываются сахалинские дети и какие впечатления определяют их душевную деятельность, читателю понятно из всего вышеописанного. Что в России, в городах и деревнях, страшно, то здесь обыкновенно. Дети провожают равнодушными взглядами партию арестантов, закованных в кандалы; когда кандальные везут тачку с песком, то дети цепляются сзади и хохочут. Играют они в солдаты и арестанты. […] Сахалинские дети говорят о бродягах, розгах, плетях, знают, что такое палач, кандальные, сожитель. Обходя избы в Верхнем Армудане, я в одной не застал старших; дома был только мальчик лет десяти, беловолосый, сутулый, босой; бледное лицо покрыто крупными веснушками и кажется мраморным. — Как по отчеству твоего отца? — спросил я. — Не знаю, — ответил он.
      – Как же так? Живешь с отцом и не знаешь, как его зовут? Стыдно. — Он у меня не настоящий отец. — Как так — не настоящий? — Он у мамки сожитель. -Твоя мать замужняя или вдова? — Вдова. Она за мужа пришла. — Что значит — за мужа пришла? — убила. -Ты своего отца помнишь?
      – Не помню. Я незаконный. Меня мамка на Каре родила» .
      11 сентября Чехов в последний раз посетил южную часть острова и проинформировал Суворина, что гордится результатами своей работы: «…на Сахалине нет ни одного каторжного или поселенца, который не разговаривал бы со мной. Особенно удалась мне перепись детей, на которую я возлагаю немало надежд». Но дальше жалуется: «Когда вспоминаю, что меня отделяет от мира 10 тысяч верст, мною овладевает апатия. Кажется, что приеду домой через сто лет» . И от матери не скрывает ни усталости, ни разочарования: «Я соскучился, и Сахалин мне надоел. Ведь вот уж три месяца, как я не вижу никого, кроме каторжных, или тех, которые умеют говорить только о каторге, плетях и каторжных. Унылая жизнь» . Но вот наконец и отъезд! 13 октября Чехов поднимается на борт судна под названием «Петербург», которому предстоит, обогнув Азию, довезти путешественника до Одессы. Возвращение домой морем длилось больше двух месяцев, но в сравнении с переездом через Сибирь оно выглядело чуть ли не туристическим круизом. Одно время Чехов подумывал заехать по пути домой в Соединенные Штаты, но пришлось от этого отказаться: слишком дорого обошлась бы эта экскурсия. Отказался и от посещения Японии: миновал ее из-за холеры, преследовавшей его, как он шутил, «своими зелеными глазами». Гонконг с его чудесной бухтой чрезвычайно понравился Антону. Он, чуть стыдясь, признавался Суворину, что «ездил… на дженерихче, т. е. на людях, покупал у китайцев всякую дребедень», но с совсем другим чувством вспоминал о том, что «возмущался, слушая, как мои спутники-россияне бранят англичан за эксплуатацию инородцев. Я думал: да, англичанин эксплуатирует китайцев, сипаев, индусов, но зато дает им дороги, водопроводы, музеи, христианство, вы тоже эксплуатируете, но что вы даете?» Он любовался бурным движением джонок в порту, ему нравились конки, железная дорога, взбегающая на гору, прогулки в колясочке рикши…
      После выхода из гонконгского порта «Петербург» попал в шторм такой силы, что катастрофа казалась неизбежной. Капитан посоветовал Чехову держать при себе револьвер, чтобы можно было покончить с собой в случае кораблекрушения, ведь в воде кишели акулы. «Пароход был пустой и делал размахи в 38 градусов, так что мы боялись, что он опрокинется. Морской болезни я не подвержен — это открытие меня приятно поразило», — продолжается рассказ о путешествии домой в том же письме, и в следующей же фразе — о том, что поразило неприятно, о том, с каким тяжелым сердцем присутствовал на похоронах, происходивших в согласии с морскими обычаями: «По пути к Сингапуру бросили в море двух покойников. Когда глядишь, как мертвый человек, завороченный в парусину, летит, кувыркаясь, в воду и когда вспоминаешь, что до дна несколько верст, то становится страшно и почему-то начинает казаться, что сам умрешь и будешь брошен в море» . Это событие так потрясло писателя, что вскоре он сочинил рассказ — «Гусев», герой которого умирает в плавании, его вот так же, как виденных Чеховым на корабле покойников, выбрасывают за борт, и он идет ко дну, на пути к которому его ждет акула с жадно раскрытой пастью…
      Если Сингапур показался Чехову печальным («…Мне почему-то было грустно; я чуть не плакал»), то на Цейлоне он, наоборот, открыл для себя земной рай («Здесь, в раю, я сделал больше 100 верст по железной дороге и по самое горло насытился пальмовыми лесами и бронзовыми женщинами»). На Цейлоне Антон, кроме пальм, видел и слонов, и кобр, и индийских факиров, творивших настоящие чудеса, а главное — тех самых «бронзовых женщин» с таинственными улыбками. «Когда заведу детей, — исповедуется он Суворину, — скажу им не без гордости: «Сукин ты сын, знай же, что у меня в жизни была любовь с черноглазой индусской женщиной. А где и когда? Лунной ночью в лесу из кокосовых пальм!» Михаил, очевидно, по рассказам брата, говорит об этом так: «За все эти перипетии он был вознагражден потом на острове Цейлон, в этом земном раю. Здесь он, под самыми тропиками, в пальмовом лесу, в чисто феерической, сказочной обстановке, получил объяснение в любви от прекрасной индианки» . Своей любовной авантюрой Чехов похвалился и в письме брату Александру, который в ответ передал поклон его безымянной супруге, а также детишкам, которых он наплодил, путешествуя, по всему свету. Вот таким образом теперь и на Цейлоне заведутся Чеховы, посмеивался Александр. А Антон? Не имея возможности привезти в Россию жену цейлонского происхождения, он довольствовался тем, что приобрел на острове трех мангустов с намерением акклиматизировать этих животных в России.
      Тринадцать дней безостановочного плавания, последовавшие за визитом на Цейлон, показались Чехову вечностью. Единственной его радостью в эти долгие дни стало купание в открытом море. Он плавал рядом с кораблем, а матросы развлекались, глядя на него. Были и серьезные потрясения — как вид на гору Синай и на Константинополь, хотя в глубине души писатель чувствовал, что с него уже хватит экзотики. Сердцем, духом, душой и желудком он стремился поскорее попасть на родину.
      И вот 1 декабря 1890 года нога его ступила наконец на российскую землю: пароход прибыл в Одессу. Антон немедленно сел в поезд, идущий в Москву. Предупрежденные телеграммой, Евгения Яковлевна и Михаил приехали встречать сына и брата в Тулу, где обнаружили его в вокзальном буфете с попутчиками. Столик окружала толпа любопытных: всем хотелось видеть мангустов, гуляющих по скатерти и заглядывающих в тарелки едоков. Объятия, слезы радости… Затем — снова в поезд, до Москвы оставалось всего ничего. А здесь Чеховы отправились уже не на Садовую-Кудринскую, в дом-комод, а на Малую Дмитровку, куда семья из соображений экономии перебралась еще осенью, в очередной раз сменив квартиру.
      После семи месяцев изнурившего его паломничества Чехов был счастлив, найдя спокойное убежище среди родных, друзей и книг. «Ура! Ну вот наконец я опять сижу у себя за столом, молюсь своим линяющим пенатам и пишу к Вам. У меня теперь такое хорошее чувство, как будто я совсем не уезжал из дома. Здоров и благополучен до мозга костей», — написал он Суворину . Чувство благополучия усиливалось от сознания того, что Антон вернулся домой, чтобы передать соотечественникам послание чрезвычайной важности. Он, совсем еще недавно проповедовавший, что писатель не должен учить себе подобных, ощущал себя теперь носителем истины, которую надо как можно скорее донести до людей. «Хорош Божий свет. Одно только не хорошо: мы», — повторял он. Документов, собранных им на Сахалине, оказалось так много, что он в шутку грозил жениться на ком попало, лишь бы девица была способна разобраться в его бумагах. До чего ничтожными и смехотворными казались ему литературные споры и склоки теперь, когда он увидел то, что увидел! «До поездки «Крейцерова соната» была для меня событием, — пишет он Суворину, — а теперь она мне смешна и кажется бестолковой. Не то я возмужал от поездки, не то с ума сошел — черт меня знает» .
      Ему хотелось немедленно отчитаться перед всем миром о результатах своего пребывания на Сахалине, по горячим следам рассказать о злоупотреблениях тюремной администрации, об унижениях, которым подвергаются каторжники, об ужасающих условиях жизни женщин и детей. Но новый дом, маленький и шумный, стоящий в глубине двора, вовсе не располагал к работе. Толпы друзей, журналистов, просто любопытных осаждали двери. Кроме того, чересчур подвижные мангусты досаждали кошкам и собакам. Поскольку тут нельзя было вцепиться зубами в кобру — за неимением оной, — зверьки не задумываясь нападали на все подряд: одежду, обувь, продукты… «Ах, ангел мой, если б Вы знали, каких милых зверей привез я с собой из Индии! Это — мангусы, величиною со средних лет котенка, очень веселые и шустрые звери. Качества их: отвага, любопытство и привязанность к человеку. Они выходят на бой с гремучей змеей и всегда побеждают, ничего и никого не боятся; что же касается любопытства, то в комнате нет ни одного узелка и свертка, которого бы они не развернули; встречаясь с кем-нибудь, они прежде всего лезут посмотреть в кармане: что там? Когда остаются одни в комнате, начинают плакать. Право, стоит приехать из Петербурга, чтобы посмотреть их», — пишет он Леонтьеву (Щеглову) , а в письме Лейкину в тот же день, но, видимо, чуть позже хотя и дает своим зверькам ту же характеристику, но поведение их описывает несколько иначе: «Из Цейлона я привез с собою в Москву зверей, самку и самца, перед которыми пасуют даже Ваши таксы и превосходительный Апель Апелич . Имя сим зверям -мангус. Это помесь крысы с крокодилом, тигром и обезьяной. Сейчас они сидят в клетке, куда посажены за дурное поведение: они переворачивают чернильницы, стаканы, выгребают из цветочных горшков землю, тормошат дамские прически, вообще ведут себя, как два маленьких черта, очень любопытных, отважных и нежно любящих человека. Мангусов нет нигде в зоологических садах, они редкость. Брем никогда не видел их и описал со слов других под именем «мунго». Приезжайте посмотреть на них» .
      Вскоре мангусты сотворили в квартире такой беспорядок, что Чехову пришлось отдать двоих в Московский зоопарк, надеясь, что, оставшись в одиночестве, третий зверек перестанет быть таким эксцентричным. Но и им у писателя совершенно не было времени заниматься. Финансы семьи таяли, опускаться ниже было некуда. Чтобы как-то поправить дела, писателю пришлось срочно отредактировать написанный во время путешествия рассказ «Гусев» и отправить его в «Новое время». После этого, отложив пока репортаж с Сахалина, он, на пределе сил, принялся за новую повесть — «Дуэль». Работа ради хлеба насущного мешает мне заняться Сахалином, жаловался Антон Суворину.
      К профессиональным делам и семейным заботам, все более угнетающим, прибавились и проблемы со здоровьем. Хотя в долгом путешествии Антон чувствовал себя относительно хорошо, стоило ему вернуться в Москву, сразу же начались дикие головные боли, приступы кашля, его одолевала слабость, перебои в сердце. 17 декабря он пишет своему обычному исповеднику Суворину, что «после тропиков простудился: кашель, жар по вечерам и голова болит», а еще через неделю приводит новые подробности: черт его знает, что со мной происходит, в любой момент сердце останавливается и в течение нескольких секунд вовсе не бьется…
      От всего этого портилось настроение. Друзья стали утомлять Чехова, докучливые посетители вызывали желание кусаться, он не мог больше терпеть ни присутствия брата Михаила, возгордившегося новеньким мундиром чиновника шестого класса, ни умиления родственников этим ничтожным успехом «вхождения во власть».
      И в первые же дни нового 1891 года Антон сбежал в Петербург, снова — охота к перемене мест. 8 января он прибыл в столицу и обосновался у Сувориных. Но и здесь незнакомые люди бесконечно терзали его вопросами о путешествии. В одном из писем сестре он называет свою жизнь стихийным бедствием, жалуется, что не успевает строки дописать, как раздается звонок в дверь и кто-нибудь заявляется поговорить о Сахалине, в другом сообщает: «Я утомлен, как балерина после пяти действий и восьми картин. Обеды, письма, на которые лень отвечать, разговоры и всякая чепуха» .
      Но приходится принимать все это: отвечая на любые приглашения, Чехов пытается создать общественное мнение, которое помогло бы решить проблемы несчастных сахалинских детей. Он рассчитывает, что его гости хотя бы соберут школьные учебники, чтобы отправить их маленьким каторжанам. И, несмотря на уклончивость и сдержанность власть имущих, ему таки удается получить две тысячи книжек, которые затем упакуют в ящики и пошлют ребятишкам на край света…
      Путешествие Чехова на Сахалин, оцененное поклонниками писателя как проявление великодушия, некоторые писатели и журналисты, боявшиеся Антона как соперника, воспринимали с насмешкой. Упрекали его в подражании Достоевскому, раз он захотел побывать в среде каторжан, упрекали в том, что он стремится сделать себе рекламу за счет заключенных. С первых же дней пребывания в столице Чехов почувствовал за улыбками и поздравлениями непонятную ему враждебность. «Меня окружает густая атмосфера злого чувства, крайне неопределенного и для меня непонятного. Меня кормят обедами и поют мне пошлые дифирамбы и в то же время готовы меня съесть. За что? Черт их знает. Если бы я застрелился, то доставил бы этим большое удовольствие девяти десятым своих друзей и почитателей» , — пишет он Марии в том же письме, что процитировано чуть выше.
      Между другими появилась — за подписью Буренина — и статья в «Новом времени», в которой Чехова, как, впрочем, и Короленко, и Успенского, ставили в ряд писателей, что начинают увядать, вместо того чтобы «расцветать не по дням, а по часам». Далее в этой статье содержался уже намек только на Чехова: «Подобные средние таланты разучаются смотреть на окружающую жизнь и бегут куда глаза глядят, в Сибирь, за Сибирь — во Владивосток, на Сахалин» . Другая сплетня, передававшаяся из уст в уста, гласила: раз Чехов отправился на Сахалин, то исключительно потому, что вдохновение его угасло, а там он в отчаянии безуспешно искал новые сюжеты. Говорили еще, будто своими успехами писатель обязан целиком и полностью финансовой поддержке богатейшего издателя «Нового времени», который управлял продвижением своего друга. Более того, Леонтьев (Щеглов) упоминает в своем «Дневнике» о том, что несколько молодых и злоязычных собратьев по перу распространяют и такой слух: «Чехов попросту содержанка Суворина».
      Настороженный злословием, не оставлявшим его в покое, Чехов тем не менее ничуть не изменил привязанности и почтения к тому, кого считал своим лучшим другом, и, когда Суворин предложил ему совершить вместе большое путешествие по Европе, с радостью согласился. В одном из посланий Киселевой он, ссылаясь на то, что, в сущности, не успел еще отдохнуть хорошенько после долгого вояжа, шутил: «В писании сказано: он ахнуть не успел, как на него медведь насел. Так и я: ахнуть не успел, как уже неведомая сила опять влечет меня в таинственную даль» , в другом — самому Суворину — открыто радовался тому, что они отправляются в путь, говорил, что согласен ехать, куда только друг пожелает, что душа его полна восторга и что было бы огромной глупостью с его стороны отказаться, потому как вряд ли еще представился бы подобный случай. Сестра, видя поистине мальчишескую увлеченность Чехова возможностью странствий, только вздыхала: «Непоседа ты, Антоша!»
      Однако, прежде чем устремиться к новым впечатлениям и новым открытиям — там, за горизонтом, Чехов решил увидеть ту, чей талант превозносил весь Петербург: знаменитую Дузе, которая в это время гастролировала в столице с «Антонием и Клеопатрой» Шекспира. Я не итальянец, писал он сестре, но она так великолепно играла, что мне казалось, будто я понимаю каждое слово. В понедельник, 17 марта, Антон с Сувориным и сыном последнего Алексеем уехали за границу.
      Если по Сибири, всего несколько месяцев тому назад, Чехов путешествовал в раздолбанных повозках, в которых его подбрасывало на ухабах, теперь он наслаждался комфортом спальных вагонов «с зеркалами, большими окнами и коврами». Эта бонбоньерка на колесах рождала в нем ощущение, будто в нем поселилась «душа Нана железных дорог». Все, на его взгляд, выглядело элегантным и изысканным. Роскошные магазины приглашали осуществить самые безумные мечты. Огромные церкви были построены так, что напоминали «кружевную паутину». Кучера фиакров, словно денди, носили цилиндры и — вещь в России невероятная! — ожидали седоков, почитывая газетки. На каждой улице он натыкался на книжный магазин. «Странно, — писал Чехов сестре, — что здесь можно все читать и говорить, о чем хочешь» .
      Накупив подарков для родных и приобретя несколько галстуков для себя, Антон с Сувориными двинулся в сторону Венеции, где русские путешественники остановились в отеле Бауэра. Чехов был просто ослеплен открывшимся ему городом-музеем. «Одно могу сказать: замечательнее Венеции я в своей жизни городов не видел, — пишет он на третий день пребывания брату Ивану. — Это сплошное очарование, блеск, радость жизни. Вместо улиц и переулков каналы, вместо извозчиков гондолы, архитектура изумительная, и нет того местечка, которое не возбуждало бы исторического или художественного интереса. Плывешь в гондоле и видишь дворцы дожей, дом, где жила Дездемона, дома знаменитых художников, храмы… А в храмах скульптура и живопись, какие нам и во сне не снились. Одним словом, очарование. […] Мережковский , которого я встретил здесь, с ума сошел от восторга. Русскому человеку, бедному и приниженному, здесь, в мире красоты, богатства и свободы, не трудно сойти с ума. Хочется здесь навеки остаться, а когда стоишь в церкви и слушаешь орган, то хочется принять католичество» .
      В отличие от Мережковского, на которого особенное впечатление произвели архитектура города и сокровища в его собраниях произведений искусств, Чехову были не в меньшей степени интересны ничего вроде бы не значащие детали: физиономия гида с лысым черепом, голос торговки фиалками, звуки мандолины в сумерках, бесконечный перезвон колоколов или сборища голубей посреди площади Святого Марка. Но его восхищение Венецией с первыми дождями стало угасать. «Venezia bella» сразу же перестала быть «bella» , пишет он сестре, от всей этой воды создается ощущение печали и скуки, и хочется поскорее сбежать отсюда туда, где солнечно.
      Итак, разочарования начались уже в Венеции, дальнейшее же путешествие по Италии — Болонья, Флоренция, Рим, Неаполь — вообще подарило писателю меньше радостей, чем разочарований. Как добросовестный и усердный турист он посещал все места, какие положено, но чудес оказалось в избытке, и аппетит перестал «расти во время еды», а наоборот — наступило пресыщение. Он устал бегать по музеям и рассматривать памятники. «От хождения болит спина и горят подошвы», — писал он родным . А Киселевой из Рима — подробнее: «Видел я все и лазил всюду, куда приказывали. Давали нюхать — нюхал. Но пока чувствую одно утомление и желание поесть щей с гречневой кашей. Венеция меня очаровала, свела с ума, а когда выехал из нее, наступили Бэдекер и дурная погода» . К концу каждого дня ему начинало казаться, будто этот «Бэдекер» он проглотил и тот застрял у него в желудке. Вечный город, где Антон так затосковал по гречневой каше, не понравился: в дождливую погоду напомнил Харьков; Неаполь, пленив красотой бухты, неприятно поразил грязью на улицах. Но все-таки страна в целом показалась благословенным краем, и он повторял, что, был бы художником, непременно поселился бы в Италии зимой. «Ведь Италия, не говоря уже о природе ее и тепле, единственная страна, где убеждаешься, что искусство и в самом деле есть царь всего, а такое убеждение дает бодрость», — поделится он впечатлениями с Машей .
      Каждодневной заботой Чехова в поездке были непомерные расходы. Он утверждал, что, поехав один, мог бы уложиться в четыреста рублей, а вот Суворин заставляет его жить «как дож или как кардинал», останавливаться в лучших отелях и посещать самые роскошные рестораны. В конце концов, как предполагал Антон, его долг издателю и другу вырастет по меньшей мере до тысячи, и снова он не сможет рассчитывать ни на кого и ни на что, кроме собственного адского труда, чтобы расплатиться.
      Следующей страной, куда Суворин привез Чехова, стала Франция. По дороге заехали в Монте-Карло, атмосферой своей показавшийся писателю похожим «на хорошенький… разбойничий вертеп». Вся жизнь на этой горе была ради денег, ради карт, вся жизнь — только напоказ. Самый воздух был словно бы пропитан этим наваждением. Но тем не менее Чехов отправился в казино и, охваченный лихорадкой, свойственной игрокам в рулетку, просадил там девятьсот франков. «Конечно, ты воскликнешь по моему адресу «какой позор! какое бесчестье!», — оправдывался он перед братом Мишей в письме от 15 апреля, — мы, мол, такие бедные, а он играет в рулетку! Это вполне справедливо, и я разрешаю вам придушить меня по возвращении, но на самом деле доволен собой. По крайней мере теперь смогу сказать внукам, что играл в рулетку и знаю, какие ощущения дает эта игра».
      Шутки шутками, проигрыш проигрышем, но внезапная страсть к игре отнюдь не помешала Чехову вынести приговор ее святилищу. Потому что продолжает письмо он так: «…Боже ты мой, Господи, до какой степени презренна и мерзка эта жизнь с ее артишоками, пальмами, запахом померанцев! Я люблю роскошь и богатство, но здешняя рулеточная роскошь производит на меня впечатление роскошного ватерклозета. В воздухе висит что-то такое, что, вы чувствуете, оскорбляет вашу порядочность, опошляет природу, шум моря, луну» .
      Приведенный в ужас Монте-Карло, названным в конце концов «кокоткой», Чехов сначала прельстился Парижем как «очагом цивилизации». Однако первый же непосредственный контакт с городом оказался суровым. Побежав в первый же день осматривать Эйфелеву башню, писатель неожиданно для себя, увлеченный людским потоком, очутился в самой гуще рабочих, вышедших на первомайскую демонстрацию . Полиция наступала на манифестантов, и Чехов хвастался в письмах, что тоже «сподобился»: ажан схватил его за лопатку и стал толкать впереди себя.
      Но это небольшое приключение ничего не изменило в чеховских планах знакомства со столицей Франции. Он побродил по Всемирной выставке, восхитился «очень, очень высокой» Эйфелевой башней, посмеялся, глядя на восковые фигуры музея Гревен, даже поприсутствовал на заседании парламента. Демонстрация в Париже была не единственной, прошли они также в Лионе, Марселе и маленьком городке Фурми, где народные волнения длились несколько дней и где в стычках с полицией было девять человек убито и шестьдесят ранено. Депутаты сделали по этому случаю соответствующий запрос министру внутренних дел, вот Чехов и отправился в парламент послушать, как пройдет обсуждение этого запроса. «Заседание было бурное и в высшей степени интересное», — написал он Маше, но о подробностях умолчал. Однако можно понять, что для русского человека было удивительно: как это обыкновенные представители народа могут, да еще с подобной горячностью, нападать на местные власти? Решительно — во Франции революция 1789 года еще не закончилась!
      Перед отъездом в Москву Чехов решил посетить художественный салон. Там он убедился, что русские художники идут далеко впереди французских, и написал сестре Маше: «В сравнении с французскими пейзажистами… Левитан король» . Правда, незадолго до того Антон разбил свое пенсне, и близорукость мешала ему оценить новые для него картины по достоинству, более того — той же Маше он пожаловался, что без очков стал настоящим мучеником, а брата Мишу попросил прислать другое пенсне, оставленное дома. В остальном его куда меньше интересовали музеи и выставки, чем тысячи личин, в которых представали ему бурлящие улицы Парижа, шумные и веселые, чем террасы маленьких кафе, где рядом с сидящими за столиками парижанами он чувствовал себя среди своих. В противоположность тому, что происходило в России, здесь Чехов отмечал почти полное отсутствие военщины. И говорил, что во Франции рождается странное ощущение полной — почти до беспорядка — свободы, а французский народ называл «превосходным».
      Новый приятель Чехова из русской колонии в Париже, оказавшийся, впрочем, давним знакомым (будучи гимназистом, жил нахлебником в семье Чеховых в Таганроге), журналист Павловский решил познакомить Антона с ночной жизнью города и принялся водить его по кабачкам, кунсткамерам, кафешантанам. Но оказалось, что именно этот Париж, до которого всегда столь охочи приезжие, и не понравился писателю. «Человеки, подпоясывающие себя удавами, дамы, задирающие ноги до потолка, летающие люди, львы, кафешантаны, обеды и завтраки начинают мне противеть, — сообщил он Маше. — Пора домой. Хочется работать» .
      В том году впервые Чехов оказался на Пасху вдали от семьи. Еще в Ницце в Вербное воскресенье он пошел в православную церковь. Но вместо вербы там были пальмовые ветви, в хоре пели не мальчики, а дамы, и все это напоминало Антону не богослужение, а оперу. «Без вас мне в Пасхальную ночь будет ужасно скучно…» — признавался он родным . Так и получилось: праздничная литургия в православной церкви при посольстве не смогла заменить ему оживленных улиц Москвы, перезвона кремлевских колоколов, домашнего стола с крашеными яйцами, куличами и пасхой, традиционными пасхальными яствами, троекратного обмена поцелуями со знакомыми и незнакомыми людьми, сопровождавшегося возгласом «Христос воскресе!». Но Суворин все еще просил не укладывать чемоданов.
      И только 27 апреля Чехов смог написать брату Михаилу, что сегодня же выезжает в Россию — хватит, дескать, путешествовать, с меня довольно. Повторил то же, что уже сказал Маше: «Хочется работать» — и подписался по-французски: «Ton Antoine» . «Антуан» прибыл в Москву 2 мая 1891 года, проведя за границей почти шесть недель. На Сахалине он увидел воочию все мерзости рабства, на Западе познакомился с самой сутью цивилизации. Россия, куда он возвращался с сыновней любовью, располагалась для него между двумя этими крайностями.

Глава IX
ПОМЕЩИК

      На следующий день после возвращения к родным пенатам Чехов, даже не распаковав чемоданов, отправился вместе со всем семейством на снятую без него дачу в Алексине неподалеку от Москвы. Нашел эту летнюю резиденцию, пока брат путешествовал, Михаил. В домике было четыре комнаты, окна выходили на Оку и на железнодорожный мост. С самого начала Чехову показалось здесь тесно, неуютно, да и вообще эта дача, как он признавался, не вызвала в нем никаких ощущений, кроме печали и скуки. Две недели спустя Антон Павлович принял решение убраться подальше от Алексина, подвернулся удобный случай, и все семейство снова переместилось — несколькими верстами дальше, в Богимово, чтобы занять там второй этаж огромного дома, при котором был устроен великолепный старинный парк с аллеями и прудами. «Заброшенной поэтической усадьбой» называл новую свою резиденцию писатель. «Что за прелесть, если бы Вы знали! — рассказывает он Суворину. — Комнаты громадные, как в Благородном собрании, парк дивный с такими аллеями, каких я никогда не видел, река, пруд, церковь для моих стариков и все, все удобства.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33