Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сейчас и на земле

ModernLib.Net / Классическая проза / Томпсон Джим / Сейчас и на земле - Чтение (стр. 10)
Автор: Томпсон Джим
Жанр: Классическая проза

 

 


Двойная игра?

Да нет, не думаю. Не хочется так думать. Скорее моему руководителю избирательной кампании показалось, что выборы у него в кармане, и ему захотелось показать мятежникам, что янки победили еще в одной войне. Словом, произошел обвал, и мы потеряли голоса.

Но одной глупостью это не объяснишь. Почему ты не остановил его? Ты же не мог не узнать об этом сразу же.

Но это мое имя. «Поход через Джорджию» – хороший марш; во всем этом не было ничего недостойного и оскорбительного. Не мог же я отречься от собственного имени или от марша, с которым мои предки шли в бой, чтобы дать свободу рабам.

О Господи! Дать свободу рабам!

Прав я или не прав, но я всегда в это верил. Верил. Заруби себе на носу, Джимми: даже когда заходишь так далеко, как я, нужно во что-то верить; верить всем сердцем, словно это часть твоего существа, так что легче сломать руку или отрубить ногу, чем даже в мыслях попытаться изменить этой вере.

И ты это говоришь. Все эти мошенники, взяточники и недоумки, что рвутся к власти, а ты говоришь...

Не о них речь. Они – пусть. А мы не можем.

Да... но, папа. Деньги. Мы. Кто тебе в таком случае дал право жениться и производить на свет Божий детей...

А кто кому дает право?

Да я знаю. Я понимаю, как это бывает. Конечно, все это не планируешь заранее. Надеешься, что все пойдет как по маслу, а...

Да, и в своей любви к семье мужчина будет делать все то, что он не должен был бы делать, и сделает то одно-единственное, что должен, когда отчаяние доводит его до этого. Я был адвокатом, политиком, страховым агентом, всем понемножку. В нефтяной бизнес я влез не сразу. Я был уже слишком стар, чтобы учиться тому, что необходимо знать, чтобы выстоять в этой жизни.

Папа, ты... ты нас очень ненавидел?

Да, ненавидел. Я пришел из другого мира и был совсем не таким, как вы. То, что я говорил вам, казалось вам занудством, для вашей матери это было занудством. Я привык быть впереди людей, поднимать голос, прерывать других, когда надо было их прервать. В моем мире еда была, чтобы насыщаться, а одежда – чтобы прикрывать наготу; я действительно порой парил в небесах и, бывало, предпочитал чтение разговорам, потому что получал удовольствие от чтения и знал, какой это ужас – знать недостаточно. А за то, что я был не такой, как вы, и не хотел быть таким, как вы, вы меня ненавидели, и, защищая себя, я ненавидел вас. Вы тыкали мне в нос моими неудачами, и всякое мое действие, отличное от вашего, вы с радостью заносили в список моих прегрешений. Бывали моменты, когда я чувствовал себя замурованным в темнице моих неудач, и из этой темницы я со страхом взирал на вас – сначала с гневом, потом смело, потом с настороженностью. В голову лезли всякие мысли о том, что, быть может, я и в самом деле не прав, что то, что я считал правильным, было неправильным, и я начал терять то, что называют характером. Неправда, я знаю, что такое деньги; я вдыхал запах виски и шлюх. Но вы всегда смотрели на меня с презрением, и я не мог говорить, потому что не было ушей, чтобы внимать мне, и сам я уже не был так силен. Ты уверяешь меня, что поддерживал семью в десять раз больше, чем я...

Я не хотел так говорить, папа. Видит Бог, не хотел.

Хотел и сказал, и, наверное, это так и есть. Это правда и ложь одновременно. Но я уже не был так уверен. Я не мог говорить с тобой. Быть может... нет, так сильно я тебя не ненавидел. А сейчас я вообще не ненавижу тебя. Еда. Ты пьешь. Для меня это была еда. Когда ты замурован в четырех стенах, надо же хоть что-то делать.

Это, наверное, ужасно, папа. Быть таким большим, быть кем-то...

Да, Джимми, и да хранит тебя Бог от этого ужаса. Потому что сейчас я тебя люблю. Я надеялся, что ты подохнешь там, на нефтепроводе. Я взял твои деньги, потому что полагал, что тебе будет стыдно, если я не возьму, а в результате ты сделал так, что стыдно было мне. Я думал, что ты негодяй, растленный до мозга костей; грязный маленький подонок, держащийся на поверхности благодаря своему ничтожеству. Ты вернулся, и я еще сильнее замкнулся в себе...

Я хотел поговорить с тобой, папа. Я хотел поговорить с тобой о своих рассказах.

Теперь-то я это понимаю; я никогда не понимал тебя, да и не очень хотел понять. Столько надо было сделать и... Но ты вернулся. Все поехало по новой. А потом ты пришел и рассказал о журнале, о том, что идешь в колледж...

И тут ты уделал меня, папа. Ты стоял перед пустым запертым домом без копейки в кармане – или с медным грошом, – и на твоей физиономии блуждала улыбка. А мы уезжали.

Вот тогда мы наконец поняли друг друга. На двадцать лет позже, чем надо. Это была не твоя и не моя вина. Обстоятельства сделали нас слишком разными, и мы слишком долго притирались друг к другу... Да, а потом ты женился и поселился в Оклахоме, а я там работал швейцаром. И это было все равно что начинать жизнь сначала. Почти, но не совсем. Те вещи, о которых я хотел сказать тебе, были интересны, но я утратил веру в них и так и не смог вернуть ее. Я был весь во власти сомнений и не мог пошевелить ни ногой, ни рукой, мне приходилось думать, прежде чем говорить, потому что столько слов было осмеяно и подвергнуто глумлению. Я видел, как тебя передергивает, когда я заговариваю, и я стал меньше говорить. Я стал медлителен в ходьбе, и вот я...

Па...

Но вообще все было хорошо. Даже не могу сказать, как хорошо, как я ценил это. Мы сидели, бывало, в твоей квартире по вечерам, и я закрывал глаза, а Джо карабкалась ко мне на колени. А Роберта делала вид, что не замечает, когда я называл ее мамочкой, а Джо Мардж, ну а ты, само собой, так и оставался Джимми. Голос у тебя был такой хрипловатый, а тытакой большой, но у мальчика голос и должен быть хрипловатым, а сам он должен быть большим. А потом, позднее – много лет спустя, мы ходили гулять с Джо. Мы гуляли и разговаривали...

Джо буквально боготворила тебя, папа. Когда она узнала, что ты умер, она стала сама не своя. Она сейчас с Робертой. Хотел бы увидеть ее? Джо! Роберта!

А мы – мы гуляли и разговаривали...

Только один из нас мог ехать, папа. Я продал рассказ, но денег хватало только на одного. Вот почему я не поехал. Не потому, что я стыдился, ненавидел тебя за прожорливость...

А мы разговаривали и...

Я не хотел так говорить о Мардж. Теперь я знаю. Я знаю теперь об уроках на скрипке. Знаю, зачем ты... Папа!

А мы...

Подожди, папа! Семьдесят лет и тридцать пять лет, а мы так и не поговорили, а уже идут Джо и Роберта, а я хочу...

А...

Папа! ПАПА!.. О Господи, еще минутку...

* * *

– Иди спать, милый. Хочешь, сделаю тебе глоток виски? Немножко. Выпьешь и ляжешь спать.

– Папа был здесь. Он со мной разговаривал.

– Да, да, милый.

– Он приходил погулять со мной, – говорит Джо. – Он был побрит и аккуратно подстрижен, и на нем был костюм без спинки.

Глава 19

Мама приехала в начале прошлой недели. Она ехала в складчину с попутчиками на машине, и вся дорога обошлась ей в двенадцать долларов. Она сильно устала. Они гнали без остановки всю ночь, и мама почти ничего не ела. Да она и не могла нормально поесть. У нее не было денег.

У папы была страховка на похороны в сто долларов, но на эту сумму нельзя было похоронить даже на пределе приличия. Самая низовая цена сверх ста была сто пятьдесят «не хуже чем у людей», – и она остановилась на этом. Она заплатила десять баксов и подписала счет на остальные сорок. Но надо было купить еще уйму всего, а она отдала десятку, и на руках у нее был счет на сто девяносто баксов.

– Там было очень много народу, Джимми. Папин портрет, из тех старых, когда он баллотировался в конгресс, был напечатан в газете, и еще была целая статья о нем. Совсем незнакомые, прилично одетые люди приходили, говорили со мной и подходили к гробу. А цветов было – море.

– А как дедушка был одет? – спросила Джо.

– Не расстраивайся, – говорю я. – Я рад, что ты все так здорово сделала, мама.

– Но я считала, что это минимум, что мы можем сделать. Только придется эти счета оплачивать. По двадцать долларов в месяц всего...

– Не бери в голову, – говорю. – Разберемся с этими счетами.

Я думал, Роберта встрянет и что-нибудь ляпнет, и приготовился возразить ей, но она не произнесла ни слова. Она не сказала того, что я ожидал.

– Да брось ты, мама, есть о чем беспокоиться, – вот что сказала Роберта. – Я к папе относилась как к своему отцу. Жаль только, что ничего больше мы не могли сделать.

Я сжал ее руку, я гордился ею; мама с облегчением вздохнула, словно перепрыгнула через глубокий ров. Фрэнки почти не вмешивалась. Она хотела было сказать что-то резкое, но я остановил ее взглядом. Я знал, что она хотела сказать. «Пусть мертвые хоронят мертвых». Но маме сейчас было не до ее сентенций. Беда не ходит одна, и она очень переживала за Мардж. Уолтер вот-вот вылетит с работы, во всяком случае, говорит, что вылетит, и все валит на Мардж.

На следующий вечер, придя домой, я застал Фрэнки. Ей стало плохо на работе. Маме все сказали, и она была вне себя. Что мне было сказать?

– На каждый роток не накинешь платок. Когда живешь в такой скученности, как мы, каждый, кому не лень, может болтать, что ему заблагорассудится.

Совет старейшин начался, как только я закрыл дверь, и длился до глубокой ночи, когда главные советники, в том числе Джо, не разошлись по постелям. Он продолжался и при свете дня, не обсуждалось только главное. Ясно, что ни к чему мы не пришли. Мама сказала, что я не должен был позволять Фрэнки делать это; мне следовало лучше смотреть за ней.

– А откуда мне было знать, что она делает? – спрашиваю я.

– Ну правда, мама, откуда нам было знать? – поддержала меня Роберта. – Все произошло так неожиданно, мы и оглянуться не успели, как их и след простыл. Они-то нам сказали, что чинили колесо.

– Но Джимми надо было поговорить с ней, – стояла на своем мама.

– Сколько раз я предупреждала его, что она рано или поздно вляпается во что-нибудь подобное.

– Да брось ты, мама, – говорит Фрэнки. – Очень бы я слушала Джимми, сама, что ли, не знаешь. Как он...

– А что! – спрашивает Роберта. – Почему нет?

– По кочану, – отвечает Фрэнки. – Просто мне уже двадцать пять. Если я сейчас не знаю, что делаю, то слишком поздно браться за ум.

– Час от часу не легче, – сыплет мама. – Можно подумать, что нам только не хватало...

– Ну, развели базар.

– А что ты предлагаешь? Не обращаться же к Чику, правда?

– Боже упаси! Не такой уж он болван.

– И что же делать?

– А ты что думаешь, Джимми?

– А что тут думать, и так ясно.

– Ты имеешь в виду рецепт или...

– Лекарства здесь не помогут. Если только ты действительно не залетела. Ты-то сама уверена?

– Конечно уверена.

– Ума не приложу, Фрэнки, как можно было доводить до этого? Ну и дела! Как ни крути...

– Надо идти к врачу.

– Я не могу найти подходящего. Я пыталась выяснить у подружек, но...

– Но мы же нашли. Я же... – Я замолчал, стараясь не глядеть на Роберту. – Да найдем мы врача. Только это стоит здесь чертовски дорого. Они всегда выйдут сухими из воды, а потому тянут до предела, когда тебе податься некуда.

– Пятьдесят долларов?

– Это цены периода депрессии. Боюсь, сейчас меньше чем за сотню не получится.

Фрэнки согнула пальцы на ногах и уставилась на ногти.

– Если уж понадобится, я, пожалуй, смогу раздобыть. Тут есть такие акулы, под сто процентов могут дать.

– Ты что, с ума сошла? – воскликнула мама. – Это послушать только! Можно подумать, что сотня долларов на дереве растет. Нет уж, мы заставим этого расчудесного Муна выложить денежки. Джимми, ты должен поговорить с ним и сказать, чтоб раскошеливался подобру-поздорову, а то хуже будет.

– Не вздумай, Джимми, – возражает Фрэнки. – Я этого не хочу.

– Представляю, как я скажу ему, в чем дело, – говорю. – Но одно я знаю точно – это что мне придется валить на все четыре стороны. До пособия по безработице надо ждать месяц. Не знаю, что потом, но на какое-то время будем пробавляться им.

Роберта посмотрела на меня.

– О, – говорит, – вот оно как. Так вот о чем ты раздумываешь по вечерам, уставившись в одну точку. Если ты думаешь, Джеймс Диллон, что я собираюсь прозябать на пятнадцать или восемнадцать долларов в неделю, тогда как ты мог бы...

– Может, и все двадцать. И все до копейки тебе. А я куда-нибудь смотаюсь, пока не встану на ноги и...

– Нет уж, сэр! Дудки! Если ты куда-нибудь двинешься, я с тобой. У тебя есть семья и все мы. И выбрось это из головы.

– Но если б я уехал и начал снова писать...

– Если ты на самом деле хочешь писать, кто тебе мешает писать здесь? Ты же продал свой последний рассказ, разве не так? Ну и?..

– Да, продал. Только, сидючи здесь, я с трудом вытягивал полсотни слов за ночь да выдувал в среднем десяток чашек кофе и выкуривал пачку сигарет на каждую строчку. Я не писал. Брал первые попавшиеся слова, крутил, вертел, прилаживал, притирал, чтоб получилась не совсем идиотская фраза. И в результате сбагрил эту туфту завалящему третьесортному журнальчику. Больше я так не могу и не буду. Хватит.

– Мне кажется, мы собрались поговорить обо мне, – напомнила Фрэнки.

– Господи! – кричу я. – И она еще может просить меня об этом! Представь себе, что ты певица – пусть не великая, но стоящая, – ты знаешь, как надо петь эту песню, но голос у тебя сел, тебе надо восстановить его, а потом уж петь. Голос совсем негодный, ты сама не можешь слушать, что уж тут говорить о других. И ты не поешь. Просто это выше твоих сил, стоит только попробовать, и тебе плохо, это убивает тебя, лишает веры в себя, и, если будешь пытаться, вообще никогда не восстановишь его. Ну скажи, в таких обстоятельствах ты бы заключала контракт? Ну скажи...

– Заключила бы, если б мне дали сто долларов, – говорит мама.

А Роберта:

– Джимми всегда так, мама. Помню, как-то он получил пять сотен долларов за два старых рассказика и такое устроил: метался, рвал на себе волосы и орал, что все погибло, что больше в жизни не сможет написать ни строчки. Можно подумать, что наступил конец света... Ведь было такое, Джимми! У тебя всегда одно и то же.

– Может, оно и так. Наверное, так со всеми писателями. Однако есть разница, ее поймет только другой писатель.

– Но послушайте, – говорит Фрэнки, – мы вроде собрались...

– А сейчас совсем другое дело, – тяну я свое. – Если я и начну снова писать, на сей раз об этой бодяге больше не может быть и речи. Не могу я писать, когда надо мной висит образ копа и малолетней сироты. Никогда в жизни! слышите? И зарубите себе на носу! Раз и навсегда! Если я и буду писать, только то, что хочу и как хочу.

– Новую книгу, надеюсь, – говорит Роберта.

– Упаси Боже, – говорит мама.

– Ладно, – говорю. – Может, и новую книгу. Что тут смешного?

– Ничего, если на то пошло, – откликается Фрэнки. – Но мы ведь...

– Я бы не сказала, что смешно, – вступает Роберта. – Помнишь, мама? Он приходил вечером с работы и двигался будто во сне. Сидит, говорит с тобой или просто смотрит, а скажи ему слово, не ответит, а если ответит, то ни к селу ни к городу. А все остальное время смотришь на него, и сердце кровью обливается: он словно в полной отключке – одежда мятая и грязная, куртка застегнута не на те пуговицы, и весь с головы до ног заляпан пеплом и кофе. Ведь обычно он такой аккуратный. Просто ужас.

– О Господи, – говорю.

– Вот именно – о Господи, – повторяет Роберта. – Я и сама так говорю. Сидит за ужином, ест что попало и даже не замечает что, а потом как ненормальный тащит свою машинку на стол, я еще убрать не успела. Можно подумать, что горит. Нельзя спокойно кофе допить.

– Ну да, а потом эти консервные банки являются, – говорю, – и начинается...

– Представляешь, мама, так он моих подруг называл. Консервные банки. Такие милые дамы.

– Бабы, мама, – встревает Джо.

– А ну-ка, прикрой рот!

– Была там такая четырехглазая сука, – говорю, – она, как ни придет, все талдычит тебе, что ты, мол, должна заставить меня помогать тебе по хозяйству. А та дебилка, с которой ты познакомилась в магазине. А еще одна кособокая дура, ты даже имя ее мне не называла; я не уверен, что она сама его знала. Вы отправлялись в другую комнату и трепались так громко, что я слышал гудение, хотя не разбирал ни слова. И так часами, чтоб всем пусто было.

– Да, мама, – говорит Роберта. – Ко мне приходили подруги, а я все время как на иголках: вдруг придут с какими-нибудь счетами, а мне надо говорить с ними у всех на виду. Я же не могла подпустить к ним Джимми, потому что он, чего доброго, обматерит их или наобещает с три короба, лишь бы они убрались. Это, я скажу тебе...

– Можешь не говорить, – подхватывает мама. – Я и сама знаю, как папа...

– Он меня так бесил, что порой я готова была убить его. Он получал мизерный аванс – пятнадцать долларов в неделю, так что мы едва сводили концы с концами, а мог бы заколачивать кучу денег. Макфадден просил его сделать сериал, а от Гангбустера звонили по междугородному и слали телеграммы, Фоссет умолял его отправиться на губернаторский съезд и сделать десять – двенадцать передовиц на тему превентивных мер против преступности – на это вообще не надо было тратить время, и семьдесят пять долларов за статейку в кармане...

– Я в конце концов подписал договор на книгу, – заметил я, – и поторопился.

– Черта с два поторопился, – взорвалась Роберта. – Ты хочешь сказать, тянул резину. Ты так тянул, что едва ли мог что-либо написать. Свихнуться можно было. А воскресенья – это вообще был конец света. Никуда нельзя пойти. Не успеешь встать с постели, начинают собираться дружки Джимми – не мои, должна заметить! И так целый день пьют кофе, и повсюду пепел от сигарет: хозяйничают, как у себя дома, только ты не знаешь, куда приткнуться. Плюхаются в одежде на кровать, валяются на полу, ходят в туалет, так что на весь дом слышно. Да, да, мама, представь себе, не закрывают дверь и орут оттуда на весь дом. А если хотят поесть, идут на кухню и берут, что хотят. Был у него один приятель – вечно в плисовых штанах, а в ванной не мылся, наверное, годами, это был тот еще экземпляр. Один раз я припасла на воскресенье хороший ростбиф, так он нашел его и притащил в гостиную с солонкой и перечницей. Можете представить картину: сидит себе на полу, и сыплет на пол соль и перец, и ест мой ростбиф – так весь и сожрал, мама, на глазах у всех, как будто так и надо. В жизни ничего подобного...

– Насколько я помню, – говорю я, – он за все, что брал платил. Это был лучший художник на всем Юго-Западе. Перед тем как уехать в Вашингтон делать стенные росписи, он отдал нам фонограф и полный набор пластинок Карла Сэндберга и...

– Только не напоминай мне, ради Бога, про эти пластинки – всплескивает руками Роберта. – Мне от них дурно; ничего более идиотского я в жизни не знала. Приходилось слушать их с утра до ночи. Когда Джимми ничего не лезло в голову, когда он устал или психует, – а это с ним происходило все время, пока он работал над этой дурацкой книгой, – он тут же ставит эти пластинки. И всю прочую мерзость – отсюда и эти «Свежесть росы» и «Сэм Басс»...

– Да это же старинные английские народные песенки. Нравится тебе или не нравится...

– Старинные английские народные песенки, как же! Думаю, мерзость от немерзости я уж как-нибудь могу отличить, а мне пришлось наслушаться всего.

– Ну, я от них потом отделался.

– Отделался! Еще бы...

– Я отделался и от друзей, и от книги.

– И после всего этого книга не была издана!

– Не была? Я даже не помню. Для тебя это было, конечно, разочарованием.

– А ты что хотел?

– Забавно, это совсем выскочило у меня из головы, – говорю. – Хотя что тут странного, раз это меня совершенно не интересовало.

Рот у Роберты закрылся. И на лице проступило знакомое беспомощное и недоуменное выражение.

– Ума не приложу, почему, что бы я ни сказала...

– Да нет, милая, все в порядке. Ты и так много наговорила.

– Джимми, – вступает Фрэнки, – брось. Я все-таки хочу знать...

– Я думаю, это и надо сделать, – говорит мама, теребя булавку, вколотую в платье.

– Что – брось? Я что-нибудь говорю?

Я знаю, что это не то, что она хотела сказать. У нее была долгая дискуссия со мной – пусть я и не слушал, – и она (мы) достигли общего согласия. Я знал, но не хотел в этом признаться. Это одна из маминых штучек, от которых я тихо балдею.

– Сделать что? – спрашиваю. – О чем ты, в конце концов?

– Как – о чем? О рассказе. Мы можем послать его в тот последний журнал, им так нравятся твои вещи, и получим чек через месяц. Фрэнки тебе потом выплатит, конечно, но тогда не придется брать в долг...

Я посмотрел на нее. Посмотрел на Фрэнки и Роберту. У Джо рот до ушей. Словом, судя по всему, всем все ясно. Мама вытащила кролика из шляпы. Она, как всегда, нырнула в дерьмо, и вынырнула с бриллиантом.

– Чтоб мне провалиться! – воскликнул я. – В бога душу мать со всеми святыми присно и вовеки! Да будь я проклят со всеми потрохами и ангелами в придачу! Чтоб им всем пусто было – и Христу, и всему сучьему воинству его; пусть поимеют меня по двое и по трое, и ротами и эскадронами, и в хвост и в гриву, и на грузовиках, и на колясках, и на роликах, и на великах, да чтоб им ни дна ни покрышки и чтоб мне не видеть света...

Хватаю бутылку из кухни и прикладываюсь.

– Не обращай на него внимания, мама, – говорит Роберта. – Он всегда так бесится.

– Нет, уж послушайте! – кричу. – Я не я, если...

– Джимми! Ты льешь на ковер!

– Да чтоб я написал еще хоть строчку! Да лучше буду клевать лошадиное дерьмо с воробьями...

– Джимми, прекрати ругаться!

– Чтоб мне лакать помои со свиньями; чтоб мне торговать из-под полы французской порнухой; чтоб мне мыть ванные...

– Джимми!

– Да я лучше усыновлю тройню Фрэнки, или сколько там у нее будет, и дам им такое же глубокомысленное и отеческое воспитание, как своим собственным. Но никогда – клянусь Богом, никогда в жизни – я больше не напишу ни строчки!

Я сел.

– Он действительно не хочет писать рассказ, – тупо говорит Фрэнки Роберте.

– О! – восклицает Роберта.

– А я, – вмешивается мама, – не понимаю, с какой стати.

Я чуть не поперхнулся виски, которое глотнул в этот момент.

– Мама, – взывает Фрэнки.

– Хоть режьте, не понимаю, – твердит свое мама. – Что и говорить, это не лучшее в мире местечко для писания, но не всегда же под рукой то, что хочется. Посмотри на Джека Лондона, Джимми! Вот он...

– Минутку, минутку, – взываю я. – У меня есть свидетельство. Прошу всех взглянуть на свидетельство.

Мама смотрит на черно-белый фотостат и возвращает мне.

– Не понимаю, какое отношение к этому имеет твое свидетельство о рождении.

– Оно удостоверяет тот факт, что я не Джек Лондон. Оно со всей определенностью доказывает, что я не Джек Лондон, а парень по имени Джеймс Диллон. Оно...

– Перестань сходить с ума, Джимми! – кричит Роберта. – Что ты паясничаешь?

– Нет, ты не Джек Лондон, – говорит мама, чуть быстрее теребя булавку. – Джек Лондон не сдавался только потому, что не все складывалось так, как ему бы хотелось. Он писал в рыбачьих шлюпках, и на лесоповале, и...

– А я писал в кабинках для мальчиков, подносящих клюшки для гольфа, в раздевалках отеля и на нефтепроводе; я писал между заказами на яичницу-болтунью и сандвичами с горячим бифштексом; я писал в гардеробе дансинга; я писал в машине, преследуя загнанных лошадей и всякую живность; я писал замешивая тесто в пекарне. Я работал на пяти работах и еще ходил в школу и писал. Я писал по рассказу в день в течение тридцати дней. Я писал...

– Думаю, всем пора спать, – говорит Роберта. – Пошли, ми...

– Я не пойду спать!

– Я никого не хотела обидеть, – говорит мама. – Я просто хотела сказать...

– Ты плохо читала своего Джека Лондона. Он начал выбиваться в люди, когда ему было тридцать лет. А мне тридцать пять. Тридцать пять, можешь ты это понять? И я написал в три раза больше Лондона. Я...

– Давай забудем все это, – говорит Фрэнки.

– Вот и забудь! Забудь пятнадцать миллионов слов для Писательского проекта. Забудем полмиллиона для писательского фонда. Забудем старые номера пяти журнальных издательств. Забудем сорок, пятьдесят, нет, семьдесят пять тысяч слов в неделю, неделю за неделей, для отраслевых журналов. Забудем тридцать шесть часов радиосериалов. Ты можешь себе представить, что это такое – тридцать шесть часов? Ты когда-нибудь пробовала написать тридцать шесть часов разговора? Такого разговора, чтоб с огоньком, чтобы люди хохотали до упаду или заливались слезами; чтоб им не пришло в голову переключить программу. Пробовала? А?

– Ради Бога, Джимми...

– Конечно не пробовала. Тебе-то зачем? Что бы это тебе дало? Что это дало мне? Хочешь, скажу? Ну так слушай. Хрена собачьего, вот что это мне давало. Просиженную задницу и боли три раза в неделю. Стрижку в парикмахерских колледжах. Груды грязного белья, которые ни одна прачечная не отстирает. Больные легкие, но не настолько, чтобы свести меня в могилу. Сорок восемь часов каторги в неделю и дурдом по воскресеньям. Виски, да, и сигареты, и женщину в постели, да. И двадцать пять тысяч напоминаний десять миллионов раз на день, что все, что бы я ни сделал, не имеет никакого смысла. Да это дало мне такую сверхценную и столь же бесценную информацию, что я не... – Я открыл глаза и произнес: – Джек Лондон.

Я сидел на диване. Роберта обняла меня рукой. Фрэнки держала выпивку.

– Простите, – извиняюсь. – Я, кажется, ударился в излияния чувств.

– Я вовсе не хотела сказать, что ты не работал, – говорит мама. – Кому, как не мне, знать, как много ты работал.

– Шла бы ты лучше спать, мама, – говорит Фрэнки. – Я тоже лягу сразу, как только...

– Да со мной все в порядке, – говорю я. – Итак, похоронив мертвых, займемся живыми. Как ты сама, Фрэнки, думаешь, что нам лучше всего предпринять?

– А как ты думаешь насчет Муна?

– Даже не знаю. Он много тратит. У него может не быть.

– Я тоже так думаю.

– Ты можешь занять, если подопрет? Сотня баксов – неплохой куш для акул.

– Еще бы. Но я могла бы взять только часть. Вернее, часть здесь, часть там.

– Нет, ты этого не будешь делать, – запротестовала мама. – И больше говорить об этом нечего.

В тот момент я не совсем уловил, почему мама так твердо была против. Фрэнки и раньше иногда занимала у ростовщиков. А уж сейчас и сам Бог велел – случай был экстренный.

– Почему нет, мама?

– Потому что есть кому платить – потому что надо заставить Муна раскошелиться.

– Ну а если он откажется?

– Куда ему деться?

– Ну ладно, поживем – увидим. Сегодня нам все равно не решить, – говорю. – Все равно надо сначала выслушать врача.

Глава 20

Мы все отправились по постелям, а Джо приспичило сбегать в туалет, и Роберта молча лежала, напряженно вслушиваясь и нервничая после того, как возбуждение прошло.

– Джимми, – проговорила она через некоторое время.

– Что?

– Ты спишь?

Мне очень хотелось сказать, что, разумеется, сплю, но я знал, что лучше не надо.

– Нет, милая. Еще не сплю.

– Знаешь, Джимми...

– Да?

– Ты правда так обо всем думаешь...

– Нет, милая. Ты знаешь, как это бывает. Попадется под горячую руку – и пошло...

– Но ты наговорил столько ужасного, Джимми.

Я погладил ее по заду. Рубашка у нее задралась, и под ней она была голая. Она повернулась лицом ко мне:

– Ты правда так не думаешь?

– Да нет.

– И ты правда любишь меня?

– Это, пожалуй, единственное, в чем ты можешь быть уверена. Что бы я там ни нес и ни делал, я всегда буду любить тебя.

И я не кривил душой. Так оно и есть. Я весь ушел в эти мысли и не заметил, как она умудрилась подкатиться ко мне вплотную.

– По твоему поведению не скажешь, что ты любишь меня.

– Ну что ты, милая.

– Ты меня давно уже не целуешь и не ласкаешь.

– Прости.

Она склонилась надо мной и прижалась губами к моим губам, и бретельки рубашки соскользнули, и одна из грудей оказалась у меня под мышкой.

– Спокойной ночи, Джимми.

– Спокойной ночи, милая.

А я все думал. Все терзался. У меня не осталось никаких чувств. Я размышлял о том, почему не мог говорить с Фрэнки и почему она стала такой.

* * *

Маленькая девочка – не по годам рослая маленькая девочка с пшеничными волосами, в тринадцать выглядевшая на все восемнадцать, с голубыми невинными глазами десятилетней. Вот мы шагаем по Коммерс-стрит – маленькая девочка и я...

– Кто эта женщина, что говорила с тобой, Джимми?

– Никто.

– Ты знаешь уйму женщин, правда, Джимми? Всякий раз, когда мы идем по улице...

– Выбрось из головы.

– Одна девушка из кафе хочет прийти к нам и жить у нас. Я сказала ей, что она не может спать с тобой, потому что дедушка...

– Нечего разговаривать со всеми бродяжками.

– Один мужчина вчера предложил мне целый доллар и сказал, что даст еще один вечером. Можно положить его в мой банк?

– Почему же нет?

– Он сказал, что, если я встречу его после работы, он даст мне еще пять долларов. Он сказал...

– Дай посмотреть мне на этого сукина сына. Я покажу ему!

– Но он хороший человек, Джимми! Он сказал, что знает тебя и что все будет...

– Ты только покажи.

И большая девочка, живущая со своими родственниками, разносящая подписные журналы по домам, продававшая рождественские открытки и все чаще пропускавшая школьные занятия. Большая девочка, которой ничего не стоило зайти в гараж или в парикмахерскую и взять, сколько дадут. Девочка, читавшая издания «Харперс» и «Нью-Йоркер», владевшая хорошим английским и знавшая наизусть уйму остроумных выражений, потому что ими можно было блеснуть.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13