Она сильно озябла. На склонах холмов и вдоль берега засветились огни. Из соседнего плавучего домика слышался смех, смеялись соседи, которых она не любила и обычно избегала. Теперь же, уходя, ей придется, если не удастся разойтись, поставить их в известность. Художник и его слишком молоденькая подружка. С другой стороны жили гомики. Здесь была чужая страна, так непохожая на Сан-Хосе. "Кистоун Корнер". Джаз-клуб.
Месяц назад во второй части вечерней программы игравший на фортепьяно белый карлик-француз и чернокожий контрабасист исполнили фантазию на мелодии Алана. Его пригласили на маленькую сцену. Он кланялся, ему аплодировали. Музыка ей не понравилась, но она была рада за него, просто рада. И теперь все было тоже просто – холодно и пустынно. На носилках его тень с серым лицом умирающего. Теперь уже навсегда его разлучили с этой неопрятной, вызывающей столько ассоциаций комнатой, которую она так ненавидела, с его неизменным образом жизни, с третьей слишком молодой женой, с которой он недавно развелся, порвали связь со всем прошлым, за одним исключением – она вновь открыла для себя, что он – ее отец. Она яростно раздавила окурок, утерла глаза и щеки рукавом строгого делового жакета и громко шмыгнула носом; вздернула подбородок, словно бросая вызов враждебной толпе, а после просто кивнула самой себе.
В том душном прокуренном клубе он принял аплодисменты в свой адрес спокойно, со сдержанным достоинством. Карлик-пианист, казалось, обнимал его от всей души, даже с долей уважения. Для нее это был странный, нарушивший равновесие момент прозрения, правда, все забылось, как только в тот туманный вечер она с ним вернулась в эту комнату.
Она нагнулась к окну, стараясь разглядеть художника и его хипповатую подружку. Девушка, стоя спи-пой к окну, словно сошедшая с дешевой литографии, расчесывала длинные золотистые волосы. Художника не было видно, но ей показалось, что из кухни доносится запах какого-то пряного блюда. Самое время уходить.
Она уже была у двери, когда зазвонил телефон. Вышла на пристань, услышав, как о сваи плещет вода, но потом, прикусив губы, вернулась в комнату.
– Да?
– Кэти? Кэти, слава Богу!
– Джон? Это ты? У папы сердечный приступ, тяжелый... ради Бога, ты где?
– ...Я обзвонился повсюду, разыскивая тебя. Помоги мне! – воскликнул он высоким срывающимся голосом. Она слышала его неровное дыхание, словно он только что бежал.
– Ты что, не слышал? Говорю тебе, у папы сердечный приступ. Я его нашла на полу... Боже!
– Кэти, выслушай меня! – с настойчивостью отчаяния умолял он. Удивительно, но она уловила эти нотки: голос напряженный и проникающий в душу, как те, что несколько минут назад звучали в ее голове.
– В чем дело... что случилось?
– Слушай, мы должны встретиться, тебе нужно быть с машиной. Я должен бежать отсюда!
Тревога улеглась.
– Ты что, не слышал? Пойми же, ради Бога, умирает отец! Неужели тебе нет дела до этого?
– Так ли уж важно это для тебя? – огрызнулся он.
Голос сразу стал отчужденным, обвиняющим. На нее вновь нахлынуло чувство вины перед отцом.
– Да, важно! – выкрикнула она, приходя в ярость. – Ничего не могу поделать, но для меня это важно!
– Извини... – пробормотал он. – Конечно, я понимаю. Боже мой, я встречался с Аланом всего три, нет, четыре дня назад...
– Ты здесь был? И ничего мне не сказал?
– Да! И он был в прекрасной форме. – Она снова уловила в его голосе что-то похожее на страх. – Слушай, Кэти, я нахожусь далеко к северу, у озера Шаста... Да выслушай же меня, ради Бога! Я в десяти милях от Ред-Блафф на Пятой автостраде, поняла? Они столкнули меня с шоссе. Пытались убить, черт возьми! – Он казался вконец опустошенным, как после мучительной исповеди.
– Джон, Джон... его забрали в приморскую окружную больницу. Мне нужно быть там, на случай... – На севере штата? Почему? Столкнули с шоссе? Замешательство сменилось раздражением. – Джон, мне уже нужно ехать, – предупредила она.
В дверях появилась блондинка из соседнего плавучего домика. Глаза ее блестели от хорошего настроения и от чего-то принятого внутрь. Ее маленькую тонкую фигурку, девичью грудь и бедра облегало длинное лиловое платье. При виде ее Кэтрин непонятно почему приходила в ярость.
– Алана нет? – спросила блондинка. Боже, неужели она не слыхала сирены? – Он собирался прийти к нам поужинать. Билл послал меня... – она глупо, но беззлобно улыбалась. Глаза действительно блестели оттого, что она либо выпила, либо накурилась; круглые, вялые и невыразительные, как и ее голос. – ...Просить его прийти пораньше, чтобы выпить и всякое такое. А его нет. – У нее был вид огорченного ребенка.
– Его увезли в больницу. Остановка сердца. – Неужели пока она здесь... у него уже остановилось сердце? Нужно спешить. Она посмотрела на девушку и на зажатую в горячих влажных руках трубку, в которой скопилось все отчаяние Джона. – Вы разве не слышали "скорую помощь"? – стараясь казаться спокойной, язвительно спросила она.
– Странно, я еще сказала Биллу, что, по-моему... – казалось, девушка, нахмурившись и глядя вниз на шевелившую помятый половик ногу в босоножке, о чем-то думала. Потом опять подняла глаза. – Ой, извините. Алан, знаете, был такой милый. – В прошедшем времени. Остановка сердца. Стоп. – Надо скорее сказать Биллу. – Лиловое платье скрылось за дверью.
Милый?..
Щеки намокли, в глазах туманилось. Она услышала, что кто-то взахлеб рыдает. Эта безмозглая девчонка! Эта шлюха! Кэтрин бешено трясло от охватившего ее чувства вины. Издалека доносился голос Джона, пронзительный, настойчивый, словно птичий щебет. Она вдруг вспомнила, как заострившийся нос отца исчез под полупрозрачной кислородной маской, которую натянули на лицо. О, Боже, подумала она, полная безысходного отчаяния и вины. О, милостивый Боже...
Прижала трубку к заплаканному лицу.
– Джон, мне нужно ехать. Позвони мне в больницу, а сейчас я должна ехать!
Она подумала о нелепости всего этого – примирения у изголовья умирающего, вычеркивания прожитых лет, стирания написанного с грифельной доски. Но она обязана это сделать, а он должен остаться жить – теперь, прямо сейчас.
– Кэти, черт возьми, ты, бешеная сука, они же хотят меня убить! Убить, потому что я знаю, как они это сделали, почему произошла катастрофа. Я знаю, будь ты проклята! Вытащи меня отсюда, – это был скорее вопль отчаяния, чем просьба. И продолжал тихой скороговоркой: – Я не могу взять здесь машину напрокат – меня выследят. И оставаться здесь не могу. Тебе нужно приехать сегодня ночью, ты слушаешь? Могла бы добраться к утру. Здесь есть место, где ты...
– Не могу я сейчас, Джон! – закричала она в ответ.
Комната создавала резкое ощущение замкнутого пространства, ловушки, которое лишь усугублялось мыслями о положении, в котором оказался он. Ее больше мучило чувство собственной вины, нежели мысль о грозившей ему опасности, какой бы она ни была. Взять машину и ехать за двести миль? Озеро Шаста? Она не могла вспомнить, почему он оказался там, вспомнить смысл его... навязчивой идеи, овладевшей им в последние месяцы. Его слова, доносившиеся по телефону Бог знает откуда, имели не больше смысла, чем во время детской игры в "испорченный телефон", когда в конце они доходили в искаженном, бессмысленном виде. Она понимала, что все сказанное им имело смысл, но его страхи и отчаяние реально касались его. Не ее. Не опасность, грозившая ему, пугала ее, заставляла действовать и вызывала чувства беспомощности, вины и жалости.
– Кэти!
– Джон, позвони в приморскую окружную больницу... ну пожалуйста, – расплакалась она. Закат всеми красками высветил детали саксофона; в сумраке комнаты ярко засветились разбросанные диванные подушечки. Комната как бы стряхнула с себя все, что не любила здесь Кэт. – Джон, я буду там минут через десять-пятнадцать... позвони мне туда!
Она, дрожа от нетерпения, бросила трубку, прервав его на полуслове. Схватила сумочку и побежала к машине, чувствуя, что надо было ехать с отцом на санитарной. Надо было...
* * *
Русский солдат скрылся в расщелине, и Хайд не мог его видеть, если только не высунуться из-за ветвей можжевельника, наделав шуму и став видимым силуэтом для оставшихся внизу. Повисев неподвижно, ароматный дымок сигареты медленно поднялся кверху. Он по-прежнему видел крепкую фигуру сержанта, хотя тот подвинулся, опершись о тоненькую косую березку, силуэты остальных трех солдат... Царапанье, грохот осыпающихся камней, тяжелое дыхание карабкающегося наверх парня. Хайд увидел мелькающую внизу голову в зимней шапке, широкие вздымающиеся плечи, цепляющиеся за камни голые руки.
Ему пришлось напомнить себе, что надо дышать. Судорожно сдавило грудь; казалось, в ней свистело, как на открытом ветру уличном перекрестке. Он сцепил руки, словно хотел согреться – по крайней мере так они не тряслись. Сжимая пистолет – старый "Хеклер энд Кох" с подогнанной по руке рукоятью, понимая его бесполезность как оружия, но испытывая желание ощутить в руке тепло металла и пластмассы, он чувствовал, как все шире открывает глаза, словно кролик, парализованно застывший в свете фар. Теперь было слышно, как солдат ругался, почти шепотом, чтобы не услыхал сержант. Снизу раздавались отрывистые самодовольные выкрики, солдат время от времени отвечал на них ворчливым тяжелым шепотом, пересыпая свои слова ругательствами и проклятиями. Это ничуть не притупляло в Хайде чувство надвигающейся опасности. Он, как взведенная пружина, с пробегающей по плечам и щекам дрожью, просто ждал, когда в ветвях можжевельника появится туповатое молодое лицо.
С каждым звуком пружина напрягалась все сильнее. Словно обручем стягивало голову. Пот струился под мышками, катился по лбу. Но он был не в состоянии шелохнуться.
Он вздрогнул от крика сержанта. Заколотилось сердце.
– А бинокль не забыл?
– Нет, сержант, – откликнулся солдат – голос совсем рядом! – потом пробормотал: – Нет, трижды долбаный сержант, нет, жирный раздолбай, нет...
Сквозь поток матерщины Хайд расслышал голос сержанта.
– Тогда, прежде чем спускаться, поглядите как следует кругом!
– Есть, сержант... – потом возобновилось сводящее с ума приближающееся ворчание: – Есть, долбаный сержант, так точно, долбаный сержант... И так без конца. Шорох листьев, треск ветки.
Внизу кто-то невидимый спросил:
– Сержант, а кто этот офицер КГБ, который командует?
– Кто его знает, парень... кто знает? – Солдат уже продирался сквозь последние ветки, нависшие над расщелиной, и вот-вот появится на уступе. Хайд, как загипнотизированный, не сводил глаз с того места, где должна была появиться рука. – Какой-то хрен из Москвы... держись меня и ничего не бойся, – продолжал сержант. – Канцелярская крыса, не иначе.
Появилась побелевшая от напряжения, цеплявшаяся за скалу рука. Правая. Сломанные грязные ногти. За ней левая, потом шумное дыхание вперемежку с руганью, а затем из кустов высунулось широкое туповатое лицо парня лет двадцати, уставившегося на Хайда... и его пистолет. А внизу солнце играло на металлических частях оружия; висел дымок от сигарет.
Они молча уставились друг на друга. И тут Хайд услыхал стрекотание возвращавшегося вдоль берега маленького "Миля". Рот изумленного солдата, круглая черная дыра – оттуда вот-вот раздастся крик, – внутри розовый, как у собаки, язык. Хайд оцепенел, словно его связали по рукам и ногам, затем подался вперед, вцепился левой рукой в кисть и обрушил ствол пистолета на лоб и лицо солдата. Кость треснула, рукав и кисть Хайда забрызгало кровью. Руку словно выдернуло из плечевого сустава, он вскрикнул, поморщившись от боли. Из-под болтавшихся, потом затихших ног солдата покатились, прыгая по уступам, камни. Он еле удерживал на весу обвисшее тело. Булыжники и обломки скал перестали греметь. От страшной боли в руке зубы скрипели громче, чем лопасти приближающегося вертолета. Он сунул пистолет за пазуху. Лицо солдата заливала кровь из виска и разбитого носа. Хайд переменил позу и почувствовал, как валится вперед, словно ванька-встанька, только не имея возможности качнуться обратно. Не отпуская левой руки, которую как ножом пронзило, он правой схватил солдата за воротник.
– Где ты там, харя? – крикнул снизу сержант, все еще удобно прислонившись к березке и покуривая сигарету. Хайд поискал глазами туловище, потом спрятанные и можжевельнике ноги солдата. Теперь шум вертолета заглушал скрежет зубов. Их с солдатом не было видно. – Что ты там делаешь? – в голосе сержанта послышалось любопытство. – Да где ты, наконец?
– О, черт, вывихнул коленку! – набрав в рот слюны, невнятно, жалобно завопил Хайд по-русски. – Поскользнулся. Ой, больно! – кто-то внизу, поверив, равнодушно засмеялся.
– Эй ты, шут гороховый! Плевать на твое колено – что с голосом?
Хайд посмотрел на безжизненное, залитое кровью лицо, несмотря на рвущую боль в руке, удерживая тело.
– Что-что? Сел на собственные яйца! – заорал он. Раздался дружный хохот. Сержант тоже глупо ухмыльнулся. Его было хорошо видно сквозь заросли можжевельника. Тело солдата поехало вниз.
– Кончай, мать твою, орать! Видишь там что-нибудь?
– ...Ничего... – он убедительно застонал от боли и неимоверных усилий, удерживая солдата. – Никого нет.
Вертолет, взрябив воду, пролетел над водолазами и, словно его тянули за страховочный линь, медленно повернул к берегу. Потом, двигаясь боком, отвернул от скалы. Пальцы онемели, руки – сплошная боль. Сержант теперь стоял на солнце, упершись руками в бока, и, щурясь, глядел вверх на беспорядочно разросшиеся, закрывающие вид кусты можжевельника. Солнце золотило листья берез.
– Что ты там сачкуешь, парень? Смотри, если...
– Нет, честно, сержант! – отозвался он, издавая стоны изменившимся от собственной боли голосом. Пот заливал глаза, его знобило. – Не наступить на ногу!
– Наверное, придется подняться самому и поглядеть, что там у тебя. Окажу первую помощь или дам под зад! – равнодушный смех.
Черт возьми...
Солдат широко раскрыл глаза, удивленный взгляд постепенно становился осмысленным, зашевелил губами. Заработал мозг, глаза сузились, словно почувствовав, как заерзали ноги, нащупывая почву.
Хайд отпустил воротник и сунул правую руку себе за пояс. Хруст камней под сапогами, треск рации в утренней тишине, взбадривающие команды сержанта, сдавленные смешки, гул удаляющегося вертолета... и раскрывающийся рот солдата, видно, готового завопить, почувствовав боль в разбитом носу...
...Быстро мелькнуло лезвие ножа и окрасилось кровью – это Хайд полоснул по яремной вене. Кровь хлынула на руки, залила глаза. Из разрезанного горла устало, как бы упрекая, выходил воздух. Тело потяжелело. Он ухватился за гимнастерку, все еще держа в руке потускневший, окровавленный нож, и отер кровь, глядя, как она пропитывает гимнастерку и равномерно растекается по руке.
Внизу раздался треск рации. Он услышал, что карабкаться наверх прекратили. Ему тоже важно послушать.
– Никак нет, не бездельничаем... осматриваем рощу и скалу. Так точно! Есть немедленно... я как раз собирался... так точно! – сержант неразборчиво выругался, потом закричал, спускаясь: – Эй вы, недоноски... встать! Офицер считает, что вы сачкуете... я с ним согласен! – протестующий ропот, бряцанье металла. – Эй ты, там, наверху... Кисин!
– Слушаюсь, сержант, – произнес сквозь зубы Хайд. Желудок бунтовал от запаха крови.
– Если не догонишь через полчаса, без справки от врача не являйся!
– Есть, сержант.
– Ладно. Вы, вашу мать, пошевеливайтесь!
Хайд ничего не ощущал, кроме тошноты и боли.
Кружилась голова, пальцы потеряли чувствительность, руки ходили ходуном. Из-под сосен и берез появился первый солдат и пошел вдоль берега. Второй остановился, тыча "Калашниковым" в кривой кустарник. За ним неторопливо шагал по-прежнему невозмутимый сержант. Нечеловеческим усилием Хайд со стоном медленно подтянул мертвое лицо солдата на уровень своего лица, втащил на уступ тяжелый зад... Дрожа от изнеможения, медленно опустил мертвое тело на камень. С отвращением вытер руки об овчину и откинулся спиной к скале. Глаза заливал соленый пот. Обхватил руками живот. Дрожь не унималась.
Понемногу перестало мутить. Он сглотнул подступившую к горлу желчь, тщательно протер глаза. На мертвое тело не смотрел. И ждал...
Обмундирование выпачкано в крови. А надевать все равно придется. Он представил, как мокрая гимнастерка пристанет к коже, и его передернуло от отвращения. Нужно взять с собой и свою одежду на потом. Пленку и пакет. Шапку, штаны, куртку. Сапоги! Труп он оставит на уступе, втиснув между корней можжевельника.
Когда он выберется отсюда, потребуется еще десять дней, чтобы добраться до Кабула, и это при условии, что он будет идти, не останавливаясь, и не попадет им в руки.
А сейчас он даже был не в состоянии раздеть труп и переодеться!
Дрожь понемногу утихла. Он мог даже удержать в руках бинокль.
Харрел и полковник КГБ, прихлебывая что-то из больших кружек, стояли у расстеленной на складном столике карты. Харрел крупным планом. Харрел, разыскивающий его и пытающийся его убить. Харрел. Когда-то этот человек ему почти нравился. Теперь он его ненавидел. Харрел, убив Ирину, теперь хотел убить его.
В конце концов он стал расстегивать пуговицы на обмундировании солдата. Хорошо бы незаметно захватить продукты. Если не удастся, то ему помогут за границей, когда он снова переоденется в афганскую одежду. Он с усилием вытаскивал из рукавов тяжелые мертвые руки. Будет есть, когда можно, спать, когда нужно. Низко наклонившись над трупом, стянул сапоги. Не малы, даже чуть велики. Потом штаны. Часто оглядывался в сторону Харрела, чтобы не забыть, чтобы был стимул остаться в живых.
3
Блудные сыновья и другие
Начало ноября
Смерть брата стала для Обри чуждым неприятным облачком на безмятежном во всех отношениях горизонте. Она напомнила ему, что и сам он смертен, вызвала чувство невозвратимости времени, непоправимости сделанного – что-то вроде чувства вины – но сильнее всего она вызвала раздражение своей неуместностью. Именно теперь!.. Через два дня после того, как он впервые занял просторный кабинет в здании кабинета министров, всего через несколько часов после того, как ему установили последний из защищенных телефонов, он должен лететь в Сан-Франциско или в равной мере экзотическое незнакомое место, чтобы принять участие в похоронах Алана!
Закинув руки за голову и тяжело откинувшись в кожаном кресле, он перевел хмурый взгляд с розетки на потолке на висевшее на стене монаршее изображение, внутренне недовольный собственным... скажем, низким эгоизмом. Однако прежде всего причиной этого эгоизма так или иначе была та самая чужая ему, далекая, охваченная горем женщина, дочь Алана. Ее... как бы сказать? Отрешенность? Охваченная чем-то вроде чувства вины, словно она только что его открыла себе, а потому лелеяла, она демонстративно давала понять, что ей безразлично, будет ли он на похоронах или нет. Говоря, что брат последнее время почти не вспоминал о нем, она в то же время намекала, что он должен бы знать, путем телепатии, что ли, что Алан умирает. Обри вздохнул. Был ли в последние часы у Алана тот необычный блеск в глазах, та прозрачность кожи, свидетелями которых они с ним были, когда умирала мать? Слегка защипало в глазах.
Но он все-таки поедет... должен ехать. На похоронах будут он, три жены Алана и, возможно, несколько чернокожих, с которыми он играл в оркестре. И эта странная неразговорчивая его дочь, все существо которой, казалось, протестующе взвизгивало при малейшем прикосновении, как что-то слишком туго натянутое поверх беспорядочно наваленного груза. Веревка поверх небрежно нагруженного грузовика.
Он взглянул на стоявшие в кабинете чемодан и запертый портфель. Посмотрел на часы. Через десять минут за ним придет машина, чтобы отвезти в аэропорт Хитроу. Его и телохранителя... Это вызвало ненужные воспоминания о Патрике Хайде, которого теперь нет в живых. Ему вдруг захотелось быстрее оказаться и машине. Все утро его воображение было, словно минное поле, усыпанное маленькими рвущимися частицами вины: самым крупным из этих взрывов была бессмысленная, бесполезная смерть Патрика. Его отряд уничтожен в советском Таджикистане. Тело не возвращено. Вероятно, покоится на дне озера, там, где и другие были расстреляны советским вертолетом. Он шумно вздох-пул, словно отгоняя дым. Если Хайд еще жив, его разыскивают для допроса ЦРУ и английская секретная служба. Оррелл и даже Питер Шелли тайно желали, чтобы его не было в живых. Они не хотели, чтобы служба имела пусть самое отдаленное отношение к гибели Ирины Никитиной. Официально считалось, что Хайд, должно быть, предоставил отряду моджахедов свободу действий. Сам он не был, не мог быть замешан в разграблении самолета, в котором погибла жена советского генерального секретаря!
По правде говоря, никто не хотел, чтобы он остался в живых или чтобы было обнаружено его тело.
К счастью, зазвонил внутренний телефон, и его новая секретарша доложила о приходе Годвина. Обри выпрямился, поправил жилет и быстро вытер глаза. Пальцы были сухими, хотя по-прежнему покалывало нижние веки. В комнату косо падал слабый солнечный свет освещая узор старого ковра. И все же Тони Годвин был еще одним напоминанием о прошлом! Он хмыкнул про себя. Патрик скорее всего погиб еще до авиакатастрофы.
В дверях возникла круглая румяная физиономия с покрасневшим от уличного холода носом. Опираясь на две трости – теперь уже трости, а не костыли, но дальше не пойдет, – он мучительно медленно волочил свое тяжелое тело. Обри поднялся с кресла, пожал руку, протянутую в тот момент, когда одна из палок стукнула о стол, и жестом пригласил Годвина садиться. Тот, тяжело дыша, не глядя, мешком плюхнулся в кресло. Глаза его уже свыклись с таким состоянием. Во взгляде решительность, удовлетворение. Как-никак там, в Стокгольме, он ущучил Прябина. После долгих неудач он снова поднимался по службе.
Обри поглядел на часы.
– Я спешу, Тони. Что-нибудь важное?
– Опечален вестью о смерти вашего брата, сэр... Как нам сказать, возможно, это важно. Касается перекрытого канала через Стокгольм в Москву. – На лице заразительная довольная улыбка, так что и Обри заулыбался. Он был рад видеть Годвина, рад, что его снова взяли в аппарат Объединенного комитета по разведке и специально поручили расследование похищения русскими высоких технологий. В этом деле он проявил компетентность и целеустремленность, оказавшись нужным для службы цепным работником, каких мало. Одним словом, отвечающим современным требованиям. Ощущение, что он нужен, неизменно служило Годвину источником удовлетворения.
– Итак, Тони?
– Мне нужно съездить в Соединенные Штаты, сэр, по крайней мере на неделю, возможно, на две. Установить связь с сотрудниками ФБР и Агентства национальной безопасности, работающими параллельно с нами. – Обри уже согласно кивал, по Годвин, тяжело ворочаясь в кресле, продолжал: – В производстве военного компьютера, который удалось вывезти Прябину, участвовало от шестидесяти до семидесяти субподрядчиков. Если вспомнить другие недавние случаи, когда они заполучили или пытались заполучить отдельные детали, то и здесь замешано больше дюжины. Чтобы раскрыть английский отрезок канала, которым пользовались русские, мне нужно побывать на месте, сэр.
– Разумеется. Когда?
– Как можно скорее, сэр.
– Тогда действуйте. Скажите Гвен, чтобы отпечатала соответствующее распоряжение. Однако признайтесь откровенно, Тони, не кажется ли вам, что здесь у них всего лишь что-то вроде ночлега, кратковременного перевалочного пункта?
Годвин, нахмурившись, решительно покачал головой. Редкие светлые волосы упали на лоб.
– Конечно, нет. Уверен, что-то изготавливают и здесь. Пока только намеки, ничего определенного. Но не просто грузополучатели, перегрузки с самолета на самолет, использование портовых возможностей. Куда серьезнее. В Москве объявлялись люди из "Ферранти" и "Плесси" – но не прямые представители... так же, как и в деле с военным компьютером, который прохлопали американцы. Ни одного прямого подрядчика – когда мы развернули расследование – не поймали за руку.
Обри, улыбнувшись, жестом остановил собеседника. Если уж Годвин уселся на своего конька, то увлекался до того, что мог вытянуть из тебя все жилы.
– Понял, – скороговоркой подытожил Обри, демонстративно поглядывая на часы.
– Сэр, если бы вы убедили министерство обороны – а может быть, приказали – проявлять чуточку меньше упрямства... – нажимал Годвин, подавшись вперед с таким видом, который не знавшему его мог показаться угрожающим. – Они постоянно отговариваются, что это, дескать, всего лишь проделки предпринимателей, гоняющихся за быстрым долларом, измена выскочек, как сказал кто-то. Но это не так – тут не просто жадные до денег нахалы, торгующие тем, что сами производят. Дело куда серьезнее. И лучше организовано.
– Да, Прябин молод, но умен, – нахмурился Обри, а Годвин сердито фыркнул.
– Но министерство обороны, служба безопасности и десяток других организаций не относятся к этому так же серьезно, как вы, сэр!
– Тони... – смущенно прервал его Обри.
– Простите, сэр. – В словах Годвина не чувствовалось раскаяния.
– Хорошо, – нелюбезно согласился Обри. Отказ сотрудничать с Годвином – обычная ведомственная скрытность английских организаций, стыдливо признавался он себе, в данный момент не такое плохое дело. Годвин стал фанатиком, смутьяном. Теперь же, именно теперь, когда еще не высох, тем более не затвердел, свежий глянец, у Обри не было никакого желания раскачивать лодку. – Хорошо, Тони. Скачи в Штаты и посмотри, что там у них. А когда мы оба вернемся, то... – Он взглянул на корзину с входящими бумагами. В ней оставался непрочитанным подробнейший отчет Годвина по стокгольмскому делу.
От внимания Годвина тоже не ускользнуло, что документ оставался в своем первозданном виде.
– Как только вернусь, начну с него, – утешил его Обри. С похорон брата, добавил он про себя и тут же, правда, на мгновение, вспомнил Хайда. Настоящее, с тех пор как он сел в этот кабинет, настойчиво врывалось в бреши, образовавшиеся с потерей этих близких ему людей. Настоящее в виде дел, которыми занимался Годвин, его нового положения во главе разведки с соответствующими ему властью, уважением, почестями, врывалось непрошеным гостем, вытесняя глубоко личное.
Зазвонил внутренний телефон.
– Да, Гвен. Спасибо, я готов. – Он встал из-за стола.
Годвин наклонился, приспосабливая трости. По лицу Обри пробежала тень, но, пересилив себя, он собрался, неловко взял Годвина за руку и помог выйти из кабинета. Власть, уважение, почести – место в обществе. Все это вызывало приятное чувство удовлетворения. Годвину это радостное возбуждение, видно, показалось чем-то вроде горделивого самодовольства, потому что в дверях он обернулся и сказал:
– Жаль, что не попадем на похороны Джеймса Бонда, сэр, – и спокойно, без тени смущения, посмотрел в глаза Обри.
– Ах, да, – пробормотал Обри. – В мусульманских республиках становится все жарче. Его сообщениям можно было бы доверять, как ничьим другим. – От взгляда Годвина ему стало не по себе. – Я только что получил справку о Таджикистане. В Душанбе рвутся бомбы, исламские фундаменталисты выступают в открытую. Думаю, у Никитина там забот по горло.
Они миновали Гвен, спокойную, уравновешенную, в скромной, но изящно сидящей на ней блузке в полоску. На лице непринужденная открытая улыбка. Обри показалось, что он слишком быстро выпроваживает Год вина, и он снял руку с его плеча. Годвин тут же обернулся.
– Вы и вправду не думаете, что он был там?
– Хм, ты имеешь в виду...
– Когда они грабили самолет.
– Нет. Разумеется, нет.
– Жаль. Наши пустили очередную шутку – старина Хайд раздевает Ирину Никитину, а та уже тютю! – Последовало сдержанное молчание, потом Годвин, почти не меняя тона, добавил: – И все же мы никогда не узнаем правды, сэр, не так ли? Ведь бедняги, хорош он или плох, все равно нет в живых. – Годвин обернулся и как-то беспомощно посмотрел на Обри. В его пристальном взгляде было что-то собачье, чувствовалась растерянность. – Стыдно... – добавил он. Обри смотрел мимо обвисших плеч Годвина в глубь еще малознакомого коридора, ведущего к обитой сукном двери дома № 10. Снова взглянул на Годвина, он почувствовал в его взгляде обвинение.
– Благодарю тебя, Тони. – Он снова протянул руку, и Годвин ответил твердым рукопожатием: все его разочарование прошло.
– Тогда я займусь делами, сэр. Желаю... гм во всяком случае доброго пути.
Обри кивнул.
Он смотрел, как Годвин взял пальто, натянул на себя и заковылял к двери, выходя на Уайтхолл.
– Знаю, знаю! – раздраженно отозвался Обри, заметив торопящее, озабоченное, как у наседки, выражение, написанное на крупном лице секретарши.
* * *
– ...Целую неделю, черт возьми, добирался до Панджшера... – Теперь, когда прошло первое потрясение от неожиданного появления Хайда, Джулиан Гейнс испытывал что-то вроде благоговейного страха. Хайд собственной персоной, живой... право, просто невероятно. Но благоговение скоро уступило место едва скрываемому раздражению из-за отвратительного запаха, которым разило от этого человека. Постепенно, и ходе казавшегося бесконечным повествования, внимание привлекли не только налитые кровью глаза, борода, спутанные волосы, грязная одежда, проступающая сквозь въевшуюся грязь мертвенная бледность кожи. Обращенный к востоку, на покрытые снегом вершины гор, кабинет Гейнса наполнился зловонием.