Французская революция, Бастилия
ModernLib.Net / История / Томас Карлейль / Французская революция, Бастилия - Чтение
(стр. 15)
Автор:
|
Томас Карлейль |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(618 Кб)
- Скачать в формате fb2
(270 Кб)
- Скачать в формате doc
(270 Кб)
- Скачать в формате txt
(266 Кб)
- Скачать в формате html
(294 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21
|
|
Ибо, как на скрижалях провидения было предначертано править миром любым иерархиям и династиям, теократии, аристократии, автократии, гетерократии, так же предначертано сменяться по очереди победоносной анархии, якобинству, санкюлотизму, Французской революции, ужасам Французской революции, как бы это ни называть. "Разрушительный гнев" санкюлотизма - вот о чем мы будем говорить, не имея, к несчастью, голоса, чтобы воспеть его. Разумеется, это великое событие, более того, трансцендентное, опрокидывающее все правила и весь предшествующий опыт, событие, увенчавшее наше Новое время. В нем снова и совершенно неожиданно проявился древний фанатизм в новом и новейшем обличье, чудотворный, как любой фанатизм. Назовем его фанатизмом "отбрасывания формул" (de humer les formules). Мир формул, точнее, мир, управляемый по законам формы, а таков весь обитаемый мир, неизбежно ненавидит подобный фанатизм, как смерть, и находится с ним в роковой борьбе. Мир формул должен его победить или, проиграв сражение, умереть, ненавидя и проклиная его, но при этом он никак не может помешать настоящему или прошлому существованию фанатизма. Есть проклятия и есть чудеса. Откуда он пришел? Куда он идет? Вот главные вопросы! Когда век чудес уже померк в дали времен, как недостойное веры предание, и даже век условностей уже состарился, когда существование человека многие поколения основывается на пустых формулах, лишившихся со временем содержания, когда начинает казаться, что уже нет более никаких реальностей, а есть только призраки реальностей, что весь Божий мир - это дело одних портных и обойщиков, а люди - это кривляющиеся и гримасничающие маски, - в этот самый момент земля внезапно разверзлась, и среди адского дыма и сверкающих языков огня поднимается санкюлотизм, многоголовый, изрыгающий пламя, и вопрошает: "Что вы думаете обо мне?" Тут есть отчего замереть маскам, пораженным ужасом, в "выразительных, живописных группах"! Воистину, друзья, это исключительнейшее, фатальнейшее событие. Пусть каждый, кто является не более чем маской и призраком, вглядится в него: ему и впрямь может прийтись плохо; мне кажется, что ему не стоит здесь задерживаться. Но горе тем многим, которые не полностью обратились в маски, но остались хоть частью живыми и человечными! Век чудес вернулся! "Взгляните на мир-феникс
, сгоревший в огне и возродившийся в огне: широко распростерлись его могучие крылья, громка его смертная песнь, сопровождаемая громами битв и рушащихся городов, к небу взметается погребальное пламя, окутывающее все вокруг: это смерть и это рождение мира!" И все же кажется, что из всего этого, как мы часто говорим, может возникнуть неизреченное благо, а именно: человек и его жизнь будут основаны в дальнейшем не на пустоте и лжи, а на твердом основании и некотором подобии истины. Да здравствует самая убогая истина и да пребудет она вместо самого царственного обмана! Всякая истина всегда порождает новую и более полную истину - так твердый гранит рассыпается в прах под благословенным влиянием небес и покрывается зеленью, плодами и тенью. Что же касается лжи, которая, наоборот, становится все более лживой, то что может, что должна она делать, созревая, как не умереть, разложиться, тихо или даже насильственно, и возвратиться к своему прародителю - вероятно, в геенну огненную?
Санкюлотизм спалит многое, но то, что несгораемо, не сгорит. Не бойтесь санкюлотизма, поймите, что на самом деле он зловещий, неизбежный конец и чудесное начало многого. И еще одно необходимо осознать: он также исходит от Бога - разве не встречался он и прежде? Исстари, как сказано в Писании, идут пути Его в великую глубину вещей; и ныне, как и в начале мира, страшно и чудесно слышится глас Его в столпе облачном, и гнев людей сотворен для прославления Его. Но не пытайтесь взвесить и измерить неизмеримое, что называется, разъяснить его и свести к мертво-логической формуле! И не следует кричать до хрипоты, проклиная его, ибо произнесены уже все необходимые проклятия. Как истинный сын времени, молча воззри с неизреченным, всеобъемлющим интересом на то, что несет время; в нем найдешь ты назидание, поучение, духовную пищу или всего лишь забаву и удовольствие, в зависимости от того, что дано тебе. Другой вопрос, который вновь встает с каждым новым обращением к теме и каждый раз требует нового ответа: в чем именно происходила Французская революция? В королевском дворце, в притеснениях и повелениях Его Величества и Ее Величества, в заговорах, глупостях и бедствиях, отвечают некоторые; спорить с ними мы не станем. В Национальном собрании, отвечает огромное разнообразное большинство и потому засаживается в кресло счетовода и оттуда подсчитывает, какие прокламации, акты, отчеты, логические ухищрения, взрывы парламентского красноречия кажутся особенно значительными внутри и какие беспорядки и слухи о беспорядках доносятся извне, исписывает том за томом и с удовлетворением публикует их, называя это Историей Французской революции. Легко и нам сделать то же самое в любом объеме, ведь подшивок газет, "Избранных отчетов" (Choux des Rapports), "Парламентских историй" (Histoires Parlementaires) столько, что ими можно было бы нагрузить не одну повозку. Легко, но непродуктивно. Национальное собрание, называемое теперь Учредительным собранием
, идет своим путем, составляя конституцию, а Французская революция идет своим. В целом не можем ли мы сказать, что Французская революция таится в сердце и уме каждого ожесточенно спорящего и ожесточенно думающего француза? Вопрос в том, как смогли 25 миллионов таких французов породить в переплетении связей, действий и противодействий эти события; каков порядок значительности событий, с какой точки обзора их лучше рассматривать? Пусть решают этот вопрос люди с большей проницательностью, ищущие света от любого возможного источника, смещающие точку обзора, как только появляется новое видение или признак видения, и пусть они будут довольны, если хоть приблизительно решат его. Что касается Национального собрания, все еще высящегося над Францией, как ополчение на колесницах, то уже не оно в авангарде и не оно подает сигналы к отступлению и наступлению, но все же оно есть и продолжает быть реальностью среди прочих реальностей. С другой стороны, заседая, создавая конституцию, оно представляет собой ничто, химеру. Увы, что интересного в возведении, пусть самом героическом, карточных домиков по Монтескье - Мабли, хотя и восторженно принимаемом всем миром? Погруженное в это занятие верховное Национальное собрание становится для нас немногим более чем синедрионом доктринеров, углубившимся, правда, не в спряжения глаголов, но и не во много более плодотворное дело: его громкие дебаты и обличения по поводу прав человека, права мира и войны, права приостанавливающего вето (veto suspensif), права абсолютного вето (veto absolu) - что это еще, как не проклятия доктринеров: "Да поразит вас Бог за вашу теорию неправильных глаголов!" Можно создать конституцию, и даже конституцию вполне в духе аббата Сиейеса (a la Sieyes), но главная трудность состоит в том, чтобы заставить людей жить в соответствии с ней! Вот если бы Сиейес обрушил небесные громы и молнии, чтобы освятить свою конституцию, то все было бы хорошо; но как быть без видимых небесных знамений, например грома, или каких-либо невидимых знамений, ведь любая конституция в конце концов не намного ценнее той бумаги, на которой она написана? Конституция, т. е. свод законов или предписанных способов поведения, по которым должны жить люди, - это то, что отражает их убеждения, их веру в эту дивную Вселенную и в те права, обязанности, возможности, которые они в ней имеют; поэтому конституция освящается самой необходимостью - если не видимым божеством, то невидимым. Другие законы, всегда имеющиеся в избытке, - это узурпация, которой люди не подчиняются, против которой восстают и которую ниспровергают при первой возможности. Соответственно вопрос вопросов: кто именно может составить конституцию, особенно для мятежников и ниспровергателей? Очевидно, тот, кто может выявить и сформулировать общие убеждения, если таковые имеются, или тот, кто может привить убеждения, если таковых, как в данном случае, нет. Чрезвычайно редок во все времена, и прежние, и нынешние, такой человек, ниспосланный Богом! Но и в отсутствие такого необыкновенного, высшего существа время, используя бесконечную череду просто выдающихся людей, вносящих каждый свой небольшой вклад, делает многое. Да и сила всегда найдет, что ей делать: не зря любящие древность философы учат, что царский скипетр вначале представлял собой нечто вроде молота, чтобы сокрушать не поддающиеся увещанию головы. И таким путем, в постоянном уничтожении и восстановлении, разрушении и исправлении, в борьбе и споре, в зле настоящего и надежде и стремлении к добру в будущем, должна взрасти, как все человеческое, конституция или не взрасти и погибнуть - как получится. О Сиейес, и вы, другие члены комитета, и двенадцать сотен разных людей со всех концов Франции! Знаете ли вы, в чем состоят убеждения Франции и ваши собственные? Да в том, что не должно быть никаких убеждений, что все формулы должны быть уничтожены. Может ли быть конституция, которая отразит это? Увы, ясно, что такой конституции нет - это может отразить только анархия, которая в надлежащее время и будет пожалована вам. Но что в конце концов может сделать злополучное Национальное собрание? Только представьте себе, что это двенадцать сотен разных людей и каждый имеет свой собственный мыслительный и речевой аппарат! В каждом заложены свои убеждения и желания, различные у всех и сходящиеся лишь в том, что Франция должна быть возрождена и что именно он лично должен сделать это. Двенадцать сотен отдельных сил, беспорядочно впряженных в одну повозку, по всем ее сторонам, должны во что бы то ни стало везти ее! Или такова природа всех Национальных собраний, что при бесчисленных трудах и шуме они не производят ничего? Или представительные правления в своей основе тоже являются тираниями? Можно ли сказать, что со всех концов страны собрались в одно место тираны, честолюбивые, вздорные люди, чтобы предложениями и контрпредложениями, болтовней и беспорядками уничтожить друг друга, как легендарные килкинийские коты
, общим результатом их деятельности был бы нуль, а тем временем страна управлялась бы и направлялась бы сама, с помощью того здравого смысла, признанного или по большей части непризнанного, который существует здесь и там в отдельных головах. Даже и это было бы большим шагом вперед, потому что исстари, и во времена партии гвельфов и партии гибеллинов
, и во времена войны Алой и Белой Розы
, они уничтожали также и саму страну. Более того, они проделывают это и теперь, хотя и в более узких рамках: в четырех стенах зданий парламента и изредка с трибун и бочек на форпостах избирательных собраний, правда словами, а не шпагами. Не правда ли, великие усовершенствования в искусстве создавать нуль? Ну а лучше всего, что некоторые счастливые континенты (как, например, западный, со своими саваннами, где каждый, у кого работают все четыре конечности, найдет себе пищу под ногами и бесконечное небо над головой) могут обойтись без управления. Что за загадки Сфинкса
, на которые повергнутый в хаос мир на протяжении ближайших поколений должен ответить или умереть! Избранное собрание из двенадцати сотен годно лишь для одного разрушения, что по сути является частным проявлением его природного таланта к ничегонеделанию. Ничего не делайте, продолжайте только волноваться, препираться - и все разрушится само собой. Именно так, а не иначе повело себя верховное Национальное собрание. Оно приняло название Учредительного, как будто его миссией и задачей было учреждать, созидать, и оно стремилось к этому от всей души; однако судьбой, самой природой вещей ему были предопределены задачи, прямо противоположные. Удивительно, в какие только евангелия не верят люди, даже в евангелие от Жан Жака! Национальные депутаты, как и все мыслящие французы, твердо верили: конституция может быть составлена и именно они там и тогда призваны создать ее. Как с твердостью древних иудеев или измаилитов упорствует в своем "Верю, ибо невозможно"
(Credo quia impossibile) этот в общем-то скорее неверующий народ, как встает лицом к лицу с вооружившимся миром и становится фанатичным и даже героичным, совершая во имя его подвиги! Конституция Учредительного собрания и несколько других, уже напечатанных, а не рукописных, переживут последующие поколения как поучительный, почти невероятный документ своего времени: знаменательная картина тогдашней Франции или по меньшей мере картина картины, которая рисовалась этим людям. Но если говорить справедливо и серьезно, что могло сделать Национальное собрание? Задача заключалась, как они говорили, в возрождении Франции, уничтожении старой Франции и создании новой, мирном или принудительном, уступками или насилием: по законам природы это стало неизбежно. Однако, какова будет мера насилия, зависит от мудрости тех, кто руководит. Если бы Национальное собрание проявило высшую мудрость, все было бы иначе; но могло ли это произойти мирным путем или хотя бы иным, а не кровавым и судорожным, - все еще вопрос. Надо признать тем не менее, что Учредительное собрание до самого конца сохраняет свое значение. Со вздохом оно видит, как его неудержимо оттесняют от бесконечной божественной задачи усовершенствования "теории неправильных глаголов" к конечным земным задачам, все еще важным для нас. Путеводная звезда революционной Франции - вот что такое Национальное собрание. Вся деятельность правительства перешла в его руки или попала под его контроль, все люди ждут от него руководства. Среди безбрежного восстания 25 миллионов оно всегда парит в выси как боевой стяг, то побуждающее, то побуждаемое к действию: хотя оно и не может обеспечить настоящее руководство, все же создается впечатление, что какое-то руководство оно осуществляет. Оно распространяет немалое количество умиротворительных прокламаций с большим или меньшим результатом. Оно утверждает создание Национальной гвардии
, иначе разбойники поглотят нас и пожнут недозревший урожай. Оно посылает делегации, чтобы успокаивать "вспышки". чтобы "спасти людей от фонаря". Оно может выслушивать приветственные адреса в духе царя Камбиса
, которые ежедневно поступают мешками, а также петиции и жалобы всех смертных, так что жалоба каждого смертного если и не удовлетворяется, то по крайней мере выслушивается. Кроме того, верховное Национальное собрание может упражняться в парламентском красноречии и назначать комитеты. Комитеты конституционные, отчетные, исследовательские и многие другие, и опять переводятся горы бумаги - новая тема для парламентского красноречия, которое взрывается или изливается плавными потоками. Вот таким образом из хаотического водоворота, в котором кружится и толчется всякая всячина, постепенно выплывают естественные законы или их подобие. В бесконечных спорах записываются и обнародуются "Права человека" истинно бумажная основа всех бумажных конституций. "Упущено, - кричат оппоненты, - провозглашение обязанностей человека!" "Забыто, - отвечаем мы, - утверждение возможностей человека" - один из самых роковых пропусков! Временами, как, например, 4 августа, наше Национальное собрание, внезапно вспыхнув почти сверхъестественным энтузиазмом, за одну ночь совершает массу дел. Памятная ночь, это 4 августа! Власти, светские и духовные, соревнуясь в патриотическом рвении, по очереди кидают свои владения, которые уже невозможно удержать, на "алтарь Отечества". Со все более громкими кликами дело происходит "после обеда" - они с корнем выкорчевывают десятину, барщину, соляной налог, исключительное право охоты и даже привилегии, иммунитет, феодализм, затем назначают молебен по этому случаю и, наконец, около трех часов утра расходятся, задевая звезды высоко поднятыми головами
. Такая именно ночь, непредвиденная, но памятная вовеки, случилась 4 августа 1789 года. Некоторые, кажется, считают ее чудом или почти чудом. Можно ли назвать ее ночью перед новым сошествием Святого Духа в формах нового времени и новой церкви Жан Жака Руссо? Она имела свои причины и свои следствия. Так трудятся представители нации, совершенствуя свою "теорию неправильных глаголов", управляя Францией и управляясь ею, с усилиями и шумом разрубая невыносимые древние оковы и усердно свивая для новых веревки из песка. Пусть их труды - ничто или нечто, взоры всей Франции почтительно обращены к ним, история не может надолго выпустить их из виду. Ныне же, если мы заглянем в зал Национального собрания, то обнаружим его, что естественно, "в величайшем беспорядке". Чуть не "сотня депутатов" вскакивает одновременно, нет порядка во внесении предложений, нет даже попыток установить порядок, зрителям на галерее позволяют аплодировать и даже свистеть1; председатель, назначаемый на две недели, нередко не может сообразить, в чем дело. Тем не менее, как и во всех человеческих сообществах, сходное начинает притягиваться к сходному, согласно вечному закону: Ubi homines sunt modi sunt
. Намечаются зачатки системы, зачатки партий. Образовываются Правая сторона (Cote Droit) и Левая сторона (Cote Gauche): депутаты, сидящие по правую руку от председателя и сидящие по левую руку; правая - консервативная, левая - разрушительная. В центре расположились англофильствующие конституционалисты или роялисты, ратующие за двухпалатную систему, со своими Мунье, со своими Лалли, быстро теряющими значение. Среди правых выделяется драгунский капитан Казалес, витийствующий красноречиво и слегка лихорадочно и тем стяжавший себе тень имени. Здесь же неистовствует Бочка-Мирабо, Мирабо Младший, не лишенный сообразительности; меланхоличный д'Эпремениль только фыркает и жестикулирует, хотя мог бы, как считают его почитатели, повергнуть в прах самого Мирабо Старшего, если бы приложил хоть немного усилий2, каковые он не прикладывает. Бросьте взгляд и на последнего и величайшего из них, аббата Мори
, с иезуитскими глазами, бесстрастным чеканным лицом, "воплощение всех смертных грехов". Неукротимый, несокрушимый, с могучими легкими и жестоким сердцем, он борется иезуитской риторикой за трон и особенно за алтарь и десятину. Борется так, что однажды с галереи раздается пронзительный голос: "Господа священнослужители, вас придется побрить; будете слишком вертеться - порежетесь!"3 Левых называют также партией герцога Орлеанского, а иногда - в насмешку - Пале-Руаяль. При этом все так перепутано, все кажется таким призрачным и реальным одновременно, что "сомнительно, - говорит Мирабо, - чтобы герцог Орлеанский принадлежал к Орлеанской партии". Известно и видно только, что луноподобное лицо герцога действительно сияет именно в левой части зала. Здесь же сидит одетый в зеленое Робеспьер, решительно, но пока безрезультатно бросающий свой небольшой вес на чашу весов. Тонкий, сухой пуританин и догматик, он покончит с формулами, хотя вся его жизнь, все поступки и само его существо опутаны формулами, пусть и иного сорта. "Народ, - таковой, по Робеспьеру, надлежит быть королевской процедуре представления законов, - народ, вот Закон, который я сложил для тебя; принимаешь ли ты его?" Ответом на это является неудержимый смех справа, из центра и слева. Но проницательные люди считают, что Зеленый может волей случая пойти далеко. "Этот человек, - замечает Мирабо, -кое-что сделает: он верит каждому слову, которое произносит". Аббат Сиейес занят исключительно разработкой конституции; к несчастью, его коллеги оказываются менее покладистыми, чем им следовало бы быть с человеком, достигшим совершенства в науке политики. Мужайся, Сиейес, не взирая ни на что! Каких-нибудь двадцать месяцев героического труда, нападок глупцов - и конституция будет создана; с ликованием будет положен ее последний камень, лучше сказать, последний лист бумаги, ибо вся она бумага; и ты свершил все, что могли потребовать земля и небо, все, что ты мог. Приметьте также и трио, памятное по нескольким причинам, памятное уже потому, что их история запечатлена в эпиграмме, гласящей: "Что бы ни попало в руки этим троим, Дюпор обдумает, Барнав выскажет, Ламет сделает". А царственный Мирабо? Выделяющийся среди всех партий, вознесенный над всеми ними и стоящий вне всех их, он поднимается все выше и выше. Как говорится, у него наметанный глаз, он - это реальность, тогда как другие это формулы, имеющие очки. В преходящем он обнаруживает вечное, находит твердое основание даже среди бумажной бездны. Его слава распространилась по всем землям и порадовала перед смертью сердце самого раздражительного старого. Друга Людей. Даже ямщики на постоялых дворах слышали о Мирабо: когда нетерпеливый путешественник жалуется, что упряжка негодна, ямщик отвечает: "Да, сударь, пристяжные слабоваты, но Мирабо (Mirabeau - коренник) у меня, сами видите, прекрасный" (mais mon mirabeau est excellent). A теперь, читатель, тебе придется покинуть не без сожаления (если тебе не чужды человеческие чувства) шумную разноголосицу Национального собрания. Там, в центре двадцати пяти миллионов, находятся двенадцать сотен собратьев, отчаянно борющихся с судьбой и друг с другом, борющихся не на жизнь, а на смерть, как большинство сынов Адама, ради того, что не принесет пользы. Более того, наконец признается, что все это весьма скучно. "Скучное, как сегодняшнее заседание Собрания", - говорит кто-то. "Зачем ставить дату?" (Pourquoi dater?) - спрашивает Мирабо. Подумайте только, их двенадцать сотен, они не только произносят, но и читают свои речи, и даже заимствуют и крадут чужие речи для прочтения! При двенадцати сотнях красноречивых ораторов и их Ноевом потопе напыщенных банальностей недостижимое молчание может показаться единственным блаженством в жизни. Но представьте себе двенадцать сотен сочинителей памфлетов, жужжащих нескончаемыми словесами и нет никого, кто бы заткнул им рот! Да и сама процедура не кажется столь совершенной, как в американском конгрессе. У сенатора здесь нет собственного стола и газеты, а о табаке (тем более о трубке) и думать не приходится. Даже разговаривать надо тихо, все время прерываясь, только "карандашные записки" свободно циркулируют "в невероятном количестве вплоть до подножия трибуны". Таково это дело возрождение нации, усовершенствование "теории неправильных глаголов". О королевском дворе сейчас почти что нечего сказать. Замолкли, обезлюдели его залы, королевская власть томится, покинутая ее богом войны и всеми надеждами, пока вновь не соберется Oeil de Boeuf. Скипетр выпал из рук короля Людовика и перешел в зал Дворца малых забав, в парижскую Ратушу или неизвестно куда. В июльские дни, когда в ушах стоял грохот падения Бастилии, а министры и принцы рассеялись на все четыре стороны, казалось, что даже лакеи стали туги на ухо. Безанваль, прежде чем раствориться в пространстве, немного задержался в Версале и обратился лично к Его Величеству за приказом, касающимся почтовых лошадей; и вдруг "дежурный камердинер фамильярно всовывается между Его Величеством и мной", вытягивая свою подлую шею, чтобы узнать, в чем дело! Его Величество, вспыхнув гневом, обернулся и схватил каминные щипцы. "Я мягко удержал его; он с благодарностью сжал мою руку, и я заметил слезы на его глазах". Бедный король, ведь и французские короли тоже люди! Сам Людовик XIV тоже как-то раз схватил каминные щипцы и даже швырнул их, но тогда он швырнул их в Лувуа
, а вмешалась госпожа Ментенон
. Королева рыдает в своих внутренних покоях, окруженная слабыми женщинами: она достигла "вершины непопулярности" и повсеместно считается злым гением Франции. Все ее друзья и ближайшие советники бежали, и бежали, несомненно, с глупейшими поручениями. Замок Полиньяков все еще высокомерно хмурится со своего "дерзкого и огромного кубического утеса" среди цветущих полей, опоясанный голубыми горами Оверни8, но ни герцог, ни герцогиня Полиньяк не смотрят из его окон: они бежали, они "встретили Неккера в Базеле", они не вернутся. То, что Франции пришлось увидеть свою знать отражающей неотразимое, неизбежное с гневными лицами, было прискорбно, но предсказуемо, но с лицами и чувствами капризного ребенка. Такова оказалась особенность знати. Она ничего не поняла и ничего не хотела понять. Разве в этот самый момент в замке Гам не сидит задумавшись новый Полиньяк, первенец тех двух9, в помрачении, от которого он никогда не оправится, самый смятенный из всех смертных? Король Людовик образовал новое министерство из сплошных знаменитостей: бывший председатель Помпиньян, Неккер, вернувшийся с триумфом, и другие подобные им. Но что это ему даст? Как уже было сказано, скипетр, не просто деревянный позолоченный жезл, а Скипетр перешел в другие руки. Ни воли, ни решимости нет в этом человеке, только простодушие и беспечность, он готов положиться на любого человека, кроме себя, на любые обстоятельства, кроме тех, которыми он может управлять. Так расстроен изнутри наш Версаль и его дела. Но снаружи, издали он прекрасен, блистающ, как солнце; вблизи же - скорее отблеск солнца, скрывающий тьму и смутный зародыш гибели. Вся Франция охвачена "разрушением формул" и вытекающим отсюда изменением реальностей. Это чувствуют многие миллионы людей, скованных, почти задушенных формулами, чья жизнь тем не менее или по крайней мере такие ее элементы, как пища и голод, были вполне реальны! Небеса наконец послали обильный урожай, но какая от него польза бедняку, если вмешивается земля с ее формулами? Ремесла в мятежные времена поневоле должны замереть, капитал не обращается, как в обычные дни, а робко прячется по углам. Для бедняка нет работы, потому нет у него и денег, да, даже если бы у него и были деньги, хлеб невозможно купить. Заговор ли это аристократов, заговор ли герцога Орлеанского, разбойники ли это, сверхъестественный ужас или звон серебряного лука Феба-Аполлона - что бы ни было, но на рынках нет зерна, на рынках изобилует только смута. Крестьяне как будто ленятся молотить, то ли подкупленные, то ли и не нуждающиеся в подкупе, потому что цены все время растут, а арендная плата, возможно, взыскивается не столь жестко. Странно, что даже постановления муниципалитетов "об обязательной продаже вместе со столькими-то мерами пшеницы стольких-то мер ржи" и тому подобные мало меняют дело. Драгуны с шашками наголо выстраиваются между мешками с зерном; часто бывает больше драгун, чем мешков. Хлебные бунты не прекращаются, перерастая в бунты значительно более серьезного характера. Голод был знаком французскому народу и раньше, знаком и привычен. Разве мы не видели, как в 1775 году люди с бледно-желтыми лицами, несчастные и оборванные, подали петицию о своем бедствии и в ответ получили новенькую, с иголочки виселицу 40-футовой высоты? Голод и темнота в течение долгих лет! Оглянитесь на предшествующий парижский бунт, когда все решили, что одно знатное лицо, пошатнувшее в разгулах здоровье, нуждается в "кровавых ваннах", и матери в оборванных платьях, но с горящими сердцами "заполнили общественные места" с дикими криками мщения, и их также усмирили с помощью виселиц. 20 лет назад Друг Людей (проповедовавший перед глухими), говоря о лимузенских крестьянах, описывал их "пришибленный горем вид" (souffre douleur) и взгляд, уже даже не жалующийся, "как будто угнетение сильными мира сего похоже на град или гром, как будто оно неотвратимо и принадлежит законам природы". И вдруг теперь, в этот великий час, потрясение от падения Бастилии пробудило вас и открыло, что закон этот рукотворен, отвратим, поправим. Или читатель забыл тот "поток дикарей", который на глазах того же Друга Людей спустился с гор Мон-Дор? Заросшие волосами угрюмые лица, изможденные фигуры в высоких сабо, шерстяные куртки с кожаными поясами, усаженными медными гвоздями! Они переступали с ноги на ногу и мерно работали локтями, когда начались драки и свалки, которых пришлось недолго ждать; они яростно вскрикивали, и их осунувшиеся лица искажались подобием свирепого смеха. Они были темны и ожесточены: долгое время они являлись добычей акцизных чиновников и сборщиков налогов, "писцов, брызжущих холодом из-под перьев". Сбылось пророчество нашего старого маркиза, которого никто не хотел слушать: "Правительство, которое играет в жмурки и, спотыкаясь, заходит слишком далеко, кончит всеобщим переворотом (culbute generale!)". Никто не хотел ничего слушать, каждый беззаботно шел своим путем, а время и судьба двигались вперед. Играющее в жмурки и спотыкающееся правительство достигло неизбежной пропасти. Темные бедняки, которых понукают писцы, брызжущие холодом и подлостью из-под перьев, были согнаны в союз бедняков! Теперь же на крыльях страниц парижских журналов, а там, где их нет12, еще более странно, на крыльях слухов и домыслов, разнеслась удивительнейшая, непонятнейшая весть: угнетение не неизбежно, Бастилия повержена, конституция скоро будет готова! Чем, как не хлебом насущным, может быть конституция, если она представляет собой нечто? Путешественник, "идущий в гору с поводьями в руке", нагоняет "бедную женщину" - воплощение, как обычно, бедности и нужды, - "которая выглядит на шестьдесят лет, хотя ей еще нет двадцати восьми". У них, ее бедного работяги-мужа и ее самой, семеро детей, ферма с одной коровой, которая помогает прокормить детей, одна лошаденка. Они платят аренду и денежный оброк, отдают кур в плату этому вельможе и мешки овса тому; королевские налоги, барщину, церковные налоги - бесчисленные налоги; воистину невозможные времена! Она слышала, что где-то, каким-то образом, что-то должно быть сделано для бедных: "Пошли, Господи, поскорее, ведь налоги и подати давят нас (nous ecrasent)". Звучат прекрасные пророчества, но они не сбываются. Сколько раз созывались собрания нотаблей и просто собрания, которые сходились и расходились; сколько было интриг и уловок, сколько парламентского красноречия и споров, сколько встреч на высшем уровне, а хлеба все нет! Урожай собран и свезен в амбары, и все же у нас нет хлеба. Побуждаемые отчаянием и надеждой, что могут сделать бедняки, как не восстать, что и было предсказано, и не произвести всеобщий переворот! Представьте же себе, что пять миллионов изможденных фигур с угрюмыми лицами, в шерстяных куртках, в усеянных медными гвоздями кожаных поясах, в высоких сабо, будто перекликаясь в лесу, бросают своим чисто вымытым высшим сословиям, после всех этих беспросветных веков, вопросы: как вы обращались с нами? Как вы обучали нас, кормили нас, направляли нас, пока мы гибли, работая на вас? Ответ можно прочитать в заревах пожаров на летнем ночном небе. Вот какую пищу и вот какое руководство мы получали от вас - пустота в кармане, в желудке, в голове и в сердце. Глядите, у нас нет ничего, ничего, кроме того, что дарует природа в пустыне своим диким сынам: жестокости, алчности, силы голода. Указали ли вы среди своих прав человека, что человек имеет право не умирать от голода, когда есть хлеб, взращенный им? Это отмечено в "возможностях" человека.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21
|