— Вы их видели, сеньор? — шепчет Трифон.
— Видел, падре. Это тот самый бродячий проповедник?
— Да, — со злобой отвечал Трифон. — Человек, который отнимает у нас графа Маньяра.
— У кого отнимает? — не понял Паскуаль.
— У меня, у бога, у святой церкви… Но не за монахом будет последнее слово!
Они сдвинули головы, шепотом делясь вероломным умыслом:
— Одного Грегорио? Но разве Мигель не грешит каждым словом, каждым поступком?..
— Одного Маньяру? Но разве Грегорио не развращает набожный севильский люд?
— Нет, нет. Обоих. Обоих!
А коляска, переехав через мост, достигла Трианы, и уже сбегаются к ней со всего предместья женщины, дети, старики.
Перед обезьянкой, перед кучей подарков, вся замерев, стоит Солана, только слезы счастливого изумления стекают по бледным щечкам.
— Ох, спасибо, сеньор Мигель, — пролепетала она наконец, целуя ему руку.
Грегорио притащил мех с вином, мужчины уселись, пока Солана разглядывала подарки.
Поговорили о делах города; Грегорио с ужасом поведал, что на рождество святая инквизиция сожжет тридцать еретиков. Потом рассказал, о чем он проповедует на улицах.
— Будьте осторожны, падре, — предостерег старика Мигель. — Некоторые ваши воззрения слишком смелы, слишком свободолюбивы, а инквизиции это не по вкусу.
— Я говорю одну правду, — возразил старик. — Я никогда не лгу, не клевещу и никому не желаю зла. Так что же может со мной случиться?
— Инквизиция неумолимо следует за указующим перстом доносчиков. И если, падре, у вас есть недруги…
— У меня? — искренне удивился монах. — Откуда им взяться? Я и бессловесную-то тварь не обижу, не то что человека, если человек этот беден и добр. Что же касается высокопоставленных, которых я не люблю, то в их глазах я так мал, что не стою и щелчка.
Мигель накрыл своей ладонью его руку и сказал так мягко, как говаривал некогда, в далеком детстве:
— Знаю, я-то вас знаю, добрая душа, но ведь не всяк к вам с добром… Вспомните, падре, Трифона.
— Благослови его бог во всем, — ответил Грегорио. — Ведь он, как и я, хочет трудиться во славу божию. Ну, а ты, сынок? Я видел вчера, как ты выходил из дома графа Сандриса. Ты сиял.
— Да, падре. Я влюблен в донью Изабеллу.
Грегорио стал серьезным, озабоченно наморщил лоб.
— Мать хотела видеть тебя священником, Мигель.
Мигель помрачнел, готовый взорваться, монах опередил его:
— Ничего не говори! Я тебя понимаю. Нельзя требовать, чтобы побег кипариса превратился в жасминовый куст. Слишком горяча твоя кровь, чтобы одна лишь любовь к богу могла дать тебе полное удовлетворение. Ты пылаешь, как факел, ты как гроза, ты все время в полете и не можешь быть иным.
Грегорио вздохнул, робко погладил руку Мигеля и добавил:
— Всего-то ты желаешь сверх меры, сынок… Да пребудет с тобою божья помощь, и да не ожесточится он против тебя! А ты действительно любишь донью Изабеллу?
— Я люблю Изабеллу, как никто никого не любил.
Когда привратник Сандриса сказал Мигелю, что по распоряжению графини его не велено впускать в дом, у Мигеля потемнело в глазах. В первый момент ему захотелось войти вопреки запрещению, однако гордость остановила его.
Он послал Каталинона с письмом к Изабелле, и вскоре горничная ее, Луиза, принесла ответ: «Люблю тебя, Мигель, — да простит мне господь! — как само имя божие. Я — твоя. Этой ночью, когда матушка заснет, я сойду в сад».
Темной ночью, беззвездной, безлунной, пришла Изабелла к Мигелю. Между поцелуями, боязливо оглядываясь при каждом шорохе, рассказала о ненависти своей матери к нему. Между поцелуями уговорились — завтра ночью похитит Мигель Изабеллу. Они увезут свою любовь в Сан-Лукар.
Когда я стану его женой, говорит себе Изабелла, матушка несомненно смягчится.
Поцелуем скрепили клятву верности, и Изабелла вернулась домой.
А Мигель еще той же ночью отправил гонцов в Сан-Лукар, чтобы там приготовили им убежище.
Черной ночью мчатся на конях гонцы, а Мигель, задумавшись, ходит по комнате, а на лестнице сидят впотьмах Каталинон и Висенте.
— Будет у нас похищение, старичок, — шепчет Каталинон, — только никому ни слова, иначе ты — труп!
— Господи Иисусе! — ужасается тот. — Похищение! Ох, что-то будет… Ты тоже участвуешь?
— А как же! — бахвалится Каталинон. — Ведь без меня господин и шагу не ступит. Или ты этого еще не понял, еловая голова?
Изабелла же, измученная страхом, открыла меж тем отцу план похищения и попросила его содействия. Дон Флавио в восторге:
— Молодец Мигель! Я уже теперь люблю его как родного сына. Только смотри, чтобы не узнала мать.
Затем призвали Луизу и, взяв с нее страшные клятвы, посвятили в тайну, ибо ей предстоит сопровождать молодую хозяйку. После этого стали готовиться к похищению.
В Сан-Лукаре их тайно обвенчает отец Грегорио, который последует за ними.
В воздухе пахнет дьяволом. Ночь — каленая плоскость мрака, задрапированная тучами цвета сажи. Летают нетопыри, и под Башней слез — лужа крови да брошенный кинжал. На востоке вспыхивают сполохи, желтые линии пересекают свод небес, вычерчивая бесплотный след полета хищных птиц. Из монастырского сада льется языческий аромат бальзама.
Богобоязненные спят, злодеи выходят на добычу, молчание города нарушает лишь тихое журчание фонтанов, и землю колышет русалочье дыхание садов.
Двое в плащах жмутся к стене, а за углом ждет третий с оседланными лошадьми.
— Ох, сударь, — шепчет Каталинон, — слышите, какой странный звук? Словно крылья, сказал бы я… Это привидения…
— Летучие мыши, — тихо отвечает Мигель.
— Нет, похоже, привидения… Святой Иаков…
— Молчи!
Ночь, потупив очи, стоит на перекрестках, словно просительница у монастырских врат. В окне наверху замерцал огонек.
— Тише!
По стене змеей сползает веревочная лестница.
— Держи крепче, — шепчет Каталинону Мигель и взбирается наверх.
Вот он перенес Изабеллу через перила балкона и с нею на руках начал спускаться.
После них ловко подобрался к балкону Каталинон. Его ждет девушка, плотно закутанная в плащ — он не видит ее лица. Зато он видит руку, которая из-за занавески протягивает девушке плащ Изабеллы. Каталинон едва не вскрикнул от удивления.
— Луиза? — шепотом спрашивает он.
— Я, — шепотом отвечает девушка.
— Поспешим! — И Каталинон очень скоро забыл то, что видел.
Через минуту все уже в седлах, и никто не обратил внимания на то, что веревочная лестница поднимается наверх, исчезая в темноте.
Копыта обернуты тряпками, и кони бесшумно скачут к городским воротам, кошелек замыкает уста сторожей, зато беззвучно отмыкает ворота.
Поскакали на юг. Ночь так мягка, ароматна и ветрена! Вереницы облаков сгустились в тяжелую тучу, пошел мелкий хлещущий дождь.
Мигель прикрыл от дождя лицо Изабеллы, он обнимает ее одной рукой, другой управляет конем.
У третьего верстового столба их ждет закрытая карета. Изабелла с Мигелем пересаживаются в нее, Каталинон и Луиза поместились на запятках. Верстовые столбы пропадают, теряясь позади, четверка лошадей летит, как стая птиц к солнцу, окутанному пуховыми облаками.
Виноградари в виноградниках смотрят вслед роскошной карете, гудит колокол над землей, тени стрелок на солнечных часах постоялого двора оповещают, что наступил полдень.
Каталинон кормит, поит лошадей, Луиза бродит вокруг него. Каталинон расспрашивает девушку — чью же руку он видел за занавеской?
— Сам сеньор граф помогал нам, — признается горничная.
— Да ну? Сам помогал? Вот это новость, святой Иаков!
— Наверное, надо было хранить наш сговор в секрете?
— Ничего. Так даже удобнее, но больше ты ничего не говори.
— Я поклялась, что не скажу про это, и ты тоже должен молчать, как…
— Как ты, перепелочка! — смеется Каталинон ей вслед.
Дождь перестал. Из тумана вынырнул светлый и теплый день, ослепительно светит солнце, затянутое дымкой испарений.
Четверка коней понесла карету дальше на юг…
Каталинон не слушает больше щебетание Луизы. Червь страха грызет его. Он угрюм, он считает четные столбы, пропуская нечетные, и чует в воздухе что-то недоброе.
К вечеру доехали до Сан-Лукара. На холме за городом, над морем, люди Мигеля наняли чудесный летний дворец.
Влюбленные, прильнув друг к другу, стоят на балконе, смотрят, как грохочет прибой, смотрят на часовню, где завтра Грегорио благословит их союз.
Стол накрыт для пира, блюда осыпаны лепестками роз. Ветер приносит с моря ароматы Африки.
Изабелла уходит в свою комнату.
Мигель молча целует ей руку.
Он нем от счастья. Он не может оторвать взора от двери, из которой вскоре выйдет Изабелла, еще прекраснее, чем вошла в нее.
В это время призраком скользнул в комнату Каталинон, которому было приказано стоять на страже на случай погони.
— Что тебе надо? Ты ведь должен стеречь ворота!
— Не бойтесь, ваша милость. Вы в полной безопасности.
— Что ты болтаешь? Нас, без сомнения, преследуют.
— Отнюдь, ваша милость, преследовать-то некому.
— Но граф Сандрис…
— Сеньор граф Сандрис, с вашего разрешения, отлично знал о похищении, как и весь его дом, и, когда вы вернетесь, он благословит вас задним числом. Опасаться вам нечего. Спокойно наслаждайтесь счастьем…
Мигель оцепенел.
— Что ты сказал, несчастный?!
— Истинную правду, ваша милость, вот как бог надо мной… Мне не только сказала об этом горничная сеньориты, но я и сам своими глазами видел руку дона Флавио, он подавал на балкон плащ ее милости. А это ведь доказательство того, что… Что с вами, сеньор?! Отчего вы так побледнели? Господи, да что с вами такое?..
— Поди прочь, — бросил сквозь зубы Мигель, и звук его голоса скрипуч и нечеловечен, он похож на вопль животного, которое мучают.
Каталинон в ужасе скрылся.
Разом темно стало пред взором Мигеля. Свод, раскаленный добела, трещит над его головой, раскалывается, взламывается, и кажется ему — в вихре огненных языков проваливается земля под ним в бездны преисподней. И над обломками его мечты высится глубоко раненная гордость.
— Вот и я, мой дорогой, — словно из дальней дали доносится до него голос Изабеллы.
Голос, такой любимый еще вчера, сейчас отдается в ушах Мигеля отвратительным скрипом, оставляя за собою пустоту.
— Знаю, ты любишь белый цвет. Я тебе нравлюсь?
Но перед глазами, ослепленными унижением и ложью, перед сердцем, переполненным раненой гордостью, сгущаются только темные тени. Мигель не видит Изабеллу.
А она, с улыбкой любви на устах, с белым цветком в кружевном уборе, стоит перед ним, пораженная:
— Почему ты молчишь, любимый? Скорей поцелуй меня! Отец уже, наверное, снарядил погоню…
Только что он безмерно страдал, но, услышав новую ложь, увидев новое лицемерие, укрепился духом. И страсть его в одно мгновение обернулась равнодушием. Властным жестом прервал Мигель речь девушки и холодно вымолвил:
— Не опасайтесь погони, ваша милость, ибо вы отлично знаете, что это выдумка. Вы вернетесь домой одна в моей карете. Мои люди проводят вас.
С этими словами он выбежал во двор, вскочил в седло и, не проронив ни слова, поскакал в Севилью.
А далеко позади него, покачиваясь, катила карета. Лицо Изабеллы белее воска и недвижно, как месяц, небесный провожатый.
Донья Клара стоит на коленях перед распятием, и дух ее парит меж берегов рассудка и безумия; мысль ее ходит не обычными путями, не в согласии с мыслью других людей — донья Клара бьется перед крестом в страшном плаче.
— Снизойди ко мне, о боже! Молю о правосудии против грешника! Освободи мое дитя от насильника!
Дон Флавио ходит большими шагами, звеня шпагой, но под маской гнева таится улыбка.
— Гром и молнии на голову негодяя! Похитить мою дочь! Какая наглость! Я проткну его насквозь!..
Донья Клара бьется лбом о дерево молитвенной скамеечки, сжимает руки и вдруг вскакивает с криком:
— Что вы ходите вокруг меня, сударь?! Почему вы не мчитесь вдогонку за дочерью, честь которой под угрозой?
— Но куда? Куда скакать?
— Ступайте! Летите! Действуйте, если вы дворянин!
Дверь распахнулась — и вошла Изабелла в белом атласном платье.
Дон Флавио так поражен, что утратил дар речи.
Донья Клара, ликуя, бросается обнимать дочь.
— Ты бежала от подлеца! О, благословен будь, господь, ты, что видишь все бездны до дна и бодрствуешь вечно! С тобой ничего не случилось? Он тебя не обидел?
Изабелла молчит.
— Что случилось, родная? — настойчиво спрашивают родители.
Изабелла мстительно сжимает губы, и слова ее звучат зло, непримиримо и беспощадно.
— Он похитил меня, обесчестил и бросил! — лжет Изабелла.
Отчаянное рыдание доньи Клары заглушает гневный возглас дона Флавио:
— Я убью его!
Падре Грегорио сидит против Мигеля, пристально вглядываясь в его лицо.
Какой ужас носит в себе этот избалованный вельможа, чья судьба отмечена наследием корсиканской необузданности!
Его губы сжаты от боли, глаза провалились, блеск их померк, и в них — чернота, в которой проносится голодный ветер; пальцы впились в подлокотники кресла.
— Я думал, что нашел в Изабелле свое счастье. Свое назначение. Я летел к воображаемому совершенству и разбил себе лоб о притворство и ложь.
— Ведь это только гордость твоя была ранена, Мигель, — говорит старик, поглаживая руку юноши. — А Изабелла, видно, любила тебя. И любит. Но, конечно, по-своему. Помни, сынок, все мы ведь разные…
— Не могу я любить того, кто не такой, как я! — яростно вскричал Мигель. — Если я хожу по земле, то женщина, которую я люблю, должна ходить со мною. Хожу ли я в облаках — и там должна она быть со мной! И если я ставлю за нее всю мою жизнь — она должна отвечать мне не меньшим закладом. Не хочу спать ни с кем — только с той, кто любит. Но любовь должна залить, затопить нас обоих, обоих пронзить морозом до мозга костей! И если у меня сто бед — у возлюбленной моей не может быть только девяносто девять, и если сто радостей у меня — пусть будет столько же и у нее! И если я ослепну…
— Значит, и ей ослепнуть? — ужасается Грегорио.
— Да, да, и если я умираю — должна умирать и она!
Ужас объял старика. Какой чудовищный эгоизм! Но любовь Грегорио сильнее ужаса и отвращения. Быть может, не поздно еще измениться Мигелю…
— Опомнись, сынок! То, что ты говоришь, жестоко, бесчеловечно…
— Все или ничего! — скрипнул зубами Мигель. — И если я отдаю все, пускай и другой все отдаст. А ложь я не прощу никогда никому!
— Боюсь, сынок, ты хочешь большего, чем может и имеет право хотеть человек. Мне страшно за тебя, Мигелито…
— Дон Флавио граф Сандрис, — доложил слуга, и вот уже Флавио входит, с лицом, искаженным гневом.
Грегорио, поклонившись, уходит в соседнюю комнату.
— Дон Мигель, вы похитили мою дочь?
— Да, — отвечает Мигель, — но…
— Молчите! Вы ее обесчестили, и ваш долг жениться на ней.
— Никогда!
— Защищайтесь! — И дон Флавио обнажил шпагу. — Вы заплатите кровью!
Шпаги сверкнули.
Сталь звенит, сыплются искры, удар на удар, молния на молнию — и дон Флавио падает, как подкошенный, прижав к сердцу левую руку, и струйка крови просачивается из-под пальцев.
Дон Флавио всхлипнул, и сердце его остановилось.
Широко раскрыв глаза, стоит Мигель над убитым.
Входит Грегорио, ищет пульс Флавио, подносит зеркало к его губам. Оно остается незамутненным. Грегорио встал на колени, помолился над мертвым и, поднявшись, в отчаянии воздел к небу руки:
— Что ты сделал, Мигелито! Убил человека — и сам себя погубил…
Монах зажег свечи в головах убитого.
А перед взором Мигеля дымный мрак, и сквозь него чуть просвечивает лицо Изабеллы. Словно в преломлении лучей, видит он это лицо, искаженное до неузнаваемости.
— Ты попал в беду, Мигелито, — говорит Грегорио, и голос его тяжелеет от жалости. — Сам знаешь, что это означает: тебя будут судить. Надо бежать.
— И убегу! — резко отвечает Мигель. — Никому не позволю меня судить! Не позволю, чтоб меня исповедовали и наказывали.
— Быть может, помогут твой отец и его преосвященство… Их влияние…
— Не стану я просить защиты! Не желаю ничьей помощи. Я покину Севилью, но ни перед кем не склонюсь. Отцу же, падре, сами отвезите весть, прошу вас…
— Мой мальчик… — начал было Грегорио, но слезы не дают ему продолжать.
А Севилью уже взволновали быстролетные слухи.
— Стало быть, дон Флавио пал не от руки убийцы, а в честном поединке?
— Да, так все говорят — был поединок.
— С кем? С кем?
— Точно неизвестно…
— Да нет, кум, известно. В последний раз его видели, когда он входил во дворец Маньяры.
— Чепуха. Дон Томас был его лучшим другом…
— Да, но сын Томаса, сеньор…
— О! Дон Мигель? Вот, быть может, и след!
— А что такое, сеньор?
— Разве вы не знаете, что дон Мигель и донья Изабелла…
— Конечно, это всем известно, но в какой связи с этим поединок?
— Черт их знает, какая-нибудь связь да есть, попомните мои слова…
Языки горожан проворно перекатывают клубок клевет, шепотков, намеков, раскручивая, разматывая его с удивительной быстротой.
Ничто не мешало связать слухи о поединке со слухами о соблазнении Изабеллы — и вот уже на следующий день какой-то бродяга впервые пел на углу Змеиной улицы песенку о Мигеле де Маньяра, втором доне Жуане Тенорио, который соблазняет всех женщин подряд и бьется на шпагах с отцом любовницы.
А так как мир легковерен и доступен злорадству, в особенности там, где речь идет о больших господах, то и певец наш стяжал немалую кучку мараведи за свою насмешливую, издевательскую песенку.
Перед рассветом Грегорио проводил Мигеля и Каталинона за городскую черту.
Едва проехали Кордовские ворота, встретили человека, закутанного в длинный Плащ.
— Благородный сеньор, ваша милость, так рано, и уже на прогулку? — спросил закутанный, и тихий смех донесся из-под его капюшона. — Это похоже на бегство согрешившего…
Мигель схватился за шпагу, но Грегорио удержал его руку.
— Купите индульгенции, ваша милость, — пробормотал закутанный незнакомец. — Купите святые реликвии, и вы обеспечите себе прощение грехов и спасение души. За один только кварто можете поцеловать кость руки святого Иакова. Это приносит радость. А вот за двойной реал — три дюйма веревки повешенного, на счастье…
Мигель молча проехал мимо, но старый философ, ради любви к грешному, подавил свое отвращение к суеверию и вернулся.
— Дай-ка мне эту веревку, — сказал Грегорио, протягивая два реала.
Догнав потом Мигеля, он тайком засунул обрывок веревки в его седельную сумку и простился с ним, как отец с сыном.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Вечерняя сырость пробирает до костей, снежные хлопья, подхватываемые ветром, кружатся в воздухе, все ниже и ниже, пока не прилепятся к какому-нибудь предмету, и тогда медленно тают, и от белых цветов мороза не остается даже запаха, только капли воды да влажные пятна.
Горы тянутся слева направо. Освещение поминутно меняется: когда луна прорывает тучи, обложившие небо, туманную мглу чуть озаряет ее желто-серый отсвет. Сьерра-Арасена дрожит в полусне от холода.
Луна почуяла — в пустынном краю пахнуло человечьим духом; выкатила из-за туч свое холодное око, увидела двух всадников, взбирающихся в гору по каменистой дороге. Луна видит их со спины. Замечает, что усталые лошади едва перебирают ногами, а всадники, закутанные в длинные плащи, сидят в седлах, сгорбившись от изнеможения.
— Остановимся мы когда-нибудь, ваша милость? — едва шевелит губами Каталинон. — У меня губы окоченели, слова не выговорю. День да две ночи в седле почти без передышки, и черт его знает, что-то будет сегодня…
— Крепись, — коротко отвечает Мигель.
— Отродясь хотел я жить тихо, незаметно, отродясь не любил спешить, и вкусно поесть был не дурак, а что вышло? Согласитесь, сеньор: стражники по пятам, гонка такая, что не вздохнешь, и два дня сыр да скверный хлеб. Я тепло обожаю, а тут замерзает и нос и речь. Нет, я не жалуюсь, ваша милость, а только несладко это, согласитесь. Но теперь уже, честное слово, пора вам о нас позаботиться. Денег у вас хватает, есть и фальшивые паспорта, да еще письмо отца Грегорио к какому-то сеньору — и вроде все это ни к чему… А у меня уже зуб на зуб от холода не попадает…
— Скоро будешь в тепле и за полной тарелкой перестанешь оплакивать жирные севильские блюда.
— Вот это дело, ваша милость! Только любопытно мне, каким колдовством вы раздобудете все это посреди этой промерзшей равнины, обильной только снегом да ветром, где ничего не растет, никто не живет — ни птица, ни человек…
Мигель, подняв руку, прервал поток этих жалоб, и Каталинон стал всматриваться в том направлении, куда указывал его господин. Присмотревшись, даже подпрыгнул в седле:
— Гляньте-ка — огоньки! Уж не город ли, ваша милость?
Они поехали рысью. Огоньки мерцали в темноте, а один светился в сторонке — и, оказалось, совсем близко.
Каменный дом, открытый ветрам и солнечному зною, одинок, словно шкатулка, брошенная на свалку к битым черепкам, а ветер вокруг него скулит, завывает. В таком местечке только чертям и водиться, кроме них, пожалуй, никто не захочет здесь жить.
За коваными воротами залаяли собаки.
Каталинон барабанит в ворота кулаками.
Отворилось окошко, лица не видать.
— Кто там? Чего надо?
— Здесь живет его милость дон Матео Павона? — осведомляется Мигель.
— Кто спрашивает?
— Друг падре Грегорио!
— Входите, — буркнул незримый привратник, и ворота приоткрылись.
Слуги увели лошадей, и Мигель вошел в дом.
— Привет вам, сеньор, — кланяется хозяин, — приветствую вас во имя божие. Я — дон Матео Павона.
— Я — дон Мигель Ибарра, бакалавр валенсийского университета, — кланяется, в свою очередь, Мигель. — Это мой слуга, а вот письмо к вашей милости от падре Грегорио.
Дон Матео, подергивая светлую бородку, колючими глазами мерит поздних гостей, их потрепанную одежду. Его худая, жилистая шея выглядывает из помятого плоеного воротника. Дон Матео справляется о здоровье падре Грегорио, читает письмо…
— Дон Матео, мы нуждаемся в убежище, — произносит Мигель.
— Гм, понимаю… Сеньору нужно на время исчезнуть…
— Примерно на месяц.
— Долгий срок, — подергал бородку дон Матео. — Итак, убежище, пища, дрова, постели…
— Посчитайте и рождество, — усмехнулся Мигель, и старик охотно кивнул. — Сколько же?
— Право, не знаю… — теребит бородку старый лис.
— Десять эскудо, дон Матео?
Хозяин поперхнулся. О, этот парень считает не на реалы — на золото! Эй, Матео, не продешеви!
— Десять эскудо? — сцепил он костлявые пальцы. — Видит бог, меньше сотни эскудо я взять не могу. Но так как вас направил ко мне отец Грегорио, а мы с ним родом из одной деревни — в таком случае восемьдесят, ваша милость, но ни на мараведи я спустить не могу…
Кошелек, зазвенев золотом, тяжело упал на стол.
— Это… это… — лепечет хозяин.
— Сто эскудо, — говорит Мигель.
Матео проглотил слюну и постепенно обрел дар речи:
— Ваше благородство, сеньор, обязывает меня… Вы будете чувствовать себя как дома. Осмелюсь предложить вам к ужину жареного каплуна, или желаете курочку на вертеле?
В комнате, отведенной для гостей, нет окон, а дверь выходит на галерею; от камина пышет жаром — в нем ярко горят поленья.
Каталинон улегся на полу, на коврах, и затянул хвалебные речи:
— О мой дорогой господин, вы меня накормили-напоили, дали тепло и хорошее ложе — о, сколь благороден и могуществен мой господин, и ничего мне больше не надо, только спать… спать…
Мигель вышел на галерею.
Снизу доносятся шаги, по широкому двору бродят какие-то люди, закутанные в плащи с капюшонами.
Беглецы из тюрем инквизиции? — подумал Мигель, и его охватила дрожь.
Он вернулся в комнату и, сломленный усталостью, бросился на ложе.
На водах написано, по тучам разбросано, во мраке потоплено слово безумной, и образы, которые видит она, уносит ветер.
— Скажи, Изабелла, кто стоит там в тени?
— Никого там нет, матушка. Тебе померещилось.
— О нет, доченька. Это жених твой. Скоро свадьба твоя, моя красавица. Когда выйдешь из храма, все вокруг озарится твоею красой. Скажи, дочь, когда же придет жених твой на свадьбу?
— Он не придет, родная. Тело его обречено костру. Дьяволу — черная душа, — говорит Изабелла, которой мучительно слышать слова матери.
— Скажи, дочь, настигнет ли кара господня того, кто так провинился?
— Палач уже ждет его…
— Скажи, Изабелла, ты его ненавидишь?
— Ненавижу. Ненавижу!
— В твоем голосе слезы, доченька. Любишь его?
— Люблю его, мать!
Безумная тащит дочь к святому кресту.
— Дочь, прокляни его здесь, на этом месте!
Изабелла склоняет голову и молчит, подобная черному чертогу из гранита и мрамора. Ночь крылами ветра бьется в окна.
— Так я тебя проклинаю! — кричит безумная. — Пред ликом божиим навеки проклинаю тебя! Чтоб за всю жизнь ты не познал любви! Чтоб метался из одних объятий в другие, несчастный, и раз от разу несчастнее! Чтоб страдал ты от одиночества посреди толпы и чтоб одиночество это разъедало душу твою, как черви — труп!..
Девушки, уперев в бок глиняные амфоры, идут к фонтану.
— Дон Мигель скрылся из города — слыхала?
— Куда, интересно, он подался?
— Говорят, поскакал в Кордову.
— Бедные кордованки!
— Да, да, да…
Мужчины сидят на ступеньках, потягивая привычный вечерний бокал вина.
— В дело вмешалась святая инквизиция. Санта-Эрмандад
будет разыскивать его.
— Чепуха, инквизиции до этого дела нет. Его разыскивают стражники префекта.
— Хорошо бы схватили негодяя.
— Хотел бы я быть таким молодым и богатым, как он, и никого не бояться, и…
— И делать то же, что и он?
— Разве я сказал что-нибудь подобное?
— Зато подумал, сосуд греховный! Подумал!
Женщины опускаются на колени, складывают руки, молятся вслух:
— Пусть жестоко накажут блудодея, когда поймают!
И потихоньку:
— Пусть уйдет от преследования. Пусть вернется. Хоть бы на минутку приглянуться ему!
Топот копыт, крики, стук в ворота дона Матео. Стражники!
Чужие грубые голоса:
— Сказывали, он сюда поехал…
Голос Каталинона:
— Стало быть, зовут его дон Мигель де Маньяра? Гм… Старый, молодой, высокий, маленький? Ах, так, молодой… Ну да, видел я такого барчука, только был он не один. Их двое было, значит, это не он.
— Двое? Он, и есть! Второй-то — его слуга, понял? — громко объясняет стражник.
— Вот как? Ну, так они поехали вон по той дороге, к португальской границе. И мне показалось — ужасно спешили.
— Они, они! — взревел стражник. — Скорей за ними!
Но начальник отряда хмурится:
— К чему такая спешка, дуралей?
— Ведь если поймаем — каждому по эскудо!
Начальник, наклонившись к нему, шепчет:
— А если не поймаем, если, даст бог, он уйдет — от его отца получим по десять эскудо, олух!
Вы говорили, милый мой Грегорио, что мыслящему человеку одиночество прибавляет мудрости, мысленно беседует Мигель с далеким своим наставником.
Но вот я один, падре, и все же не счастлив. Должен даже признаться — после месяца раздумий в одиночестве душе моей грустно и тесно…
Да, падре, тесно. А вы знаете, добрый мой старичок, как не люблю я слово «тесно». Как всегда я мечтал о просторе, что шире небес, — для сердца ли, для ума или для жизни…
За столом я сижу во главе таких же изгоев, как я сам, и, не доверяя друг другу, мы друг с другом изысканно вежливы и предупредительны. А дон Матео сдирает с этих отверженных последний реал! Внизу, под нами, городок, подобно священной корове, он пережевывает свой покой и кишит созданиями, которые — спешат они или медлят — все же заняты хоть каким-то делом!
Вот в чем, падре, источник моей печали.
Куда ни взгляну — везде вижу людей, у которых есть цель. Попрошайничать, пахать, наживать деньги, воровать, молиться, пить, играть, сражаться, хлопотать, — и будь у них по десять пар рук, всем нашлось бы занятие.
У меня только две руки, и работы им нет: Трифон и мать учили меня только складывать их для молитв. Как мало этого для меня! Обреченные на безделье, мне они в тягость. Короче, мой Грегорио, я испытываю унизительное чувство, что молодость моя пропадает, мышцы и мозг затягивает плесень, и я ни на что не годен…
У меня есть все, чего можно пожелать. Здоровье, деньги, молодость — одного не хватает: счастья. Хочу отправиться на поиски. Но смогу ли?
Общество изгнало меня, университет исключил — я ведь темное пятно на его добродетели. Я поставлен на одну доску с бандитами, грабителями, убийцами из-за угла. Завтра уеду отсюда, не могу больше тут оставаться — и что меня ждет? Скрываться по чуланам, по чердакам и пещерам, таскаться из города в город, подобно изгнаннику, осужденному на молчание, на одиночество и бездеятельность…
Нет участи тяжелее, мой старый друг, ибо все во мне кипит жаждой деятельности. Что делать мне с моей кровью?!
Чувства мои, дух голодают. Я горю. Я сгораю в бездеятельности. И нигде нет для меня ни куска хлеба, ни глотка воды.
Думай о боге, если впадешь в искушение — так говорили вы мне.
Дорогой мой старик, как могу я думать о его доброте, если он посылает мне разочарование за разочарованием, боль за болью?
Он наказывает, он преследует меня за то, что я не посвятил ему свою жизнь, обещанную моей матерью. Ах, поверьте, падре, я чувствую — бог отказывает мне в любви, которой я жажду, потому что мстит мне…