– Спасибо, хорошо.
– У вас все благополучно, значит?
– Спасибо, да…
– Ну, ну, а то я смотрю, как мыши на крупу оба надулись… Вставать нужно раньше и раньше ложиться – в этом вся сила, скажи это мужу-то… А то – спит, как медведь.
– Скажу.
Сонечка собрала в ладонь крошки на скатерти я ссыпала их в чашку. Илья Леонтьевич, кряхтя, поднялся со стула. Он и Сонечка надели резиновые плащи, калоши и вышли на двор. Илья Леонтьевич сейчас же заметил беспорядки около каретника и пошел туда, повторяя в досаде:
– Ах, кляузники! Ах, чертя окаянные!
Сонечка побрела к пруду, мутному сейчас и полноводному. Тихо, тихо шумел дождь по воде, по ветвям огромных, корявых осокорей, по вянущим листьям под ногами.
Сонечка смотрела на пруд, на еще зеленые бережки, слушала однообразный шум дождя, вдыхала запах увядания, и душа ее в этой печали словно набиралась сил для большей беды.
Возвращаясь домой, продрогшая, с капельками дождя на волосах, полуприкрытых капюшоном, Сонечка увидела у крыльца работника, гонявшего сегодня на почту, и взяла у него «Вестник Европы», газеты за три дня, бандероль – семейный каталог и – на имя Н. Н. Смолькова – телеграмму и письмо.
Николай Николаевич, только что поднявшийся с постели, сидел в столовой, курил и зевал до слез.
– Тебе, – сказала Сонечка, положив перед ним телеграмму и письмо, и пошла наверх. У Смолькова собралась кожа на лбу, некоторое время бессмысленными глазами глядел он на телеграмму, затем осторожно разорвал заклейку, повернулся к свету и прочел:
«Назначен Париж посольство вторым секретарем точка поздравляю браком обнимаю точка Петербург не заезжай Ртищев…»
– Ура, – шепотом сказал Николай Николаевич, – ура! Свободен! Жизнь! Париж!..
Он пробежался по комнате, глубоко засунув кулаки в карманы штанов. Затем неслышно, на цыпочках, принялся лягаться ногами вбок, вернулся к столу, взял письмецо, с любопытством повертел, понюхал, – гм! – распечатал, – каракулями было написано:
«Я слышала – ты женился, – дурак. А вот мне Викторчук – шулер – выиграл в игорном дому двенадцать тысяч, – я их моментально положила на сберегательную книжку. И Викторчука я бросила, потому что он скотина. Люблю тебя, прямопомираю. Третьего дня мы в одной компании напились, в рояле устроили аквариум, налили туда пива и напустили сардинок, – вот было смеху, у Шурки Евриона – корсет лопнул. Приезжай скорей, – женатый, вот свинья! Жене письмо не показывай. Целую тебя незабвенно.
Мунька».
Старым, разгульным временем пахнуло на Смолькова от записочки Муньки Варвара. «Вот это – люди, жизнь! Вот эта женщина любит меня. Зверюга!»
Сонечка сидела на полу перед выдвинутым ящиком комода и перебирала старые платья. В комнату ворвался Николай Николаевич, потрясая телеграммой.
– Сонюрка, ура! Назначен в Париж… Смотри, читай, – вторым секретарем, через год – первый секретарь, затем советник посольства… Когда поезд? Нельзя ли нам еще сегодня отсюда уехать?
Сонечка прочла телеграмму и опять нагнулась над ящиком с прабабушкиными вещами.
– Собираться нам – полчаса. Некоторая задержка только за… папой (он впервые так назвал Илью Леонтьевича). Понимаешь, – я готов здесь хоть всю зиму прожить, но долг, долг: мы все обязаны служить государству!
Сонечка опустила на колени кружевной чепчик, подняла голову, (взглянула на Николая Николаевича. Глаза у нее были синие, спокойные.
– Я не поеду с тобой, Николай…
– То есть – как?.. Ну, да, – ты хочешь сказать, чтобы я ехал вперед… Гм… Это имеет некоторый резон… Я, так сказать, скачу передовым, устраиваю дела (надо же осмотреться), меблирую квартиру… В ноябре – декабре ты приезжаешь в Париж, прямо в свое гнездышко… Но как я буду тосковать по тебе! Детка моя…
– Нет, Николай, я совсем не поеду в Париж…
– Почему?..
– Я не люблю тебя.
– Постой, постой! – Он замигал рыжими ресницами, вдруг изменился в лице, провел рукой по лбу. – Ну да, ты – о том разговоре в библиотеке. Чепуха, мелочи! Я люблю тебя, прямо помираю. У тебя прескверный характер, должен тебе сказать. Молчишь, и вдруг – бац! Сонюрочка! – Он нагнулся и поцеловал ее в пробор. – Ну, моя детка незабвенная. Поди поговори с папой.
Упрямым движением она освободила темя от его поцелуя.
– Я не люблю тебя. Уезжай, куда хочешь. Николай Николаевич молча стоял за ее спиной.
Сонечка глубоко засунула руки в ящик, вытащила кучу шуршащих платьев, положила их на колени. Ее затылок с чистеньким пробором в русых волосах был упрямый и неподкупный.
– Я понимаю – у тебя настроение. Но настроение настроением, а мне нужно ехать к месту службы. Прошу тебя, Соня, поговори с отцом, – у меня три рубля тридцать копеек…
– Я не люблю тебя, Николай, – в третий раз тихоньким, но твердым голосом сказала Сонечка.
– Тьфу! – Николай Николаевич даже плюнул, подумал: «Народится же на свет такая дура…» Хлопнул дверью и пошел вниз.
Когда удалились шага мужа, Сонечка уронила руки на кучу прабабушкиных робронов, пахнущих пачулей, и, не сдерживаясь больше, принялась плакать. Слезы капали часто, обильные, крупные, точно капли дождя с листьев. Она не вытирала их и не жалела.
Тесть, как и надо было ожидать, сидел в столовой на диванчике и нюхал табак. Николай Николаевич крупными шагами озабоченно подошел к нему и показал телеграмму.
Илья Леонтьевич прочел и ни особенной радости, ни изумления не выразил.
– Ну что же, очень хорошо. Когда думаете ехать?
– Я, если позволите, еду завтра – передовым… Жена думает задержаться некоторое время… Я – завтра, если…
– Вот как, – не вместе едете?
– Нет… Я – передовым… То-се… Квартиру присмотреть… Суета… То-се…
Николай Николаевич замолчал, надул щеки. Пальцы у него на руках и ногах замерзли. Тесть постукивал по лубяной табакерке.
– Ну, ну, – сказал он тихо, – это дело ваше. Новое поколение, новые нравы. Дело ваше. – Вы верующий, Николай Николаевич?
– Я? – Смольков даже вздрогнул.
– Богу на ночь молитесь?
– Молюсь… Бывает, иногда манкирую…
– В церковь ходите?..
– Бывал.
– Вы простите меня, старика, давно я хотел побеседовать с вами на эту тему. Все откладывал, – грешен в нерадении… Завтра уедете, бог знает, когда увидимся. Но вы муж моей дочери, ее духовный водитель…
У Николая Николаевича сразу же заболел низ живота, заскулило во всем теле невыносимо…
– Дорогой тесть, на минуту, простите прерву вас… – Он выкрикнул это так отчаянно, что Илья Леонтьевич поднял брови и посмотрел на него. – Дорогой тесть… Я чертовски в глупом положении… Не рассчитал, были чертовские расходы. Осталось три рубля с мелочью… Глупо. Что?
– Денег вам нужно?
– Да, да… Именно, именно. Чертовски…
– Каким же образом я могу вам дать денег, – не понимаю еще.
– Сонечка говорила, вы сами писали относительно Сосновки…
– Да, я писал. Но Сосновка принадлежит Софье Ильиничне… К тому же доход с этого имения весь вложен в обсеменение полей, в запашку пара и в покупку рогатого скота… Я рассчитывал, признаться, что вы здесь зазимуете. А вдруг – Париж. Денег? Надо было месяца за два предупредить. Какие же в деревне деньги?.. Удивлен чрезвычайно…
Посиневшими губами Николай Николаевич пролепетал:
– А если векселей?
Илья Леонтьевич поднялся с дивана и опять сел. У Николая Николаевича ходили огненные круги перед глазами. Тесть сказал:
– Вы хотите выдать вексель Софье Ильиничне? Но у нее денег нет…
– Знаю, но если, дорогой тесть, сделать так: я дам вексель моей жене, она же в свою очередь даст на таковую же сумму вексель вам… Деньга дадите, собственно, вы… Это страшно, страшно просто. Что?
Илья Леонтьевич был сбит с толку и проговорил упавшим голосом:
– Посмотрим, какова будет воля Софьи Ильиничны.
Сонечка, как и надо было ожидать, сказала мужу: «Ради бога, все, что тебе будет угодно». Тогда Илья Леонтьевич заявил, что у него нет вексельной бумаги и поэтому придется гнать в город за бумагой, мучить по распутице лошадей и людей. Но в чемодане Николая Николаевича оказалась вексельная бумага, возил он ее с собой на случай, Затем серьезная разноголосица с тестем вышла из-за суммы, говорили об этом до сумерек. Наконец оба векселя были подписаны (на три тысячи семьсот рублей). Илья Леонтьевич щелкал у себя в кабинете счетами, рвал какие-то бумажки. Переслюнив и отсчитав деньги, перевязав их бечевочкой крест-накрест, он пошел наверх, к молодым. Сонечка, склонясь у свечи, пришивала пуговицу к рубашке мужа. Николай Николаевич жевал папироску, шагал по комнате под низким потолком, совал в чемодан колодки от башмаков. Увидев тестя и, особенно, в руках его пачку денег, он нагнул голову, как будто говоря: «Нет, нет, не надо, не надо…» Пошел – и обнял старого Репьева;
– Так грустно, так тяжело, папа, люблю ее, как бога, и вдруг – разлука.
Илья Леонтьевич освободился от объятий и передал деньги. Сонечка откусила нитку, расправила рубашку и, встав, положила ее в чемодан.
– Пойдем вниз, – сказала она Илье Леонтьевичу, ласково беря его под руку. – Ты еще не пил чаю? Николай уложится и без нас.
В столовой Сонечка села близко к отцу, налила ему чаю и сама положила сахар, налила сливок и, обхватив его руку у плеча, прижалась щекой. Илья Леонтьевич сидел сутулясь, чуть тряся седой головой, точно кивал преогромной чашке, на которой было написано: «Со днем ангела».
Наконец он почувствовал сквозь рубашку горячую влагу слез, обхватил Сонечку за плечи и спросил сдержанно:
– Как же это у вас вышло все?
– Слава богу, что скоро вышло, не так больно, – ответила Сонечка, глядя на огонь лампы, висящей над столом.
– Навсегда, что ли, расстаетесь?
– Навсегда, папочка, – не люблю его.
Неслышно в комнате появился кот, гладкий, ласковый. Подняв торчком хвост, мяукнул еле слышно, но, видя, что хозяева внимания на это не обращают, отправился по своим тайным делишкам. Илья Леонтьевич сказал:
– Не понимаю… Нет, не могу понять таких отношений.
Тогда Сонечка принялась рассказывать ему все, что было. Прошлое в этом рассказе представилось ей отошедшим далеко, точно она передавала чужую повесть. Точно не она мечтала в гнилопятском парке о жгучих глазах под черными полями шляпы, точно не ее – другую – заставил жгуче покраснеть красавец парень, опрокинув вместе с возилкой в ворох соломы, точно не ее тревожно и бесстыдно поцеловал на качелях Николай Николаевич.
Глаза Сонечки потемнели, лицо обтянулось, стало строгим. Илья Леонтьевич с изумлением глядел на дочь. Сонечка-девочка умерла. Перед ним сидела и печальным голосом раздумчиво рассказывала глупенькую и трогательную повесть Сонечка-женщина.
– Я, может быть, рада, что миновало девичество. Был сладкий туман, – ничего в нем не оказалось, кроме слез. Теперь – если придет новое чувство – буду любить, любить… Ах, отец, отец… Я чувствую, как могу полюбить человека… Во мне столько нежности… Не может быть, – неужели же я никому, никому не нужна?..
Она опять крепко прижалась к его плечу, и сквозь рубашку Илье Леонтьевичу снова стало горячо…
– Ну, конечно, мне тяжело, мне больно. Ты сам все видишь, отец…
– Много нужно страдать, много, – сказал Илья Леонтьевич, – человек, как зерно, прорастает – через страдание, через тягость борьбы. А что же полечку-то всю жизнь танцевать! Прыгает, прыгает человек, – смотришь: от него уж одна тень прыгает… Не бойся, не беги страдания, Соня, – страдай во всю глубину и люби во всю глубину женскую… Вот также твоя мать, такая же, как ты, была… То же лицо дорогое…
– Папочка, милый, не плачь.
Рано поутру Николай Николаевич уехал. Прощаясь, он сильно задумался, – смутило его спокойное равнодушие Сонечки. Не было ли здесь какой-нибудь неожиданной ловушки? И совсем уже он призадумался, когда оглянул жену с «птичьего полета». Он сидел в тарантасе, она стояла на крылечке, держа обеими руками под руку Илью Леонтьевича. Она показалась ему вдруг и выше ростом, и похудевшей, и прекрасной, – никогда он еще такою ее не видел: спокойная, с грустной улыбкой стояла она в беличьей шубке, в пуховом платочке. «Ах, черт, а не захватить ли ее с собой? Ох, кажется, упущу большое удовольствие», – подумал он, в нерешительности высовывая одну ногу из тарантаса. Но Сонечка сказала:
– Прощай, Николай, прощай, голубчик.
Кучер, подхватив вожжи, прикрикнул уныло: «С богом!» Лошади тронули, от колес полетели комья грязи. Белые гуси, потревоженные на лугу, где щипали траву, зашипели вслед тарантасу.
На повороте за околицей Смольков оглянулся. Крыльцо было пусто, подошедшая собака обнюхивала следы. Сжалось сердце у Николая Николаевича. «Э, пустяки, через месяц напишу письмецо, – прискачет», – и он плотнее завернулся в чапан.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Степанида Ивановна, пригорюнившись, сидела у окна, за ним опадали желтые листья. Солнце к восьми часам пригрело, и только в тени дома да кое-где под кустами синела от студеной росы трава. Много птиц улетело за моря, дом опустел. Алексей Алексеевич, шаркая туфлями, ходил по комнатам а вздыхал, бог знает о чем. Лицо его все желтело, и гнулась спина, что очень заботило генеральшу. Утомилась ли она за это лето, или осень слишком опечалила ее думы, но только реже ездила Степанида Ивановна на раскопки, особенно с тех пор, как едва не прогнали от дела Афанасия, изолгавшегося без совести.
Афанасий однажды в присутствии генерала принес ворону и, держа ее за крыло, уверял, что это и есть вторая примета – орел, черный же он оттого, что долго лежал в земле. Генерал немедля вышвырнул Афанасия вместе с вороной за дверь. В тот же день из города был выписан немец – специалист по земляным работам.
Немец повел раскопки аккуратно; поставил солидные крепи, в слабых местах вывел свод, нанял новых рабочих, действительно нашел старые ходы под землей, идущие зигзагами, принес генеральше птичьи косточки в прозеленевшем горшке и, наконец, выкопал грубо высеченную из камня человеческую голову, на лбу которой был начертан план подземелий. Оказалось, что голова эта стояла на половине пути, и от нее подземелья шли в глубину горы, страшно запутанные и рухнувшие. Раньше ноября нечего было и думать добраться до клада, и генеральша была весьма этим расстроена и даже обессилена.
– Копаем, – говорил прокуренный табачищем немец, – еще три аршина прошли. Пожалуйте денег.
Не так разговаривали Афанасий и Павлина. Слова их были таинственны и волновали генеральшу. Каждое утро она ждала, бывало, с нетерпением рассказа о Павлинином сие. Вечером Афанасий приносил ей какие-нибудь черепки и рассказывал, как едва не утянула нечистая сила под землю мальчишку-поденщика. У генеральши глаза выкатывались от ужаса и любопытства.
– Я так и знала, это очень опасно. Они охраняют, но мы победим.
Павлина жила в своей каморке за лестницей, но на глаза показывалась редко и то для того только, чтобы наговорить на проклятого немца в пользу Афанасия, мрачно прислуживавшего у стола.
– Мне и самой надоел немец, – сказала раз генеральша, – но как его прогнать, когда он честный…
Видя такое недовольство Степаниды Ивановны, Афанасий поступил решительно: выворотил шубу, ночью вошел к спящей Павлине, завалился к ней на лежанку и, скрежеща зубами, объявил, что он и есть огненный бес, всю жизнь искушавший бабу.
Павлина обмерла, а бес сказал, что если завтра же не прогонят пузатого немца и к работам не приставят раба Афанасия, то он, бес, обрушит, все вырытые ходы, а Павлину ухватит поперек живота, потащит в пекло.
– Хорошо, батюшка, все так будет, – вся дрожа, шептала в темноте Павлина.
Бес царапнул ее по спине ногтями и ушел…
Павлина все это, конечно, подробно рассказала генеральше. Степанида Ивановна тотчас рассчитала немца. Повеселевший Афанасий уехал на работы и в тот же вечер привез известие, что «гудит». Все поверили и удивились, хотя никто не знал, что гудит.
Но теперь, когда с кладом дело было налажено, началась у Степаниды Ивановны новая забота – тайная и усиленная переписка с одним старичком шведом. Это и было то главное и огромное дело, из-за которого начала она рыть клад.
С каждым днем забот становилось больше, сил уже не хватало. С трудом оканчивала генеральша свой день и засыпала тяжелым, глухим, как смерть, сном; и постоянно томило ее какое-то беспокойство; она приписывала это усталости и суете.
С каждым днем все более волновал ее Алексей Алексеевич: генерал таял, как воск, тосковал, не притрагиваясь ни к какой работе.
Началось это со злосчастной продажи хлеба. Простудился ли тогда Алексей Алексеевич, или сердце его, не перенеся удара, слишком надорвалось, – неизвестно, только пышные усы его и белые волосы на голове заметно стали редеть. Ночью, лежа подле жены, генерал часто стонал во сне.
Невеселые мысли проходили сейчас перед Степанидой Ивановной. Облокотясь о подоконник, глядела она на желтый лист, повисший на паутине, и трясла головой в кружевном чепце.
По коридору, медленно шаркая ногами, шел Алексей Алексеевич. Генеральша прошептала:
– Как он ноги волочить стал, а прежде, бывало, взбежит по лестнице – не задохнется.
Генерал медленно, несколько раз нажимая скобку двери, вошел, кротко улыбнулся и, показав попугаю палец, сказал:
– Что, брат, видно, осень пришла…
– Он хворает, – поспешно ответила генеральша, – совсем не разговаривает…
Генерал постоял немного и ушел.
Степанида Ивановна, наморщив лоб, глядела на то место, где только что стоял муж, – все ей представлялась сутулая его спина и жалостливая улыбка.
«Ах, сколько раз я его огорчала, – думала она, – а он такой добрый: видеть не могу, как он улыбается; бедный мой Алешенька».
Она положила руки на подоконник и голову на руки и застыла, слушая, как бродит генерал по комнатам, будто не находит места.
«Что он все ходит, все ходит… В самом деле, у нас пусто и скучно в доме».
Когда, спустя долгое время, генерал опять вошел в ее спальню, генеральша проговорила:
– Сядь, Алексей, расскажи, что с тобой? Отчего у тебя так ноги шаркают. Болен? Или скучно тебе?
– Странная вещь, – ответил Алексей Алексеевич глухим голосом, – я нигде не могу найти мой носовой платок… Куда… – Он не окончил говорить и сел на стул позади генеральши.
После долгого молчания Степанида Ивановна услышала странные звуки, словно во рту генерала шипел и вертелся валик от игрушечного органчика.
Содрогнулась она, как бы от толчка в спину, и тупые иглы забегали по телу. Понимая, что смертельно испугалась, она взглянула: один глаз у генерала стал оловянный и выпучился, другой был закрыт; рот и все побагровевшее лицо его перекосило; из лиловых губ вылетел странный звук.
– Ай! – закричала генеральша, махая на мужа руками.
А он все клонился на правую сторону, пока не съехал на ковер.
На крик генеральши прибежали слуги, подняли огромного Алексея Алексеевича. Он двигал одной левой рукой и ногой, не говорил, а только шипел, вращая глазом. Его положили на диван.
Степанида Ивановна, пронзительно вскрикивая, билась в руках Павлины и Афанасия. Увидев, что генерал жив и шевелит пальцами по краю тужурки, она метнулась, упала подле него на колени и быстро, словно смахивая пыль, стала гладить волосы его и лицо:
– Алешенька, оправься. Друг ты мой, скажи, что тебе не больно. Скажи, что пошутил. Помнишь, бывало, я покричу на тебя, а ты ляжешь на кровать и притворишься, что умираешь… Алешенька! Алексей, где болит у тебя? Сейчас компресс положим. Афанасий, вина принеси и воды горячей. Выпей. Рот разожми. Не можешь? Отчего не отвечаешь? Постой, я другой глаз тебе открою… Больно? Алексей, что с тобой, да ты жив ли? Жив?
Она обеими руками трясла мужа и снова бормотала:
– Не огорчай меня, сделай усилие, оправься. Посмотри, как я боюсь. Доставь мне удовольствие. Я умру от страха. Алексей! Посмотри – вот я рассердилась, ухожу, буду плакать… Доктора! За доктором послать! Скорее! – вдруг закричала она, подбежала, вернулась и опять припала к Алексею Алексеевичу.
Афанасий поскакал в село за земским врачом. Степанида Ивановна, увидав, что Павлина снимает с генерала туфли, оттолкнула ее, сама раздела мужа, закутала в теплый плед и села у его изголовья, поминутно наклоняясь.
Жужжать генерал перестал. В открытом его глазу исчезло выражение ужаса, веки полузакрылись. Тогда генеральша, сняв башмаки, на цыпочках подошла к образу, опустилась и шептала:
– Отче наш… иже еси на небеси… – Она обернулась, с ужасной тоской взглянула на мужа и на минуту припала лбом к холодному полу. – Не так нужно просить. Ему душа надобна. Он не поймет, почему я не хочу отдавать ему Алексея… Отче наш, повремени, он не уйдет от тебя… Ах, ты меня не слышишь…
И генеральша снова припала к паркету. Такой ее нашел, потирая только что вымытые руки, местный доктор. Генеральша поглядела на короткие, в рыжих волосах пальцы врача, стремительно поднялась и поцеловала их. Врач смутился и занялся больным.
Глядя доктору в глаза, выслушала Степанида Ивановна, что, если не будет еще удара, генерал выживет, в противном же случае, – тут доктор тяжело вздохнул и, разведя руки, поклонился, – тогда конец.
– Конец, – твердо повторила генеральша.
Быстро сделав все, что было прописано, она затворила дверь на ключ и с решительным лицом подошла к Алексею Алексеевичу, готовая на крайнее, но верное средство, которое, пробудив в генерале дух, поднимет и ослабевшее его тело.
– Алексей, – сказала Степанида Ивановна торжественно, – я открываю тебе тайну. Алексей, фамилия Брагиных по женской линии есть престолонаследная ветвь шведских королей Бернадотов. Теперешний шведский король бездетен и скоро умрет, после него единственным наследником престола являешься ты. Для этого все предварительное сделано, остается теперь объявить себя претендентом. Ты узнал все, и перст всемогущего указал на тебя: Алексей, корона шведских королей, потерянная Карлом Двенадцатым, утаенная Мазепой, в моих руках. Алексей, встань!
Степанида Ивановна, сверкая глазами, подняла руку, Волнение ее, должно быть, передалось Алексею Алексеевичу. Когда генеральша приказала: встань! – он здоровой рукой оперся о кровать, приподнялся до половины, вдруг икнул громко, закинул голову и повалился с дивана на ковер. Присев около мужа, генеральша стала царапать себе лицо, потом легла на Алексея Алексеевича и застыла так на много часов.
Омытый, одетый в парадный мундир, со всеми орденами и лентами, третий день лежал Алексей Алексеевич в зале на столе, скрестив на груди большие руки.
Павлина, опухшая от слез и довольная, что сподобилась походить за таким покойничком, распоряжалась похоронами. У аналоя, между двух свечей, не переставая читали монахини. Третья свеча таинственно светила в лицо мертвому Алексею Алексеевичу. Смутно были озарены зеркала, занавешенные черным тюлем, огромный гроб и подле – маленькая генеральша, комочком сгорбленная на своем стуле.
Сложив руки на коленях, склонив голову, терпеливо ждала Степанида Ивановна, когда в столовой пробьют часы, – тогда она приподнималась и заглядывала мужу в лицо. Ей чудилось – вот Алексей Алексеевич очнется от ужасной неподвижности, улыбнется ей живыми губами, облизнет на них полоску сукровицы.
Но ни один волос генерала не шевелился, хотя сквозь желтую кожу щеки как будто проступал румянец: может быть, играл это свет свечи.
Генеральша терпеливо садилась опять и ждала, жалобно, иногда в недоумении улыбаясь.
На третьи сутки появился в комнате священник, дьяк и мужики. Отворили все двери и ставни. В душную комнату ворвался день, и от синего его света генерал сразу позеленел. Степанида Ивановна испугалась и отошла к стене. Священник облачился в бархатную с серебром ризу, дьяк кашлянул в кулак, забасил густо, все запели. Генеральша подумала, что Алексею Алексеевичу приятно слышать, как о нем скорбят и поют. Наконец Павлина брякнулась около гроба, и все пошли прикладываться к мертвой руке. Парни, с белыми полотенцами, толкаясь, отодвинули свечи и подняли гроб на плечи. Генеральша побежала за ними, умоляя поосторожнее браться, – не толкать и не тревожить Алешеньку. Топоча, его понесли ногами вперед в раскрытую стеклянную дверь.
– Куда вы? – спросила генеральша, но ей не ответили, и все несли с крыльца на двор, через плотину, по дороге в гору, мимо Свиных Овражков – в монастырь.
Спотыкаясь, спешила генеральша за гробом и удивлялась, – чего же она не понимает? Для чего нужно ей так далеко бежать на одеревенелых ногах?
В церкви подошла к ней мать Голеадуха и, поцеловав в губы, измочила слезами. После службы, опять шепотом споря и толкаясь, понесли парни Алексея Алексеевича на мирской лужок и, опустив гроб, наложили крышку, стали заколачивать гвозди.
– Тише вы, отчаянные, – сказала генеральша и заглянула в глубокую яму… Туда на веревках опустили гроб, священник первый бросил горсть земли.
– Вы в него землей бросаете? – спросила генеральша и снова заглянула вниз, где на глинистом дне лежал Алексей Алексеевич, – Как можно, он привык спать на мягкой постели…
Она раскрыла широко глаза и часто-часто затрясла головой, поняла, наконец, то, что все эти дни было от нее скрыто. Она поспешно подобрала платье, чтобы прыгнуть вниз к мужу, не оставить его одного навсегда. Но Степаниду Ивановну схватили и повели к экипажу… Она вырвалась и опять побежала. Тогда ее с руками закутали в плед, положили в коляску и погнали Ахиллеса и Геркулеса, и долго еще крестьяне, неторопливо расходясь, слышали удаляющийся по дороге тонкий крик:
– Алексей! Алексей!
Дома генеральша обеспамятела. Павлина спрыснула ее с уголька, – это помогло, и Степанида Ивановна, как каменная, пролежала до вечера в неубранной постели. На закате внезапно поднялась, оправила платье и, крикнув Павлину, пошла со свечой по комнатам, заглядывая во все углы…
Так обошли они весь низ дома, где в необитаемых покоях пыльные окна были темны и страшны, поднялись в Сонечкины белые антресоли, спустились по скрипучей лесенке обратно и остановились перед кабинетом.
– Как ты спал, хорошо? – громко вдруг сказала генеральша. – Голова не болит? А у меня, знаешь, самое темя ломит. – И она, прикрывая ладонью свет, вошла в кабинет. А Павлина поползла по коридору, – не помнила, как очутилась в кухне, где сейчас же рассказала, что генеральша разговаривает с мертвым барином.
В кабинете Степанида Ивановна поставила свечу на курительный столик и прилегла на диван.
– Знаешь, Алексей, любовь наша не угасла, нет, нет… Я, как прежде, влюблена в тебя. Я много передумала за эти дни и решила, что несправедливо тебя обижала. Я хочу сегодня просить у тебя прощения.
Она оглянулась, вздохнула коротко, посидела еще, пригорюнясь, и побрела к себе, в дверях обернулась, сказала:
– Спи спокойно.
У себя она затворила окно; дождь в него наплюхал лужу на ковре. Сильный ветер шумел деревьями, лепил желтые листья к стеклам, подвывал в трубе.
Присев перед зеркалом, Степанида Ивановна сняла чепец, из флакона налила на плечи и грудь густых духов и, подняв свечу, стала разглядывать свое лицо.
– Ничего еще, я все-таки хороша. Нужно очень следить за собой…
Заячьей лапкой она нарумянила ярко щеки и уши, подвела дугою брови и надела парадную наколку из кружев.
– Видишь, – она жеманно улыбнулась, – это еще не все. – Вынула темно-красные кораллы, окрутила их кругом шеи, в левую руку взяла кружевной платочек, правую подняла и, погрозив пальцем, оглянула всю себя в большое зеркало. Голова у нее затряслась. Потом она зажгла два канделябра на стене, легла на постель и, повертевшись, проговорила громким шепотом:
– Что же ты не идешь?
Прошло долгое время, и генеральша зашептала:
– Знаешь, Алексей, я почему-то все вспоминаю поход на Дунай: ты приходил усталый в палатку и сейчас же засыпал. На мне было премиленькое черное платье, я садилась подле тебя и все глядела. У тебя во сне горели щеки, нельзя было не любоваться тобой. Теперь мне очень жалко, что умерла наша дочка. Она так мило перебирала пальчиками, она была похожа на тебя… Алексей, я вот уже час как разговариваю, а ты не идешь. Тебя, наверное, задерживают по этому делу. Пожалуйста, сразу не соглашайся быть королем, откажись по крайней мере один раз, потребуй, чтобы весь народ просил тебя взойти на престол. У меня много жемчуга. Ты ведь знаешь, жемчуг умирает, если его не носить, а в земле опять оживает. Мой жемчуг двести лет лежал под землей. Алексей, для тебя я добыла из земли сокровища… Что же ты медлишь?
Генеральша прислушалась. Ветер хлестал дождем в окно, обсыпалась штукатурка в печной трубе. Мрачно выл угол дома.
– Алексей, может быть, ты меня обманываешь, – привстав, сказала генеральша, – может быть, к тебе пришла она. Я понимаю твою комедию. Ты подстроил, чтобы тебя похоронили, и там хочешь встретиться с ней. Она всю жизнь душила меня по ночам. Теперь она смеется… Иди ко мне… Оттолкни ее… Это ты его убила!.. Алексей, Алексей!..
Генеральша соскочила с кровати, тряся головой, сжала кулачки.
– Ты воспользовался гадким случаем, чтобы обмануть… Я отомщу…
Степанида Ивановна стремительно побежала в кабинет, ощупала пустой диван, кресло, углы за шкафами и остановилась, тяжело дыша.
– Они там, у церкви, на погосте, там встретились… Сняв со стены двуствольный пистолет, генеральша побежала в прихожую, накинула плед и отворила стеклянную дверь на веранду. Мокрый ветер подхватил ее покрывало, сорвал, иссек дождем, акрутил ее иссохшее тело. Обессиленная, упала Степанида Ивановна на каменные холодные плиты…
* * *
– Дверь будто звякнула, – прошептал Афанасий, сидя на лежанке. – Слушай-ка, крикнули, не случилось ли беды какой с нашей барыней, Павлина. Пойти посмотреть…