«А по сорока семи копеек за пуд хочешь?» – ответил Смольков, и у него отвисла губа. «На кого он похож? – со страхом думал генерал. – Э, да это убитый турок! Ах ты!..» Но турок стал на четвереньки и вдруг ударил в барабан. В ужасе генерал проснулся, сбросил ноги и посмотрел.
За окном брезжил рассвет и кричали петухи; кто-то, выйдя из избы, ударил дверью.
«Зачем я сюда попал? – подумал генерал. – Пить как хочется… Ах, да…» – И, поспешно надев пальто, вышел во двор.
На дворе очертания крыш четко рисовались на небе, едва тронутом с востока оранжевой зарей, и было так тихо, что слышался хруст жующих сено лошадей. Кучер Степан, в армяке от утреннего холодка, подошел к Алексею Алексеевичу и не громко еще, по-ночному, сказал:
– Воза приехали, ваше превосходительство.
Алексей Алексеевич кивнул головой и, вздрагивая от дремоты, вышел через калитку на площадь.
Площадь, пустая с вечера, теперь была заставлена возами, – поднятые оглобли их торчали, как лес после пожара. Распряженные лошади жевали сено, и слышались голоса проснувшихся крестьян. Предрассветный ветер пахнул навозцем, сенной трухой и дегтем. Алексей Алексеевич, ходя меж возов, после долгих расспросов отыскал, наконец, свои сто сорок восемь т «лег, стоявших на дальнем конце площади, у реки.
– Что, ребята, благополучно? – спросил генерал, подходя к своим.
Трое или четверо возчиков сняли шапки, один, ответил:
– Все слава богу, Алексей Алексеевич.
– Хорошо продадим – на водку получите.
– Благодарим покорно, – ответил тот же голос.
Генерал взлез на телегу и закурил папироску. Вчерашний задор соскочил с него, и продажа хлеба вовсе не казалась простой и веселой, к тому же от душной комнаты тошнило, болела голова и хотелось пить… Но генерал пересилил себя и в трактир не пошел, а дождался, когда откроют пекарню, и послал одного из возчиков купить горячего хлеба и молока.
«Расскажу Сонюрке, – думал он, – как я на возу молоко пил. Фантастично! Что же эти дураки купцы не идут, пора бы, совсем светло… А вдруг они ко всем подойдут, а ко мне не подойдут? Гм!»
Светало быстро. Лошади ржали, хотели валяться. Задвигался, разговорился народ.
Генерал, держа в одной руке калач, оглядывался, поджидал, стараясь придать себе равнодушный вид. Вдруг между возов появилась синяя чуйка – вчерашний парень… Алексей Алексеевич сразу ободрился и помахал чуйке калачом. Но парень, как будто не замечая генерала, заглядывал в чужие воза и сошелся со вчерашним землевладельцем из мужичков, принявшись о чем-то кричать и хлопотливо рыться в его возу.
Алексей Алексеевич огорчился таким невниманием, но решил ждать терпеливо. Солнце поднялось над крышами, и многие воза снялись с площади и уехали. Торг, очевидно, шел вовсю. Слышались пьяные голоса…
«Что за дьявольщина, почему ко мне не подходят?» – думал генерал и начал уже сердиться, вертясь на возу. Вдруг позади окликнул его деловитый голос:
– Послушайте, что продаете?..
Это говорил вчерашний парень и, морщась, пересыпал рожь из ладони в ладонь. Алексей Алексеевич опешил:
– Как что? Рожь!
– Разве это рожь, – сказал парень, бросая зерно в телегу, – ржишка, прошлогоднее гнилье…
– Гнилье, – закричал генерал, – сегодняшний урожай! Да вы смеетесь! Гнилье!
– Нам смеяться не время. Сорок семь копеечек от силы могу дать…
И, поправив картуз, он отошел, а генерал, дернув плечами, гневно отвернулся, прошипев:
– Нахал, мальчишка!..
Цена ржи на нынешнем базаре стояла шестьдесят три копейки за пуд (так сообщили генералу возчики, бегавшие слушать, как торгуются), отдать же по сорока семи значило потерять рублей пятьсот, вернее – подарить их этому нахалу прасолу. Воза продолжали разъезжаться, и Алексей Алексеевич все более гневался и недоумевал. Тогда подошел к нему вчерашний толстый прасол, подал жирные пальцы лопаткой и, не хваля, не хая, предложил сорок пять копеечек за пуд…
– Шестьдесят, – сказал генерал не глядя и добавил дрогнувшим голосом: – Эх ты, бессовестный!
Прасол развел руками и лениво отошел.
Долго не мог побороть гнева Алексей Алексеевич и, насупясь в седые усы, не глядел на окружающих. Когда же поднял глаза, мимо, не замечая его, проходил третий вчерашней знакомец – старик.
– Послушай, покупаешь… рожь? – спросил генерал. – За пятьдесят девять отдам…
– Это не цена, – не останавливаясь, проговорил старик, – цена сорок три копейки за твою рожь, барин…
– Дурак! – крикнул генерал. – Болван!
Воза развезли все, и на площади, усеянной объедками сена, остались одни гнилопятские, посреди которых на телеге сидел на людское посмешище генерал, сутулясь и поводя покрасневшими глазами. Дворянская фуражка его съехала набок, и коробом торчало запачканное серое пальто. По очереди подходили прасолы и, явно издеваясь, давали сорок, даже тридцать пять за пуд, а он не отвечал, выжидая, когда подвернется кто поближе, чтобы хоть ударить по морде обидчика.
Возчики стояли поодаль и смеялись; смеялись приказчики, выйдя на порог лавок; под колесами вертелись босоногие мальчишки, и по всей площади полетел слух о сердитом барине, которого травят прасолы и заставят чуть не даром отдать хлеб или везти домой, что еще более накладно и обидно.
Прасолов же подговорил купец Нил Потапыч Емельянов, который теперь и шел по площади в длиннополом сюртуке, надетом на ситцевую рубаху, широко расставляя ноги и еще шире улыбаясь. Подойдя к сердитому генералу, Нил Потапыч сдернул картуз с помазанных коровьим маслом кудрей своих, отнес его вбок и сказал с широким поклоном:
– С почтением Алексею Алексеевичу, поиграли дермом и за щеку, как говорится. Вели запрягать, даю пятьдесят пять копеечек с половиной…
– Вон! – вдруг побагровев, заревел генерал. – Не позволю, зарублю!.. – И, спрыгнув с телеги, трясясь и брызгая слюной, побежал к лошадям. – Мужики! мужики! негодяи! Запрягай! вали все в воду… к черту!..
– Что ты, что ты? – говорил Нил Потапыч, отступая. – Одурел человек!..
Алексей Алексеевич сам отвязывал лошадей, за недоуздки тянул их к возам и, подставляя мужикам кулаки под самый нос, кричал: «Запрягать! запрягать! запрягать!» Воза скоро зашевелились, и генерал заметался около них, хватал вожжи, кнутом бил лошадей по мордам, и все сто сорок восемь телег, скрипя и колыхаясь, понеслись под гору к речке…
Кричал генерал сначала басом, потом пронзительно и, наконец, замолк – порвался голос, и он только шептал:
– Вали в воду, подвертывай! – сам схватился за первый воз, рванул брезент, и с шумом зерно посыпалось в тихую реку.
Мужики захохотали и с криком опрокинули телегу колесами вверх… Подвозили еще и еще и перевертывали. На горке у дома собрался народ. Нил Потапыч стоял все еще без картуза, расставя в изумлении ноги и руки. Заголосила какая-то баба. Густым золотым слоем по всей речке плыло зерно. Долго глядел на реку Алексей Алексеевич, потом повернулся к народу и показал шиш.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
– Уйди, Павлина, пропади с моих глаз! – в отчаянии говорила Степанида Ивановна.
Павлина, хватая ее за платье, _ вопила:
– Я ли не старалась! Взгляни на меня, ягодка, глазочком погляди на меня, дуру!
– Я тебе вверилась, Павлина, хорошо ты меня отблагодарила.
Павлина ударилась головой о половицу и пуще принялась стонать.
– Разум отшибло! От сладкой пищи жиром я, окаянная, заплыла, огорчила свою благодетельницу!..
– Петухи ей понадобились, а зачем? Смеяться надо мной или денег выманивать? Ты бы сказала, я бы тебе просто денег дала…
– Ох, смерть пришла, ох, мочи моей нет! – причитывала баба.
– Уходи, Павлина, вон! – Генеральша повернулась на диванчике лицом к стене.
Произошел такой разговор потому, что вчера ночью обрушился не укрепленный подпорками свод и землей завалило всю галерею. Землекопы кобенились, уверяя, что это – чертова работа, и просили расчет. Им прибавили поденную плату и поставили ведро водки, с которой они напились влоск и завалились спать на Свиных Овражках, в густом папоротнике. Афанасий ходил их будить, не добудился, сам как-то нечаянно напился и, вернувшись, побил Павлину. На глупую бабу пала вся вина.
– Что за глупости придумала – петухов! – после молчания продолжала генеральша. – Не знаешь ничего, так и говори: ничего не знаю, ваше превосходительство. Наверно, и все сны твои дурацкие.
Павлина сидела на полу, пригорюнясь. С покрасневшего ее носа падали слезы. Вдруг она вскочила и ударила себя по бокам.
– Догадалась! Лопни мои глаза! Петухов-то надо купить неторгованных.
– Как неторгованных? – спросила Степанида Ивановна и с живостью спустила ноги на ковер.
– Неторгованный петух силу имеет, благодетельница, а торгованный есть суповая куря. Сколько спросили за птицу, столько за нее и давай. Слава тебе, господи, вспомнила. Пожалуйте денежек, я сейчас побегу…
– Ну, нет, – сказала Степанида Ивановна твердо, – хотя я вижу, в чем была ошибка, но денег тебе не дам, сама поеду и куплю.
Генеральша подробно расспросила, каким образом покупать петухов, где и когда. В это время вошел Афанасий и, прикрывая ладонью рот от винного духа, доложил, что генерал вернулся, прошел прямо в кабинет и никого к себе не пускает.
– Вонь какая от тебя, – сказала генеральша. – Ах ты пьяница!
– Это бензин-с, – извинялся Афанасий, – для чистки его превосходительства панталон-с.
– Поди узнай, хорошо ли продали хлеб.
– Никак нет, ваше превосходительство, кучер мне говорил, что его превосходительство хлебец в воду изволил высыпать.
– Что? В воду? Ужас! Быть не может! Генеральша побелела, как носовой платочек, ноги ее подкосились, и она села на диван, но вскоре оправилась и поспешила к Алексею Алексеевичу.
На стук в дверь он не ответил; услышав же голос жены, кашлянул, зашаркал туфлями и повернул ключ. Степанида Ивановна толкнула дверь и ахнула: перед ней стоял, сутулясь, Алексей Алексеевич, желтый, со спутанными волосами, страшный, в грязном военном пальто.
– Запах какой-то от тебя, Алексей. Что ты наделал? – закричала генеральша.
Генерал пошевелил губами в, держась за косяк, опустился на колени.
– Прости меня, Степанида Ивановна, я утопил весь хлеб. – И, подняв плечи, покрутил поникшей головой.
– Милый ты мой, – охватив его руками, торопливо заговорила Степанида Ивановна, – ты болен, совсем болен… ляг… Афанасий, воды горячей! Что за слуги ужасные! – вскрикнула она, звоня в колокольчик. – Ложись, ложись и молчи.
С трудом поднялся генерал и, поддерживаемый генеральшей, прилег на диван, вздохнул судорожно, заморгал, и слезы потекли по грязным щекам, Степанида Ивановна молча прижимала его голову к груди.
Принесли воды, омыли генерала, одели в чистое белье, спустили в кабинете шторы.
Генеральша сидела на диване, держа мужа за руку; когда же он начинал шевелиться и вздыхать, повторяла:
– Не бывает счастья без горя, вот тебе горе было и прошло, а на смену счастье придет, Верь только мне. Я найду тебе иные сокровища. Крепись, Алексей, и терпи.
– Хорошо, буду терпеть, только ты-то меня прости, – шептал генерал.
Принесли заваренной крепко малины, рому, генерал откушал, и ему полегчало. Генеральша дождалась, когда Алексей Алексеевич уснул, и велела позвать к себе кучера; он рассказал все, как было.
Генеральша ему и всем настрого запретила напоминать генералу о несчастии и, не теряя времени, поехала в село.
Теперь, когда хозяйство потерпело такой урон, было совсем необходимо скорее окончить дело с кладом. Силы генеральши возросли, и она объездила все дворы, но петухов нашла только двух; бабы уверяли, что без петухов в хозяйстве трудно, – не самим же им кур топтать, – и за птицу держались крепко.
В соседних деревнях могли тоже не продать или всучить каких-нибудь дохлых кочетов; поэтому, чтобы сыграть наверняка, решила Степанида Ивановна поехать в город и попросила Николая Николаевича сопровождать себя в пути…
Смольков надел охотничий костюм, и они поехали. Городской базар давно отошел, когда гнилопятские измокшие от быстрой езды лошади остановились на большой площади около лавки со съестным. На вопрос Степаниды Ивановны, есть ли живые петухи, расторопный приказчик принес без малого половину туши говядины; генеральша рассердилась.
– Я у тебя петухов спрашивала, а не говядину твою вонючую…
– Не извольте гневаться, – возразил приказчик, похлопывая по туше, – говядина у нас первый сорт, а вам куда петуха: естество у него лиловое, жесткое.
– Дурак ты, отец мой, – отрезала Степанида Ивановна и приказала кучеру пойти по домам спросить, не продадут ли птиц – барыня, мол, не торгуется.
Кучер, передав Смолькову вожжи, ушел. Из соседней галантерейной лавки вышел приказчик, держа картуз на отлет, и предложил только что полученного уральского балычку. Приглашали также зайти в мучной лабаз и в квасную, Какой-то лохматый мужик в бабьей кацавее привел на веревке продавать тощего телка.
– Отъезжайте, Николай Николаевич, – воскликнула разгневанная генеральша, – вот сюда, поближе к реке, – и стала внимательно глядеть на берег, где ходило множество кур и вспархивающих голубей… – Здесь его мучили, – прошептала она, – вон следы от колес, и эти птицы! Николай Николаевич, отъезжайте подальше от ужасного места… Злые, гадкие люди…
Генеральша заплакала в платочек, не выдержав волнений сегодняшнего дня. Смольков растерялся, упустил вожжу и в утешение сказал:
– Ободритесь, побольше энергии…
Кучер явился и объявил, что бабы ломят несуразную цену – по рублю семи гривен за цыплака, а он предлагал даже восемьдесят, а гусей, мол, сколько угодно.
– Ну, не глуп ли ты? – вытирая слезы, укорила его Степанида Ивановна. – Говорила я: нельзя торговаться… Иди за мной…
У ворот двухэтажного дома генеральша вылезла и нашла во двор. Во дворе у черного крыльца стояла с решетом в руках худая мещанка в ярко-зеленом платье и звала:
– Цып, цып, тега, тега, уть, уть! – бросая из решета птицам размоченный хлеб… Вошедших Степаниду Ивановну и кучера она подозрительно оглянула: – Вам что нужно?
– Продайте мне вот этого, – сказала генеральша, с волнением глядя на голенастого красного петуха.
– Самим надобен, ищите у других.
– Я не торгуюсь. Сколько хотите?
– А вам зачем?..
– Это не ваше дело, – вспылила генеральша, – я спрашиваю, продадите петуха?
– Не мое дело, так на чужие дворы не шляйтесь, – с тоскливой злобой проговорила мещанка, отворачиваясь.
На следующем дворе оказалось, что петуха вчера только задавила свинья, а то бы непременно продали, в третьем месте совсем было удалось купить, но когда девчонка стала ловить покупку, петух заорал и улетел через забор.
После долгих хождений Степаниде Ивановне удалось приобрести трех птиц, и кучер посоветовал поехать в слободку. В слободке, очевидно, прослышали про барыню, которая не торгуется, и бабы нанесли великое множество петухов, прося за них совсем уже несуразные цены. Наконец лукошко, привязанное к козлам, наполнилось, и генеральша приказала поскорее гнать лошадей домой, так как солнце зашло и с запада надвигалась черная туча, усугублявшая вечернюю темноту.
Гладкая степная дорога, дойдя до пашни, испортилась: плугари, заворачивая плуги на обратную борозду, исцарапали путь; коляску стало подбрасывать так, что Николай Николаевич прикусил язык, лукошко трясло, и один из петухов, приподняв плетеную крышку, оглянулся, ударил крыльями, выпрыгнул и побежал по пашне, за ним выскочил другой и сел на траву.
– Стой, стой! Держи, держи его! – закричала генеральша, обхватив лукошко. Смольков проворно вылез из коляски и побежал за голенастым петухом, мелькая белыми панталонами по пашне. Петух заметался. Когда Смольков нацеливался, чтобы его схватить, нырял он между ног, и Николай Николаевич, потеряв равновесие, падал. Так они далеко забежали по пашне, и, только нагнувшись, можно было видеть на вечерней заре силуэты человека и впереди бегущей птицы. Степанида Ивановна подобрала смирного петушка, сидевшего в траве около коляски, поцеловала, посадила в лукошко и, вздернув юбки, побежала, спотыкаясь, на помощь Смолькову.
– Берегитесь, он страшно клюется, – кричал издали Николай Николаевич.
Промокший и грязный, вернулся он со Степанидой Ивановной к экипажу, – петух же удрал, где-то присев за кочкой.
Стал накрапывать дождь, подняли верх у коляски и скоро въехали в удельный лес. В лесу стало совсем темно, пропала из глаз серая полоса дороги. Только дождь стучал в кожаный верх экипажа да глухо роптали невидимые во мраке листья. Лошади шля шагом, потом остановились совсем, и кучер, нагнувшись, сказал, что придется переждать, пока прояснит, иначе можно сгубить коляску и коней, въехав на буреломное дерево или в канаву. Генеральша очень рассердилась, но делать было нечего; из саквояжа вынула она двухствольный, взятый из генеральской коллекции пистолет, положила на колени и проговорила громким шепотом:
– Никому не доверяю в такое время.
– Разве есть опасность? – поспешно спросил Смольков.
– Посмотрите, какая темнота, лица вашего не вижу, а здесь по дорогам шалят…
Лошади в это время захрапели, кучер прикрикнул на них, но они продолжали пятиться: кто-то, очевидно, приближался. Вот чавкнула нога по грязи, хрустнул сук.
Степанида Ивановна, услышав, как стучат у Смолькова зубы, прошептала:
– Перестаньте же, стыдно! – и, высунувшись из-за кожуха, сказала громко: – Не подходи, я стреляю!..
– Зачем стрелять, – совсем близко ответил кроткий голос, – я не лихой человек. Видишь – темень какая засалила – и глаз не надо…
– Кто ты?
– А сторож удельный. Изба моя неподалече, заходите, если не побрезгуете.
– Нет, благодарствуй. А что? Скоро прояснят?
– Прояснит, – ответил сторож уверенно, – бог милостив.
В голосе его было столько ласкового спокойствия, будто не человек это говорил, а шумело дерево листьями. В лесах рождаются такие голоса, в широких степях, и нет в них ни злобы, ни страсти, утром они звонкие, в сумерках вечерние. Слушая их, чувствуешь, как во всем – ив камее, и в птице, и в человеке – одна душа.
Умиротворилось сердце Степаниды Ивановны, пропал у Смолькова ночной страх, и долго еще слушали они, как, удаляясь, постукивал сторож палкой по стволам…
– Вот будто звезда проглянула, – сказал кучер негромко.
Дождь переставал; Степанида Ивановна, откинувшись вглубь коляски, улыбалась своим мыслям. Смольков вполголоса принялся декламировать французские стихи…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Сегодня в двенадцать часов в монастырской церкви назначено было бракосочетание. Сонечка рано проснулась в белой своей постели и лежала, глядя на солнце, играющее на подоконнике и на полу. В окно неверным полетом влетели белые бабочки и вновь унеслись на свет. Сонечка перевела глаза и на стуле увидела приготовленное тонкое, в кружевах, подвенечное белье. Платье, заколотое в простыню, лежало около, и на нем стояла пара белых туфелек. Вечером, ложась спать, Сонечка очень боялась увидать поутру эти белые, приготовленные для нее веши и долго не тушила свечи, думая об ужасных подробностях, рассказанных Степанидой Ивановной тогда ночью. Думы эти растравили ее и распалили; подобрав под себя колени, зарылась она с головой и уснула только на рассвете.
Но сейчас с радостью чувствовала себя ясной и спокойной; может быть, только в страшной глубине сердца у нее была как бы натянута струна.
Сообразив, что не стоит два раза на дню переодеваться, Сонечка спустила на коврик ноги и осторожно развернула шелковые чулки.
«Пожалуй, протрутся, – подумала она, – такая тонизна»; из тумбочки вынула ножницы и, подняв к подбородку колено, стала подстригать ногти на ноге, но не коротко, как обычно, а округленно их выравнивая. Уличив себя в этом, Сонечка покраснела: «Вот глупости, кому это нужно», – и подошла к умывальнику. Здесь опять вместо ежедневного казанского мыла лежало в новой серебряной мыльнице французское… «Какое душистое», – еще подумала она и тщательно вымыла себе руки, шею и грудь.
Надела белье и остановилась в раздумье, – какое выбрать платье? Пока она так думала, вошла Люба, неся на обеих руках зеленое шелковое платье, в котором (Сонечка его сейчас же узнала) генеральша еще в молодости снималась.
– Ах, милая барышня, вы уж встали, генеральша вам этот туалет к утреннему чаю приказали надеть. Все еще спят, вы не торопитесь.
– Все равно, погуляю. – Сонечка покраснела и, с помощью Любы надев пахнущее старыми духами, шуршащее платье, вышла в сад.
Садовник поливал в клумбах георгины и отцветающие уже левкои и резеду. Сонечка ласково поздоровалась с садовником и осторожно, чтобы не оброситься, пошла по дорожке к пруду.
– Прощай, пруд, прощайте, мои липы! – сказала она громко и оглянулась – не подслушивает ли кто-нибудь. Но было совсем тихо, даже не кричали молодые и старые грачи – улетели на поля.
Сонечка села на скамейку, склонила голову немного набок и усмехнулась:
– Вы так кне пришли, а я выхожу замуж. До свиданья. Оставайтесь с вашей высокой шляпой и черным плащом.
Проговорив все это, она сломила соломинку и стала дразнить козявку, у которой на спине было нарисовано красными точками глупое лицо.
«Сколько этих козявок у нас дома». – И сердце Сонечки сжалось воспоминаниями милого, тихого детства…
Чай пили все по своим комнатам. Афанасий, состоя в этот день при Николае Николаевиче, суетился ужасно: чистил штиблеты, выколачивал платье; разболтал всем про какие-то необыкновенные подтяжки с колесиками у молодого барина. Несколько раз раздавался из окна голос Смолькова: «Афанасий!» – и Афанасий бежал, топая ногами так, будто без него вообще ничего не могло случиться.
Когда Сонечка вошла в генеральшину комнату, Степанида Ивановна стояла посреди чудовищного беспорядка. Повсюду валялись платья, белье, пахло духами, и, цапаясь клювом о клетку, кричал попугай. Брови у генеральши были подведены от переносицы почти до ушей, лицо пятнами обсыпано пудрой, в шиньоне торчал испанский гребень.
– Одеваться, мать моя! – воскликнула она. – Фу, как все делается не по-настоящему. Снимай платье, я тебя сейчас одену…
– Разве пора? – спросила Сонечка и на одну только минуту затрепетала. – Хорошо, я сейчас. – Генеральша помогла ей раздеться, оглянула и строго сказала:
– Ну, нет, это не белье. Люба, достань из шифоньерки – ты знаешь какие – с брюссельскими… Да поворачивайся, мать моя.
Затем, поворачивая Сонечку, трогая и разглядывая, генеральша забормотала:
– Здесь родимое пятно, это хорошо, на удачном месте. Я, признаться, думала, что ты кособокая. А это что? Софья! Ты по крыжовнику, что ли, ползала? Стыдно… Загар с рук сведи рассолом.
Затем, притянув к себе пунцовую от стыда девушку, генеральша шепнула ей на ухо такое, от чего Сонечка похолодела, ахнула и замерла, чувствуя – вот рухнет все призрачное ее спокойствие.
Но она превозмогла себя и, со слезами на глазах, стала глядеть в сторону, предоставив генеральше возиться и бормотать, сколько хочет.
С этой минуты все происходящее потеряло для нее значение. Как во сне, она оделась. Пошла в кабинет, где на коврике опустилась перед Алексеем Алексеевичем на колени; приняла благословение походным образом, с надписью от полка; поцеловала дрожащую, с синими жилами руку генерала; потом проделала то же перед генеральшей; вместе с ней села в карету и поехала в монастырь, где за оградой в деревянной церковенке должен был ее повенчать заштатный поп.
По дороге, глядя в окно, замечала каждый куст близ дороги. Узнала на Свиных Овражках флаг с изображением петуха, поставленный иждивением Павлины, и улыбнулась. Ветка орешника со спелым орехом-тройчаткой задела ее по руке. У монастырских ворот поклонились две монашенки, как черные куклы. На песке, распушась, сидел глупый воробей, колесом его чуть не задело…
Сонечка сама отворила дверцу кареты, вылезла на паперть, помогла выйти генеральше и, под руку с нею, пошла по чистому половику, подбирая тяжелый шлейф. В церкви было ярко и зелено от листьев, льнущих извне к окнам. Солнце, разбитое на множество пыльных лучей, играло на золотом иконостасе. Сонечка вдохнула запах ладана и свечей и стала молиться.
Когда послышался шум в дверях, она догадалась, что приехал Смольков, угадала его голос, но, когда он, весь в черном, с испуганным лицом, стал подле, прошептав: «Здравствуй!», не узнала его и улыбнулась.
Священник начал обряд. Сонечка верила всей душой в совершающееся таинство. Когда приказали ходить, – словно полетела, не чувствуя пола под ногами. Рука ее не ощущала чужой руки, глаза не видели ничего, кроме огня свечи, и, когда махнули кадилом, – вдохнула грудью ароматный дым ладана. Свет свечи, все увеличиваясь, разлился но всему ее телу, и кто-то сказал: «Невесте дурно».
Но она звала, что не дурно ей, а легко. Только боясь испугать добрых людей, решила она опуститься на землю и, стукнув туфелькой о плиту, почувствовала, как все тело покрылось капельками пота, рука Смолькова поддерживает ее и наклоняются странные его глаза.
Служба не прерывалась и скоро пришла к концу. Сонечку поздравили, а она все глядела на бледное лицо Николая Николаевича, думая: «Какой же он мне муж!»
В карете на обратном пути Смольков сказал особенным шепотом:
– Наконец-то, милая моя Соня! – и поцеловал ее в губы, а она, подняв брови, глядела, не отклоняясь, на эти такие близкие, странные и страшные сейчас, полузакрытые глаза мужа.
Генерал и генеральша, приехав первыми, встретили с образом молодых и повели к столу. Все громко старались шутить и смеяться. Сонечка, слушая их голоса словно издалека, чувствовала ту же легкость, как в церкви, и не притрагивалась к еде. Шампанское пригубила и выпила весь бокал и попросила еще.
– Она трусит, поэтому пьет, – уверяла генеральша, слишком много смеясь. Поминутно чокалась она, проливая вино на скатерть.
Генерал сказал:
– Жаль, что музыки нет, я бы пошел трепака!
– Все равно, выводи, выходи, – воскликнула Степанида Ивановна, накачиваясь, вышла на середину комнаты и подняла платочек.
– Эх, старина! – крикнул генерал, вскочил и лихо затопал ногами.
Генеральша покачнулась и, визгливо смеясь, упала бы, если бы не поддержал Смольков. Генерал продолжал топтаться… Сонечка, подперев щеку, глядела на них, и глаза ее были полны слез.
После обеда все, с тяжелыми головами, не отдыхая, начали слоняться по дому и не знали, что начать, потому что делать обычное казалось неловким.
В саду, около веранды, собрались дворовые а парии с девушками из села, – разодетые в кумачи… По настоянию генерала Николай Николаевич вынес им четверть водки, а Сонечка поднос, полный орехов и пряников. Девушки, став полукругом, прославили молодых, захлопали в ладоши и пошли плясать, подпевая:
Ах ты, Дуня, Дуня, Дуня, Дуня, ду.
Била Дуня Ваню колом на леду.
Выискался музыкант на жалейке и подхватил припев; тогда из толпы выскочил парень, схватился за шапку, крикнул и, загребая тяжелыми сапогами, пустился плясать.
Сонечка, отыскав глазами в толпе своего красавца парня, теперь добродушно смеявшегося пляске, подумала с грустью: «Минуло все это, минуло, прощайте».
К вечеру народ ушел, и долго еще с плотины слышались песни и девичий визг. В саду и на веранде стало тихо. Вздохнув, генеральша принесла шкатулку с фотографиями и показала портреты еще живых и давно умерших. Алексей Алексеевич в молодости был красавец. О каждой карточке рассказывала генеральша долгие истории.
Генерал в свою очередь принес военную карту и описывал поход через Дунай.
Так старики делали, что могли, развлекая молодых. Когда же сошла ночь и отпили последний чай на той же веранде, Степанида Ивановна сказала:
– Дети, проститесь с нами и подите спать. Люба вас отведет в вашу новую комнату, я своими руками постлала белье и приготовила все, что нужно.
Николай Николаевич скрылся незаметно. Сонечка так смутилась, что стояла посреди террасы, словно ища помощи у людей. Степанида Ивановна обняла ее и, ласково уговаривая, повела.
Генерал остался один, – задумчиво всматриваясь в тусклую, давно отгоревшую полоску заката, курил он трубочку и думал о невеселой своей жизни. Наконец вернулась жена, села близко около него и вдруг, вся собравшись в комочек, сказала:
– Алешенька, приласкай меня, ты уж давно меня не ласкал…
Генерал бережно обнял Степаниду Ивановну, прижал к себе и стал гладить по волосам…
– Вот мы и отжили свой век, – сказал он негромко.
Генеральша покачала головой.
– Не говори так, – нам еще много, много предстоит впереди. Ах, только сердце у меня очень ноет…
В нижнем окне правого крыла дома, против веранды, зажегся свет, – это была комната молодых с особой дверью в сад – бывшая гостиная.
– Свет у них, – сказала Степанида Ивановна. – Глупые дети…
– Мне показалось, будто вскрикнули, – после долгого времени спросил генерал, – ты ничего не слыхала?..
– Дай-то ей бог, – прошептала генеральша. Спустя немного стеклянная дверь во флигельке звякнула, от стены отделился Смольков и быстро зашагал на длинных белых ногах через клумбы к веранде, говоря задыхающимся с перепугу голосом:
– Степанида Ивановна, помогите, моя жена без чувств, я, право, не понимаю…
Степанида Ивановна поспешно поднялась, вгляделась:
– Прикройтесь же по крайней мере, сударь, наденьте панталоны, – воскликнула она с негодованием.