В крещенские лунные ночи по снежному тракту от Екатеринбурга до Исетского завода катаются кошевники на взмыленной тройке, запряженной в легкую кошеву…
В кошеве лежат друг на дружке пять человек, в собачьих дохах, подвязанных кушаками.
Ямщик правит стоя, закутанный в башлык. От коней валит пар, и за кошевой на санном следу играет свет месяца.
Нехорошо повстречаться с такою тройкой, не скроешься от нее в снежной равнине – горы далеко, перелески редки, гони что есть дух, и то нагонят… И хотя нет на кошевников управы, а под нынешний крещенский сочельник и на них нагнали страх.
Выехали они из Екатеринбурга все пьяные и доскакали вплоть до холмов, за которыми лежит Исетский завод… На раскатах кошеву стало трепать, ударяя отводом о сугробы, и хотели было воры повернуть коней назад, как показался впереди задок саней, запряженных в одиночку.
В санях спал человек, и лошадь шла шагом…
Ямщик в кошеве сразу осадил тройку; двое кошевников поднялись: один держал аркан, другой плеть; ямщик спросил: «Готово?», свистнул по-разбойничьи, гикнул и хлестнул по коням.
Пронеслась тройка мимо саней, спящего в них седока захлестнул аркан и вынес на дорогу, а санки опрокинулись, и лошадь шарахнулась в сугроб.
Выкинутый седок волокся на длинном аркане за кошевой; петля захлестнула ему под мышки, и он, растопырясь, как черепаха, кричал низким басом: «Караул». Все это видел присевший неподалеку за кустом заводской конторщик – шатался он ночью по зайчикам – и рассказал потом всем на удивление, как проволокли кошевники седока, чтобы обеспамятел! сажень сто до поворота, где стоял столб… У столба тройка замедлила, и волокущийся человек, налетев на столб, схватился за него, влип, аркан, привязанный к задку кошевы, натянулся, и тройка стала…
Ямщик в башлыке обернулся и вдруг закричал не своим голосом:
– Руби, руби веревку, это Ванька Ергин.
Но неужто из-за одной Ванькиной силы струсили кошевники – народ отчаянный? Была, значит, иная причина? Причина действительно была.
Рассказывают, что от Харитоновского дома в Екатеринбурге до озерка в городском саду (на озере по зимам каток) проделан еще в древнее время подземный ход.
Начинается он в подвале Харитоновского дома и завален дровами. Если дрова раскидать, откроется люк с кольцом, за которым двадцать ступеней ведут под землю к длинному коридору с наклоном и поворотом под озеро.
Коридор выложен кирпичами, покрытыми плесенью. Вдоль стен чугунные держала для факелов, и в конце железная с двумя засовами дверь.
За дверью же в подземелье сто лет назад жили, прикованные цепью, люди, чеканя для Харитонова золотую монету из собственных боярина рудников.
Неизвестно, кто осмеливался проникать туда, и, пожалуй, врут в городе, рассказывая, что в подземелье висит шкелетина на ржавых цепях, сторожа хозяйское золото. Кто ее видел?
Но в том-то и дело, что Ванька Ергин видел и через эту шкелетину нагнал великий страх на кошевников, поймавших Ергина в прошлом году точно так же на том же Исетском тракту.
Иван Ергин, занимаясь по мучной части при своем отце, от скуки гулял в трактире каждый вечер с субботы на воскресенье исключительно в компании с приятелем своим Володей Кротовым, служившим в палатке мер и весов.
А как закрывали трактир, шел Ергин на отцовский двор, запрягал мерина в санки и ехал пьяный бог знает куда, для того чтобы никто к нему с противной рожей не лез и не придирался, а на воле только снег да месяц, и попеть можно и подремать.
Однажды его в таком душевном расстройстве и накрыли кошевники (столба по дороге не было, чтобы ухватиться), проволокли верст пять, измаяли, раздели и пустили с богом…
«Не быть им живу», – сказал на такую маету Ергин. По прибытии пешком в Екатеринбург явился к приятелю Володе Кротову, все рассказал и просил совета, как ему кошевников изжить…
Володя Кротов был старичок с бритым подбородком, прокуренными усами, щуплый, пьяный всегда и великий выдумщик.
Ергина он выслушал, перебирая гитару, зажмурил глаз для хитрости и сказал:
– Умен ты, брат, а не догадлив, – знаешь что?..
Приятели на этом порешили, Володя взял денег у Ергина и попал в трактир «Миллион».
Трактир «Миллион» стоит на Телегиной переулке; с боков его заборы, напротив засыпанные снегом избенки, а сам трактир на двенадцать окон, одноэтажный и с крыльцом, в котором бухает дверь с колокольчиком.
Воздух в трактире стоял теплый и глухой; под потолком горели керосиновые шары, шипя, как электрические. Близ двери пило чай мелкое купечество до великого пота, а в дальнем конце кишмя кишело веселым народом.
Пил там и буйствовал и мужик в нагольном полушубке, и казак, и старатель, и оборванец, и отставной поручик, и заезжий итальянец в лисьем салопе.
Все они работали кулаками и били посуду, поздравляя с удачей и золотом Игната Лопыгина, в тот день и еще с неделю гремевшего на весь Екатеринбург.
Сам же Игнат Лопыгин, до этого дня просто Игнашка – вор, пьяница, искатель приключений и золота, сегодня расплачивался, вместо монеты, золотым песком.
Одежду он не успел сменить, надел только поверх отрепья богатую шубу и прел в ней, требуя несуразного и больше всего гордясь, что величают его Игнатом Давыдычем.
Хозяин же трактира стоял за прилавком, бренча на крутом животе цепочкой, и весело посматривал на буйную компанию, зная доподлинно участь Игната Давыдыча.
Много прошло перед трактирщиком таких Давыды-чей, и у всех был один конец – почесывая в затылке, идти в горы, откуда пришли.
Вот к этой-то компании и подсел Володя Кротов, присматривая – нет ли кошевников: он знал их в лицо… Да кто их, прости господи, и не знал?
Кошевники оказались тут, все пять, гуляли на ергинские деньги и на лопыгинские и шумели пуще всех.
Володя хлебнул вина и, притворясь навеселе, завел с близсидящими такой разговор.
– Угага, – сказал он и показал пальцем на Игната Давыдыча, красное лицо которого то и дело поднималось над гостями, крича: «Пейте, мошенники, народ православный».
– Посмотрите – как есть свинья, а удачлив, – говорил Володя, – а ведь дальше трактира не уйдет, оберут его здесь начисто, постараются. Действительно мошенник, а не народ.
Говоря это, Володя посмотрел на кошевника, который возразил:
– А ты полегче.
– Сам-то ты из каких? – спросил другой кошевник. Остальные захохотали.
– Нет, я не к тому, – продолжал Володя, – я человек маленький, никого не обижаю, а только, глядя на вас, обидно – ведь какие деньги даром лежат, прямо под носом, а никому невдомек. Смелости нет, народ измельчал, вам бы только по карманам шарить – вот что…
– Ты про какие деньги? – спросил первый кошевник.
– Будто не знаете? Под Харитоновым прудом в землянке зарыты, где при покойнике Харитонове тайная плавильня была. Харитонов с самой государыней Екатериной, удостоясь играть в карты, своей монетой платил. Государыня Екатерина, все это зная, глазком подмигнула и говорит: «Старый ты, Харитон, а плут, ну, виданное ли дело своей же государыне воровской чеканки монетой платить». Харитонов на это огорчился и, не доезжая из Петербурга до города Верхотурья, отдал богу душу. А золото и рабы-печатники, никаких распоряжений не получив, до сих пор в подвале под прудом лежат.
– Дивно, – сказали кошевники, – а ты все это откуда знаешь?
– В палатке мер и весов служу.
– А если знаешь, почему сам в подвал не проник?
– В том-то и дело, что заячья у меня душа, через нее принужден жить невежей. Харитонова боюсь, ты не смотри, что он мертвый, он свое добро стережет, братцы, у него замашки боярские: как поймает тебя в подвале да начнет учить, ой-ой!..
Кошевники при этих словах подсели к Володиному столу, и Володя все рассказал, и про озеро и про вход, заваленный дровами, а многое и прилыгнул. Потом посмотрел на всех косо и принялся крестить себя и отплевываться, уверяя, что наврал спьяну, и хотел уйти.
Тут уже кошевники совсем вверились в Володю и, выйдя из трактира, прижали Володю к забору в сугроб, где, грозясь, приказали не медля вести их в Харитонов подвал.
Кошевники бросили через ворота Харитонова дома кусок волчьего мяса, пес, на цепи, мясо сглотнул и тут же подох, а кошевники, захватив под локти Володю, перемахнули через забор, прокрались по снегу вдоль каретников, подломали у сарая замок, и Володя указал на дрова.
В Харитоновой дому в это время не жили, а сторож играл на кухне в дураки со сторожихой, поэтому никто не потревожился, пока раскидывали кошевники дрова и, найдя вход, спустились в него, неся фонарь.
Володю же захватили с собой и, сколько он ни просился на волю, не отпустили, отчего Володя сильно перетрусил, сам будучи не рад, что затеял всю эту ерунду.
Подземный ход оказался таков, как рассказывали, только поотвалился местами кирпич, было тяжело дышать, и шаги звякали, как в бочке.
Вдруг передний кошевник стал, низко опустив фонарь, и воскликнул: «Золото!»
Все нагнулись; действительно, на кирпичном полу, открытый из пыли ударом подошвы, лежал, ярко блестя, золотой.
Кошевники, весело крича, поволокли Кротова дальше. Коридор повернул направо и окончился ржавой дверью на замках.
Ударами лома сбили замки, дверь подалась, застонала, как больная, и оттуда, из темного подземелья, дунуло могильным духом.
Светя фонарем, кошевники осторожно вошли, оглядываясь. Подземелье было сводчатое и низкое, с четырехгранными колоннами.
Вдруг один из кошевников, отойдя за колонны, закричал и кинулся назад к товарищам, схватясь за шапку. Все шарахнулись к двери, потом, друг друга подталкивая, стали заходить. Фонарь дрожал в руке переднего, и желтые блики, ползая по закопченным стенам, осветили горн у одной из колонн, около каменный стол с таврами для чеканки, истлевший сапог на полу, осколок глиняного горшка и у дальней стены, на которую падала густая тень колонны, мраморную на ступенчатом подстолье вазу, как будто полную верхом пыли… «Вот оно, вот оно», – забормотали, подступая, кошевники и не заметили, что вазу стерегут.
Под пальцами легкая пыль улетела, и свет фонаря загорелся на золоте, которым доверху полна была ваза.
Кошевники хватали звонкие имперьялы, Володю сбили с ног, и, отброшенный к стене, он ухватился за чьи-то сухие ноги, и от стены на вазу между присевших кошевников упал иссохший труп.
Коричневый, с обрывками одежды и волос, он словно прикрыл собою вазу, которую охранял сто лет.
Руки его, со скрюченными пальцами, повисли вдоль вазы, спина хрустнула, сквозь пыльную кожу в изломе вылезли белые позвонки, голова же покачалась, оторвалась от шеи и, покатясь по ступеням, легла около фонаря.
Кошевники, наконец, толкаясь, побежали к двери; фонарь остался у вазы, и тени от убегающих метались по стенам, пуще того пугая…
Но первый, достигнувший выхода, воскликнул вдруг отчаянно: «Дверь заперта».
Кошевники сначала искали выхода из глухого подземелья, обходя с закрытыми глазами вазу и труп. Потом принялись допрашивать Володю и побили его. На это Володя ответил, что и сам пропал, и сознался, как сговорились они с Ергиным заманить сюда кошевников, как Ергин караулил за углом Харитонова дома, чтобы, пропустив кошевников, сойти в подземелье и запереть за ними дверь, и как, наконец, Ергин не заметил, промахнулся и обрек своего же друга на голодную смерть.
При таких словах кошевники притихли, двое же из них громко плакали, сидя на полу.
Прошло много времени, и стала мучить жажда. Фонарь догорал, а когда настанет темнота, придет и смерть…
Иногда кто-нибудь из пятерых вставал и, ругаясь, тормошил Володю, который скрючился в старой шубейке у двери.
Вдруг дверь с грохотом распахнулась, и на пороге стал сам Харитонов, умерший сто лет назад.
На нем была волчья шуба мехом вверх, лицо же черное, как сажа, и в руке арапник.
– Так вы вот как? – грозно закричал Харитонов, отшвыривая Володю ногой за дверь. – Мое золото красть, моего верного слугу калечить…
Засучив рукава, шагнул Харитонов в подвал и принялся стегать арапником и без того ошалелых кошевников…
Крича не своими голосами, метались кошевники по подвалу, потом один за другим выскакивали в дверь и неслись из подземелья вон…
А Харитонов ругался над ними, покуда всех не выгнал.
Так вот что рассказывают в Екатеринбурге досужие люди, и не верить этому нельзя.
В одном сомнение – будто не Харитонов учил кошевников в подвале, а говорят, сам Ергин, увидев, что промахнулся и Володю на мучение обрек, устроил такой маскарад.
Действительно – откуда вдруг у Ваньки Ергина появились большие деньги и почему кошевники, как завидят его, прочь бегут, – в нем была, значит, причина…
Харитонов, пожалуй, действительно ни при чем – виданное ли дело боярину, хотя бы и мертвому, так шибко за ворами бегать.
А все остальное истинная правда.
ТЕРЕНТИЙ ГЕНЕРАЛОВ
Наш городок завалился за крутой горой у синей реки.
Гора высокая и наверху поросла лесом; а все дома и домишки обращены окнами на реку, что бежит бог знает откуда, загибает пологой дугой у горы и уходит на юго-запад в леса.
За лесом солнце каждый день садится на покой, и тогда окна в городе загораются, как пожар, и путнику, бредущему издалече по кочкам и тропам заречной луговины, радостно смотреть на яблоки церквей и кресты, и под ногами его в лужах и перетоках играют красные отблески.
Теперь от города в луга бежит песчаная насыпь с двумя полосами рельс, пропадая в лесах, откуда два раза в день вылетает белый дым и свистит машина.
Теперь летом и зимой можно подъехать к нашему городку, где на главной улице в праздничный день гуляют и начальник станции, и телеграфист, и заезжие жулики.
Теперь горожанин запирает на ночь окна и двери; Павел Иванович, например, живет за восемью железными крюками; а Кузьму Кузьмича недавно нашли связанным – во рту кляп, горница студеная; спасибо, кот спас, лег на живот и предохранил от простуды.
Теперь и мехов меньше и мясо дороже, а гарнизонные инвалиды только слава, что со штыками ходят (раньше стояли у нас калмыки в ужасных шапках, с луками и стрелами – как черти), и в церкви служат не так уж уютно, – все старое вывела железная дорога за пятнадцать лет…
Не изменился только звон литых колоколов, да, пожалуй, сапожник Терентий – человек необыкновенный.
В дни, одному Терентию понятные, одолевал его злой запой; когда же все это кончалось – летом или зимой, – уходил Терентий на речку, неся удочки, а впереди бежала белая его собачка, держа во рту ведерко с червями.
Завидя Терентия, увязывались и мальчишки за ним на реку – глядеть, как сапожник будет есть рыбу.
– Пескарь – тонкая рыба, – говаривал Терентий, вытянув пескаря, – надо его умеючи кушать, – и, хлебнув из пузырька водочки, ел пескаря живьем.
Мальчишки, толкая друг друга, показывали пальцами Терентию в рот, собачка глядела на поплавок, наставя уши, а Терентий, подмигнув, продолжал:
– Ох, боюсь я, как бы из-под коряги опять водяной не вылез: не любит, когда на берегу кричат…
Мальчишки, зная Терентьеву славу, разбегались в страхе; Терентий же, очень довольный, досиживал до темноты, когда в речной воде за опрокинутым лесом разливался и погасал багровый закат. Тогда, в сумерках, опускал Терентий волосатую голову на ладонь и принимался петь жалобные песни – не то звал кого-то, не то жалел.
Слыша отчаянные эти песни, городские кумушки, стоя у открытых калиток, говорили друг другу:
– Терентий опять воет. Что и за человек!
– Женить, что ли, его, ведь как мается…
– Кто за такого пойдет; разве не знаете, милые, что с Терентием было?
– Слыхала я что-то краем.
– Если бы не ночь, рассказала бы, милые…
– Неужто деньги делал?
– Нет, не деньги… Слышите, как воет вот оно что…
Неизвестно, выделывал Терентий деньги или нет, но часы, например чинил отлично; вытравлял клопов и мышей; и не только эта дрянь – черви в лошадях слушались Терентия: заговорит он их на три зори, черви клубком свернутся под лошадиной шкурой и вывалятся на навоз.
Но кумушки у отворенных калиток не знали и половины необыкновенной истории, которая произошла с Терентием, когда еще железная дорога не пересекала от леса топкую равнину; когда к нашему городу можно было пройти только через опасные тропы или по снегу на лыжах; когда на реке и в узких переулках да в ригах творились дела… Но их на ночь и не вспоминать лучше.
Терентий пришел в наш город босым парнишкой, с мешком за спиной, и назвался генеральским сыном – «папенька, мол, пролил кровь через турок, а я принужден добывать пропитание в невежестве».
В то давнее время у нас враждовали и бились Кулычевы с Капустиными. Старики Кулычевы и Капустины жили на краях города в скатных избах, имея каждый по шести сыновей, много скота и урочищ.
Старики гневались друг на друга, хорошо не зная, из-за чего (говорят, полсотни годов назад подрались Кулычева с Капустиной из-за куриного яйца). Окончив за день жнивье, или на покосе вечером, непременно садились каждый с шестью сыновьями на коней и скакали по мокрой траве до брюха друг к дружке с разных сторон, сильно бранясь.
А потом брали дубинки и сшибали друг друга дубинками с верха, обещаясь друг дружку искоренить.
А осенью на свадьбах озорничали без разума. И трудно было соседям звать их, и отказать нельзя.
Но однажды старого Кулычева свалил хмель посреди улицы. Прибежали Капустины ребята, схватили старика и сунули в студеную речку… А мороз был сильный, и пока сыновья отыскали отца, примерзли отцовские сапоги ко льду, отчего пришлось в реке их так и оставить.
Тут вот и подвернулся Терентий и в два дня сшил Кулычеву первые свои сапоги с двойным скрипом за восемь гривен, на хозяйской коже. Увидала сапоги сваха Акилина, побежала к старику Капустину и говорит, что Кулычеву, мол, генеральский сын сапоги шьет.
Досадно стало Капустину, приказал он сыновьям изловить на кулычевском огороде генеральского сына, запереть в бане и предоставить шило и шкур – пусть шьет на всю семью сапоги с кисточками, а наградят без обиды.
В бане Терентий и прожил всю зиму, а по весне кулычевские ребята баню подожгли, Терентия похитили и увезли на покос. Терентий ничему этому не препятствовал, переходил не споря, а деньги брал не стыдясь.
А года через три открыл в переулке близ улицы свою лавочку, развесив на двери сапоги, козловые коты для девушек и простые бахилы.
Потом сшил синий кафтан и присватался к вдовушке. Вдова была не прочь пойти за генеральского сына, но вдруг, неизвестно почему, заперся Терентий в своем домишке, заказы не удовлетворял, а когда за нуждой и появлялся на улице, – смотрел сентябрем. Пошли догадки, и вспомнили только, что до этого Терентий повадился на реке рыбу ловить.
Но через рыбную ловлю отчаяться человеку нельзя, и была, стало быть, иная причина.
Шли года. Прошло немало времени, Терентий не менялся, – все такой же был хмурый, запойный временами и нелюдим, только открылся в нем талант – заговаривать гада и есть живых пескарей.
Горожане к нему хотя и с опаской, но привыкли. И вдруг все разъяснилось сразу и очень необыкновенно.
До сих пор еще проезжие, шатаясь по городу (идет человек и на дома смотрит – стало быть, жулик или проезжий), много дивятся, стоя перед лавкой Терентия, где над дверью на синей доске написано вохрой: «Терентий Генералов», слева нарисован генеральский сапог со шпорой, а направо – голая с рыбьим хвостом девка.
Кажется, чтобы нарисовать сапожнику на вывеске по своему ремеслу: шило, например, и молоток или теленка, с которого шкуру на шевро дерут, ну, себя нарисуй в очках и о ремешком на лбу… При чем же девка?
Но выходило, что очень при чем: в этой девке и была причина терентьевского характера и вся его история, которая открылась через Игната Давидовича Чмокина – исправника, царствие ему небесное.
Игнат Давыдович был мужчина великой тучности и двадцать лет пил вино, а потом сразу перешел на чай, сидя весь день около самовара, и до того опился, что в грудях у него появилось молоко – подавишь и выльется. От этого и помер.
До чайной этой полосы одолевали Игната Давыдовича лютые черти. Несмотря на чин исправника и медали, черти глумились над ним по-своему. Игнат Давыдович пробовал против чертей и мундир надевать и ногами на них топал, считая, что черти как жители подземные – под какой землей живут, той власти и должны повиноваться: русские – русской, английские – англиканской, – ничего не помогало.
Как вечер – лезет из-под лавки кукиш или хвост, схватишь, – нет ничего; или в темных сенях чхнет в лицо, как «от, или вонь распустит по всему дому.
На всякие штуки пускались черти, но во всем своем виде на глаза показываться ни один еще не смел; а Игнат Давыдович и этого ждал.
Обращался он к бабам и колдуну, но советы их не помогали.
Намекали ему и на Терентия. Прохудился одно время сапог у Игната Давыдовича, – послал он десятского с бляхой за сапожником. Привел десятский Терентия. Игнат Давыдович снял сапог, затосковавшую ногу в шерстяном чулке потрогал, десятскому глазом показал выйти вон и говорит Терентию:
– Вот тут у меня сапог прохудился; усовершенствовать можешь?
– Все могу, – ответил Терентий смело, потому что у него тоже был запой.
Начинал его Терентий с того, что нанимал коня и в кашемировой рубашке катался взад и вперед по улице, пел и плакал.
Потом остервенялся и с топором кидался на всякого, кто останавливал Терентия в переулке или по делу стучал в окно.
А после всего желал Терентий душевно разговаривать, но это ему не удавалось: то щека его начинала прыгать сама по себе и все потешались, или в середине разговора валился Терентий, куда ни попало, бормоча: «У меня же все-таки душа человеческая, не могу больше так жить». Слов этих никто не понимал. Терентия это еще хуже растравляло.
В таком именно расстройстве сидел он на полу перед Игнатом Давыдычем, держа в руке сапог с дыркой.
– Неужто все умеешь? – спросил Игнат Давыдыч и тоскливо поглядел за окно.
Стояла на дворе зима, и в снегу трещали крещенские морозы.
Под вечер народ гулял, катаясь вдоль улицы на ковровых санках, с лентами на конской гриве и пестрой дуге.
Подгулявшие бабенки, в крытых шубах и желтых платках, пели веселые песни, вповалку лежа в санях, и махали бутылками.
Молодцы задирали девушек, толкая в сугробы; под окнами ходили старики, хрустя снегом; у всех щеки краснели, как клюква, и уже скрипели ворота, принимая пригнанных с речки коров; солнце село. И, видя все это, Игнат Давыдович тяжело вздохнул.
– Народ гуляет, а я принужден маяться… Надоело очень, – сказал он и застегнул на костяные пуговицы парусиновый с медалями халат, в который можно было поместить трех десятников и писаря.
– Помочь можно, – ответил Терентий и, скосив глаза, спросил: – Угарно?
– Страсть; так все и ползет перед глазами.
– Я сам понимаю.
– Сделай милость, Терентий, истреби их словом каким, ты, говорят, мастер…
– Мастер, мастер, а сам который год маюсь.
– Что ты?
– Вот вам – что! Сам себе их навязал и не через вино, а через воду.
– Как через воду?
Но тут Терентий, сообразив, что проговорился, закрутил головой и смолк, Игнат Давыдыч даже ногами на него затопал, потом повел носом, встал, упершись о сиденье, и сказал:
– Пирог принесли. Ну ладно, Терентий, окажу я тебе уважение, ведь ты все-таки генеральский сын, идем со мной пирог есть!
Голова у Терентия пошла кругом – виданное ли дело: у самого исправника пирог есть!
Вскочил он тотчас на ноги, отказался до трех раз и пошел вслед Игнату Давыдычу из канцелярии, где они сапог примеряли, в столовую. А в столовой от пирога шел такой приятный чад, что, кроме пирога, ничего не было видно.
Исправник сел, расправил усы, показал Терентию на стол, отрезал угол у пирога и сказал:
– Ну-с.
– Эх, – молвил Терентий, – зарок дал, а вам скажу… С русалкой я живу девять лет, как с бабой…
Игнат Давыдыч только что раскрыл рот, поднеся к нему на вилке немалый кусок, но при этих словах поперхнулся, отодвинул стул и спросил, выкатив глаза:
– Что ты?!
Потом раскрыл пошире, зажмурился и принялся смеяться так громко, что Терентий даже обиделся.
– Смешно вам, Игнат Давыдыч, – сказал он, – а я принужден после, как помру, в реке жить… Это мне неудобно.
Исправник отсмеялся, наконец, перекрестил себе сосцы, приосанился и воскликнул;
– Ах ты мошенник, как же ты без дозволения начальства с гадом столько лет живешь? Почему раньше не доложил?
– Совестно, Игнат Давыдыч, разве бы я пил, если бы не совестно.
– Где же ты ее поймал?
– Конечно, в реке, где они и водятся. Около плешивого камня, в яру, там их плавает видимо-невидимо.
– Слово на них знаешь?
– Какое слово, сама навязалась…
– Все-таки баба, значит?
– Да. Рыбу ловить я большой охотник. Закинешь крючок с наживой в реку и жди, вода как пустая, а глядь – и тащится со дна живая рыбина, даже руки трясутся. Так вот, плыву это я раз под вечер на лодке, гребу и пою, а позади леса тянется; мастер я был тогда романсы петь – дворянское, знаете, занятие, а к невежеству я еще не совсем привык. Вдруг дернуло за лесу – и лодка стала. «Не может быть, думаю, чтобы это рыба, – крючок за корягу задел». Стал я на корму, лесу вокруг руки обмотал, тяну и гляжу на дно. И вижу – на дне вот эдакая рыбина хвостом повела, повернулась и показала белое пузо. Обмер я. Левой рукой взял весло и стал к берегу подгребаться. А она видит, что хитрят, как потянула – я за лесой в воду и бухнулся. Вынырнул, а лодку отнесло. Поплыл я стоя к берегу, а лесу крепко держу; боюсь только, чтобы рыба ноги не отъела. И совсем за куст ухватился и уж коленку задрал, – как принялась она меня под микитки да под мышки пальцами щекотать. Я за куст держусь, а сам хи-хи, смеюсь, ха-ха, на всю реку, даже слезы проступили, и страшно, – понимаю, кто щекочет. Оглянулся и вижу: пальчики проворные по мне бегают; вот-вот под воду уйду, сил нет… Козел меня выручил – покойной бабушки Лукерьи, – любопытное было животное; видит – человек барахтается и не своим голосом кричит, подбежал, стал над водой, рога опустил да как топнет копытами… Русалка тут же и притихла: боится она козлиного духа. Вылез я кое-как, со страху лесу за собой тяну; иду, тяну, оглянулся, а над водой уж голова показалась, – такая красивая: брови подняла, рот, как у младенца… потом и по грудь вышла, и на берег лезет (крючок у нее в волосах запутался), и зовет тихонько: «Не беги, Терентий, возьми меня к себе». А мне куда бежать! Как дурак, стою перед ней; белая она, волосы, как пепел, от колен рыбьи ноги, а за ушками – красные жаберки, вроде сережек. «Уходи, – говорю ей, – ну, что тебе нужно, я не подводный житель». – «Очень ты мне понравился, – отвечает и руки сложила, – возьми меня к себе, как жену. Я буду покорна». Тут у меня, конечно, в глазах помутнение пошло; поднял я камень, кинул в козла, чтобы перестал пугать; сам кафтан скинул, русалку обхватил, прикрыл кафтаном; она присунулась, будто кошка тихонькая, и в глаза глядит… И побежал я с ней по задам к себе…
Игнат Давыдыч со страхом слушал Терентия. На дворе давно настали потемки, молодежь разбежалась по домам, а в такой час, оборони бог, притащится кто-нибудь под окно из речки с рыбьими ногами…
– Ну, как же ты вообще? – спросил Игнат Давыдыч и перед носом помахал пальцами.
– Вообще она женщина, – ответил Терентий, – добрая и тихая и жалеет меня нестерпимо. Только насчет пищи – сырую рыбу ест и меня к этому приучила. Жили мы очень хорошо. Раз я ей и говорю; «Что же, Мавочка, на тебе креста нет?» – «Нет и нет, отвечает, не нужен он мне; а будешь приставать – заплачу». А я опять про свое. «У тебя, говорю, ноги чертовы. Ну, виданное ли дело на рыбий хвост башмаки приладить». Она смеется. Пошел я и напился. И понял всю свою низость. Пришел пьяный домой, думаю – ушибу ее, брошу в реку, душу свою освобожу… А Мавочка мне и говорит: «Ты ведь меня убить пришел… Меня убить нельзя, а ты лучше разгляди меня». И показывается – бровки поднимает, повернется, то волосами вся прикроется, то примется за усы меня дергать и щекотать пальцем. Сел я на лавку и заплакал. Тут она мудрости меня начала учить. Да что мне в мудрости… Православный народ в царствие божие пойдет, а я в речку, ихним царем сидеть. У них такой обычай: состарится ихний царь, посылают они русалку покрасивее к людям – выбрать нового царя. У них цари из людей, не кое-как, да!
– Ты, значит, о превышении власти толкуешь; ах, шельма, – сказал на это Игнат Давыдович, – вот я тебя. А паспорт у твоей животины есть?
– Паспорта у нее действительно нет, не полагается, Игнат Давыдыч.
– Теперь понимаю, отчего ко мне черти лезут, – продолжал исправник, – раз в моем участке такое безобразие развелось. Кончено, всякий поверит, что с моего согласия эта гадость. Ах ты, Терентий, а еще я тебя пирогом накормил.
Терентий принялся благодарить и кланяться.
Игнат же Давидович раздумывал: оставить ему это дело (не хотелось трепыхаться после пирога) или нет, – как вдруг под столом в потемках вильнул ощипанный хвост.
Игнат Давидович быстро его схватил, посмотрел в ладонь – нет ничего, поднялся и приказал во весь голос:
– Веди меня к ней, властью приказываю! Повинуясь власти, повел Терентий Игната Давыдовича к себе по снегу вдоль улицы, над которой всходила ущербная луна.
На синеватый снег из окошек лился теплый свет, и когда одурелая чья-нибудь голова, подняв запотелую раму, высовывалась, клубом вылетал из окошка пар и веселый смех и топот танцующих девушек с кавалерами.
– Ах, шельмы распутные, погоди – пресеку это безобразие, – говорил Игнат Давыдович, держась за кушак Терентия, чтобы не свалиться, – а ну как, избави бог, ревизия нагрянет, что стану отвечать? – в городе содом и бесовское действо.