— Погоди! — сказал Митька, наваливаясь на Хомяка, — тяперь не уйдешь!
Кончилась битва. Не с кем было более драться, все опричники легли мертвые, один Малюта спасся на лихом аргамаке[101].
Стали разбойники считать своих и многих недосчитались. Было и между ними довольно урону.
— Вот… — сказал Перстень, подходя к Серебряному и стирая пот с лица, — вот, боярин, где довелось свидеться!
Серебряный, с первым появлением разбойников, бросился к царевичу и отвел коня в сторону; царевич был привязан к седлу. Серебряный саблею разрезал веревки, помог царевичу сойти и снял платок, которым рот его был завязан. Во все время сечи князь от него не отходил и заслонял его собою.
— Царевич, — сказал он, видя, что станичники уже принялись грабить мертвых и ловить разбежавшихся коней, — битва кончена, все твои злодеи полегли, один Малюта ушел, да, я чаю, и ему несдобровать, когда царь велит сыскать его!
При имени царевича Перстень отступил назад.
— Как? — сказал он, — это сам царевич? Сын государев? Так вот за кого бог привел постоять! Так вот кого они, собаки, связамши везли!
И атаман повалился Иоанну Иоанновичу в ноги.
Весть о его присутствии быстро разнеслась меж разбойников. Все бросили выворачивать карманы убитых и пришли бить челом царевичу.
— Спасибо вам, добрые люди! — сказал он ласково, без обычного своего высокомерия, — кто б вы ни были, спасибо вам!
— Не на чем, государь! — отвечал Перстень, — кабы знал я, что это тебя везут, я бы привел с собою не сорок молодцов, а сотенки две; тогда не удрал бы от нас этот Скурлатыч; взяли б мы его живьем, да при тебе бы вздернули. Впрочем, есть у нас, кажись, его стремянный; он же мне старый знакомый, а на безрыбье и рак рыба. Эй, молодец, у тебя он, что ли?
— У меня! — отвечал Митька, лежа на животе и не выпуская из-под себя своей жертвы.
— Давай его сюда, небось не уйдет! А вы, ребятушки, разложите-ка огоньку для допросу да приготовьте веревку аль, пожалуй, хоть чумбур[102]отрежь.
Митька встал. Из-под него поднялся здоровый детина; но, лишь только он обернулся лицом к разбойникам, все вскрикнули от удивления.
— Хлопко! — раздалося отовсюду, — да это Хлопко! Это он Хлопка притиснул вместо опричника.
Митька смотрел разиня рот.
Хлопко насилу дышал.
— Ишь, — проговорил наконец Митька, — так это я, должно быть, тебя придавил! Чаво ж ты молчал?
— Где ж мне было говорить, коли ты у меня на горле сидел, тюлень этакий! Тьфу!
— Да чаво ж ты подвернулся?
— Чаво! чаво! Как ты, медведь, треснул коня по лбу, так седок-то на меня и свалился, а ты, болван, вместо чтобы на него, да на меня и сел, да и давай душить сдуру, знай обрадовался!
— Ишь! — сказал Митька, — вот што! — и почесал затылок.
Разбойники захохотали. Сам царевич улыбнулся. Хомяка нигде не могли найти.
— Нечего делать, — сказал Перстень, — видно, не доспел ему час, а жаль, право! Ну, так и быть, даст бог, в другой раз не свернется! А теперь дозволь, государь, я тебя с ребятами до дороги провожу. Совестно мне, государь! Не приходилось бы мне, худому человеку, и говорить с твоею милостью, да что ж делать, без меня тебе отселе не выбраться!
— Ну, ребята, — продолжал Перстень, — собирайтесь оберегать его царскую милость. Вот ты, боярин, — сказал он, обращаясь к Серебряному, — ты бы сел на этого коня, а я себе, пожалуй, вот этого возьму. Тебе, дядя. Коршун, я чай, пешему будет сподручнее, а тебе, Митька, и подавно!
— Ничто! — сказал Митька, ухватясь за гриву одного коня, который от этого покачнулся на сторону, — и я сяду!
Он занес ногу в стремя, но, не могши попасть в него, взвалился на коня животом, проехал так несколько саженей рысью и наконец уже взобрался на седло.
— Эхва! — закричал он, болтая ногами и подкидывая локти.
Вся толпа двинулась из лесу, окружая царевича.
Когда показалось наконец поле, а вдали запестрела крыша Александровой слободы, Перстень остановился.
— Государь, — сказал он, соскакивая с коня, — вот твоя дорога, вон и Слобода видна. Не пристало нам доле с твоею царскою милостью оставаться. К тому ж там пыль по дороге встает; должно быть, идут ратные люди. Прости, государь, не взыщи; поневоле бог свел!
— Погоди, молодец! — сказал царевич, который, по миновании опасности, начал возвращаться к своим прежним приемам. — Погоди, молодец! Скажи-ка наперед, какого ты боярского рода, что золоченый зипун носишь?
— Государь, — ответил скромно Перстень, — много нас здесь, бояр без имени-прозвища, много князей без роду-племени. Носим, что бог послал!
— А знаешь ли, — продолжал строго царевич, — что таким князьям, как ты, высокие хоромы на площади ставят и что ты сам своего зипуна не стоишь? Не сослужи ты мне службы сегодня, я велел бы тем ратникам всех вас перехватить да к Слободе привести. Но ради сегодняшнего дела я твое прежнее воровство на милость кладу и батюшке царю за тебя слово замолвлю, коли ты ему повинную принесешь!
— Спасибо на твоей ласке, государь, много тебе благодарствую; только не пришло еще мне время нести царю повинную. Тяжелы мои грехи перед богом; велики винности перед государем; вряд ли простит меня батюшка-царь, а хоча бы и простил, так не приходится бросать товарищей!
— Как? — сказал удивленный царевич, — ты не хочешь оставить воровства своего, когда я сам тебе мой упрос обещаю? Видно, грабить-то по дорогам прибыльнее, чем честно жить?
Перстень погладил черную бороду и лукавою усмешкой выказал два ряда ровных и белых зубов, от которых загорелое лицо его показалось еще смуглее.
— Государь! — сказал он, — на то щука в море, чтобы карась не дремал! Не привычен я ни к ратному строю, ни к торговому делу. Прости, государь; вон уж пыль сюда подвигается; пора назад; рыба ищет где поглубже, а наш брат — где место покрепче!
И Перстень исчез в кустах, уводя за собою коня. Разбойники один за другим пропали меж деревьев, а царевич сам-друг с Серебряным поехали к Слободе и вскоре встретились с отрядом конницы, которую вел Борис Годунов.
Что делал царь во все это время? Послушаем, что говорит песня и как она выражает народные понятия того века.
Что возговорит грозный царь:
"Ах вы гой еси, князья мои и бояре!
Надевайте платье черное,
Собирайтеся ко заутрене,
Слушать по царевиче панихиду,
Я всех вас, бояре, в котле сварю!"
Все бояре испугалися,
Надевали платье черное,
Собиралися ко заутрене,
Слушать по царевиче панихиду.
Приехал Никита Романович,
Нарядился в платье цветное,
Привел с собой млада царевича
И поставил за дверьми северны.
Что возговорит грозный царь:
"Ах ты гой еси, Никита Романович!
Что в глаза ль ты мне насмехаешься?
Как упала звезда поднебесная,
Что угасла свеча воску ярого,
Не стало у меня млада царевича!"
Что возговорит Никита Романович:
"Ах ты гой еси, надежа, православный царь!
Мы не станем по царевиче панихиду петь,
А станем мы петь молебен заздравный!"
Он брал царевича за белу руку,
Выводил из-за северных дверей.
Что возговорит грозный царь:
"Ты, Никита, Никита Романович!
Еще чем мне тебя пожаловать?
Или тебе полцарства дать?
Или золотой казны сколько надобно?"
"Ах ты гой еси, царь Иван Васильевич!
Не сули мне полцарства, ни золотой казны,
Только дай мне злодея Скурлатова:
Я сведу на то болото жидкое,
Что на ту ли Лужу Поганую!"
Что возговорит царь Иван Васильевич:
"Еще вот тебе Малют-злодей,
И делай с ним, что хочешь ты!"
Так гласит песня; но не так было на деле. Летописи показывают нам Малюту в чести у Ивана Васильевича еще долго после 1565 года. Много любимцев, в разные времена, пали жертвою царских подозрений. Не стало ни Басмановых, ни Грязного, ни Вяземского, но Малюта ни разу не испытал опалы. Он, по предсказанию старой Онуфревны, не принял своей муки в этой жизни и умер честною смертию. В обиходе монастыря св. Иосифа Волоцкого, где погребено его тело, сказано, что он убит на государском деле под Пайдою[103].
Как оправдался Малюта в клевете своей — мы не знаем.
Может быть, Иоанн, когда успокоилась встревоженная душа его, приписал поступок любимца обманутому усердию; может быть, не вполне отказался от подозрений на царевича. Как бы то ни было, Скуратов не только не потерял доверия царского, но с этой поры стал еще драгоценнее Иоанну. Доселе одна Русь ненавидела Малюту, теперь стал ненавидеть его и самый царевич; Иоанн был отныне единственною опорой Малюты. Общая ненависть ручалась царю за его верность.
Намек на Басманова также не прошел даром. В Иоанновом сердце остался зародыш подозрения и хотя не тотчас пустил в нем корни, но значительно охладил расположение его к своему кравчему, ибо царь никогда не прощал тому, кого однажды опасался, хотя бы впоследствии и сам признал свое опасение напрасным.
Глава 15. ПОЦЕЛУЙНЫЙ ОБРЯД
Пора нам возвратиться к Морозову. Смущение Елены в присутствии Серебряного не ускользнуло от проницательности боярина. Правда, сначала он подумал, что встреча с Вяземским тому причиной, но впоследствии новое подозрение зародилось в душе его.
Простившись с князем и проводив его до сеней, Морозов возвратился в избу. Навислые брови его были грозно сдвинуты; глубокие морщины бороздили чело; его бросало в жар, ему было душно. «Елена теперь спит, — подумал он, — она не будет ждать меня; пройдусь я по саду, авось освежу свою голову».
Морозов вышел; в саду было темно. Подходя к ограде, он увидел белую ферязь. Он стал всматриваться.
Внезапно любовные речи поразили его слух. Старик остановился. Он узнал голос жены. За оградою рисовался на звездном небе неопределенный образ всадника. Незнакомец нагнулся к Елене и что-то говорил ей. Морозов притаил дыхание, но порыв ветра потряс вершины дерев и умчал слова и голос незнакомца. Кто был этот незнакомец? Ужели Вяземский успел своею настойчивостью склонить к себе Елену? Загадочно женское сердце! Ему нравится сегодня, что вчера возбуждало его ненависть! Или уж не Серебряный ли назначил свидание жене его? Кто знает? Быть может, князь, которого он принял как сына, нанес ему в тот же день кровавое оскорбление, ему, лучшему другу отца его; ему, который готов был подвергнуть опасности собственную жизнь, чтобы скрыть Серебряного от царского гнева.
«Но нет, — подумал Морозов, — это не Серебряный! Это какой-нибудь опричник, новый любимец царский. Им не в диковинку бесчестить столбового боярина. А жена-то, змея подколодная! Уж ее ли не любил я! Ее ли не держал как дочь родную! И не вольною ли волей вышла она за меня? Не благодарила ль меня, лукавая? Не клялась ли мне в верности? Нет, не надейся, Дружина Андреич, на верность женскую. Женская верность — терем высокий, дверь дубовая да запоры железные! Поторопился, Дружина Андреич, вручать девке честь свою! Обуяло тебя, старого, сердце пылкое! Провела тебя жена, молодая змея; посмеются над тобою люди московские!»
Так думал Морозов и мучился догадками. Ему хотелось ринуться вперед. Но всадник мог ускакать, и боярин не узнал бы врага своего. Он решился повременить.
Как нарочно, в эту ночь ветер не переставал шуметь, а месяц не выходил из-за облак. Морозов не узнал ни лица, ни голоса всадника. Он только расслышал, что боярыня сказала ему сквозь слезы:
— Я люблю тебя боле жизни, боле солнца красного! Я никого, кроме тебя, не любила и любить не могу и не буду.
Вскоре Елена прошла мимо Морозова, не заметив его. Медленно последовал за нею Дружина Андреич.
На другой день он не показал и виду, что подозревает Елену. Он был с нею по-прежнему приветлив и ласков. По временам лишь, когда она того не примечала, боярин забывался, сдвигал брови и грозно смотрел на Елену. Страшную думу думал тогда Дружина Андреевич. Он думал, как бы сыскать ему своего недруга.
Прошло дня четыре. Морозов сидел в брусяной избе за дубовым столом. На столе лежала разогнутая книга, оболоченная червчатым бархатом, с серебряными застежками и жуками. Но боярин думал не о чтении. Глаза его скользили над пестрыми заголовками и узорными травами страницы, а воображение бродило от жениной светлицы к садовой ограде.
Накануне этого дня Серебряный возвратился из Слободы и, по данному обещанию, посетил Морозова.
Елена в этот день сказалась больною и не вышла из светлицы. Морозов ни в чем не изменил своего обращения с Никитой Романовичем. Но, поздравляя его с счастливым возвратом и потчуя прилежно дорогого гостя, он не переставал вникать в выражение его лица и старался уловить на нем признаки предательства. Серебряный был задумчив, но прост и откровенен по-прежнему; Морозов не узнал ничего.
И вот о чем думал он теперь, сидя за столом перед разогнутою книгой.
Размышления его прервал вошедший слуга, но, увидя нахмуренный лоб Морозова, он почтительно остановился. Морозов вопросил его взглядом.
— Государь! — сказал слуга, — едут царские люди. Преди всех князь Афанасий Иваныч Вяземский; уж они близко; прикажешь встречать?
В то же время послышался звон бубна, в который бил кожаною плетью, или вощагой, передовой холоп, чтобы разгонять народ и очищать дорогу господину.
— Вяземский едет ко мне? — сказал Морозов. — Что он, рехнулся? Да, может, он едет мимо. Ступай к воротам и подожди, а если он поворотит сюда, скажи ему, что мой дом не кружало, что опричников я не знаю и с ними хлеба-соли не веду! Ступай!
Слуга колебался.
— Что еще? — спросил Морозов.
— Боярин, твоя надо мной воля, а этого не скажу Вяземскому!
— Ступай! — закричал Морозов и топнул ногой.
— Боярин! — сказал, вбегая, дворецкий, — князь Вяземский с опричниками подъезжает к нашим воротам! Князь говорит, я-де послан от самого государя.
— От государя? Он тебе сказал — от государя? Настежь ворота! Подайте золотое блюдо с хлебом-солью! Вся дворня чтобы шла навстречу посланным государя!
Между тем ближе и ближе слышались звон и бряцанье бубна; человек двадцать всадников, а впереди Афанасий Иванович на статном караковом жеребце, в серебряной сбруе, въехали шагом на двор Морозова. На князе был белый атласный кафтан. Из-за низко вырезанного ворота виднелось жемчужное ожерелье рубахи. Жемчужные запястья плотно стягивали у кистей широкие рукава кафтана, небрежно подпоясанного малиновым шелковым кушаком, с выпущенною в два конца золотою бахромой, с заткнутыми по бокам узорными перчатками. Бархатные малиновые штаны заправлены были в желтые сафьяновые сапоги, с серебряными скобами на каблуках, с голенищами, шитыми жемчугом и спущенными в частых складках до половины икор. Поверх кафтана надет был внакидку шелковый легкий опашень золотистого цвета, застегнутый на груди двойною алмазною запоной. Голову князя покрывала белая парчовая мурмолка с гибким алмазным пером, которое качалось от каждого движения, играя солнечными лучами. Черные кудри Афанасия Ивановича, выбегая из-под шапки, смешивались с его бородой, короткой и кудрявою. Легкий ус образовывал над верхнею губой не черную полосу, но лишь темную тень. Стан Вяземского был высок и строен; вид молод и весел.
Согласно роскошному обычаю того времени, пешие конюхи вели за ним под уздцы шесть верховых коней в полном убранстве; из них один был вороной, один буланый, один железно-серый, а три совершенно белой масти. На головах коней качались цветные перья, на хребтах их пестрели звериные кожи или парчовые чепраки и чалдары, усаженные дорогими каменьями, и все шестеро звенели на ходу множеством серебряных бубенчиков или золотыми прорезными яблоками, подобранными в согласный звон и висевшими по обеим сторонам налобников длинными гроздами.
При появлении Дружины Андреевича Вяземский и все опричники сошли с коней.
Морозов с золотым блюдом медленно шел к ним навстречу, а за ним шли знакомцы, держальники и холопи боярские.
— Князь, — сказал Морозов, — ты послан ко мне от государя. Спешу встретить с хлебом-солью тебя и твоих! — И сивые волосы боярина пали ему на глаза от низкого поклона.
— Боярин, — ответил Вяземский, — великий государь велел тебе сказать свой царский указ: «Боярин Дружина! царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси слагает с тебя гнев свой, сымает с главы твоей свою царскую опалу, милует и прощает тебя во всех твоих винностях; и быть тебе, боярину Дружине, по-прежнему в его великого государя милости, и служить тебе и напредки великому государю, и писаться твоей чести по-прежнему ж!»
Изговоря речь, Вяземский заложил одну руку за кушак, другою погладил бороду, приосанился и, устремив на Морозова орлиные глаза, ожидал его ответа.
При начале речи Морозов опустился на колени. Теперь держальники подняли его под руки. Он был бледен.
— Да благословит же святая троица и московские чудотворцы нашего великого государя! — произнес он дрожащим голосом. — Да продлит прещедрый и премилостивый бог без счету царские дни его! не тебя ожидал я, князь, но ты послан ко мне от государя, войди в дом мой. Войдите, господа опричники! Прошу вашей милости! А я пойду отслужу благодарственный молебен, а потом сяду с вами пировать до поздней ночи.
Опричники вошли.
Морозов подозвал холопа:
— Садись на конь, скачи к князю Серебряному, отвези ему поклон и скажи, что прошу отпраздновать сегодняшний день: царь-де пожаловал меня милостию великою, изволил-де снять с меня свою опалу!
Отдав это приказание и проводив в сени гостей, Морозов отправился через двор в домовую церковь; перед ним шли знакомцы и держальники, а за ним многочисленные холопи. В доме остался лишь дворецкий да сколько нужно было людей для прислуги опричникам.
Подали разные закуски и наливки, но обед был еще впереди.
Вскоре приехал Серебряный, также сопровождаемый знакомцами и холопями, ибо в тогдашнее время ездить боярину в важных случаях одиночеством или малолюдством считалось порухою чести.
Стол уже был накрыт в большой избе, слуги стояли по местам, все ожидали хозяина.
Дружина Андреевич, отслушав молебен, вошел в добром платье, в парчовом кафтане, с собольей шапкою в руках. Сивые кудри его были ровно подстрижены, борода тщательно расчесана. Он поклонился гостям, гости ему поклонились, и все сели за стол.
Зачался почестный пир, зазвенели кубки и братины, и вместе с ними зазвенел еще другой звон, несовместный со звуками веселого пира. Зазвенели под кафтанами опричников невидимые доспехи.
Но Морозов не услышал зловещего звона. Другие мысли занимали его. Внутреннее чувство говорило Морозову, что ночной его оскорбитель пирует с ним за одним столом, и боярин придумал наконец средство его открыть. Средство это, по мнению его, было надежно.
Уже много кубков осушили гости; пили они про государя, и про царицу, и про весь царский дом; пили про митрополита и про все русское духовенство; пили про Вяземского, про Серебряного и про ласкового хозяина; пили про каждого из гостей особенно. Когда все здоровья были выпиты, Вяземский встал и предложил еще здоровье молодой боярыни.
Того— то и ожидал Морозов.
— Дорогие гости, — сказал он, — непригоже без хозяйки пить про хозяйку!… Сходите, — продолжал он, обращаясь к слугам, — сходите за боярыней, пусть сойдет потчевать из своих рук дорогих гостей!
— Ладно, ладно! — зашумели гости, — без хозяйки и мед не сладок!
Через несколько времени явилась Елена в богатом сарафане, сопровождаемая двумя сенными девушками; она держала в руках золотой поднос с одною только чаркой. Гости встали. Дворецкий наполнил чарку тройным зеленчаком, Елена прикоснулась к ней губами и начала обносить ее кругом гостей, кланяясь каждому, малым обычаем, в пояс. По мере того как гости выпивали чарку, дворецкий наполнял ее снова.
Когда Елена обошла всех без изъятия, Морозов, пристально за ней следивший, обратился к гостям.
— Дорогие гости, — сказал он, — теперь, по старинной русской обыклости, прошу вас, уважили б вы дом мой, не наложили б охулы на мое хозяйство, прошу вас, дорогие гости, не побрезгали бы вы поцеловать жену мою!… Дмитриевна, становись в большом месте и отдавай все поцелуи, каждому поочередно!
Гости благодарили хозяина. Елена с трепетом стала возле печи и опустила глаза.
— Князь, подходи! — сказал Морозов Вяземскому.
— Нет, нет, по обычаю! — закричали гости, — пусть хозяин поцелует первой хозяйку! Пусть будет по обычаю, как от предков повелось!
— Пусть же будет по обычаю, — сказал Морозов, и, подойдя к жене, он сперва поклонился ей в ноги. Когда они поцеловались, губы Елены горели как огонь; как лед были холодны губы Дружины Андреевича.
За Морозовым подошел Вяземский.
Морозов стал примечать.
Глаза Афанасия Ивановича сверкали словно уголья, но лицо Елены осталось неподвижно. Она при муже, при Серебряном не боялась нахального князя.
«Не он», — подумал Морозов.
Вяземский положил земной поклон и поцеловал Елену; но как поцелуй его длился долее, чем было нужно, она отвернулась с приметною досадой.
«Нет, не он!» — повторил про себя Морозов.
За Вяземским подошли поочередно несколько опричников. Они все кланялись, большим обычаем, в землю и потом целовали Елену; но Дружина Андреевич ничего не мог прочесть на лице жены своей, кроме беспокойства. Несколько раз длинные ресницы ее подымались, и взор, казалось, со страхом искал кого-то между гостями.
«Он здесь!» — подумал Морозов.
Вдруг ужас овладел Еленой. Глаза ее встретились с глазами мужа, и, с свойственною женскому сердцу сметливостию, она отгадала его мысли. Под этим тяжелым, неподвижным взором ей показалось невозможным поцеловать Серебряного и не быть в тот же миг уличенною. Все обстоятельства их встречи у садовой ограды, в первый приезд Серебряного, живо представились ее памяти. Теперешнее ее положение и ожидающий ее поцелуй показались ей божьим наказанием за ту преступную встречу, за тот преступный поцелуй. Смертельный холод пробежал по ее членам.
— Я нездорова… — прошептала она, — отпусти меня, Дружина Андреич…
— Останься, Елена, — сказал спокойно Морозов, — подожди; ты не можешь теперь уйти; это не видано, не слыхано; надо кончить обряд!
И он проникал жену насквозь испытующим взглядом.
— Ноги не держат меня!… — произнесла Елена.
— Что? — сказал Морозов, будто не расслышав, — угорела? эка невидаль!
— Прошу вас, государи, подходите, не слушайте жены! Она еще ребенок; больно застенчива, ей в новинку обряд! Да к тому еще угорела! Подходите, дорогие гости, прошу вас!
«Да где же Серебряный?» — подумал Дружина Андреевич, пробегая глазами гостей.
Князь Никита Романович стоял в стороне. От него не скрылось необыкновенное внимание, с каким Морозов всматривался в жену и в каждого подходившего к ней гостя. Он прочел в лице Елены страх и беспокойство. Никита Романович, всегда решительный, когда совесть его ни в чем не укоряла, теперь не знал, что делать. Он боялся, подойдя к Елене, умножить ее смущение, боялся, оставаясь позади других, возбудить подозрение мужа. Если бы мог он сказать ей хоть одно слово неприметно, он ободрил бы ее и возвратил бы ей, может быть, потерянную силу, но Елену окружали гости, муж не спускал с нее глаз; надо было на что-нибудь решиться.
Серебряный подошел, поклонился Елене, но не знал, смотреть ли ей в глаза или нарочно не встречать ее взора. Это колебание выдало князя. С своей стороны, Елена не выдержала пытки, которой подвергал ее Морозов.
Елена обманула мужа не по легкомыслию, не по внушению сердца испорченного. Она обманула его потому, что сама обманулась, думая, что может полюбить Дружину Андреевича. Когда ночью, у садовой ограды, она уверяла Серебряного в любви своей, слова вырывались у нее невольно; она не торговалась выражениями, и если бы тогда она увидела за собой мужа, то призналась бы ему во всем чистосердечно. Но воображение Елены было пылко, а нрав робок. После ночного свидания с Серебряным ее не переставали мучить угрызения совести. К ним присоединилось еще смертельное беспокойство об участи Никиты Романовича. Сердце ее раздиралось противоположными ощущениями; ей хотелось пасть к ногам мужа и просить у него прощения и совета; но она боялась его гнева, боялась за Никиту Романовича.
Эта борьба, эти мучения, страх, внушаемый ей мужем, добрым и ласковым, но неумолимым во всем, что касалось его чести, — все это разрушительно потрясло ее телесные силы. Когда губы Серебряного прикоснулись к губам ее, она задрожала как в лихорадке, ноги под ней подкосились, а из уст вырвались слова:
— Пресвятая богородица! пожалей меня!
Морозов подхватил Елену.
— Эх! — сказал он, — вот женское-то здоровье! Посмотреть, так кровь с молоком, а немного угару, так и ноги не держат. Да ничего, пройдет! Подходите, дорогие гости!
Голос и приемы Морозова ни в чем не изменились. Он так же казался спокоен, так же был приветлив и доброхотен.
Серебряный остался в недоумении; в самом деле он проник его тайну?
Когда кончился обряд и Елена, поддерживаемая девушками, удалилась в светлицу, гости, по приглашению Морозова, опять сели за стол.
Дружина Андреевич всех нудил и потчевал с прежнею заботливостью и не забывал ни одной из мелочных обязанностей, доставлявших в те времена хозяину дома славу доброго хлебосола.
Уже было поздно. Вино горячило умы, и странные слова проскакивали иногда среди разговора опричников.
— Князь, — сказал один из них, наклоняясь к Вяземскому, — пора бы за дело!
— Молчи! — отвечал шепотом Вяземский, — старик услышит!
— Хоть и услышит, не поймет! — продолжал громко опричник с настойчивостью пьяного.
— Молчи! — повторил Вяземский.
— Я те говорю, князь, пора! Ей-богу, пора! Вот я знак подам!
И опричник двинулся встать.
Вяземский сильною рукою пригвоздил его к скамье.
— Уймись, — сказал он ему на ухо, — не то вонжу этот нож тебе в горло!
— Ого, да ты еще грозишь! — вскричал опричник, вставая со скамьи. — Вишь ты какой! Я говорил, что нельзя тебе верить! Ведь ты не наш брат! Уж я бы вас всех, князей да бояр, что наше жалованье заедаете! Да погоди, посмотрим, чья возьмет. Долой из-под кафтана кольчугу-то! Вымай саблю! Посмотрим, чья возьмет!
Слова эти были произнесены неверным языком, среди общего говора и шума; но некоторые из них долетели до Серебряного и возбудили его внимание. Морозов их не слыхал. Он видел только, что между гостями вспыхнула ссора.
— Дорогие гости! — сказал он, вставая из-за стола, — на дворе уж темная ночь! Не пора ли на покой? Всем вам готовы и перины мягкие, и подушки пуховые!
Опричники встали, благодарили хозяина, раскланялись и пошли в приготовленные для них на дворе опочивальни.
Серебряный также хотел удалиться.
Морозов остановил его за руку.
— Князь, — сказал он шепотом, — обожди меня здесь!
И, оставя Серебряного, Дружина Андреевич отправился на половину жены.
Глава 16. ПОХИЩЕНИЕ
Во время обеда вокруг дома происходило нечто необыкновенное.
С наступлением сумерек новые опричники стали являться по одному возле садовой ограды, возле забора, окружавшего двор, и наконец на самом дворе.
Люди Морозова не обратили на них внимания.
Когда настала ночь, дом был со всех сторон окружен опричниками.
Стремянный Вяземского вышел из застольной, будто бы напоить коня. Но, не дойдя до конюшни, он оглянулся, посмотрел на все стороны, подошел к воротам и просвистал как-то особенно. Кто-то к нему подкрался.
— Все ли вы? — спросил стремянный.
— Все, — отвечал тот.
— Много ли вас?
— Пятьдесят.
— Добро, ожидайте знака.
— А скоро ли? Ждать надоело.
— Про то знает князь. Да слышь ты, Хомяк, князь не велит ни жечь, ни грабить дома!
— Не велит! Да что, он мне господин, что ли?
— Видно, господин, коли Григорий Лукьяныч велел быть тебе сегодня у него в приказе.
— Служить-то я ему послужу, да только ему, а не Морозову. Помогу князю увезти боярыню, а потом уж и мне никто не указывай!
— Смотри, Хомяк, князь не шутит!
— Да что ты, с ума спятил? — сказал Хомяк, злобно усмехаясь. — Князь князем, а я сам по себе. Коли мне хочется погулять, кому какое дело?
В то самое время, как разговор этот происходил у ворот, Морозов, остановив Серебряного, вошел на половину Елены.
Боярыня еще не ложилась. На голове ее уже не было кокошника. Густая, полураспущенная коса упадала на ее белые плечи. Летник был на груди расстегнут. Елена готовилась раздеться, но склонила голову на плечо и забылась. Мысли ее блуждали в прошедшем. Она вспоминала первое знакомство с Серебряным, свои надежды, отчаяние, предложение Морозова и данную клятву. Ей живо представилось, как в радуницу[104], перед самой свадьбой, она, по обычаю сирот, пошла на могилу матери, поставила под крестом чашу с красными яйцами, мысленно христосовалась с матерью и просила благословения на любовь и союз с Морозовым.
Она верила в то время, что переможет первую любовь свою, верила, что будет счастлива за Морозовым; а теперь… Елена вспомнила о поцелуйном обряде, и ее обдало холодом. Боярин вошел, не примеченный ею, и остановился на пороге. Лицо его было сурово и грустно. Несколько времени смотрел он молча на Елену. Она была еще так молода, так неопытна, так неискусна в обмане, что Морозов почувствовал невольную жалость.
— Елена! — сказал он, — отчего ты смутилась во время обряда?
Елена вздрогнула и устремила на мужа глаза, полные страха. Ей хотелось пасть к его ногам и сказать всю правду, но она подумала, что, может быть, он еще не подозревает Серебряного, и побоялась навлечь на него мщение мужа.
— Отчего смутилась ты? — повторил Морозов.
— Мне нездоровилось… — отвечала Елена шепотом.
— Так. Тебе нездоровилось, но не телом, а душой. Болезнь твоя душевная. Ты погубишь свою душу, Елена!