Боярыня дрожала.
— Когда сего утра, — продолжал Морозов, — Вяземский с опричниками приехали в дом наш, я читал священное писание. Знаешь ли, что говорится в писании о неверных женах?
— Боже мой! — произнесла Елена.
— Я читал, — продолжал Морозов, — о наказании за прелюбодейство…
— Господи! — умоляла боярыня, — будь милостив, Дружина Андреич, пожалей меня, я не столько виновна, как ты думаешь… Я не изменила тебе…
Морозов грозно сдвинул брови.
— Не лги, Елена. Не мудрствуй. Не умножай греха своего лукавою речью. Ты не изменила мне, потому что для измены нужна хотя краткая верность, а ты никогда не была мне верна…
— Дружина Андреич, пожалей меня!
— Ты никогда не была мне верна! Когда нас венчали, когда ты своею великою неправдой целовала мне крест, ты любила другого… Да, ты любила другого! — продолжал он, возвышая голос.
— Боже мой, боже мой! — прошептала Елена, закрыв лицо руками.
— Дмитриевна! А Дмитриевна! Зачем не сказала ты мне, что любишь его?
Елена плакала и не отвечала ни слова.
— Когда я тебя увидел в церкви, беззащитную сироту, в тот день, как хотели выдать тебя насильно за Вяземского, я решился спасти тебя от постылого мужа, но хотел твоей клятвы, что не посрамишь ты седых волос моих. Зачем ты дала мне клятву? Зачем не призналась во всем? Словами ты была со мною, а сердцем и мыслию с другим! Если бы знал я про любовь твою, разве я взял бы тебя! Я бы схоронил тебя где-нибудь в глухом поместье, далеко от Москвы, или свез бы в монастырь; но не женился бы на тебе, видит бог, не женился бы! Лучше было отойти от мира, чем достаться постылому. Зачем ты не отошла от мира? Зачем защитилась моим именем, как стеной каменною, а потом насмехалась мне с твоим полюбовником? Вы думали: Морозов стар, Морозов слаб, нам легко его одурачить!
— Нет, господин мой! — взрыдала Елена и упала на колени, — я никогда этого не думала! Ни в уме, ни в помышлении того не было! Да он же в ту пору был в Литве.
При слове он глаза Морозова засверкали" но он овладел собою и горько усмехнулся.
— Так. Вы не в ту пору спознались, но позже, когда он вернулся. Вы спознались ночью, в саду у ограды, в тот самый вечер, когда я принял и обласкал его, как сына. Скажи, Елена, ужели в самом деле вы думали, что я не угадаю вашего замысла, дам себя одурачить, не сумею наказать жену вероломную и злодея моего, ее сводчика? Ужели чаял этот молокосос, что гнусное его дело сойдет ему с рук? Аль не читал он, что в книгах Левит[105]написано: человек аще прелюбы содеет с мужнею женой, смертию да умрут прелюбодей и прелюбодейца!
Елена с ужасом взглянула на мужа. В глазах его была холодная решительность.
— Дружина Андреич! — сказала она в испуге, — что ты хочешь сделать?
Боярин вынул из-под опашня длинную пистолю.
— Что ты делаешь? — вскричала боярыня и отступила назад.
Морозов усмехнулся.
— Не бойся за себя! — сказал он холодно, — тебя я не убью. Возьми свечу, ступай передо мною!
Он осмотрел пистолю и подошел к двери. Елена не двигалась с места. Морозов оглянулся.
— Свети мне! — повторил он повелительно.
В эту минуту послышался на дворе шум. Несколько голосов говорили вместе. Слуги Морозова звали друг друга. Боярин стал прислушиваться. Шум усиливался. Казалось, множество людей врывалось в подклети. Раздался выстрел.
Елене представилось, что Серебряный убит по воле Морозова. Негодование возвратило ей силы.
— Боярин! — вскричала она, и взор ее загорелся, — меня, меня убей! Я одна виновна!
Но Морозов не обратил внимания на слова ее. Он слушал, наклоня голову, и лицо его выражало удивление.
— Убей меня! — просила в отчаянии Елена, — я не хочу, я не могу пережить его! Убей меня! Я обманула тебя, я насмехалась тебе! Убей меня!
Морозов посмотрел на Елену, и если бы кто увидел его в это мгновение, тот не решил бы, жалость или негодование преобладали в его взоре.
— Дружина Андреич! — раздался голос снизу. — Измена! Предательство! Опричники врываются к жене твоей! Остерегись, Дружина Андреич!
То был голос Серебряного. Узнав его, Елена в неизъяснимой радости бросилась к двери. Морозов оттолкнул жену; задвинул запор и укрепил дверь на железный крюк.
Поспешные шаги послышались на лестнице, потом стук сабель, потом проклятия, борьба, громкий крик и падение.
Дверь затрещала от ударов.
— Боярин! — кричал Вяземский, — отопри, не то весь дом раскидаю по бревнам!
— Не верю, князь! — отвечал с достоинством Морозов. — Еще не видано на Руси, чтобы гость бесчестил хозяина, чтобы силой врывался в терем жены его. Хмелен был мед мой; он вскружил тебе голову, князь, поди выспись, завтра все забудем. Не забуду лишь я, что ты гость мой.
— Отопри! — повторил князь, напирая дверь.
— Афанасий Иваныч! вспомни, кто ты? Вспомни, что ты не разбойник, но князь и боярин!
— Я опричник! слышишь, боярин, я опричник! Нет у меня чести! Полюбилась мне жена твоя, слышишь, боярин! Не боюся студного дела; всю Москву пущу на дым, а добуду Елену!
Внезапно изба ярко осветилась. Морозов увидел в окно, что горят крыши людских служб. В то же время дверь, потрясенная новыми ударами, повалилась с треском, и Вяземский явился на пороге, озаренный пожаром, с переломанною саблей в руке.
Белая атласная одежда его была истерзана; по ней струилась кровь. Видно было, что он не без боя достиг до светлицы.
Морозов выстрелил в Вяземского почти в упор, но рука изменила боярину; пуля ударилась в косяк; князь бросился на Морозова.
Не долго продолжалась между ними борьба.
От сильного удара рукоятью сабли Морозов упал навзничь. Вяземский подбежал к боярыне, но, лишь только кровавые руки его коснулись ее одежды, она отчаянно вскрикнула и лишилась чувств. Князь схватил ее на руки и помчался вниз по лестнице, метя ступени ее распущенною косой.
У ворот дожидались кони. Вскочив в седло, князь полетел с полумертвою боярыней, а за ним, гремя оружием, полетели его холопи.
Ужас был в доме Морозова. Пламя охватило все службы. Дворня кричала, падая под ударами хищников. Сенные девушки бегали с воплем взад и вперед. Товарищи Хомяка грабили дом, выбегали на двор и бросали в одну кучу дорогую утварь, деньги и богатые одежды. На дворе, над грудой серебра и золота, заглушая голосом шум, крики и треск огня, стоял Хомяк в красном кафтане.
— Эх, весело! — говорил он, потирая руки. — Вот пир так пир!
— Хомяк! — вскричал один опричник, — дворня увезла Морозова по реке. Догнать аль не надо?
— Черт с ним! Не до него теперь! Эй, вы! Все на двор, не то скоро задохнемся!
— Хомяк! — сказал другой, — что велишь делать с Серебряным?
— Не трогать его ни пальцем! Приставить к нему сторожевых, чтобы глаз с него не сводили. Отвезем его милость к Слободе с почетом. Ведь видели вы, как он князь Афанасья Иваныча хватил? Как наших саблей крошил?
— Видели, видели!
— А будете в том крест целовать перед государем?
— Будем, будем! Все будем крест целовать!
— Ну ж, смотрите! Теперь чтоб никто не смел его обидеть, а как приедем домой, так уж Григорий Лукьяныч припомнит ему свою оплеуху, а я мои плети!
Долго еще шумели и грабили опричники, и когда поехали они, навьючив лошадей тяжелою добычей, то еще долго после их отъезда видно было зарево над местом, где недавно стоял дом Дружины Андреевича; и Москва-река, протекая мимо, до самого утра играла огненными струями, как растопленным золотом.
Глава 17. ЗАГОВОР НА КРОВЬ
Соседние люди, узнав о нападении опричников и видя зарево над двором Морозова, спешили запирать ворота и гасить огонь.
— Господи! — говорили, крестясь, те из них, мимо которых скакал Вяземский с своими холопами, — господи, помилуй нас! Пронеси беду мимо!
И лишь топот коней удалялся и бряцанье броней замирало в пустых улицах, жители говорили: «Слава богу, миновала беда!» И опять крестились.
Между тем князь продолжал скакать и уже далеко оставил за собой холопей. Он положил на мысль еще до рассвета достичь деревни, где ожидала его подстава[106], а оттуда перевезть Елену в свою рязанскую вотчину. Но не проскакал князь и пяти верст, как увидел, что сбился с дороги.
В то же время он почувствовал, что раны, на которые он сгоряча не обратил внимания, теперь причиняют ему нестерпимую боль.
— Боярыня! — сказал он, останавливая коня, — мои холопи отстали… надо обождать!
Елена понемногу приходила в себя. Открыв глаза, она увидела сперва далекое зарево, потом стала различать лес и дорогу, потом почувствовала, что лежит на хребте коня и что держат ее сильные руки. Мало-помалу она начала вспоминать события этого дня, вдруг узнала Вяземского и вскрикнула от ужаса.
— Боярыня, — сказал Афанасий Иванович с горькой усмешкой, — я тебе страшен? Ты клянешь меня? Не меня кляни, Елена Дмитриевна! Кляни долю свою! Напрасно хотела ты миновать меня. Не миновать никому судьбы, не объехать конем суженого! Видно, искони, боярыня, было тебе на роду написано, чтобы досталась ты мне!
— Князь, — прошептала Елена, дрожа от ужаса, — коли нет в тебе совести, вспомни боярскую честь свою, вспомни хоть стыд…
— Нет у меня чести, нет стыда! Все, все отдал я за тебя, Елена Дмитриевна!
— Князь, вспомни суд божий, не погуби души своей!
— Поздно, боярыня! — отвечал Вяземский, со смехом. — Я уже погубил ее! Или ты думаешь, кто платит за хлеб-соль, как я, тот может спасти душу? Нет, боярыня! Этою ночью я потерял ее навеки! Вчера еще было время, сегодня нет для меня надежды, нет уж мне прощения в моем окаянстве! Да и не хочу я райского блаженства мимо тебя, Елена Дмитриевна!
Вяземский слабел все более. Он видел свое изнеможение, но тщетно крепился. Бред отуманил его рассудок.
— Елена, — сказал он, — я истекаю кровью, холопи мои далеко… помощи взять неоткуда, быть может, чрез краткий час я отойду в пламень вечный… полюби меня, полюби на один час… чтоб не даром отдал я душу сатане!… Елена! — продолжал он, собирая последние силы, — полюби меня, прилука моего сердца, погубительница души моей!…
Князь хотел сжать ее в кровавых объятиях, но силы ему изменили, поводья выпали из рук, он зашатался и свалился на землю. Елена удержалась за конскую гриву. Не чуя седока, конь пустился вскачь. Елена хотела остановить его, конь бросился в сторону, помчался лесом и унес с собою боярыню.
Долго мчались они в темном бору. Сначала Елена силилась удержать коня, но вскоре руки ее ослабли, и она, ухватясь за гриву, отдалася на божью волю. Конь мчался без остановки. Сучья цеплялись за платье Елены, ветви хлестали ее в лицо. Когда неслась она через поляны, освещенные месяцем, ей казалось, что в белом тумане двигаются русалки и манят ее к себе. Она слышала отдаленный, однообразный шум, повторяемый отголосками. Леший ли то хохотал или что другое шумело, но звук становился все громче, сердце Елены замирало от ужаса, и она крепче держалась за конскую гриву. Как нарочно, конь скакал прямо на шум. Вот мелькнул огонек, вот как будто серебристый призрак махнул крыльями… Вдруг конь остановился, и Елена лишилась чувств.
Она очнулась на мягкой траве. Вокруг нее разливалась приятная свежесть. Воздух был напитан древесным запахом; шум еще продолжался, но в нем не было ничего страшного. Он, как старая знакомая песня, убаюкивал и усыплял Елену.
Она с трудом раскрыла глаза. Большое колесо, движимое водою, шумя, вертелось перед нею, и далеко летели вокруг него брызги. Отражая луну, они напомнили ей алмазы, которыми девушки украшали ее в саду в тот день, когда приехал Серебряный.
«Уж не в саду ли я у себя? — подумала Елена. — Ужель опять в саду? Девушки! Пашенька! Дуняша! Где вы?»
Но вместо свежего девичьего лица седая сморщенная голова нагнулась над Еленой; белая как снег борода почти коснулась ее лица.
— Вишь, как господь тебя соблюл, боярыня, — сказал незнакомый старик, любопытно вглядываясь в черты Елены, — ведь возьми конь немного левее, прямо попала бы в плес; ну да и конь-то привычный, — продолжал он про себя, — место ему знакомо; слава богу, не в первый раз на мельнице!
Появление старика испугало было Елену; она вспомнила рассказы про леших, и странно подействовали на нее морщины и белая борода незнакомца, но в голосе его было что-то добродушное; Елена, переменив внезапно мысли, бросилась ему в ноги.
— Дедушка, дедушка! — вскричала она, — оборони меня, укрой!
Мельник тотчас смекнул, в чем дело: конь, на котором прискакала Елена, принадлежал Вяземскому. По всем вероятностям, она была боярыня Морозова, та самая, которую он пытался приворожить к князю. Он никогда ее не видал, но много узнал о ней через Вяземского. Она не любила князя, просила о помощи; стало быть, она, вероятно, спаслась от князя на его же коне.
Старик вмиг сообразил все эти обстоятельства.
— Господь с тобою, боярыня! — сказал он, — как мне оборонить тебя? Силен князь Афанасий Иваныч, длинны у него руки, погубит он меня, старика!
Елена со страхом посмотрела на мельника.
— Ты знаешь… — сказала она, — ты знаешь, кто я?
— Мало ли что я знаю, матушка Елена Дмитриевна! Много на моем веку нажурчала мне вода, нашептали деревья! Знаю я довольно; не обо всем говорить пригоже!
— Дедушка, коли все тебе ведомо, ты, стало быть, знаешь, что Вяземский не погубит тебя, что он лежит теперь на дороге, изрубленный. Не его боюсь, дедушка, боюсь опричников и холопей княжеских… ради пречистой богородицы, дедушка, укрой меня!
— Ох, ох, ох! — сказал старик, тяжело вздыхая, — лежит Афанасий Иваныч на дороге изрубленный! Но не от меча ему смерть написана. Встанет князь Афанасий Иваныч, прискачет на мельницу, скажет: где моя боярыня-душа, зазноба ретива сердца мово? А какую дам я ему отповедь? Не таков он человек, чтобы толковать с ним. Изрубит в куски!
— Дедушка, вот мое ожерелье! Возьми его! Еще больше дам тебе, коли спасешь меня!
Глаза мельника заблистали. Он взял жемчужное ожерелье из рук боярыни и стал любоваться им на месяце.
— Боярыня, лебедушка моя, — сказал он с довольным видом, — да благословит тебя прещедрый господь и московские чудотворцы! Нелегко мне укрыть тебя от княжеских людей, коль неравно они сюда наедут! Только уж послужу тебе своею головою, авось бог нас помилует!
Еще не успел старик договорить, как в лесу послышался конский топот.
— Едут, едут! — вскричала Елена. — Не выдавай меня, дедушка!
— Добро, боярыня, сюда ступай за мною!
Мельник поспешно повел Елену в мельницу.
— Притаись здесь за мешками, — сказал он, запер за нею дверь и побежал к коню.
— Ах, бог ты мой, как бы коня-то схоронить, чтоб не догадалися!
Он взял его за узду, отвел на другую сторону мельницы, где была у него пасека, и привязал в кустах за ульями.
Между тем топот коней и людские голоса раздавались ближе. Мельник заперся в каморе и задул лучину.
Вскоре показались на поляне люди Вяземского. Двое из холопей шли пешие и несли на сплетенных ветвях бесчувственного князя. У мельницы они остановились.
— Полно, сюда ли мы заехали? — спросил старший из всадников.
— Сюда конь убежал! — отвечал другой. — Я след видел! Да здесь же и знахарь живет. Пусть посмотрит князя!
— Опустите на землю его милость, да с бережением! Что, кровь не унимается?
— Не дает бог легче, — отвечали холопи, — вот уж третий раз князь на ходу очнется, да и опять обомрет! Коли мельник не остановит руды[107], так и не встать князю, истечет до капли!
— Да где он, колдун проклятый? Ведите его проворней!
Опричники стали стучать в мельницу и в камору. Долго стук их и крики оставались без ответу. Наконец в каморе послышался кашель, из прорубленного отверстия высунулась голова мельника.
— Кого это господь принес в такую пору? — сказал старик, кашляя так тяжело, как будто бы готовился выкашлять душу.
— Выходи, колдун, выходи скорее кровь унять! Боярин князь Вяземский посечен саблей!
— Какой боярин? — спросил старик, притворяясь глухим.
— Ах ты, бездельник! Еще спрашивает: какой? Ломайте двери, ребята!
— Постойте, кормильцы, постойте! Сам выйду, зачем ломать? Сам выйду!
— Ага, небось услышал, глухой тетерев!
— Не взыщи, батюшка, — сказал мельник, вылезая, — виноват, родимый, туг на ухо, иного сразу не пойму! Да к тому ж, нечего греха таить, как стали вы, родимые, долбить в дверь да в стену, я испужался, подумал, оборони боже, уж не станичники ли! Ведь тут, кормильцы, их самые засеки и притоны. Живешь в лесу со страхом, все думаешь: что коли, не дай бог, навернутся!
— Ну, ну, разговорился! Иди сюда, смотри: вишь как кровь бежит. Что, можно унять?
— А вот посмотрим, родимые! Эх, батюшки-светы! Да кто ж это так секанул-то его? Вот будь на полвершка пониже, как раз бы висок рассек! Ну, соблюл его бог! А здесь-то? Плечо мало не до кости прорубано! Эх, должно быть, ловок рубиться, кто так хватил его милость!
— Можно ль унять кровь, старик?
— Трудно, кормилец, трудно. Сабля-то была наговорная!
— Наговорная? Слышите, ребята, я говорил, наговорная. А то, как бы ему одному семерых посечь!
— Так, так! — отозвалися опричники, — вестимо наговорная; куды Серебряному на семерых!
Мельник все слушал и примечал.
— Ишь, как руда точится! — продолжал он. — Ну, как ее унять? Кабы сабля была не наговорная, можно б унять, а то теперь… оно, пожалуй, и теперь можно, только я боюсь. Как стану нашептывать, язык у меня отымется!
— Нужды нет! нашептывай!
— Да! нужды нет! Тебе-то нет нужды, родимый, а мне-то будет каково!
— Истома! — сказал опричник одному холопу, — подай сюда кошель с морозовскими червонцами. На тебе, старик, горсть золотых! Коль уймешь руду, еще горсть дам; не уймешь — дух из тебя вышибу!
— Спасибо, батюшка, спасибо! Награди тебя господь и все святые угодники! Нечего делать, кормильцы, постараюсь, хоть на свою голову, горю пособить. Отойдите, родимые, дело глаза боится!
Опричники отошли. Мельник нагнулся над Вяземским, перевязал ему раны, прочитал «Отче наш», положил руку на голову князя и начал шептать:
— «Ехал человек стар, конь под ним кар, по ристаням, по дорогам, по притонным местам. Ты, мать, руда жильная, жильная, телесная, остановись, назад воротись. Стар человек тебя запирает, на покой согревает. Как коню его воды не стало, так бы тебя, руда-мать, не бывало. Пух земля, одна семья, будь по-моему! Слово мое крепко!»
По мере того как старик шептал, кровь текла медленнее и с последним словом совсем перестала течь. Вяземский вздохнул, но не открыл глаз.
— Подойдите, отцы родные, — сказал мельник, — подойдите без опасенья; унялась руда, будет жив князь; только мне худо… вот уж теперь замечаю, язык костенеет!
Опричники обступили князя. Месяц освещал лицо его, бледное как смерть, но кровь уже не текла из ран.
— И впрямь унялась руда! Вишь старичина, не ударил лицом в грязь!
— На тебе твои золотые! — сказал старший опричник. — Только это еще не все. Слушай, старик. Мы по следам знаем, что этой дорогой убежал княжеский конь, а может, на нем и боярыня ускакала. Коли ты их видел, скажи!
Мельник вытаращил глаза, будто ничего не понимал.
— Видел ты коня с боярыней?
Старик стал было колебаться: сказать иль нет? Но тот же час он сделал следующий расчет:
Кабы Вяземский был здоров, то скрыть от него боярыню было б ой как опасно, а выдать ее куда как выгодно. Но Вяземский оправится ль, нет ли, еще бог весть! А Морозов не оставит услуги без награды. Да и Серебряный-то, видно, любит не на шутку боярыню, коль порубил за нее князя. Стало быть, — думал мельник, — Вяземский меня теперь не обидит, а Серебряный и Морозов, каждый скажет мне спасибо, коль я выручу боярыню.
Этот расчет решил его сомнения.
— И слухом не слыхал, и видом не видал, родимые! — сказал он, — и не знаю, про какого коня, про какую боярыню говорите!
— Эй, не соврал бы ты, старик!
— Будь я анафема! Не видать мне царствия небесного! Вот пусть меня тут же громом хлопнет, коли я что знаю про коня либо про боярыню!
— А вот давай лучину, посмотрим, нет ли следов на песке!
— Да нечего смотреть! — сказал один опричник. — Хотя бы и были следы, наши кони их затоптали. Теперь ничего не увидим!
— Так нечего и смотреть. Отворяй, старик, камору, князя перенесть!
— Сейчас, родимые, сейчас. Эх, стар я, кормильцы, а то бы сбегал на постоялый двор, притащил бы вам браги да вина зеленчатого!
— А дома разве нет?
— Нет, родимые. Куда мне, убогому! Нет ни вина, харчей, ни лошадям вашим корма. Вот на постоялом дворе, там все есть. Там такое вино, что хоть бы царю на стол. Тесненько вам будет у меня, государи честные, и перекусить-то нечего; да ведь вы люди ратные, и без ужина обойдетесь! Кони ваши травку пощиплют… Вот одно худо, что трава-то здесь такая… иной раз наестся конь, да так его разопрет, что твоя гора! Покачается, покачается, да и лопнет!
— Черт тебя дери, боровик ты старый! Что ж ты хочешь, чтоб наши кони перелопались?
— Оборони бог, родимые! Коней можно привязать, чтоб не ели травы; одну ночку не беда, и так простоят! А вас, государи, прошу покорно, уважьте мою камору; нет в ней ни сена, ни соломы, земля голая. Здесь не то, что постоялый двор. Вот только, как будете спать ложиться, так не забудьте перед сном прочитать молитву от ночного страха… оно здесь нечисто!
— Ах ты, чертов кум этакий! Провались ты и с своею каморой! Вишь, чем потчевать вздумал!… Ребята, едем на постоялый двор! Далеко ль дотудова, старик?
— Близко, родимые, совсем близко. Вот ступайте этою тропою; как выедете на большую дорогу, повернете влево, проедете не более версты, тут вам будет и постоялый двор!
— Едем! — сказали опричники.
Вяземский все еще был в обмороке. Холопи подняли его и осторожно понесли на носилках. Опричники сели на коней и поехали вслед.
Лишь только удалилась толпа и не стало более слышно в лесу человеческого голоса, старик отпер мельницу.
— Боярыня! Ушли! — сказал он. — Пожалуй в камору. Ах ты, сотик мой забрушенный[108], как притаилась-то! Пожалуй в камору, лебедушка моя, там тебе будет получше!
Он настлал свежего моху в углу каморы, зажег лучину и поставил перед Еленой деревянную чашку с медовыми сотами и краюху хлеба.
— Ешь на здоровье, боярыня! — сказал он, низко кланяясь. — Вот я тебе сейчас винца принесу.
Сбегав еще раз в мельницу, он вынес из нее большую сулею и глиняную кружку.
— Во здравие твое, боярыня!
Старик как хозяин первый опорожнил кружку. Вино его развеселило.
— Выпей, боярыня! — сказал он. — Теперь некого тебе бояться! Они ищут постоялого двора! Найдут ли, не найдут ли, а уж сюда не вернутся; не по такой дороге я их послал… хе, хе! Да что ты, боярыня, винца не отведаешь? А впрочем, и не отведывай! Это вино дрянь! Плюнь на него; я тебе другого принесу!
Мельник опять сбегал на мельницу и этот раз воротился с баклагою под мышкой и с серебряным кубком в руках.
— Вот вино так вино! — сказал он, нагибая баклагу над кубком. — Во здравие твое, боярыня! Это вино и с кубком подарил мне добрый человек… зовут его Перстнем… хе, хе! Здесь много живет добрых людей в лесу: все они со мной в дружбе! Ешь, боярыня! Да что же ты сотов не ешь? Это соты не простые. Таких сотов за сто верст не найдешь. А почему они не простые? Потому что я пчелиное дело знаю лучше любого ведуна. Я не так, как другие! Я кажинное лето самый лучший улей в болото бросаю водяному дедушке: на тебе, дедушка, кушай! Хе, хе! А он, боярыня, дай бог ему здоровья, мою пасеку бережет. Ведь от него-то на земле и пчелы пошли. Как заездил он коня да бросил в болото, так от этого-то коня и пчелы отроились; а рыбаки-то, вишь, закинули невод да вместо рыбы и вытащили пчел… Эх, боярыня! Мало ешь, мало пьешь! А вот посмотри, коли не заставлю тебя винца испить… Слушай, боярыня! Во здравие… хе, хе! Во здравие князя… князя, то есть не того, а Серебряного! Дай бог ему здоровья, вишь как порубил того-то, то есть Вяземского-то! А боярин-то Дружина Андреич, хе, хе! Во здравие его, боярыня! Поживешь у меня денька два в похоронках, а потом куда хошь ступай, хошь к Дружине Андреичу, хошь к Серебряному, мне какое дело! Во здравие твое!
Чудно и болезненно отозвались в груди Елены слова пьяного мельника. Самые сокровенные мысли ее, казалось, ему известны; он как будто читал в ее сердце; лучина, воткнутая в стену, озаряла его сморщенное лицо ярким светом; серые глаза его были отуманены хмелем, но, казалось, проникали Елену насквозь. Ей опять сделалось страшно, она стала громко молиться.
— Хе, хе! — сказал мельник, — молись, молись, боярыня, я этого не боюсь… меня молитвой не испугаешь, ладаном не выкуришь… я сам умею причитывать… я не какой-нибудь такой… меня и водяной дед знает, и лесовой дед… меня знают русалки… и ведьмы… и кикиморы… меня все знают… меня… меня… вот хошь, я их позову? Шикалу! Ликалу!
— Господи! — прошептала Елена.
— Шикалу! Ликалу! Что нейдут? Постой, я их приведу! Бду, бду!
Старик встал и, шатаясь и приплясывая, вышел из каморы. Елена в ужасе заперла за ним дверь. Долго мельник разговаривал за дверью сам с собою.
— Меня все знают! — повторял он хвастливым, но уже неверным голосом. — И лесовой дед… и водяной дед… и русалки… и кикиморы… я не какой-нибудь такой!… меня все знают! Бду, бду!
Слышно было, как старик плясал и притопывал ногами. Потом голос его стал слабеть, он лег на землю, и вскоре раздалось его храпение, которое во всю ночь сливалось с шумом мельничного колеса.
Глава 18. СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ
На другой день после разорения морозовского дома пожилой ратник пробирался на вороной лошади в дремучем лесу. Он беспрестанно снимал шапку и к чему-то прислушивался.
— Тише, Галка, полно те фыркать, — говорил он, трепля лошадь по крутой шее, — вишь какая неугомонная, ничего расслушать не даст. Фу ты пропасть, никак и места не спознаю! Все липа да орешник, а когда в ту пору ночью ехали, кажись, смолою попахивало!
И всадник продолжал путь свой.
— Постой, Галка! — сказал он вдруг, натянув поводья, — вот теперь опять как будто слышу! Да стой ты смирно, эк тебя разбирает! И вправду слышу! Это уж не лист шумит, это мельничное колесо! Вишь она, мельница, куда запряталась! Только уж постой! Теперь от меня не уйдешь, тетка твоя подкурятина!
И Михеич, как будто опасаясь опять сбиться с дороги, пустился во всю прыть по направлению шума.
— Ну, слава ти, господи, — сказал он, когда между деревьями стал виднеться поросший мхом сруб с вертящимся колесом, — насилу-то догнал; а то ведь чуть было не уморился: то впереди шум, то за самою спиной, ничего не разберешь! Вот она и мельница! Вон с той стороны мы в ту пору с боярином подъехали, когда станичники-то дорогу указывали. Да как же это опять будет? В ту пору колесо было справа, а теперь слева; в ту пору камора стояла окном к мельнице, а дверью к лесу, а теперь стоит окном к лесу, а дверью к мельнице! Тьфу ты, уж этот мне мельник! Вишь как глаза отводит! Недаром же я и колесил целый день круг этого места; кабы не боярина выручать, ни за что бы сюда не приехал!
Михеич слез с своей Галки, привязал ее к дереву, подошел с некоторой боязнию к мельнице и постучался в дверь.
— Хозяин, а хозяин!
Никто не отвечал.
— Хозяин, а хозяин!
Внутри мельницы было молчание; только жернова гудели да шестерни постукивали.
Михеич попытался толкнуть дверь; она была заперта.
«Да что он, седой черт, спит али притаился?» — подумал Михеич и стал изо всей мочи стучать в дверь и руками и ногами. Ответу не было. Михеич начал горячиться.
— Эй ты, хрен! — закричал он, — вылезай, не то огоньку подложу!
Раздался кашель, и сквозь небольшое отверстие над дверью показалась белая борода и лицо, изрытое морщинами, среди которых светились два глаза ярко-серого цвета.
Михеичу стало неловко в присутствии мельника.
— Здравствуй, хозяин! — сказал он ласковым голосом.
— Господь с тобою! — отвечал мельник, — чего тебе, добрый человек?
— Аль не узнал меня, хозяин? Ведь я у тебя ономнясь с боярином ночевал.
— С князем-то? Как не узнать, узнал. Что ж, батюшка, с чем бог принес?
— Да что ж ты, хозяин, забился как филин в дупло! Или меня впусти, или сам выйди; так говорить несподручно!
— Постой, батюшка, дай только хлебушка подсыпать, вот я к тебе сейчас выйду!
«Да, — подумал Михеич, — посмотрел бы я, какого ты, чертов кум, хлеба подсыплешь! Я чай, кости жидовские ведьмам на муку перемалываешь! Тут и завозу быть не может; вишь какая глушь, и колеи-то все травой заросли!»
— Ну вот, батюшка, я к тебе и вышел, — сказал мельник, тщательно запирая за собой дверь.
— Насилу-то вышел! Довольно ты поломался, хозяин.
— Да что, куманек, живу ведь не на базаре, в лесу. Всякому отпирать не приходится; далеко ли до беды: видно, что человек, а почему знать, хлеб ли святой у него под полой или камень булыжник!
«Вишь, мухомор! — подумал Михеич. — Прикидывается, что разбойников боится, а, я чай, нет лешего, с которым бы детей не крестил!»
— Ну, батюшка, что тебе до меня? Ты мне расскажи, а я послушаю!
— Да вот что, хозяин: беда случилась, хуже смерти пришлось; схватили окаянные опричники господина моего, повезли к Слободе с великою крепостью; сидит он теперь, должно быть, в тюрьме, горем крутит, горе мыкает; а за что сидит, одному богу ведомо; не сотворил никакого дурна ни перед царем, ни перед господом; постоял лишь за правду, за боярина Морозова, да за боярыню его, когда они лукавством своим среди веселья на дом напали и дотла разорили.
Глаза мельника приняли странное выражение.
— Ох, ох, ох! — сказал он, — худо, кормилец; худо, кормилец; худо карасю, когда в шум заплывет. Худо князю твоему в темнице сидеть, хуже Морозову без жены молодой, еще хуже Вяземскому от чужой жены!
Михеич удивился.
— Да ты почем знаешь, что Вяземский Морозова жену увез? Я тебе ничего про это не сказывал!
— Эх, куманек, не то одно ведомо, что сказывается; иной раз далеко в лесу стукнет, близко отзовется; когда под колесом воды убыло, знать есть засуха и за сто верст, и будет хлебу недород велик, а наш брат, старик, живи себе молча; слушай, как трава растет, да мотай себе за ухо!