Виктория Самойловна Токарева
Сальто-мортале (сборник)
А из нашего окна
Борису Гороватеру -
хорошему человеку.
Молодой режиссер Сергей Тишкин приехал на кинофестиваль. Фестиваль – коротенький и непрестижный. Городок маленький, провинциальный. Да и сам Тишкин – начинающий, неуверенный в себе. Он понимал, что фестиваль – это трамплин, толчок к восхождению. Это место, где соревнуются и побеждают, а заодно оттягиваются по полной программе: пьют и трахаются с молодыми актрисами. Молодые актрисы хотят любви и успеха. Для них фестиваль – шанс к перемене участи.
Сергей Тишкин рассчитывал просто отоспаться. У него родился ребенок. Жена валилась с ног. Сергей подменял ее ночами. Он носил свою девочку на руках, вглядываясь в крошечное личико с воробьиным носиком и полосочкой рта. Она была такая крошечная, такая зависимая…
Если, например, разомкнуть руки, она упадет на пол и разобьется. Значит, она полностью зависит от взрослых и может противопоставить только свою беспомощность. И больше ничего. У Тишкина сердце разрывалось от этих мыслей. Он прижимал к груди свое сокровище и делал это осторожно, трепетно. Даже проявление любви было опасно для крошечного существа.
У жены воспалилась грудь, температура наползала до сорока. Прежняя страсть улетела куда-то. На место страсти опустилась беспредельная забота и постоянный труд, непрекращающиеся хлопоты вокруг нового человечка.
Тишкин думал, что появление ребенка – счастье и только счастье. А оказывается, сколько счастья, столько же и труда. Плюс бессонные ночи и постоянный страх.
Тишкин поехал на фестиваль с чувством тяжелой вины перед женой и дочкой. Он не хотел отлучаться из дома, но жена настояла. Она всегда ставила интересы мужа выше своих. Поразительный характер. При этом она была красивая и самодостаточная. Все данные, чтобы не стелиться, а повелевать. Она любила своего мужа, в этом дело. А если любишь человека, то хочется жить его интересами.
В дом заехала теща, серьезная подмога. Жена и дочка не одни, а с близким человеком. И все же…
Вечером состоялось открытие. Сначала был концерт. Потом банкет.
Сидя в ресторане, Тишкин оглядывал столики, отмечал глазами красивых женщин. Просто так. По привычке. Он не исключал короткий левый роман. Не считал это изменой семье. Одно к другому не имело никакого отношения.
Красивые актрисы присутствовали, но за красивыми надо ухаживать, говорить слова, рисовать заманчивые перспективы. А Тишкин все время хотел спать и мог рассматривать женщину как снотворное. Красивые не стали бы мириться с такой малой ролью – снотворное.
Тишкин перестал оглядываться, стал просто пить и закусывать. И беседовать. Но больше слушал: кто что говорит. Говорили всякую хрень. Самоутверждались. Конечно, застолье – это не круглый стол, и не обязательно излагать глубокие мысли. Но хоть какие-нибудь…
К Тишкину подошла Алина, технический работник фестиваля. Она была из местных. На ней лежала функция расселения.
– Извините, – проговорила Алина. – Можно, я подселю к вам актера Гурина?
– Он же голубой… – испугался Тишкин.
– Что? – не поняла Алина.
– Гомосек. Гей, – растолковал Тишкин.
– Да вы что?
– Это вы «что». Не буду я с ним селиться.
– А куда же мне его девать?
– Не знаю. Куда хотите.
– Я могу его только к вам, потому что вы молодой и начинающий.
– Значит, селите ко мне.
– А вы?
– А я буду ночевать у вас.
– У меня? – удивилась Алина. Она не заметила иронии. Все принимала за чистую монету.
– А что такого? Вы ведь одна живете?…
– Да… Вообще-то… – растерялась Алина. – Ну, если вы согласны…
– Я согласен.
– Хорошо, я заберу вас к себе. Но у меня один ключ. Нам придется уехать вместе.
– Нормально, – согласился Тишкин. – Будете уезжать, возьмите меня с собой.
Алина отошла торопливо. У нее было много дел. Тишкин проводил ее глазами. Беленькая, хорошенькая, тип официантки. Полевой цветок среднерусской полосы. Такая не будет потом звонить и привязываться. Никаких осложнений.
Они уехали вместе.
Алина жила в пятиэтажке, в однокомнатной квартире.
Весь город, кроме старого центра, состоял из этих убогих панелей. По швам панели были промазаны черной смолой, чтобы не протекала вода.
Из окна виднелись другие панельные дома – депрессионное зрелище. Если видеть эту картинку каждый день, захочется повеситься. Или уехать в другую страну, где человек что-то значит.
У Алины был раскладной диван и раскладушка.
Вместе разложили диван. До раскладушки дело не дошло.
Какое-то время они не могли разговаривать.
Страсть накрыла Тишкина как тугая волна. Он готов был отгрызть уши Алины. Она вертелась под ним и один раз даже упала с дивана. Тишкин не стал дожидаться, когда она влезет обратно, и тоже рухнул вместе с ней и на нее. На полу было удобнее – шире и ровнее.
Когда все кончилось, они долго молчали, плавали между небом и землей. Потом он что-то спросил. Она что-то ответила. Стали разговаривать.
Выяснилось, что Алине двадцать пять лет. Работает в «Белом доме» – так называется их мэрия. Белый дом действительно сложен из белого, точнее, серого кирпича.
– А друг у тебя есть? – спросил Тишкин.
– Так, чтобы одного – нет. А много – сколько угодно.
– И ты со всеми спишь? – поинтересовался Тишкин.
– Почему со всеми? Вовсе не со всеми…
Тишкин задумался: вовсе не со всеми, но все-таки с некоторыми.
– Каков твой отбор? – спросил он.
– Ну… если нравится…
– А я тебе нравлюсь?
– Ужасно, – созналась Алина. – С первого взгляда. Я тебя еще на вокзале приметила. Подумала: что-то будет…
Тишкин благодарно обнял Алину. Она вся умещалась в его руках и ногах, как будто была скроена специально для него. И кожа – скользящая, как плотный шелк.
Снова молчали. Тишкин не хотел говорить слов любви и надежды, не хотел обманывать. И молчать не мог, нежность рвалась наружу. Он повторял: Аля, Аля… Как заклинание.
Когда появилась возможность говорить, она сказала:
– Вообще-то меня Линой зовут.
– Пусть все зовут как хотят. Для меня ты – Аля.
Тишкин улавливал в себе горечь ревности. Он знал, что уедет и больше никогда не увидит эту девушку. Но такой у него был характер. То, что ЕГО, даже на один вечер должно быть ЕГО, и больше ничье.
– Те, кто нравится, – продолжил он прерванный разговор. – А еще кто?
– Те, кто помогает.
– Деньгами?
– И деньгами тоже. Я ведь мало зарабатываю.
– Значит, ты продаешься? – уточнил Тишкин.
– Почему продаюсь? Благодарю. А как я еще могу отблагодарить?
Тишкин помолчал. Потом сказал:
– У меня нет денег.
– А я и не возьму.
– Это почему?
– Потому что ты красивый. И талантливый.
– Откуда ты знаешь?
– Говорили.
– Кто?
– Все говорят. Да это и так видно.
– Что именно?
– То, что ты талантливый. Я, например, вижу.
– Как?
– Ты светишься. Вот входишь в помещение и светишься. А от остальных погребом воняет.
Тишкин прижал, притиснул Алину. Ему так нужна была поддержка. Он не был уверен в себе. Он вошел в кинематограф как в море и не знает: умеет ли он плавать? А надо плыть.
И вот – маленькая, беленькая девушка говорит: можешь… плыви… Он держал ее в объятиях и почти любил ее.
– Ты женат? – спросила Алина.
– Женат.
– Сильно или чуть-чуть?
– Сильно.
– Ты любишь жену?
– И не только.
– А что еще?
– Я к ней хорошо отношусь.
– Но ведь любить – это и значит хорошо относиться.
– Не совсем. Любовь – это зыбко. Может прийти, уйти… А хорошее отношение – навсегда.
– А тебе не стыдно изменять?
– Нет.
– Почему?
– Потому что это не измена.
– А что?
– Это… счастье, – произнес Тишкин.
– А у нас будет продолжение?
– Нет.
– Почему?
– Потому что я должен снимать новое кино.
– Одно другому не мешает…
– Мешает, – возразил Тишкин. – Если по-настоящему, надо делать что-то одно…
– А как же без счастья?
– Работа – это счастье.
– А я?
– И ты. Но я выбираю работу.
– Странно… – сказала Алина.
Они лежали молча. Комнату наполнил серый рассвет, и в его неверном освещении проступили швы между стенами и потолком. Было видно, что одно положено на другое. Без затей.
– С-сука Каравайчук, – проговорила Алина. – Не мог дать квартиру в кирпичном доме…
– Каравайчук – женщина? – не понял Тишкин.
– Почему женщина? Мужчина.
– А ты говоришь: сука.
– Высота два пятьдесят, буквально на голове. А в кирпичных – два восемьдесят…
– А с Каравайчуком ты тоже спала?
– Дал квартиру за выселением. Сюда было страшно въехать…
Тишкин поднялся и пошел в туалет. Туалет был узкий, как будто сделан по фигуре. На стене висел портрет певца Антонова.
Тишкин понимал, что у Алины испортилось настроение, и понимал почему. Отсутствие перспектив. Женщина не может быть счастлива одним мгновением. Женщина не понимает, что мгновение – тоже вечность.
Тишкин вернулся и спросил:
– Ты что, не любишь Антонова?
– Почему?
– А что же ты его в туалет повесила?
– Там штукатурка облупилась. Я, конечно, наклеила обои. Но это бесполезно. Все равно, что наряжать трупака.
– Кого?
– Покойника… Этот дом надо сбрить, а на его месте новый построить. А еще лучше взорвать тротилом…
– Что ты злишься?
Тишкин залез под одеяло, ощутил тепло и аромат цветущего тела.
Хотелось спать, но еще больше хотелось любви. Тишкин осторожно принялся за дело.
– Я у подруги была в Германии, город Саарбрюкен. – Алина игнорировала его прикосновения, переключилась на другую волну. – Она туда уехала на постоянное проживание. Замуж за немца вышла. Так там лестница – часть апартаментов. Ручки золотые…
– Медные, – уточнил Тишкин.
– Там все для человека…
– Ты хочешь в Германию? – спросил Тишкин.
– Куда угодно. Только отсюда. Я больше не могу это видеть. Кран вечно течет… В раковине след от ржавой воды. И так будет всегда.
Стало слышно, как тикают настенные часы на батарейках.
– Перестань, – сказал Тишкин. – Все хорошо.
– Что хорошего?
Ночь была волшебной. Но уже утром все кончится. А через три дня Тишкин уедет, канет с концами. Он светится талантом, но не для нее. И его нежность и техника секса – тоже не для нее. Что же остается?
– Вон какая ты красивая… И молодая. У тебя все впереди, – искренне заверил Тишкин.
– Ну да… Когда мне было пятнадцать – все было впереди. Сейчас двадцать пять – тоже впереди. Потом стукнет пятьдесят – молодая старуха. И что впереди? Старость и смерть. Чем так жить, лучше не жить вообще…
– Дура… – Тишкин обнял ее.
Алина угнездила голову на его груди. Они заснули, как будто провалились в черный колодец.
Проснулись к обеду. Часы на стене показывали половину второго.
– Меня убьют, – спокойно сказала Алина.
Отправилась в ванную. Вышла оттуда – собранная, деловая, чужая.
Быстро оделась. Накрасила глаза.
Было невозможно себе представить, что это она всю ночь обнимала Тишкина и принадлежала ему без остатка. Алина стояла храбрая и независимая, как оловянный солдатик. И не принадлежала никому.
Тишкин получил главный приз фестиваля. Жюри проголосовало единогласно. Критики отметили «свежий взгляд», новый киноязык и что-то еще в этом же духе.
Тишкин стоял на сцене и искал глазами Алину. Но она исчезла. Где-то бегала. Участники фестиваля приезжали и уезжали в разные сроки. Надо было кого-то отправлять, кого-то встречать.
Тишкин стоял на сцене торжественный и принаряженный и действительно светился от волнения. Несмотря на то что фестиваль был маленький и непрестижный, страсти кипели настоящие.
Матерый режиссер Овечкин, которому прочили главный приз (иначе он бы не поехал), сидел с каменным лицом. Он пролетел, и, как полагал, несправедливо. Получалось, что победила молодость. Пришли другие времена, взошли другие имена. И вот это было самое обидное.
Овечкину было пятьдесят два, Тишкину – двадцать семь. Объективная реальность. Дело, конечно, не в возрасте, а в мере таланта. И в возрасте.
Когда-то четверть века назад он так же ярко ворвался в кино, и критики талдычили: новый взгляд, глоток свежего воздуха… Но это было двадцать пять лет назад…
У Овечкина было прошлое, а у Тишкина – настоящее и будущее.
Было понятно, что фестиваль окончится, все разъедутся и забудут на другой день. И то, что сейчас кажется жизненно важным, превратится в сизый дым.
Миг победы – это только миг. Но и миг – это тоже вечность.
Тишкин стоял на сцене и был счастлив без дураков. Ему еще раз сказали: плыви! И он поплывет. Он будет плыть, не щадя сил. В него поверили критики, коллеги, профессионалы. Значит, и он обязан верить в себя. Это его первый «Первый приз». А впереди другие фестивали, в том числе Канны, Венеция, Берлин. И он будет стоять в черно-белом, прижимая к груди «Оскара», «Льва», «Золотую розу»…
После закрытия Тишкин позвонил домой. Сообщил о победе. Жена поднесла трубку дочери, и дочка в эту трубку подышала. Ее дыхание пролилось на сердце Тишкина как сладкая музыка. Он ничего не мог сказать и только беспомощно улыбался.
* * *
Прошло четыре года.
Перестройка длилась и уткнулась в дефолт. Страна шумно выдохнула, как от удара под дых.
Тишкин снял еще один фильм. Всего один за четыре года. Государственное финансирование прекратилось, как и прекратилось само государство. Жить по-старому не хотели, а по-новому не умели. Кто успел, тот и съел. А кто не успел – моргали глазами, как дворовые собаки, и ждали неизвестно чего.
Чтобы провести озвучание, Тишкину пришлось продать машину. Артисты работали бесплатно, из любви к искусству. Иногда хотелось все бросить, не тратить силы и идти ко дну. Но Тишкин плыл, плыл до изнеможения и наконец ступил на берег. Фильм был закончен.
Это был фильм о любви. О чем же еще… Снимать на злобу дня он не хотел, поскольку все дружно и разом кинулись снимать на злобу дня и даже появился термин «чернуха». Все стали отрывные и смелые.
Раньше модно было намекать, держать фигу в кармане. А нынче модно было вытащить фигу и размахивать ею во все стороны. Конъюнктура поменялась с точностью до наоборот.
Тишкин брезгливо презирал любую конъюнктуру. Ему захотелось напомнить о вечных ценностях. Он и напомнил.
Принцип Тишкина-режиссера состоял в том, чтобы ИНТЕРЕСНО рассказать ИНТЕРЕСНУЮ историю. У него именно так и получилось. Монтажницы и звукооператоры смотрели затаив дыхание. Фильм затягивал, держал и не отпускал.
А дальше – тишина. Прокат оказался разрушен. Фильм приобрели какие-то жулики из Уфы. Они предложили Тишкину проехаться по России с показом фильма. За копейки, разумеется. Мало того что Тишкин снял фильм за свои деньги, он еще должен был набивать чужой карман.
Жена собирала чемодан. Дочка выполняла мелкие поручения: принести расческу, зубную щетку и так далее.
Семейная жизнь Тишкина продолжалась, как продолжается море или горы. Точечные измены ничего не меняли и ничему не мешали.
Случайных подруг Тишкин рассматривал как отвлечение от сюжета внутри сюжета. А сам сюжет сколочен крепко, как в талантливом сценарии.
Алина из маленького городка осталась в его сознании и подсознании. Он даже хотел ей позвонить. Но что он ей скажет? «Здравствуй» и «до свидания»… Для этого звонить не стоит. Уж лучше кануть во времени и пространстве.
Тишкин приехал с фильмом в маленький городок, где когда-то проводился фестиваль.
Главная достопримечательность городка – мужской монастырь.
Тишкин бродил по исторической застройке, и ему все время казалось, что сейчас из-за угла выйдет Алина.
Из монастыря выбегали молодые парни в рясах. Здесь размещалась семинария. Никакого смирения в них не наблюдалось. Молодые румяные лица, крепкие ноги, энергия во взоре. И, глядя на семинаристов, хотелось сказать: «Хорошо-то как, Господи…» И в самом деле было хорошо. Ветер разогнал облака, проглядывало синее небо. И небо тоже было молодым и новеньким.
Когда-то здесь бродили бояре в неудобных одеждах, сейчас стоит Тишкин в кроссовках и короткой курточке. Он попал во временной поток. Через пятьдесят лет поток смоет Тишкина, придут новые люди. Но и их смоет. И так будет всегда.
Кто все это запустил? Бог? Но откуда Бог? Его ведь тоже кто-то создал?
Тишкин вышел из монастыря. Остановил машину и отправился на улицу Чкалова. Он хорошо запомнил улицу и дом, где жила Алина.
А вдруг она вышла замуж за Каравайчука? Все-таки четыре года прошло. Не будет же она сидеть и ждать у моря погоды.
Тишкин вылез возле ее дома. Нашел автомат.
– Да, – спокойно отозвалась Алина.
– Привет. Ты меня узнаешь?
Тишкин слышал, как в его ушах колотится его собственное сердце.
– Ты откуда? – без удивления спросила Алина.
– Из Америки.
– А слышно хорошо. Как будто ты рядом.
– Ты вышла замуж? – спросил Тишкин. Это был основной вопрос.
– За кого?
– За Каравайчука, например…
– А… – без интереса отозвалась Алина. – Нет. Я одна.
– Хорошо, – обрадовался Тишкин.
– Очень… – Алина не разделила его радости.
– Ладно. Я приду, поговорим, – закруглился Тишкин.
Он положил трубку и отправился в магазин. Деньги у него были. Тишкин купил все, что ему понравилось. Вернее, все, что съедобно.
Лифта в доме не было. Тишкин пошел пешком. Когда поднялся на пятый этаж, сердце стучало в ушах, в пальцах и готово было выскочить из груди.
Он позвонил в дверь. Послышались шаги.
– Кто? – спросила Алина.
Он молчал. Не мог справиться с дыханием.
Алина распахнула дверь.
– Господи… – проговорила. – Ты откуда?
– Из Америки, – сказал Тишкин.
Они стояли и смотрели друг на друга.
Ее лицо было бледным и бежевым, как картон. На голове косынка, как у пиратов в далеких морях. Она похудела, будто вышла из Освенцима. Перед Тишкиным стоял совершенно другой человек.
– Изменилась? – спросила Алина.
– Нет, – наврал Тишкин.
– А так?
Алина сняла косынку, обнажив голый череп. Он поблескивал, как бильярдный шар.
– Как это понимать? – оторопел Тишкин.
– Меня химили и лучили. Все волосы выпали. Но они вырастут. Врачи обещают.
– Вырастут, куда денутся…
– Проходи, если не боишься.
Тишкин шагнул в дом. Стал раздеваться.
– А чего мне бояться? – не понял он.
– Ну… рак все-таки. Некоторые боятся заразиться. Ко мне никто не ходит. Да я никого и не зову. В таком-то виде…
Они прошли в комнату. Сели в кресла.
– Рассказывай, – спокойно велел Тишкин.
– А чего рассказывать? Я оформлялась в поездку. Во Францию. Заодно решила пройти диспансеризацию. Врач сказал: «Никуда не поедете. У вас рак». А я ему: «Фиг с им, с раком». Очень хотелось в Париж.
– Раньше ты хотела в Германию, – заметил Тишкин. Надо было что-то сказать. Но что тут скажешь?
– Сейчас уже никуда не хочу. Операция была ужасная. Я думала: грудь срежут, и все дела. А они соскоблили половину тулова, под мышкой и везде. Теперь руку не поднять.
– Это пройдет…
– Ага… Пройдет вместе со мной. Я договорилась с Маринкой: когда я помру, пусть придет, мне ресницы покрасит. На меня ненакрашенную смотреть страшно.
– Не умрешь, – пообещал Тишкин.
– Ага… У меня мать от этого померла. И бабка. Наследственное. Почему это они умерли, а я нет?
– Потому что медицина сильно продвинулась вперед. Сейчас другие препараты. Выживаемость девяносто процентов.
– А ты откуда знаешь?
Алина впилась в него глазами.
– Это известно. – Тишкин сделал преувеличенно честные глаза. – Наука движется вперед. К тому же Интернет. Все со всеми связаны. Сейчас можно лечиться заочно. Наберешь по Интернету самого продвинутого специалиста и возьмешь консультацию.
– Бесплатно?
– Вот это я не знаю. Думаю, бесплатно. Какие деньги по Интернету…
Алина задумалась.
Постепенно Тишкин привыкал к ее новой внешности. Она была красива по-своему: худая и стройная, как обточенная деревяшка. Страдания сделали лицо одухотворенным. Молодость проступала сквозь болезнь.
Алина верила каждому его слову. Она была по-прежнему наивна и доверчива, как раненая собака.
Тишкин взял ее руку и стал целовать. Жалость и нежность искали выхода. Он целовал каждый ее пальчик. Ногти были детские, постриженные.
– Тебе не противно? – спросила Алина. – Ты не боишься, что рак на тебя переползет?
– Он не переползает. И потом его нет. Его же отрезали…
– Да? – уточнила Алина. – Действительно…
Настроение у нее заметно улучшилось.
– Хочешь поесть что-нибудь? Если не боишься, конечно.
Тишкин принес пакет из прихожей. Вытащил на стол коньяк, фрукты, ветчину, шоколад.
– А у меня вареная курица есть.
Алина вытащила одной рукой кастрюлю. Поставила на плиту.
– Не трогай ничего, – запретил Тишкин. – Я сам за тобой поухаживаю.
Он стал накрывать на стол. У него это ловко получалось.
Алина сидела, кинув руки вдоль тела. Смотрела.
– Что у тебя в жизни еще? – спросил Тишкин.
– Рак.
– А кроме?
– Ты говоришь как дилетант. Кроме – ничего не бывает.
– Ну все-таки… Какая-то мечта.
– Сейчас у меня мечта – выжить. И все. Каждый прожитый день – счастье. Если бы меня поставили на подоконник десятого этажа, сказали: «Стой, зато будешь жить», – я бы согласилась.
– Не говори ерунды.
– Это не ерунда. Я утром просыпаюсь, слышу, как капает вода из крана. Это жизнь. В раковине желтое пятно от ржавчины. Я и ему рада. За окном зима. Люди куда-то торопятся. Я их вижу из окна. Какое счастье… Я согласилась бы жить на полустанке, смотреть, как мимо бегут поезда, спать на лавке, накрываться пальто. Только бы видеть, слышать, дышать…
– Садись за стол, – скомандовал Тишкин. – То на подоконнике, то на полустанке…
– Ты не понимаешь, – возразила Алина. – Говорят, что душа бессмертна. Но мне жаль именно тела. Как оно без меня? Как я без него?
Алина смотрела расширившимися глазами.
– Все будет нормально, – серьезно сказал Тишкин. – И ты с телом. И тело с тобой. Давай выпьем.
– Мне немножко можно, – согласилась Алина. – Даже полезно. Организм, говорят, сам вырабатывает алкоголь.
Они выпили. Тишкин положил на хлеб ветчину. То и другое было свежим.
– Откуда в провинции свежая ветчина? – удивился Тишкин.
– У нас деревенские сами готовят и в магазин сдают.
– Фермерское хозяйство, – сказал Тишкин. – Как в Америке…
Они ели и углубленно смотрели друг на друга.
– Как же ты одна? – произнес Тишкин. – Почему возле тебя нет близких?
– А где я их возьму? Я сирота. Да мне и не надо никого, одной лучше. Что толку от подруг? Пожалеют притворно, а по большому счету всем до болтов. Будут рады, что рак не у них, а у меня.
– Хорошие у тебя подруги…
– Умирать легче с посторонними. Они нервы не мотают. Ты их нанял, они делают работу.
– А деньги у тебя есть?
– Пока есть. Каравайчук дал.
– Молодец. Хороший человек.
– У города спер, мне дал. Считай, социальная поддержка.
– Мог бы спереть и не дать, – заметил Тишкин.
В окно ударилась птица.
– Плохой знак, – испугалась Алина.
– Плохой, если бы влетела. А она не влетела.
Помолчали.
– Ты меня помнила? – спросил Тишкин.
– А как ты думаешь?
– Не знаю.
– Ты единственный человек, с кем мне было бы не страшно умереть. Я легла бы возле тебя и ничего не боялась.
Это было признание в любви.
Тишкин поднялся. Подошел к ней. Алина встала ему навстречу. Обнялись. Он прижал ее всю-всю… Потом сказал:
– Давай ляжем…
– Одетыми. Хорошо?
– Как хочешь.
– Да. Так хочу. Чтобы рак не переполз.
– Он не ползет. Он пятится.
Они легли на диван. Одетыми. Тишкин нежно гладил ее острые плечи, руки, лицо. Он любил ее всей душой – жалел, желал, протестовал против ее судьбы. Зачем понадобилась Создателю эта невинная жизнь, такая молодая, такая цветущая…
Тишкин ласкал тихо, осторожно, боясь перейти какую-то грань.
Никогда прежде он не испытывал такой надчеловеческой остроты и нежности.
– Я тебя не брошу, – сказал Тишкин.
– Я тебя брошу, – ответила Алина.
– Почему?
– Потому что я умру.
– Этого не будет. Я этого не хочу.
– Дело не в тебе.
– Во мне. Ты меня мало знаешь.
Алина приподнялась и посмотрела на Тишкина. А вдруг…
Тишкин честно встретил ее взгляд.
– Ты никогда не умрешь, – поклялся он. – Ты будешь жить дольше всех и лучше всех. Ты будешь здоровая, счастливая и богатая.
Алина опустилась на подушку.
– Говорят, тело временно, а душа бессмертна, – проговорила она. – Наоборот. Тело никуда не девается, просто переходит в другие формы. А вот душа…
Тишкин задумался над ее словами. И вдруг уснул.
Они спали долго: остаток ночи и половину следующего дня.
Тишкин никуда не торопился. Просмотр должен был состояться довольно поздно, в каком-то Доме культуры.
Тишкин успел сделать влажную уборку. Протирал от пыли все поверхности, включая карнизы.
– Ты хорошо ползаешь по стенам, – одобрила Алина. – Как таракан.
Прошли годы.
Тишкину исполнилось сорок лет. Он их не праздновал. Говорят, плохая примета.
Сорок лет, а он так и оставался в начинающих, подающих надежды. Уже вылезли из-под земли новые начинающие, двадцатисемилетние режиссеры. Они открывали новую эру, а Тишкин начинал вянуть, не успев расцвесть.
Новые времена оказались хуже, циничнее прежних. Раньше был идеологический барьер, теперь – финансовый. Есть деньги – иди и снимай что хочешь и как хочешь.
А нет денег – сиди дома. Тишкин и сидел.
Дочке исполнилось 13 лет. Готовая девица. Любила петь и переодеваться. И еще она любила своих папу и маму. А папа и мама любили ее. Иначе просто не бывает.
Тишкин мечтал снять кино по Куприну. Его литература была абсолютно кинематографичной, просилась на экран.
Куприн – несправедливо забытый, с крупицами гениальности, сильно пьющий, безумно современный. Типично русский писатель.
Тишкин взял несколько его рассказов, перемешал их, как овощное рагу, и сделал новую историю. Он знал, как это снимать. Будущий фильм снился ночами. Не давал жить.
Фильм – дорогой. Костюмы, декорации, хорошие актеры. Снимать дешево – значит провалить. Требовалось полтора миллиона. А где их взять? Государство не давало. У государства – свои игры. Свой бизнес. Кому нужен выпавший из обоза Тишкин? Он, конечно, подавал надежды – хорошо. Любит семью – прекрасно. Хороший парень. И что? Мало таких хороших парней, голодных художников? Барахтайся сам как хочешь.
Жена Лена оказалась добытчицей. Из тихой девочки превратилась в тихий танк. Вперед и только вперед. При этом – бесшумно.
Работала в турагентстве. Зарабатывала на жизнь. Отсылала домочадцев в Турцию и Грецию. Они возвращались загорелые и веселые. Последнее время ездить стало стрёмно: тут землетрясение, там цунами, и в довершение – террористические акты. Но Россия – страна непуганых дураков. Ездят, ничего не боятся. Авось пронесет. Турагентство крутилось на полную катушку.
В этом году Лена решила отправить мужа в Израиль, на Мертвое море. Концентрация соли – убойная. Соль вытягивает из человека все воспаления. Грязь делает чудеса. Муж дороже денег. Зачем тогда зарабатывать, если не тратить.
Лена заказала путевку в отель с названием «Лот». Тот самый библейский Лот, который проживал с семьей в Содоме и Гоморре.
Тишкин летел три часа. Потом ехал через весь Израиль на маленьком автобусе, типа нашей маршрутки. Маршрутка в дороге сломалась. Ждали, когда пришлют другую машину. Шофер-бедуин слушал музыку. Туристы сидели и ждали, как бараны. Тишкин с горечью отметил, что везде бардак. Бедуин обязан был проверить машину перед рейсом. Но не проверил. Сейчас сидит, нацепив наушники, и качает в такт круглой семитской башкой.
Один из русских туристов вознамерился набить бедуину морду, но другие отговорили. Сказали, что здесь это не принято. Явятся полицейские и оштрафуют либо вообще задержат. И отпуск пойдет насмарку. Бедуин не стоит таких затрат.
Бедуин продолжал слушать музыку. Он не понимал русский язык. Но напряжение передалось, и он стал выкрикивать что-то агрессивное на непонятном языке. Похоже, он матерился.
Стремительно темнело. Тишкин сидел и размышлял: бардак налицо, но законы свирепые. И законы работают в отличие от нашей страны.
К отелю подъехали поздно. Ужин стоял в номере.
Тишкин подошел к окну. Море подразумевалось, но было неразличимо в бархатной черноте.
На другом берегу переливалась огнями Иордания, как будто кинули горсть алмазов.
– А из нашего окна Иордания видна, – сказал себе Тишкин. – А из вашего окошка только Сирия немножко…
* * *
Бархатный сезон был на исходе, самый конец октября. Публика – золотой возраст, а попросту старики и старухи.
Днем они стояли в море под парусиновым навесом и громко галдели, как гуси. Преобладала русская речь. Выходцев из России называли здесь «русские».
Русские стройным хором постановили, что стареть лучше в Израиле: государство заботится, хватает на еду и даже на путешествия. Но единственное, что угнетает: постоянные теракты. У какой-то Фиры погиб сын! И они боятся увидеть Фиру. Зачем тогда эта Земля обетованная, если на ней гибнут дети…
Тишкин научился передвигаться в воде вертикально, делая ногами велосипедные движения. Море держало, позвоночник разгружался, солнце просеивало лучи сквозь аэрозольные испарения. Вокруг, сверкая, простиралось Мертвое море, тугое, как ртуть. В этом месте оно было неширокое. На берегу Иордании можно было разглядеть отели и даже маленькие строения, типа гаражей.
Тишкина распирали восторг и свобода. Он знал, что через две недели все кончится. Он вернется в Москву, зависнет в неопределенности, как муха в глицерине. Куприн вопьется в мозги, подступят унижения: ходить, просить, доказывать. Но это будет не скоро. Впереди пятнадцать дней, каждый день – вечность. Значит, пятнадцать вечностей.
Тишкин болтался, как поплавок, на полпути в Иорданию. Если захотеть, можно дошагать велосипедными движениями. Здесь ходу сорок минут.
Если повернуться лицом к берегу – библейский пейзаж. Бежевые холмы лежат как сфинксы. Где-то в километре отсюда – соляной столб, похожий на квадратную тетку с волосами до плеч. Считается, что это – жена Лота.
По берегу ходил спасатель – марокканский еврей, юный, накачанный, с рельефной мускулатурой и тонким лицом.
Тишкин подумал: так выглядели ученики Христа, а может, и сам Иисус. И по воде, аки по суху, он шел тоже здесь. Тугая вода не давала провалиться.
Живая вечность. Ничего не изменилось с тех пор. Как стояло, так и стоит: холмы-сфинксы, белесое небо, чаша моря в солнечных искрах.
Было рекомендовано заходить в море на двадцать минут. Потом выходить на берег и смывать соль под душем. Но Тишкин уходил в море на полтора часа. Он вбирал его кожей, вдыхал легкими. Он исцелялся. Спасатель вскакивал на свою пирогу и, орудуя одним веслом, догонял Тишкина в середине моря и требовал вернуться. Тишкин усаживался на край пироги, и они возвращались вместе, как два ацтека – оба стройные и загорелые.
На берегу стояли дети разных народов и смотрели. Уставшие от жизни старые дети.
Тишкин отметил, что большинство отдыхающих – немцы: у немцев была своя социальная программа. Их больные лечились здесь бесплатно.
Израиль тоже посылал своих пенсионеров на пять дней. С большой скидкой. Каждую неделю приезжала новая партия.
Высокая старуха в махровом халате долго смотрела на Тишкина. Потом спросила:
– Ви с Ашдода?
– Нет, – ответил Тишкин.
– Ви с Бершевы? – не отставала старуха.
– Я из Москвы, – сказал Тишкин.
– Их вейс. А как же ви сюда попали?
– Просто взял и приехал.
– На пять дней?
– Почему на пять? На две недели.
– Но это же дорого, – встревожилась старуха. – Сколько ви платили?
Тишкин заметил, что вокруг на берегу прислушиваются. Откровенничать не хотелось, но и врать он не любил. Тишкин назвал цену.
– Их вейс… Это очень дорого, – отреагировала старуха. – А откуда у вас деньги? У вас бизнес?
– Ну… можно сказать бизнес, – замялся Тишкин.
– А какой?
Тишкин не хотел называть турагентство Лены. Вообще он не хотел поминать жену. Что за мужик, который пользуется деньгами жены?
– Я снимаю кино.
– Про что?
– Про людей.
– Так ви режиссер?
– Ну да…
– Простите, а какое ви сняли кино?
Старуха оказалась настырная, но симпатичная. Просто она была любопытная, как жена Лота.
– Я снял два фильма. – Он назвал свои фильмы.
– Так ви Тишкин? Владимир Тишкин? – поразилась старуха. Ее брови поднялись, глаза вытаращились.
– Да… – Тишкин растерялся. Он не ожидал, что его фамилию знают.
Вдруг он услышал сдержанные аплодисменты. Тишкин обернулся. Люди поднялись с пластмассовых стульев и аплодировали. Их лица были серьезными и торжественными.
– Ми здесь все смотрим все русское, – проникновенно сказала старуха. – Ми вас знаем. Ми получили от ваших кино большое удовольствие. Спасибо…
Тишкин растерянно улыбался. Глаза защипало, будто в них попала соль. А может, и попала.
Он пошел под душ. Стоял и плакал.
Значит, жизнь не прошла мимо. Ни одного дня.
По вечерам было некуда податься.
В отеле устраивали танцы. Пожилые пары топтались с никаким выражением.
По понедельникам и четвергам пел негр с маленькой и очень подвижной головой. На английском. Голос у него был хороший, но слушать его было скучно. Тишкин подумал: пение, как правило, передает интеллект поющего или не передает за неимением оного. По тому, КАК поют, всегда понятно, КТО поет.
По вторникам и пятницам приходил Миша – инженер из Ленинграда. Сейчас он проживал в соседнем городе Арад и подрабатывал в отелях Мертвого моря. Пел советские песни семидесятых годов. Песни – замечательные, и пел Миша очень хорошо, хоть и по-любительски. Мелодии проникали в душу, и даже глубже. В кровь. Невозможно было не отозваться. Русские евреи вдохновенно пели вместе с Мишей. Они скучали по своей молодости, по России. А Россия по ним – вряд ли. Это была односторонняя любовь.
По выходным дням пела коренная еврейка. На иврите. Мелодический рисунок, как родник, бил из глубины времени, из глубины культуры. И даже тембр голоса – особый, не европейский.
Русские евреи слушали, завороженные особой гармонией. Она была не близка им, но они как будто узнавали свои позывные со дна океана.
Тишкин скромно сидел в уголочке и понимал, вернее, постигал этот народ. Его гнали, били в погромах, жгли в печах. А они возрождались из пепла и никогда не смешивали мясное и молочное. Резали сыр и колбасу разными ножами.
Еврейская женщина восходит к Богу через мужа. Семья – святое. Поэтому нация не размыта и сохранена.
Семья – национальная идея.
Пожилые пары топтались под музыку, держась друг за друга. В золотом возрасте время несется стремительно, оно смывает и уносит. Главное – зацепиться за близкого человека и удержаться. И они держались у всех на виду.
Тишкин смотрел, слушал и, как ни странно, работал. Под музыку приходили разные идеи. Выстраивался финал. Начало он придумал давно. Это будут документальные кадры тех времен. Руки чесались – так хотелось работать.
В отрыве от дома Тишкин начинал думать об Алине. Последние дни Алина не выходила из головы. Где она? Что с ней?
Он много раз звонил Алине с тех пор, но никто не подходил. Потом подошел незнакомый голос и сказал:
– Она здесь больше не живет.
– А где она живет? – спросил Тишкин.
– Нигде, – по-хамски ответил голос. Видимо, ему надоели звонки и вопросы.
А может, и вправду нигде. Только в его памяти. Тугой сгусток страсти. И сгусток жалости. Это не размывалось во времени. Это осталось в нем навсегда.
В том краю была одна-единственная улица, по которой ходили громадные автобусы – неслись, как мотоциклы. Если перейти эту опасную дорогу, открывалась еще одна куцая улочка вдоль магазинчиков. Даже не улочка, а помост. На нем стояли пластмассовые столы и стулья. По вечерам включали большой телевизор, и все местные жители собирались перед телевизором. Они были смуглые, черноволосые, в белых рубахах и черных штанах. Похожие на армян, на итальянцев, на любой южный народ. Сообща смотрели спортивные передачи и умеренно запивали пивом.
Мимо бродили отдыхающие. Тоже присаживались за столики.
Немцы выгодно отличались сдержанностью одежды и манер. Русские евреи выпячивали себя голосом и телом. Всенепременное желание выделиться.
Тишкин шел и приглядывался: с кем бы провести вечер. Убить время. «Получить удовольствие», – как говорила старуха.
И вдруг ноги сами понесли его вперед и вперед – туда, где в одиночестве сидела невероятная немка, отдаленно похожая на Алину. Тишкин заметил две краски: золотое и белое. Белые одежды, золотая кожа и золотые волосы. Из украшений – только браслет, тоже золотой и массивный.
Тишкин подошел и остановился. Он хотел спросить разрешения – можно ли сесть с ней за один столик, но не знал, на каком языке разговаривать.
– Это ты? – спросила немка по-русски. – А что ты здесь делаешь?
– То же, что и все, – ответил Тишкин.
Это была Алина, Тишкин не верил своим глазам.
– Садись, – предложила Алина.
Тишкин сел.
Они никак не могли начать разговор. Он стеснялся спросить: «Куда подевался твой рак?» Но именно этот вопрос был главным.
– Я тебе звонил. Ты переехала…
– В Германию, – уточнила Алина.
– И ты живешь в Германии? – удивился Тишкин.
– И в Германии тоже.
– А где еще?
– Где хочу.
– Ты вышла замуж за миллионера?
– За Каравайчука.
– На самом деле? – удивился Тишкин.
– А что тут такого?
– Ты же его не любила.
– Правильно. Я тебя любила. Но ты был где-то. А Каравайчук рядом.
Это было справедливо. Тишкин промолчал.
– А ты как? – спросила Алина.
– Плохо. Не снимаю. Просто сижу и старею. Приехал сюда тормозить процесс. Все болит, особенно душа.
– А почему ты не снимаешь?
– Денег нет. Государство дает треть. А остальные надо где-то доставать. Никто не дает.
– А сколько тебе надо? – спросила Алина.
– Полтора миллиона… долларов, – уточнил Тишкин.
– Я тебе дам.
– У тебя есть полтора миллиона? – не поверил Тишкин.
– У меня есть гораздо больше.
Подошел официант. Тишкин заказал себе виски и сок для Алины.
– Это деньги Каравайчука? – спросил он.
– Почему? У меня свой бизнес.
– Какой?
– Не бойся. Не наркота.
– А где же можно так заработать?
– Я умею находить деньги под ногами.
– У тебя мусороперерабатывающий завод?
Алина удивленно приподняла брови.
– Под ногами только мусор. Больше ничего.
– Не вникай, – предложила Алина. – Ты не поймешь. В каждом деле свой талант. Ты снимаешь кино, а я бизнесмен.
– Тебя Каравайчук раскрутил?
– Он дал мне начальный капитал. А раскрутилась я сама.
Официант принес виски в тяжелом стакане и соленые орешки. Поставил перед Алиной сок. Тишкин расплатился. Алина, слава Богу, не остановила. Не лезла со своими деньгами. У нее хватило такта.
– Я бы не дал тебе начальный капитал. Я дал бы тебе только головную боль, – заметил Тишкин.
– Ты дал мне больше.
– Не понял…
– Помнишь, ты лег со мной… Тебе не было противно… После этого со мной что-то случилось. Я тоже перестала быть себе противна. Я себя полюбила… Если бы не это, я бы умерла. Ты дал мне жизнь. Это больше, чем полтора миллиона.
– Но они не вернутся, – честно предупредил Тишкин. – Кино денег не возвращает. Ты их просто потеряешь, и все.
– Ну и фиг с ими, – легко проговорила Алина. – Эти не вернутся, другие подгребут. Для того чтобы деньги приходили, их надо тратить. Если хочешь свежий воздух, нужен сквознячок.
Тишкин пил и неотрывно глядел на Алину. Он видел ее три раза. Первый раз – юную и нищую. Второй раз – смертельно больную, поверженную. И третий раз – сейчас – сильную и самодостаточную. Хозяйку жизни. Три разных человека. Но что-то было в них общее – женственности золотая суть. Женщина. Это была ЕГО женщина. Тишкина всегда к ней тянуло. И сейчас тянуло.
– А где Каравайчук? – неожиданно спросил он.
– В номере. Футбол смотрит. А что?
Тишкин все смотрел и смотрел. Она была красивее, чем прежде. Как созревшее вино.
– Ты меня еще любишь? – спросил он.
– Нет, нет… – испугалась Алина. – Вернее, да. Но – нет.
– Понял.
Эти полтора миллиона отрезали их друг от друга. Тишкин мог бы отказаться от денег, но это значило – отказаться от кино. А кино было важнее любви, важнее семьи, равно жизни.
– Ты вспоминаешь прошлое? Или хочешь забыть? – спросил Тишкин.
Алина закурила. Потом сказала:
– Прежде чем дарить, Господь испытывает. Без испытаний не было бы наград.
– Ты в это веришь?
– А как не верить. Ты же сам мне все это и говорил.
– Но я не Бог…
– Знаешь, как они здесь обращаются к Богу? «Адонаи». Это значит «Господи»…
Зазвонил мобильный телефон. Алина поднесла трубку к уху. Трубка – белая с золотом. Разговор был важный. Алина вся ушла в брови, давала распоряжения. Из нее высунулась новая Алина – четкая и жесткая, которую он раньше не знал.
Тишкин встал и попрощался. Алина на секунду отвлеклась от важного разговора.
– Оставишь мне на рецепции номер твоего счета, – распорядилась Алина.
– У меня его нет.
– Открой.
– Здесь? – не понял Тишкин.
– Лучше здесь. Вернее.
Алина снова переключилась на мобильный телефон. Она и раньше так умела. Переключаться сразу, без перехода.
Тишкин направился в свой отель.
Воздух был стоячий, совсем не двигался. Было душно и отчего-то грустно. Хотелось остановиться и стоять. И превратиться в соляной столб, как жена Лота.
Мимо пробежала кошка. Она была другая, чем в России. Египетская кошка на коленях Клеопатры: тело длиннее, уши острее, шерсть короче. Такую не хотелось взять на руки.
Тишкин разделся на берегу и вошел в море голым. Густая чернота южной ночи надежно прятала наготу. Море было теплее воздуха и обнимало, как женщина.
На лицо села муха. Откуда она тут взялась? Мертвое на то и мертвое, здесь ничего не росло и не жило. Никакой фауны. Тишкин согнал муху. Она снова села. Тишкин вытер лицо соленой ладошкой. Муха отлетела.
Неподалеку колыхалась чья-то голова.
– Что? – спросил Тишкин. Ему показалось: голова что-то сказала.
– Я молюсь, – сказал женский голос. – Я прихожу сюда ночью и говорю с Богом.
– По-русски? – спросил Тишкин.
– Нет. На иврите.
– Как это звучит?
Женщина заговорила непонятно. Тишкин уловил одно слово: «Адонаи».
– И что вы ему говорите? – спросил Тишкин.
– Ну… если коротко… Спасибо за то, что ты мне дал. И пусть все будет так, как сейчас. Не хуже.
– А можно попросить лучше, чем сейчас?
– Это нескромно.
Женщина отплыла, вернее, отодвинулась. Растворилась в ночи.
На противоположном берегу сверкали отели. После отелей шла возвышенность, и огни были брошены горстями на разных уровнях.
– Адонаи, – проговорил Тишкин, – спасибо за то, что ты мне дал: меня самого, моих родителей и мою дочь. По большому счету больше ничего и не надо. Но… – Тишкин задумался над следующим словом. Сказать «талант» нескромно. Призвание. Да. – Мое призвание мучит меня. Не дает мне спокойно жить. Разреши мне… – Тишкин задумался над следующим словом, – выразить, осуществить свое призвание. Ты же видел, как мне хлопали. Значит, людям это надо зачем-то… Но даже если им это не обязательно, это надо мне. А может быть, и тебе…
Тишкин смотрел в небо. Небо было другое, чем в России. Ковш стоял иначе.
Сальто-мортале
Александра Петровна перлась с двумя продуктовыми сумками на пятый этаж. Отдыхала после каждого лестничного марша.
Дом был старый, построенный в тридцатых годах. Без лифта, хотя место для лифта было – широкий колодец. Туда даже бросилась однажды молодая женщина. Сначала бросилась, потом одумалась, а уже поздно. Установили бы лифт, заняли бы место, и некуда кидаться вниз головой.
Александра Петровна поставила свои сумки на втором этаже. Отдышалась. Сердце тянуло плохо, мотор износился. Раньше она не замечала своего сердца, не знала даже, в какой оно стороне – слева или справа. Ее молодое сердце успевало все: и любить, и страдать, и гонять кровь по всему организму. А сейчас – ни первое, ни второе. Она устала страдать. Ей было лень жить. Жила по привычке.
Александра Петровна – начинающая старуха. Пятьдесят пять лет – юность старости. Она преподавала музыкальную грамоту в училище при консерватории. Посещала концерты. Следила за музыкальным процессом в стране. Процесс, как ни странно, не прерывался. Советский Союз рухнул, а музыка витала и парила, как бессмертная душа. Появлялись новые музыканты, ничем не хуже старых.
Интересное наблюдение: в тридцатые годы жили плохо, а строили хорошо. Дом до сих пор стоит, как крепость, – добротный и красивый.
В девяностые годы люди живут, «под собою не чуя страны», а искусства расцветают, рождаются вундеркинды. Как это понимать? Значит, одно не зависит от другого. Талант не зависит от бытия.
Александра Петровна подняла сумки и двинулась дальше. Прошагала еще два марша. Снова передых. Она подняла голову, посмотрела вверх. В доме было пять этажей. Последнее время многие квартиры раскупили новые русские. Дом был с толстыми стенами, как крепость. Таких сейчас не строят. Экономят. И конечно – местоположение в самом центре, в тихом переулке. Лучшего места не бывает. Тихо и ото всего близко.
Квартиру получил муж. Он преподавал в военной академии. Без пяти минут генерал.
Муж был на двадцать лет старше. Ровесник матери. Между ними шла постоянная война. Борьба за власть. Причина военных действий – Шура.
Мать привыкла быть главной и единственной в жизни Шуры, а муж – военный, почти генерал. Привык командовать и подчинять. В армии подчиняются беспрекословно. Не спрашивают, вопросов не задают. «Есть» – и руку под козырек.
Теща – безграмотная, шумная и деятельная – захотела взять верх над полковником, почти генералом. Это же смешно.
Полковник был прямолинейный, как бревно. Никакой дипломатии, никаких компромиссов. Это пусть интеллигенция крутится, как уж на сковороде. А у него только: «выполнять» или «отставить».
Шура металась между ними, пыталась соединить несоединимое.
Все кончилось тем, что полковник перестал замечать свою тещу. Смотрел сквозь. Вроде – это не человек, а пустое место. После ужина не говорил «спасибо». Молча ел, вставал и уходил.
Это было ужасно. Шурина мама корячилась у плиты на больных ногах, изображала обед из трех блюд. Тратила не менее трех часов. А этот солдафон садился за стол, за десять минут съедал все утро, все силы и кулинарный талант и уходил с неподвижным лицом.
Даже официанту в ресторане говорят «спасибо», хотя там все оплачено.
С другой стороны: муж – это муж. Защита, держатель денег, отец ребенка. И красавец, между прочим. Штирлиц один к одному. Только Штирлиц – шатен, а этот русый. Он тоже был важен и необходим. Все настоящее и будущее было связано с ним. Когда теща отлучалась из дома (в санаторий, например), когда им никто не мешал и не путался под ногами – наступало тихое счастье. Как жара в августе.
Но мать – это мать. Плюс жилищная проблема. Приходилось мириться с существующим положением вещей.
Выбор был невозможен, однако мать постоянно ставила проблему выбора. Накручивала Шуру против мужа. Ни минуты покоя. У Шуры уже дергался глаз и развилась тахикардия. Сердце лупило в два раза быстрее.
Шуре казалось, что она умрет скорее, чем они. Но ошиблась.
Шура прошла еще два марша. Остановилась. Лестница была старая, пологая, удобная. С дубовыми перилами, отполированными многими ладонями. Как много с ней связано. По ней волокла вниз и вверх коляску маленькой дочери. По ней вела полковника в больницу. Ему было семьдесят лет. Не мало. Но и не так уж много. Еще десять лет вполне мог бы прихватить.
Шуре было тогда пятьдесят. Выглядела на тридцать. Молодость, как тяжелый товарный поезд, все катила по инерции. Не могла остановиться. Длинный тормозной путь.
Шура ярко красила губы и была похожа на переспелую земляничку, особенно сладкую и душистую. Ее хотелось съесть.
Лечащий врач, тоже полковник, пригласил Шуру в ординаторскую. Налил ей стакан водки и сказал, что у «Штирлица» рак легкого в последней стадии.
– Сколько ему осталось? – спросила Шура.
– Нисколько, – ответил врач.
– У него же сердце… – растерянно не поверила Шура. Муж всегда жаловался на сердце и пил лекарства от давления.
– Там это все рядом, – сказал врач.
У него было сизое лицо, и Шура догадалась, что врач – пьющий.
Шура выпила еще один стакан водки, чтобы как-то заглушить новость. Но стало еще хуже. Полная муть и мрак.
Она вернулась к мужу и спросила:
– Хочешь что-нибудь съесть? Хочешь яблочко?
– Ты мое яблочко, – сказал полковник.
Это было наивысшее проявление благодарности и любви. Без пяти минут генерал был сдержан и аскетичен в проявлении чувств.
Он умер через неделю у нее на руках. Шура встретила его последний взгляд. В нем стоял ужас. Он успел проговорить:
– Это конец…
Значит, конец страшен. Может быть, страшна разлука? Человек уходит в ничто. В ночь. И все эти разговоры о бессмертии души – только разговоры.
Шура вернулась домой и сказала матери:
– Павел умер.
Мать закричала так громко и отчаянно, что стая ворон поднялась с крыши дома напротив. Шура увидела, как они взлетели, вспугнутые криком.
Мать рыдала, причитая:
– Как нам теперь будет пло-охо…
Шура в глубине души не понимала мать. Умер ее не враг, конечно, но обидчик. Почему она так страдает?
Потом поняла. Противостояние характеров создавало напряжение, которое ее питало. Мать получала адреналин, которого так не хватало в ее однообразной старушечьей жизни. Мать не была старухой. Она была молодая, просто долго жила. За неимением впечатлений, мать питалась противостоянием и по-своему любила Павла. Как собака хозяина. Она чувствовала в нем лидера.
Если бы полковник слышал, как теща будет его оплакивать. Как тосковать…
Дочь Шуры уехала с мужем в Австралию. Что они там забыли?…
Дочь уехала. Павел умер. Шура и мать остались вдвоем, в просторной генеральской квартире.
Мать умерла через год. Видимо, полковник ее позвал. Ему было там скучно одному. Не с кем меряться силами.
Мать заснула и не проснулась. Может быть, не заметила, что умерла. Легкая смерть была ей подарена за тяжелую жизнь.
Шура осталась одна. Пробовала завести кота, но кот сбежал. Надо было кастрировать, а жаль. Зачем уродовать животное в своих человеческих интересах…
Как трудно жить одной, когда не с кем слова перемолвить. Единственная отдушина – телевизор. Щура подсела на телевизор, как наркоман на иглу. Прямо тянуло. Но и в телевизоре – жуть и муть. Воруют, убивают из-за денег. Получается, что деньги дороже жизни. Деньги стали национальной идеей. Раньше шли на смерть за веру, царя и отечество. А теперь – за горсть алмазов, за нефтяную скважину. Нацию перекосило. Все продается, и все покупается, включая честь и совесть. А депутаты рассматривают власть как личный бизнес. До страны никому нет дела.
Шура любила советские фильмы семидесятых годов. И тосковала по семидесятым годам. Там была молодость, мама, Павел, который был тогда старший лейтенант, сокращенно старлей. Он ухаживал, приходил в дом. И мама готовила грибной суп из белых сухих грибов. Какой стоял аромат! У матери были вкусные руки. В ней был запрятан кулинарный и человеческий талант. И все, что она ни делала, – все было так ярко, необычно. И звездочки всегда горели в ее карих глазах. Глаза были острые, жаркие, яркие. Ах, мама…
Шура влезла на свой пятый этаж. Возле батареи притулился седой мужик, похожий на инженера семидесятых годов, в искусственной дубленке.
Вообще-то инженер – не негр, обычный человек, и никаких особых примет у инженера не бывает. Тем не менее скромность, покорность судьбе, невозможность изменить что-либо – все это читалось в глазах сидящего человека.
– А что вы здесь делаете? – спросила Шура.
– Греюсь, – просто сказал инженер.
– А почему здесь?
– Последний этаж, – пояснил инженер.
– Ну и что? – не поняла Шура.
– Меньше народа. Не выгонят.
– А вы что, бездомный?
– В каком-то смысле, – ответил инженер и добавил: – Не гоните меня…
– Да ладно, сидите, – смутилась Шура.
Подумала про себя: чего только не бывает, приличный мужик, сидит, как бомж… Может быть, его кинули с квартирой? Стал жертвой аферистов…
Шура открыла ключом свою дверь.
Вошла в квартиру. Разделась. Разобрала сумки. Вытащила бутылку шампанского. Шампанское она пила безо всякого повода. Там был углекислый газ. Он благотворно действовал на сердце.
Шура предвкушала, как вечером сядет перед телевизором, достанет хрустальный фужер на высокой ножке, и – вот он, желанный покой, вот оно, блаженное одиночество. Оказывается, покой и одиночество – это два конца одной палки. А абсолютный покой и абсолютное одиночество – это небытие. То, чего достигли мама и Павел – самые близкие, самые драгоценные люди.
Шура разложила продукты по местам: что-то в морозильную камеру. Что-то в холодильник. Крупы – в буфет.
Инженер не шел из головы. Как это он сидит на лестнице? Все-таки человек. Не собака.
Шура вышла на площадку. Инженер читал газету.
– Простите, вы голодный? – спросила Шура.
Инженер опустил газету. Молчал.
– Вы когда ели в последний раз? – уточнила Шура.
– Вчера.
– Дать вам супу?
Инженер молчал. Ему одинаково трудно было согласиться и отказаться.
– Заходите, – пригласила Шура.
Он поднялся. На нем были черные джинсы, дорогие ботинки. Бомжи так не одеваются. Инженер был похож на породистую собаку, потерявшую хозяина. На лице глубокие морщины, нос чуть-чуть лежал на щеках, как у актера Бельмондо. Лицо мужественное, а улыбка детская и большие синие глаза. Его было совершенно не страшно пригласить в дом. Лицо – как документ, очень многое сообщает о человеке. И видящий да увидит.
Муж Павел, например, обладал лицом, по которому сразу становилось ясно: честный, порядочный человек. А какие лица у сегодняшних политиков? Себе на уме. Именно себе. Фармазоны и хитрованы.
Инженер вошел. Снял ботинки.
Шура достала ему тапки – не Павла, нет. Гостевые, страшненькие.
Инженер прошел в кухню. Сел к столу.
Шура достала водку. Поставила рюмку в виде хрустального сапожка. Налила полную глубокую тарелку супа харчо. Там рис, баранина, чеснок. Энергетический запас супа довольно мощный. На день хватит.
Инженер опустил голову и начал есть. Шура села напротив, с вопросами не приставала, но и удержаться не могла.
– Вы приезжий? – спросила она.
– Нет. Я москвич.
– А чем вы занимаетесь?
– Бомжую, – просто сказал инженер.
– А почему?
– Так вышло.
Он закончил тарелку. Откинулся на стуле.
– Моя жена умерла. Дочь влюбилась в бандита. Привела его в дом. А бандит меня выгнал. «Уходи, – говорит, – а то убью». Ну, я и ушел.
– Куда?
– В никуда.
– Давно?
– Десять дней.
– А где же вы спите?
– На вокзале.
– А у вас что, нет друзей?
– Есть. Но мне неудобно.
– Что «неудобно»?
– Того, что Таня привела бандита. Но Таня и сама не знает. Он ей врет.
– А вы почему не сказали?
– Таня беременна, ей нельзя волноваться.
– А вы в милицию не обращались?
– Тане он сейчас нужнее, чем я. Она его любит. И он ее тоже.
– Какая может быть любовь у бандита?
– Такая же, как у всех остальных. Они тоже люди.
– Они – плохие люди, – поправила Шура.
– Они – другие.
– Вы странный… – сказала Шура. – Вас выгнали из дома, а вы пытаетесь его понять. Толстовец какой-то…
– Если бы у меня были деньги, я бы снял квартиру. Но все деньги ушли на болезнь жены. В смысле, на лечение. А зарплата у меня – стыдно сказать.
– Вы не старый. Могли бы поменять работу.
– Он отобрал у меня паспорт. Я полностью выпал из учета.
– Какое безобразие! – возмутилась Шура и даже ударила рукой по столу. – Хотите, я с ним поговорю?
– С кем? – не понял инженер.
– С бандитом.
– И что вы ему скажете?
– Скажу, что он… не прав.
– Это серьезный аргумент. – Инженер улыбнулся. Встал. – Большое спасибо.
– Подождите. Хотите еще? Впрок…
– Я впрок не ем. Я как собака.
Инженер вышел в прихожую. Надел свои ботинки.
Шуре стало его жалко. Куда он сейчас пойдет, выкинутый и бездомный…
– А вы не врете? – неожиданно спросила она.
– Нет. А почему вы спросили?
– Все это так неправдоподобно…
– Да, – согласился инженер. – Жизнь иногда предлагает такие сюжеты, что никакому писателю-фантасту не придумать.
Инженер надел свою дубленку. Стоял с шапкой в руке.
От него исходила спокойная мирная энергия. И это было странно. Человек в стрессовой ситуации ведет себя совершенно адекватно, как будто все происходит не с ним, а с кем-то. А он – только свидетель.
А как бы повел себя Павел на его месте? Прежде всего он никогда не оказался бы на его месте. Однако поди знай…
– Заходите завтра, – неожиданно пригласила Шура.
– Во сколько?
– Так же, как сегодня. В шесть часов вечера. Я сварю вам борщ на мясном бульоне. Вы должны есть горячее хотя бы раз в день.
– Спасибо, – сдержанно отозвался инженер. В его глазах стояла благодарность, но без подобострастия. – Я приду.
Он ушел. Шура не могла понять: почему она его не задержала? Пусть бы переночевал. У нее есть свободная комната и диван. Поспал бы нормально… Но Шура была из первой половины прошлого века. Можно считать, из мезозоя. Их поколение было воспитано иначе, чем перестроечное.
Инженер – тоже из мезозоя, и может статься, что он больше не появится. Постесняется.
Шура решила не думать, чтобы не расстраиваться, но борщ сварила, на всякий случай. Положила в кастрюлю большой кусок мяса с сахарной косточкой, а дальше все – как мама: лимон, чеснок, зелень и ложку сахара. Сахар – это главное, он выявляет спрятанный вкус. Такой борщ невозможно есть одной. Просто кощунственно. Это все равно, что сидеть одной в зале и слушать божественную музыку. Нужно объединить со-переживание. Со-чувствие. Одиночество – это отсутствие «СО»…
Инженер явился ровно в шесть часов. В его руках была веточка вербы. Сорвал по дороге.
Шура поставила веточку в бутылку из-под кефира. Через несколько дней почки набухнут, и вылупятся пушистые комочки. Это лучше, чем формальные гвоздики.
Инженер стеснялся, но меньше, чем в прошлый раз. Он не был так скован. Потрогал розетки. Заметил, что одна из них греется. Это опасно. Он проверил проводку. Потом попросил отвертку и укрепил розетки, чтобы прилегали плотно.
– Где вы ночевали? – спросила Шура.
– В приемном покое, – ответил инженер.
Неподалеку находился роддом. Может быть, там решили, что он чей-то папаша или дедушка.
«Как изменилось время, – подумала Шура. – Приличные люди бомжуют, а бандиты живут в их домах». Раньше криминалитет не смешивался с интеллигенцией. Существовали на разных территориях, в разных человеческих слоях.
А сейчас все смешалось. Бардак, да и только. И непонятно – как этому противостоять. Никак. Если только объединиться.
– Послушайте, – сказала Шура. – Так продолжаться не может. Вы должны обратиться в милицию. Пусть его арестуют.
– И моя дочь останется одна, – продолжил инженер.
– Но вы имеете право на свой угол в доме. Вы должны прийти и остаться.
– И он меня убьет…
– Но ваша дочь… Как она это терпит?
– Она не знает. Хорошо, что моя жена умерла. Не дожила до этого позора. Она у меня была с идеалами. Секретарь партийной организации.
– А вы?
– Я никогда в партии не состоял.
– А где вы работали?
– В НИИ. Главный инженер проекта. Сейчас этого НИИ больше нет.
– А инженеров куда?
– Кто куда. Некоторые уехали. Некоторые ушли из профессии. Квартиры ремонтируют. Чипсами торгуют.
Позвонили в дверь.
Шура открыла и увидела свою соседку Римму Коробову.
– У тебя ликер есть? – спросила Римма.
– Нет. Шампанское есть.
– Мне ликер нужен. В пирог добавить.
Шура задумалась.
– А бальзам подойдет? У меня есть мордовский бальзам.
– Надо попробовать.
– Проходи, – пригласила Шура.
Римма прошла в дом. Увидела инженера.
– Здрасьте, – удивилась Римма. Она не предполагала мужчин в доме Шуры.
– Это мой родственник, – представила Шура. – Из Украины. Познакомьтесь.
– Римма…
– Олег Петрович. Алик…
«Внука ждет, а все Алик… – подумала Шура. – Инфантильное поколение…»
Римме было сорок лет. Год назад ее бросил муж Володька. Разбогател и бросил. Наши мужчины дуреют от денег. Считают, что им все можно.
Володька и раньше прихватывал на стороне, но все-таки имел совесть. А последнее время гулял напропалую, думал, что Римма все будет хавать за его деньги. Но Римма не стала хавать. Сказала:
– Пошел вон.
И Володька пошел вон.
Римма не ожидала, что он воспользуется. Думала, что все-таки одумается. Но Володька брызнул как таракан. Его уже поджидала какая-то старшая школьница, на двадцать пять лет моложе. Сейчас это модно. У современных мужиков проблема с потенцией, и наличие рядом молоденькой телки как бы отрицало эту проблему. Молодая подружка была чем-то вроде значка, вернее, знака качества.
Римма вся почернела, обуглилась, как будто выпила соляной кислоты и все в себе сожгла. Шура ее жалела, но скрывала свою жалость. Римма не терпела сочувствия. Гордость не позволяла. Но постепенно лицо ее светлело. Римма выживала.
– Садись с нами, – предложила Шура.
Римма села. Спина у Риммы была прямая. Шея высокая. Головка маленькая, засыпанная чистыми душистыми светлыми волосами. Непонятно, что надо было этому Володьке с короткими ногами и оттопыренной задницей. И ходил, приседая, будто в штаны наложил.
Шура не любила этого предателя Володьку, но помалкивала. Римме было одинаково неприятно, когда ругали или хвалили ее бывшего мужа.
Ругали – значит, обесценивали ее прошлое. Хвалили – значит, крупная рыба соскочила с крючка. Шура помалкивала. Она знала, что все канет в прошлое. Не сразу, но канет. Целая жизнь имеет конец, не то что какой-то Володька…
Шура достала шампанское. Алик ловко открыл. Разлил по фужерам.
– Это мой родственник, – еще раз сказала Шура. – С Украины приехал. Работу ищет.
– С Украины? – удивилась Римма. – А я думала: вы еврей.
– Одно другому не мешает, – сказал Алик. – На Украине много евреев. Они всегда селятся там, где тепло.
– Их автономная республика Биробиджан, – возразила Римма. – Там холодно.
– Так там их и нет. Может быть, один или два.
– А вы какую работу ищете? – спросила Римма.
Алик растерянно посмотрел на Шуру. Он не умел врать.
– Ремонт, – нашлась Шура.
– А обои можете переклеить?
– Легко, – сказал Алик.
– А напарник у вас есть?
– А зачем напарник? – спросила Шура. – Лишние деньги бросать. Сами поможем.
– А вы машину водите? – спросила Римма.
– А зачем тебе? – поинтересовалась Шура.
– Кольку в школу возить. Я не в состоянии просыпаться в полседьмого.
– Я вожу машину, – сказал Алик. – Но у меня ее нет.
– У меня есть. У меня есть все: квартира, машина и деньги.
– Только счастья нет, – вставила Шура, хотя ее не просили.
– А я и не хочу, – спокойно сказала Римма. – Там, где счастье, там – предательство.
Алик задумался. Дочь получила счастье и предала отца, хоть и невольно. Счастье – товар самый ценный и самый нестойкий.
– А где вы будете жить? – Римма смотрела на Алика.
– У меня, – торопливо ответила Шура.
– А вы можете иногда у меня ночевать? Я поздно прихожу. Колька боится один оставаться.
– Переночую, – согласился Алик.
– А утром – в школу отвезти. Потом из школы забрать. Ну, и уроки с ним выучить.
– А ты что будешь делать? – спросила Шура.
– Работать. Жить. Вовка выплачивает денежное пособие, а сам свободен, как ветер. А я тоже хочу быть свободна и не смотреть на часы. Мне надо жизнь выстраивать с нуля.
– Значит, Алик – усатый нянь? – спросила Шура.
– А что особенного? Мальчику нужен мужчина.
– Соглашайтесь! – постановила Шура.
– Питание, проживание и зарплата, – перечислила Римма.
Алик моргал глазами. Его судьба подпрыгнула, перевернулась, сделала сальто-мортале. И встала на ноги.
– Можно попробовать… – неуверенно согласился он.
Шура разлила шампанское по бокалам. Включила магнитофон. Потекла музыка. Танго.
– Белый танец! – объявила Шура.
Римма встала и пригласила Алика. И тут случилось маленькое чудо. Алик танцевал очень хорошо и заковыристо. Он ловко опрокидывал Римму на руку, и его рука под спиной была сильная, устойчивая. Потом он слегка подкидывал Римму и припечатывал ее к своему плечу. И плечо тоже было твердое, как литое. На такое плечо не страшно опереться.
Жизнь вставала на рельсы. Худо-бедно, да вывезет. А может, и не худо-бедно. Главное – объединиться и противостоять.
Вечером Римма привела Кольку и куда-то смылась. Алик, Шура и мальчик остались втроем. Смотрели телевизор. Обменивались впечатлениями. «СО» вернулось в дом после долгого отсутствия. И казалось, что это не трое сирот: вдова, брошенный ребенок и король Лир, а полноценная семья – встретились и воссоединились после долгой разлуки.
Все нормально, все хорошо
...
Фамилия, имя, отчество – Бочаров Алексей Ефимович
Год рождения – 1948
Место работы – АПН
Цель приезда – командировка
Бочаров заполнил гостиничный листок. Подал его администратору. Администратор взяла листок и паспорт, стала сверять. Бочаров ждал. Вообще-то он был не Ефимович, а Юхимович. Простодушный папаша в свое время решил, что Юхим – слишком мужицкое, неинтеллигентное имя, и записал себя в паспорте Ефим, механически превратив сына в Ефимовича. Абрам, Ефим – имена православные, но бытуют за евреями. Страна, конечно, интернациональная, но зачем брать на себя чужое? Своего хватает. Хотя, если разобраться, все нормально, все хорошо.
ГОД РОЖДЕНИЯ: 1948. Тут ни убавить, ни прибавить. Война кончилась в сорок пятом. Юхим пришел контуженный, но целый. Думал, что страна поблагодарит. Но ему сказали: «Страна тебе ничего не должна. Ты ей должен все». Юхим всю жизнь выполнял и перевыполнял план на производстве, а не заработал ни машины, ни дачи. Летом загорает на балкончике. Производство выбрало из него здоровье, годы, потом выплюнуло на нищенскую пенсию, не сказало «спасибо» и не сказало «извини». В выигрыше оказались «локтевики» – те, кто пробивался локтями. Они не ждали, что страна о них позаботится. Они сами заботились о себе. И теперь у них все есть, и детям останется. А у Юхима нет ничего, кроме имени Ефим. Единственное, что он себе урвал и сыну оставил.
МЕСТО РАБОТЫ: АПН. Агентство печати «Новости». Журналист-международник, средство массовой информации. Бочаров работает «средством» пятнадцать лет. Из них семь с половиной просидел в далекой Индии, в городе Мадрасе. Когда спрашивали: «Ну как там?» – жена отвечала: «Хорошо топят», – имея в виду пятьдесят градусов в тени.
В Мадрасе Бочаров был завбюро, здесь тоже зав. с зарплатой триста шестьдесят рублей в месяц плюс пятьдесят за язык плюс интервью, публикации – набиралось за пятьсот рублей. Кто еще у нас в стране получает такие деньги? Профессора? Замминистры?
Квартира – вся в японской технике и русском антиквариате. Красное дерево – глубокое, теплое, живое. От него веет временем. Оно как будто рассказывает о прежней жизни, прежних хозяевах – красивых праздных женщинах, благородных мужчинах. Не исключено, что на этом кресле сиживал Пушкин, писал хозяйке в альбом стихи. Когда живешь в окружении старины, то потом не можешь находиться в современных стенках из ДСП. Казалось бы, какая разница – что вокруг тебя? Главное – что в тебе. Но то, что вокруг, незаметно просачивается внутрь. И вдруг замечаешь, что твоя душа заставлена скучными ящиками из прессованных опилок.
ЦЕЛЬ ПРИЕЗДА: КОМАНДИРОВКА. Точнее сказать, он приехал в личных целях. Профессор университета Розалия Ефимовна Галесник позвонила ему в Москву и сказала, что хочет отдать свои папки. Боится, умрет – и все пропадет. Назначат, конечно, комиссию по наследию, но тяжело думать, что в ее листках будут копаться чужие равнодушные руки. Алеша Бочаров – любимый ученик. Пусть возьмет ее наследие (часть наследия), разберет, напишет книгу или диссертацию. Самоусовершенствуется и подтянет человечество до своих знаний. Дарит клад любимому ученику. Как не взять? Просто неудобно отказаться.
Розалия Ефимовна, как и он, не была настоящей Ефимовной. Ее отца звали старинным библейским именем Сруль. Стало быть: Розалия Срулевна. Но преподавать с таким отчеством – нереально. Да и жить неудобно. Любой самый серьезный человек не мог сдержать летучей улыбки. А коллеги на кафедре просто стеснялись. Розалия пошла в милицию переписать паспорт, но начальник паспортного стола отказался от подделки документа. Тогда Розалия собственноручно переправила букву «С» на «Е». К букве «р» приделала колечко с другой стороны. От «у» бритвочкой стерла ногу. И так далее до конца. Получилось «Ефимовна». Так что Бочаров и профессор Галесник пришли к одному и тому же отчеству с разных концов. Он – от православного Юхима. Она – от иудея Сруля.
Однако главное в Розалии – не то, как звали ее папу, а маниакальная тяга к Индии. Она утверждала, что жила там при первом рождении и хочет после смерти снова там родиться. А кто знает, может, она действительно там жила.
Администратор положила перед Бочаровым тяжелый ключ. Сказала:
– Седьмой этаж.
Бочаров протянул руку. Рука была в коротких волосах. Волоски вытекали из-под манжеты рубашки – на руку и даже на пальцы до сустава. Администратор домыслила себе остальное тело, поросшее волосами, как у первобытного человека. Она посмотрела ему в лицо. Наметанным глазом отметила белый крахмальный воротник, подпирающий холеные щеки. Подумала: беловоротничковый. Она без ошибки умела отличать хозяев жизни от жертв, наших от иностранцев. Все это отражается на лице, хоть и считается, что на лбу ничего не написано. Но на лбу, особенно в глазах, написано все. Наши люди, замученные социализмом, были видны прямо от дверей виноватым выражением лица.
Беловоротничковый взял ключ и отошел. Администратор проводила его глазами. Потом взяла следующий листок, протянутый следующей волосатой рукой.
«Фархад Бадалбейли Шамси-оглы», – прочитала она. Подумала: «Не имя, а песня с припевом».
Бочаров повернул ключ, вошел в номер. Номер как номер. Временное жилище. Здесь жили до тебя, теперь ты. Завтра уедешь – придет горничная, поменяет постель, проветрит, чтобы духу твоего не было. Заселится следующий. И с ним так же. Все это напоминает о бренности существования. Пришли. Пожили. Потом время сдуло. Следующий…
Недавно Бочаров посмотрел по телевидению похороны Ленина. Многие мысли поднимались в нем и многие чувства. Но одно потрясло. Все это море людей больше не живет. Это поколение ушло. Они жили, любили, страдали и умерли; в основном страдали.
Бочаров подошел к окну. Отодвинул занавеску. Гостиница стояла на площади, как на полуострове. Носовая часть гостиницы врезалась глубоко в площадь, а конец уходил в город, к домам.
Дома в этом районе старые, антикварные. Петербург. Они вполне зашарпаны, но если отреставрировать – заговорят.
Бочаров любил Ленинград. Он здесь родился, учился в университете на факультете востоковедения. Потом женился на москвичке, эмигрировал в Москву. Ленинград постепенно из «колыбели революции» превращался в оплот реакции. Тогда многие сбегали в Москву, подальше от нового Романова. Тот – Николай Второй – был царь. А этот – царек. Слова похожи, однако разные. Бочаров уехал из Ленинграда, но скучал. Черемушки, с одинаковыми белыми геометрическими коробками, напоминали галлюцинации сумасшедшего. Одинаковость угнетала, обезличивала, лишала уникальности. Ты – как все. Инкубаторский. А он – не как все. Он – это он.
Бочаров подошел к телефону. Набрал номер Розалии Ефимовны. В трубке сказали:
– Сейчас…
«Чей это голос?» – не понял Бочаров. Должно быть, соседки. Соседи несколько раз менялись за те восемьдесят девять лет, которые Розалия жила в этой квартире. Вот еще одна, из породы Юхима. Профессор с мировым именем, она знает об Индии больше, чем сами индийцы. Сделала советско-индийскую дружбу действительно дружбой, а не мероприятием. На Западе у нее были бы вилла с бассейном, свой самолет и яхта. Здесь – сидит в коммуналке, без лифта. Не может выйти на свежий воздух. Сидит – ровесница века, старая, как век.
Бочаров услышал ее голос – низкий, прокуренный. Старушка в свое время курила и даже, кажется, пила. Муж ушел от нее еще до войны. Не выдержал соперничества с Индией. Розалия говорила мужу: «Самое неинтересное в моей жизни – это ты».
Бочаров сказал, что приехал «Стрелой» и через час будет у нее.
– Ты звони, голубчик, четыре звонка. И если долго никого нет, не уходи. Это значит, я иду.
– А соседи не могут открыть? – спросил Бочаров.
– Соседи в это время на работе, – объяснила Розалия Ефимовна. – Ну а у тебя как?
– Все нормально, все хорошо, – сказал Бочаров.
– А мама как?
Бочаров замолчал, как провалился. Потом сказал:
– Мама умерла двадцать пять лет назад. Вы же были на похоронах.
– Да? – удивилась Розалия Ефимовна. – Да, да, помню… – подтвердила она.
«Плывет…» – подумал Бочаров.
– Ты приезжай, голубчик, непременно. Я приготовила тебе четыре папки по пятьсот страниц в каждой. Разберешь. Еще четыре папки я отдам своей дочке Рашмине.
«Какая дочка? – удивился Бочаров. – У нее нет детей». Потом вспомнил: она собирает вокруг себя индийских студентов, которые учатся в Ленинграде, и называет их детьми. Они ей помогают и возле нее греются. Индийцам в Ленинграде знобко и холодно после своих пятидесяти градусов в тени.
– А Попов в моей папке? – спросил Бочаров.
– В твоей, в твоей, папка номер два.
Какие-то вещи, для нее необязательные – например, жива или нет его мама, – Розалия Ефимовна путала, забывала. Но все, что касалось профессии, – помнила до мелочей.
– Не завтракайте, – предупредила Розалия Ефимовна. – Я вас накормлю.
Она любила своих студентов – прошлых и настоящих. Заряжалась от добра. Студенты отвечали ей тем же. Так отвечает земля на благодатный дождь. Ее польешь – она плодоносит.
Бочаров шел по городу. Синее небо. Яркий снег. Он любил свой Питер и под бархатным дождем, и в белые ночи. Любил, потому что привык. Это дано ему было возлюбить с детства.
Вот дом, где в молодые годы жила Крупская. К ней приходил Володя Ульянов, взбегал по ступенькам. Она ему открывала дверь. Как давно это было. А вообще – не так уж давно. Бочаров родился при жизни Сталина. 1948 год. Сталин – соратник Ленина. Ленин родился при жизни Достоевского. Достоевский застал Пушкина. Если взяться за руки, то можно дотянуться до Пушкина. Все рядом. А генерал Попов – совсем близко. История генерала Попова во второй папке у Розалии Ефимовны.
Хорошо было идти по Невскому проспекту и думать о Попове.
Сорокалетний, как и Бочаров, помещик – красавец, вдовец или холостяк (это надо уточнить, а впрочем, какая разница – нет, все-таки разница) – встречает в Петербурге благородную девицу, она только что окончила Бестужевские курсы, – красавица, умница, увлечена химией.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.