– Но. Но. Но. – Люси категорически подняла ладонь. – Я хотеть один. Ксавье – лыжи, гулять, приходить-уходить… Люси – один. Баста!
Все ясно. Люси хочет жить одна в своей скорлупе, а рядом с ней, как спутники вокруг планеты, – близкие люди: Жан-Франсуа, Вероник, Зоя, Ксавье, выросшие дети… Она всем дает себя по кусочку. Но не целиком. Целиком – никому.
Через час появился улыбающийся Ксавье. Не вытерпел, пришел посмотреть на русскую.
Ксавье – стройный, с длинными волосами и шелковым платком на шее, но видно, что за шестьдесят. Общая улыбчивость и слабость.
Марине показалось, что он хорошо поет. Тенором. У него был вид человека из хора. Было ясно: он любит Люси последней любовью, не мучает, – тихая пристань, – и тем не интересен. Интересны те, кто мучает. Больше натяжения. Однако в шестьдесят натяжения вредны для здоровья. Поднимается давление. Можно умереть.
Ксавье поулыбался вставными зубами и куда-то удалился. Видимо, Люси поручила ему собаку.
За собакой приехали вечером. Хозяйка собаки – экстравагантная дама в пестром – показалась Марине пьяной вдрыбадан. Собака тем не менее была счастлива и пыталась допрыгнуть хозяйке до лица. Потом они уехали.
– Ее надо лишить родительских прав, – сказала Марина.
– Она ее терять снова, – предположила Люси. – Бедный собак.
Дорога и склон утонули во мраке.
Решили не возвращаться в город, отложить поездку до утра.
Люси набрала номер и стала говорить по-французски. Потом передала трубку Марине.
– Барбара. Я предупредить, – сказала Люси.
– Это я, – сказала Марина в трубку.
Барбара отозвалась легким голосом, как всплеском. Она сообщила, что завтра они должны встретиться со школьниками старших классов. Люси привезет ее прямо к школе, она знает.
Голос Барбары звучал нежно, мелодично. Марина, работающая со звуком, очень ценила звук, даже если это голос по телефону.
Барбара произносила обычные слова, но казалось, что слова – только шифр, за которым кроется глубокий значительный смысл.
Люси принесла красное вино. Разлила в тяжелые хрустальные стаканы. Произнесла:
– Четыреста метр уровень моря.
– Четыреста метров над уровнем моря, – поправила Марина.
– Да. Так.
Марина выпила за высоту.
На столике стояла рамка из белого металла с портретом мужчины. Синие глаза как будто перерезали загорелое лицо.
– Жан-Франсуа, – отозвалась Люси.
Жан-Франсуа смотрел Марине прямо в глаза. Вот такого бы встретить на вершине горы или у подножия. Но у него Вероник, Люси. Все места заняты.
Значит, что ей остается? Женатый маэстро в Америке и лесбиянка в городке одиннадцатого века.
Вот и весь расклад.
Утром Марина проснулась как обычно, в восемь часов по-московски. Здесь это было шесть утра.
Она спустилась с лестницы, вышла через дверь, ведущую на заднюю сторону двора, и увидела горы, заросшие осенним лесом, и круг солнца над горами. Солнце было молодое, желтое, не уставшее. Планета. Холмы намекали – как формировалась земля, когда она была молодой, даже юной и только формировалась.
Воздух казался жидким минералом и вливался в легкие сам по себе. Его не надо было вдыхать. А если вдыхать, то слегка. Цветы пахли настойчиво, даже навязчиво, заманивая пчел. Все напоено ароматом, свежестью – вот уж действительно, раскинь руки и лети. Воздушные потоки не дадут упасть.
Марина подумала: если бы с ней была скрипка, она сейчас вскинула бы ее к щеке и заиграла мелодию, которую никто не писал, – она изливалась бы сама. А горы бы слушали. И цветы, и пчелы – и все бы слилось в один звук – время и пространство.
Марина раскинула руки и проговорила:
– Я клянусь тебе, моя жизнь…
В чем? Она и сама не знала.
* * *
Люси ждала почту. Через час на маленькой желтой машине подъехал юркий почтальон и передал Люси большой конверт из издательства. Люси расписалась на каком-то листке. Почтальон, уходя, кивнул Марине. Марина кивнула в ответ. Они не были знакомы, но здесь, в горах, это не имело никакого значения. Все условности городской жизни здесь были лишними. Действовали космические масштабы: планета Солнце и планета Земля. Человек и человек.
Красный «рено» вез Марину обратно.
Люси указала в сторону дома, стоящего на склоне. Дом никак не относился к одиннадцатому веку. Скорее, к двадцать первому. Дом будущего. Вневременной инопланетный дом. Были видны желтые медные трубы, идущие вдоль дома. Все техническое обеспечение не спрятано, а, наоборот, демонстрировалось и служило дизайном. Это в самом деле выглядело неожиданно, дерзко, талантливо. Как если бы женщина явилась в декольте, но демонстрировала не грудь, а ягодицы.
– Дом Франсуа, – объяснила Люси. – Он купить земля и строить. Рядом с я.
Утренние лучи прорезали холмы. Что-то высвечивалось, что-то оставалось в тени.
«Интересно… – подумала Марина. – Совсем не по-русски. Вернее, не по-советски. Совки – это когда все ненавидят всех. Старая семья порывает с отцом-предателем, но и победившая жена тоже ненавидит старую, находя в ней бросовые качества и тем самым оправдывая свой грех разлучницы».
А здесь – просто разросшаяся семья. Жан-Франсуа любит Вероник как женщину. Но он 25 лет прожил с Люси, врос в нее и не может без нее.
Барбара стояла возле школы в лиловом костюме. Как будто дразнила. Издалека костюм показался Марине еще прекраснее. Она поняла, что купит его. Или отберет. А если понадобится – украдет. Марина умела хотеть и добиваться желаемого. Так было с музыкой. Так было с мужьями.
Увидев Марину, Барбара засветилась, как будто в ней включили дополнительное освещение. Марина тоже обрадовалась, но это была реакция на чужую радость. Ей нравилось нравиться. Она привыкла нравиться и поражать.
Барбара обняла Марину и прижала. От нее ничем не пахло. Видимо, Барбара не признавала парфюмерию. Только гигиену. Мужская черта. Должно быть, Барбара исполняет роль мужчины в лесбийской паре.
В Марининой голове мягко проплыла мысль: «А как это у них происходит?» Ей было это любопытно. Но дальше любопытства дело не шло. Барбара ей не нравилась. Слишком категорична. А категоричность – это отсутствие гибкости, дипломатии и в конечном счете – отсутствие ума.
В Барбаре не было ничего женского, но и мужского тоже не было. От нее не исходил пол. Просто существо. Такое же впечатление на Марину производил Майкл Джексон: не парень и не девушка. Существо, созданное для того, чтобы безупречно двигаться. А Барбара – чтобы синхронно переводить, всех ненавидеть и мечтать о любви в своем понимании.
– Ты купила костюм? – спросила Барбара. Помнила, значит.
– Нет, – ответила Марина. – Но куплю.
Они прошли в школьный зал. Там уже собрались дети.
Школа была современной, построенной из блоков. И дети тоже современные, веселые, с примочками: у кого косичка свисает с виска, у кого голова выбрита квадратами.
Марина видела, что эти дети ничем не отличаются от московских старших школьников. Книг не читают, про Чайковского не слышали, про Ельцина тоже. Только компьютер и секс.
Марина подумала вдруг: неужели книги и симфоническая музыка не понадобятся следующему поколению? Только виртуальная реальность…
Дети сидели за столами, выжидали.
Воспитательница – элегантная, сосредоточенная, никакой халтуры. Будет халтура – потеряет работу. В городе рабочих мест почти нет, и потерять работу – значит потерять средства к существованию, а заодно и статус. Воспитательница сидела с прямой спиной, зорко сторожила свой статус.
Барбара сидела в заднем ряду, за спинами учеников – рисовалась благородным лиловым контуром на фоне стены.
Марина решила сыграть им Глюка – беспроигрышную тему любви Орфея и Эвридики. Она «настроила свое сердце на любовь» и понеслась вместе с мелодией.
Дети замолчали из вежливости. Потом кто-то послал кому-то записочку. Кто-то сдерживал смех. Когда нельзя смеяться, бывает особенно смешно. Но кто-то – один или два – понесся вместе с музыкой, вместе с Орфеем.
Воспитательница стреляла глазами, строго следя за дисциплиной. Она не могла полностью отвлечься на музыку. Или не умела.
Марина всегда стремилась подчинить аудиторию. Но эта аудитория была не в ее власти. Поэтому она играла только себе и Барбаре. А остальные – как хотят.
Барбара смотрела перед собой в никуда. Ее лицо стало беспомощным и нежным. Нежная кожа, как лепесток тюльпана. Синие глаза с хрустальным блеском. Золотые волосы, как спелая рожь. И вся она – большая, чистая и горячая – как пшеничное поле под солнцем.
Барбара на глазах превращалась в красавицу, больше чем в красавицу. Сама любовь и нежность. Вот такую Марину-Эвридику она готова была любить с не меньшей силой, чем Орфей. И спуститься с ней в ад или поехать в Москву, что для западного человека – одно и то же.
Марина объединяла в себе дух и плоть. Бога и Человека. То, что Барбара искала и не могла найти ни в ком.
Когда Марина опустила смычок, Барбара ее уже любила. И, как это бывает у лесбиянок, – сразу и навсегда.
Барбара была гордым человеком и не хотела обнаружить свою зависимость. И только сказала, когда они вышли из школы:
– Ну ладно, пойдем искать твой лиловый костюм…
Городок был маленький, поэтому удалось заглянуть почти во все магазины. Лилового костюма не было нигде. Где-то он, возможно, и висел, но поди знай где.
Марина отметила: на Западе всегда так. Все есть, а того, что тебе надо, – нет. К тому же на Западе постоянно меняется мода на цвет и крой. То, что было модно год назад, сейчас уже не производят.
Устав, как лошади, зашли в кафе.
Была середина дня. Марина хотела есть. Выступление, погоня за костюмом взяли много энергии. Требовалась еда на ее восстановление.
Заказали гуся с капустой.
Гусь как гусь, но капуста – фиолетовая, с добавлением меда, каких-то приправ… Марина отправила в рот первую порцию и закрыла глаза от наслаждения.
– Ты слишком серьезно относишься к еде, – заметила Барбара.
– Я ко всему отношусь серьезно, – отозвалась Марина, и это было правдой.
После гуся принесли десерт: пирог с яблоками под ванильной подливой. Для того чтобы приготовить такое дома, надо потратить полдня.
– Ну что, была на демонстрации? – поинтересовалась Марина.
– Народ не собрался.
– И что ты делала?
– Мы дискутировали возле магазина.
Марина заподозрила, что дискуссии тоже не было. Народ шел мимо, а Барбара и еще несколько невропаток что-то выкрикивали в толпу. Марина решила промолчать, не соваться в святая святых.
– Можно мне померить твой лиловый костюм?
– Прямо здесь? – удивилась Барбара.
– Нет, конечно. Можно зайти к тебе или ко мне.
Отправились к Барбаре, поскольку это было ближе.
«Отдаст, – думала по дороге Марина. – Надо будет расплачиваться. Хорошо бы деньгами…»
Квартира Барбары – из четырех комнат, похожих на кельи. Каменные стены, маленькие окна. Но много цветов в кадках и горшках. Стильная низкая мебель.
Барбара поставила на стол коньяк. Марина заметила, что коньяк грузинский.
– Откуда это у тебя? – удивилась Марина.
– Грузины приезжали на фестиваль в прошлом году.
Марина поразилась, что коньяк стоит у нее в течение года. Значит, пила раз в месяц по рюмочке. Экономила.
– Снимай костюм, – напомнила Марина.
Барбара стала стаскивать через голову. Марина обратила внимание, что ее подмышки не побриты. Курчавились рыжие волосы.
– А почему ты не бреешь подмышки? – поинтересовалась Марина.
– Зачем? Природа сделала так, с волосами. Значит, волосы зачем-то нужны… Я привезла из Исраэля специальную мазь. Она убивает микробы, но не блокирует потоотделения. Потеть полезно… Уходят шлаки, организм очищается…
Барбара осталась в лифчике и трусах-бикини. У нее была тяжеловатая и крепкая фигура Венеры Милосской. Но сегодня такая фигура не в моде. Модно отсутствие плоти, а не присутствие ее. Единственно, что было красиво по-настоящему, – это запястья и лодыжки. Тонкие, изящные, породистые, как у королевы.
Марина ушла в ванную комнату и надела там костюм. Он как-то сразу обхватил ее плечи, лег на бедра. Обнял, как друг. Это был ЕЕ костюм – идучий и очень удобный. В таких вещах хорошо выглядишь, а главное – уверенно. Знаешь, что ты в одном экземпляре и лучше всех.
Марина вышла из ванной комнаты. Барбара оценивающе посмотрела и сказала:
– Ты должна купить себе такой же. В Москве.
– Я куплю его у тебя.
– Нет!
– Да!
– Но это мой костюм! – запротестовала Барбара.
– Будет мой. Я заплачу тебе столько, сколько он стоил новым.
– Но я не хочу!
Марина подошла к ней и положила обе руки ей на плечи.
– Ты действуешь как проститутка, – заметила Барбара.
– Проститутки тоже люди. К тому же я ничего не теряю. Только приобретаю.
– Что приобретаешь?
– Новый опыт и костюм.
– Ты цинична, – заметила Барбара.
– Ну и что? Я же тебе нравлюсь. Разве нет?
Барбара помолчала, потом сказала тихо:
– Я хочу тебя.
– В обмен на костюм?
– Ты торгуешься… – заметила Барбара.
– А что в этом плохого?
– Любовь – это духовное, а костюм – материальное. Зачем смешивать духовное и материальное?
Все имеет свои места. Все разложено по полкам. Немецкая ментальность. Русские – другие. Они могут отдать последнюю рубашку и ничего не захотеть взамен. Широкий жест необходим для подпитки души. Душа питается от доброты, от безоглядности.
– Материальное – это тоже духовное, – сказала Марина.
Барбара смотрела на нее не отрываясь.
– Не будем больше дискутировать…
Легли на кровать.
Барбара нависла над Мариной и стала говорить по-немецки. Марина уловила «их либе…». Значит, она говорила слова любви.
Марина закрыла глаза. В голове мягко проплыло: «Какой ужас!» Она, мечтавшая о любви, ждущая любовь, оказалась с лесбиянкой. Гримаса судьбы. Дорога в тупик. И если она пойдет по ней, то признает этот тупик.
Она представила себе лицо Маэстро при этой сцене. У него от удивления глаза бы вылезли из орбит и стали как колеса. А отец… Он просто ничего бы не понял.
Барбара стала целовать ее грудь. Все тело напряглось и зазвенело от желания. Нет!
Марина резко встала. Подошла к столу. Налила коньяк. Пригубила. Держала во рту. Коньяк обжигал слизистую. Марина не знала, проглотить или выплюнуть.
Вышла в кухню, выплюнула. Сполоснула рот. Не пошло.
Марина оделась в свои московские тряпки. После костюма они казались ей цыганским хламом. Но черт с ним, с костюмом.
Барбара стояла у нее за спиной.
– Ты меня выплюнула, как коньяк, – сказала она.
– Не обижайся.
Марина подошла и обняла Барбару, без всякой примеси секса, просто как подругу. Барбара по-прежнему ничем не пахла – ни плохим, ни хорошим, как пришелец с другой планеты.
– Не обижайся, – повторила Марина. – Здесь никто не виноват.
Барбара тихо плакала.
Ей было тридцать три года, и никто ни разу не разделил ее любовь. Хотела ухватиться за русскую, но и та выплюнула ее, как грузинский коньяк.
Они стояли обнявшись – такие чужие, но одинаково одинокие, как два обломка затонувшей лодки.
Вечером пришли гости – пара лесбиянок. Подружки Барбары. Одна – лет пятидесяти, милая, домашняя, полнеющая.
«Шла бы домой внуков нянчить», – подумала Марина. Хотя какие внуки у лесбиянок.
Вторая – молодая, не старше тридцати. Спокойная, скромная, с безукоризненной точеной фигурой.
«Такая фигура пропадает», – подумала Марина.
Гости принесли пирог к чаю. Превосходный, с живыми абрикосами.
Барбара заварила жасминовый чай.
Сначала сидели молча. Рассматривали друг друга. Марина видела, что эта парочка ее оценивает: годится ли она в их ряды…
Марина смущалась, чувствовала себя не в своей тарелке. Она – другая. И она не хочет в их ряды. Никто никого не хуже. Но пусть все остается, как есть. Они – у себя. Она – у себя.
Постепенно разговорились.
– А вы когда впервые влюбились в женщину? – спросила Марина у молодой.
– В детском саду, – легко ответила молодая. – Я влюбилась в воспитательницу.
– А вы давно вместе?
– Четыре года, – ответила старшая.
– Это много или мало? – не поняла Марина.
– Это много и мало, – ответила молодая. – Мы хотим остаться вместе навсегда.
– А дети? – спросила Марина.
– Мы думали об этом, – мягко ответила старшая. – Криста может родить ребенка от мужчины. А потом мы вместе его воспитаем.
– С мужчиной? – не поняла Марина.
– Нет. Зачем? Друг с другом.
Барбара синхронно переводила не только текст, но и интонацию. И Марине казалось, что разговор происходит напрямую, без перевода.
– Хорошо бы девочку, – сказала Криста. – Но можно и мальчика.
– И кем же он вырастет среди вас?
– Это он сам решит, когда вырастет. А в детстве мы отдадим ему всю свою любовь и заботу.
– А разве обязательно рожать? – вмешалась Барбара.
– Функция природы, – напомнила Марина.
– Женщину рассматривают как самку. А можно миновать эту функцию. Другие пусть выполняют. Женщин много.
Марина рассматривала сине-белую чашку. В самом деле: принято считать, что женщина должна продолжать род. А если она играет как никто. Если это ее функция – играть как никто.
– А в старости? – спросила Марина. – Старость – это большой кусок жизни: 20 и 30 лет. Как вы собираетесь его провести?
Это был ее вопрос и к себе самой.
– Мы купим коммунальный дом, – ответила Барбара за всех. – Один на троих. Или на четверых. У каждой будет своя квартира. Мы будем вместе, сколько захотим. И отдельно. Мы будем собираться на общий ужин. Вместе ездить отдыхать…
Вместе и врозь. То же самое выбрала Люси. Вернее, так: жизнь подсунула.
А может быть: вместе и врозь – это единственно разумная форма жизни в конце двадцатого века. И она напрасно ищет полного слияния и, значит – полной взаимности.
– Коммунальный дом – это наша мечта, – созналась Барбара.
Коммунальный дом. Коммуна. Но не та, что была в совке, «на двадцать восемь комнаток всего одна уборная»… А та коммуна, которую все хотели, но никто не достиг. Только лесбиянки.
– А мне можно будет купить у вас квартиру? – спросила Марина.
Они улыбнулись улыбкой заговорщиков. Дескать, будешь наша – возьмем. Надо было вступить в их орден.
…Лесбийский мир, лесбийская культура, все это не вчера родилось, а еще при римлянах, которые основали этот город десять веков назад. Лесбос существует тысячелетия – чистота изнутри и снаружи, изящество, женская грудь, салфеточки, притирочки, никаких микробов, воспалений, не говоря уж о смертоносном СПИДе. Все стерильно, с распущенными шелковыми волосами, глубокими беседами, никто никого не обижает. Никакого скотства.
– Поедем танцевать, – предложила Криста.
Она была молодая, и ей хотелось двигаться.
В клубе за столиками сидели голубые и розовые. Это был специальный клуб по интересам.
Среди голубых – несколько пожилых с крашеными волосами. Большинство – молодые красавцы. Они как будто впитали в себя лучшее из обоих полов.
Лесбиянки были двух видов: быкообразные, с короткими шеями и широкими спинами. И другие – элегантные, пластичные, как кошки.
Играла музыка. Официанты кокетливо подавали напитки. Пузатый и женственный бармен потряхивал коктейль. Обстановка всеобщего праздника жизни.
В центре зала танцевали мужчины с мужчинами, женщины с женщинами. Они знакомились и приглядывались.
Барбара нашла столик подальше от музыки.
Марина заказала красное вино. Барбара – пиво. Криста – воду. Каждый платил сам за себя. И все было в одной цене. Вино и вода стоили одинаково.
В Марине зрел главный вопрос, и она на него решилась:
– Мужчина может ласкать так же, как это делаете вы. К тому же у него есть… фаллос. Почему вы игнорируете мужчин?
Троица вздохнула. Это был вопрос дилетанта.
– Ты ничего не понимаешь, – спокойно разъяснила Барбара.
– А что понимать? – уточнила Марина.
– Надо БЫТЬ. Тогда поймешь.
Кристу пригласила лесбиянка из кошек. Они устремились в центр зала, навстречу ритмичным звукам. Марина не считала это музыкой. Так… Обслуга нижнего этажа.
– Женщина гораздо больше может дать другой женщине, – ответила на ее вопрос Барбара.
– Чего?
– Взаимной поддержки. Помощи. Мужчина грабит, а женщина собирает.
– Тогда почему ты не отдала мне лиловый костюм? – спросила Марина.
– Я не хочу, чтобы ты эксплуатировала мои чувства, – отрезала Барбара.
Марина вспомнила, как учитель эксплуатировал ее чувства. А она – его. И в этом было СЧАСТЬЕ. И в результате она стала НАСТОЯЩИМ музыкантом.
А у Барбары все кучками: твое, мое…
В зале появилась пожилая пара: муж и жена. Видимо, не поняли, куда пришли. Их пустили. Демократия. Каждый имеет право отдыхать, где хочет.
Марину пригласила быкообразная. Она была молодая, толстая, в короткой юбке.
Марина вышла в центр зала. Музыка заводила и подхлестывала. Марина танцевала лихо и весело. И вдруг, в какую-то секунду, она увидела себя со стороны, танцующую среди голубых и розовых. После своей главной, великой любви, после стольких ошибок и надежд – танец среди голубых и розовых, как танец в аду. Танец-наказание.
А Барбара смотрела и ревновала, и углы ее губ презрительно смотрели вниз.
В аэропорту они сдали вещи.
Надо было идти через паспортный контроль. Пересекать границу.
Барбара смотрела в пол. Страдала. Что-то ее мучило.
– Я хочу тебе кое-что предложить, – проговорила Барбара.
«Лиловый костюм», – с надеждой подумала Марина.
– Выходи за меня замуж! – Барбара вскинула глаза. Они были синие, страдающие, с осколками стекла.
Марина так давно ждала серьезного предложения. И вот дождалась. От Барбары.
– А кем ты будешь: мужем или женой? – спокойно спросила Марина.
– А какая разница? – растерялась Барбара.
– Ну как же… Если ты жена, то ты для меня старая. Тебе уже тридцать три года. Я в свои годы могу найти и помоложе. А если ты муж, то ты для меня бедный. И скупой.
– Почему бедный? У меня есть компьютер…
Марина не поняла: продолжает ли она в ее тоне или отвечает серьезно.
Барбара подняла лицо. По щекам шли слезы.
– Никогда не плачь при посторонних, – посоветовала Марина.
– Почему?
– Потому что слезы – это давление. Ты на меня давишь. А я хочу быть независимой. Как феминистка.
Барбара плакала молча. Оказывается, нельзя быть независимой, даже если откажешься от мужчин и будешь жить за свой счет. Невозможно не зависеть от двух категорий: от любви и от смерти.
– Ладно. – Марина обняла свою инопланетянку, лунную девушку. – Все еще будет: и у тебя, и у меня. Еще полюбим… И еще помрем.
Самолет оторвался от земли и стал набирать высоту. Внизу оставались чужая земля и плачущая женщина.
Прощай, Барбара, – противная и прекрасная, неуязвимая и ранимая, сильная и беспомощная, как ребенок.
Прощай, Люси, и четыреста метров над уровнем моря.
Самолет пробивал облака. Марина держала на коленях футляр со скрипкой. Держала и держалась, как Антей за Землю. Вот что давало силы, а остальное – как получится. Остальное – по дороге.
Она примет свою дорогу. Или будет желать невозможного, кто знает… Хотя, может, кто-то и знает…
Ехал Грека
* * *
Ночью мне приснился мой умерший отец. Он сказал странную фразу: «Отдай ботинки Петру».
Я, наверное, спросил бы у него: «Почему?» Поинтересовался бы, с какой стати я должен отдать Петру свои новые английские ботинки, но в этот момент в мою дверь постучали. Негромкий настойчивый стук будто выманил меня из сна.
Я открыл глаза, не соображая, утро сейчас или вечер, или глубокая ночь.
– Вас к телефону, – объявила соседка Шурочка.
Шурочка подходила к каждому телефонному звонку в надежде, что звонят ей, но ей никто не звонил. И каждый раз в её «Вас к телефону» я различал ещё один грамм подтаявшей надежды.
– От меня ушла жена, – сказал в трубку Вячик.
– А который час? – спросил я.
– Восемь.
– А когда она ушла?
– Не знаю. Я проснулся, её нет. Позвони ей, пожалуйста, и скажи: «Галя, ты сломала Вячику крылья. Он сдался. Делай с ним что хочешь, он на все согласен. Только вернись». Запомнил?
– Запомнил, – сказал я.
– Повтори, – не поверил Вячик.
– «Галя, ты сломала Вячику крылья. Он на все согласен. Только вернись».
– Ты пропустил: «Он сдался, делай с ним что хочешь».
– Это лишнее, – сказал я.
– Почему?
– «Делай с ним что хочешь» и «он на все согласен» одно и то же.
– Да? Ну, ладно, – сказал Вячик. – Ты позвони ей, потом сразу мне.
Вячик – руководитель нашего ансамбля. Он композитор. Творец. Первоисточник.
Талантливые люди бывают двух видов:
1. С чувством выхода – это творцы. Это Вячик.
2. Без чувства выхода. Это я.
Я слышу музыку, понимаю, но не могу выразить, и все остаётся в моей душе. Поэтому в моей душе бывает тесно и мутно.
Я положил трубку и пошёл на кухню.
Шурочка стояла над кастрюлей с супом и выжидала, когда на его поверхность всплывёт серая пена, чтобы тут же её выловить и выбросить.
У Шурочки был тот тип внешности, которому идёт возраст. Сейчас она была молода, а потому незначительна.
У Шурочки был муж-аспирант и сын – младший школьник. Все они жили в одной шестнадцатиметровой комнате и существовали посменно: когда отец писал диссертацию, мальчик носился по коридору, как дикий зверь в прериях. А когда он делал уроки, отец, в свою очередь, выходил в коридор, садился на сундуке возле телефона и просматривал периодику.
Я поздоровался с Шурочкой и рассказал ей свой сон.
– А отец тебя обнимал? – спросила она.
– Не помню. А какое это имеет значение?
Шурочка попробовала свой суп и некоторое время бессмысленно глядела в сторону, определяя, чего в нем не хватает.
Зазвонил телефон.
– Ну? – спросил Вячик.
– Что «ну»?
– Звонил?
– Нет.
– Понятно, – догадался Вячик.
Я деликатно промолчал.
– Она ещё хуже, чем ты о ней думаешь, – сказал Вячик. – Ты даже представить себе не можешь, что это за человек. Она успокоится только тогда, когда втопчет меня в землю… Ну ладно. Извини. Я сам позвоню.
– И ты не звони, – попросил я.
– Почему?
– Ты себе цены не знаешь. Ты делаешь счастливее все человечество.
– Да, – согласился Вячик. – Но меня может сделать счастливым только она одна.
– Ну ладно, – сказал я после молчания. – Как там про крылья?
– «Ты сломала Вячику крылья. Он сдался. Делай с ним что хочешь. Он на все согласен. Только вернись», – проговорил Вячик несокращенный вариант.
Я положил трубку и набрал номер Гали.
Там долго не снимали. Наверное, Галя стояла подбоченясь над трезвонящим телефоном и хихикала. Потом сняла трубку и произнесла с иностранным акцентом:
– Хелло…у, – и при этом, должно быть, высокомерно посмотрела на себя в зеркало.
– Вот бросит он тебя, куда денешься? – спросил я.
– А кто это? – без иностранного акцента спросила Галя.
– Спрашиваю я. Куда ты денешься, если Вячек действительно тебя бросит?
Галя оробела. Наверное, ей показалось, что звонит кто-то важный из канцелярии Высшей Справедливости.
– Куда все, туда и я, – ответила Галя.
– Все работают. А ты работать не любишь.
– Я буду петь.
– Петь ты не умеешь.
Гале действительно все равно, что петь и как петь: сидя, лёжа или стоя на руках вниз головой.
Галя молчала, должно быть, раздумывала.
– Но я больше не могу, – сказала она упавшим голосом.
– Можешь.
Я положил трубку и пошёл досматривать свой сон.
За Галю и Вячика я был спокоен: сейчас они помирятся, потом опять поссорятся.
Я лёг и закрыл глаза. Вернее, я лежал с открытыми глазами под опущенными веками.
Сейчас начало десятого. Мика сидит у себя в лаборатории, смотрит, прищурившись, в микроскоп и жалеет себя.
Я позвоню ей, она снимет трубку и отзовётся слабым, будто исплаканным голосом.
– Ты чего? – спрошу я.
– Я не спала, – скажет Мика и замолчит молчанием, исполненным достоинства.
– И напрасно, – скажу я. – Ночью надо спать.
Мы ходим вокруг до около, чтобы не говорить о главном. А главное в том, что мы не женимся.
А не женимся мы потому, что я не могу никому принадлежать дольше чем полтора часа в сутки. Когда истекают эти полтора часа, во мне развивается что-то вроде мании нетерпения. Мне хочется вскочить и бежать, как в атаку.
Мика – единственный человек, который меня не утомляет, потому что в ней идеально выдержаны пропорции ума и глупости. Я могу быть с ней три и даже четыре часа. Но ей нужны двадцать четыре часа, и ни секунды меньше. Она постоянно поругивает Вячика и как бы оттягивает меня от него, поскольку Вячик – мой друг. Она хочет, чтобы я принадлежал ей весь. И сейчас, сидя у себя в лаборатории, она бы разглядывала в микроскоп мой волос – каков он на срез: круглый или продолговатый…
– Вас к телефону, – позвала Шурочка.
Я знал, что это Мика. Когда я о ней думал, она это слышала, поскольку мысль материальна.
– Ты билет взял? – спросила Мика.
Она имела в виду билет на самолёт. Самолёт должен был переместить моё тело из Москвы на юг. Из весны в лето.
– Взял, – сказал я.
Мика молчала.
С одной стороны, она беспокоилась о моем здоровье и хотела, чтобы я отдохнул, чтобы дольше был живым и дольше любил её. С другой стороны, я уезжал и оставлял её без себя на двадцать четыре дня, и целых двадцать четыре дня её жизнь не имела никакого смысла и была ей в тягость.
Когда я уезжал на гастроли или в отпуск, Мика погружалась в стоячую глубину времени и существовала, как утопленница. Даже хуже, потому что утопленники ничего не чувствуют, а она страдала.
Мика любила меня из года в год, – изо дня в день с неослабевающей силой, будто внутри у неё был мотор, вечный двигатель, перпетуум-мобиле, и с ним ничего не происходило.
Сколько раз я ронял этот мотор, бил его, терял, но он не ржавел, не снашивался и не разбивался. Это было какое-то самозаряжающееся устройство.
– Жаль, что ты не можешь взять отпуск, – сказал я.
Мика не ответила. Жаль мне или нет – это не меняло дела. Я все равно уеду, а она все равно останется.
– Мне грустно, – сказала Мика.
– Нет, – ответил я. – Ты счастлива. Ты не понимаешь этого.
Страдание – оборотная сторона любви и, значит, тоже входит в комплекс «счастье».