Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Этот лучший из миров (сборник)

ModernLib.Net / Токарева Виктория Самойловна / Этот лучший из миров (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Токарева Виктория Самойловна
Жанр:

 

 


Виктория Токарева
Этот лучший из миров (сборник)

«Господня дудочка»

       «У Виктории Токаревой нет плохих рассказов. У нее есть только хорошие, очень хорошие и блестящие...» – так писал Юрий Нагибин о ее первой книге.
       Виктория Токарева впервые напечаталась в журнале «Молодая гвардия» с рассказом «День без вранья» в 1964 году.
       Рассказ вышел в июле, а в августе она уже была знаменита. Рассказ стал сенсацией, все спрашивали: кто такая? В то время Виктория Токарева была студенткой ВГИКа, сценарного факультета. Шли последние месяцы хрущевской «оттепели». Через три месяца Хрущева уберут с политической арены, и начнется долгий – на двадцать лет – «застой». Но рассказ «День без вранья» уже вошел в литературный процесс, и Виктория Токарева как бы успела вскочить в последний вагон. Ее рассказы время от времени появлялись в ведущих журналах: «Юность», «Новый мир».
       Она никогда не шагала в генеральном направлении нашей партии, у нее были свои узенькие тропинки, но ее голос, как «Господня дудочка», звучал чисто и одиноко. Люди ждали ее рассказы, отслеживали и вырезали из журналов, чтобы сохранить.
       Печаталась Виктория Токарева редко, ее книги выходили раз в пять лет: «Летающие качели», «Ничего особенного», «Когда стало немножко теплее»...
       Во время «застоя» Виктория Токарева много работает в кино. Ее фильм «Джентльмены удачи» вышел в конце 1972 года. Люди покупали билеты с рук, переплачивая в десять раз.
       Сейчас, через двадцать с лишним лет, этот фильм часто повторяют по телевидению. Фильм не устарел, потому что юмор и доброта не стареют.
       После выхода первого фильма и первой книги Викторию Токареву приглашают вступить в Союз писателей, в Союз кинематографистов. Один за другим выходят фильмы: «Мимино», «Совсем пропащий», «Шляпа», «Шла собака по роялю»...
       Наступил 1984 год. Пришел Горбачев, и грянула «перестройка». Кто был никем, тот стал всем. И наоборот. Писатели теряют свой социальный статус. Модной становится профессия банкира.
       «Литературные генералы» разводят на дачах огурцы, а их жены продают их на местном базарчике. Литературный рынок заполняют второсортные детективы и пересказы мыльных опер. Казалось бы, никому не нужна «Господня дудочка». Но нет. Викторию Токареву по-прежнему печатают, издают – теперь уже во всем мире. Если раньше – одна книга за пять лет, то теперь три книги в год. Ее книги появляются в Италии, Франции, Германии, даже в Китае. Оказывается, юмор и доброта нужны всем и во все времена.
       Очень может быть, что маховое колесо ее славы только раскручивается. И, как пишет «Книжное обозрение», впереди грядет новая Викторианская эпоха.

Этот лучший из миров

      Во все времена были оптимисты и пессимисты. Максим Горький, например, утверждал, что человек создан для счастья. А Велимир Хлебников считал, что человек создан для страданий.
      То же самое было сто лет назад. Вольтер говорил, что мир ужасен, а его современник философ Лейбниц восклицал: «О! Этот лучший из миров...»
      Вольтер считал Лейбница наивным человеком, но прямо об этом говорить стеснялся и высмеивал его через своего героя Кандида.
      Кандид был простодушным малым. Всю жизнь он любил некую Кунигунду и всю жизнь за ней гонялся по разным странам, пока не догнал и не женился. А когда его мечта сбылась, он вдруг заподозрил, что раньше было лучше. Осуществленная мечта – уже не мечта.
      Кандид заскучал, у него появилась манера уставиться в одну точку и смотреть до тех пор, пока перед глазами не начинало плыть и двоиться. В эти минуты Кандид совершенно забывал, кто он и где находится. Это называется: потеря времени и пространства.
      Однажды он смотрел вот так, перед глазами все расползлось, и Кандид отчетливо увидел незнакомый город, большую букву «М» и много народа, который входил под эту букву.
      Кандид пошел вместе со всеми и оказался на бегущей вниз лестнице. Кандид догадался, что он умер и его несет вниз, в преисподнюю. И все, кто на лестнице, – тоже умерли, приобщились к большинству и смиренно спускаются в круги ада.
      Жизнь Кандида была полна испытаний: он богател и разорялся, был бит и высечен до того, что у него обнажились мышцы и нервы, его обливали дерьмом – и это еще не самое худшее. Но Кандид все-таки любил жизнь и, оказавшись на лестнице, испугался и побежал наверх. Лестница уходила вниз, и получалось, что Кандид перебирает ногами на одном месте. На него не обращали внимания. Люди строго и спокойно смотрели перед собой.
      – Стойте! – закричал Кандид. – Разве вам не жаль покидать лучший из миров?
      Никто ничего не понял, потому что Кандид кричал на непонятном языке. Люди решили, что это беженец из горячей точки. Сейчас в России много таких горячих точек и много беженцев.
      Лестница вынесла людей на твердое пространство.
      Из тьмы выкатилось что-то длинное и грохочущее, похожее на железную змею, и люди устремились внутрь, в большие светлые клетки. Кандид вошел вместе со всеми. Люди спокойно уселись по обе стороны и стали читать большие шелестящие листки. Поезд пошел по тоннелю, в конце которого должен быть свет. Все должны предстать перед Создателем, и он начнет сортировать – кого в ад, кого – в рай. Но люди, похоже, ничего не ждали. Все сидели, уставившись в страницы.
      – Опомнитесь! – закричал Кандид. – Приготовились ли вы к встрече с Богом?
      Люди подняли головы, посмотрели на орущего парня в камзоле и ничего не сказали. Только одна старуха покачала головой.
      – Это все Горбачев виноват. Развалил Россию, – закричала старуха.
      Она полезла в сумку, достала яблоко и протянула Кандиду.
      Изо всех ароматов мира Кандид больше всего любил яблочный аромат. Он надкусил, но ничего не понял. Яблоко ничем не пахло. Тем временем клетка остановилась, двери раскрылись и часть людей вышли из клетки. Остальные остались сидеть. Кандид не знал: оставаться ему или выходить...
      Вдруг он замер. Мимо него прошла девушка – пышная и румяная, похожая на Кунигунду тех времен, когда она еще жила в замке барона Тундер-тен-Тронка.
      Кандид устремился за ней и попал на лестницу, которая понесла его вверх.
      – Какой это город? – спросил Кандид у девушки, похожей на Кунигунду.
      – Москва, – ответила девушка. Она была учительницей французского языка и понимала речь Кандида.
      – А какой век?
      – Двадцатый.
      «Сколько же мне лет?» – подумал Кандид. Но сообразил, что он нарушил время и пространство и продолжал быть молодым в новом времени.
      Вместе со всеми Кандид вышел в незнакомый город. Дома – непривычно высокие, а улицы – непривычно широкие. Ни карет, ни повозок, ни лошадей – ничего этого не было. По дороге бежали большие железные жуки и сильно воняли. И никому не было стыдно.
      – Что это такое? – спросил Кандид, показывая на дорогу.
      – Это машины, – ответила учительница. – Средство передвижения.
      – Не понял, – сознался Кандид.
      – Можно быстро доехать туда, куда надо, – объяснила девушка.
      «Вы быстро доедете до своего конца», – подумал Кандид. А вслух сказал:
      – Пойдемте со мной.
      – Куда?
      – В восемнадцатый век. Там лучше. Там едят натуральную еду, яблоки из сада, и дышат чистым воздухом, и много ходят пешком.
      Девушка подозревала, что этот парень в камзоле – пьяный актер, который не успел переодеться после спектакля. Актеры всегда пьют, пристают и интересничают.
      Девушка решила не продолжать беседу и пошла через дорогу. Кандид какое-то время постоял в нерешительности, а потом устремился на красный свет, наперерез железным жукам. Один из них со скрежетом остановился перед Кандидом, оттуда выскочил сердитый человек и ударил Кандида по лицу. Кандид сделал то же самое: ударил по лицу. Он это умел и всегда испытывал готовность к драке. Человек упал.
      Все кончилось тем, что собрались люди. Остановилась машина, похожая на квадратного жука, и Кандида затолкали в темный кузов с решеткой на окне. Он догадался, что это тюрьма на колесах. Там было темно и пахло мочой.
      В машине еще кто-то сидел. Привыкнув к темноте, Кандид разглядел молоденькую девушку. Она была пьяная и вполне красивая. Ее открытые ноги бледно белели в темноте.
      – Хочешь? – шепотом спросила проститутка. – Только быстренько, и один разочек.
      Кандид не понял незнакомый язык.
      – А ты отдашь мне свой пиджак, – продолжала девушка. – Это сейчас модно.
      Кандид снова не понял.
      Девушка подняла юбку. Кандид понял наконец и стал делать то, что она предлагала. Но не быстренько, а долго.
      Машина остановилась. Милиционер открыл дверь и увидел голый зад Кандида. Огрел резиновой палкой. Потом стал вытаскивать Кандида из машины. Девушка успела стащить с него камзол. Кандид в одних панталонах оказался на земле.
      – Паспорт есть? – спросил милиционер.
      Кандид не понял. Подошел второй милиционер.
      – Где живешь? – спросил второй.
      – Во Франции, – ответил Кандид.
      – А год рождения?
      – Восемнадцатый век. – Кандид показал на пальцах.
      – Из психушки сбежал, – предположил первый. – Там они все Наполеоны и Бонапарты.
      – Веди его в отделение, – сказал второй. – Для выяснения личности...
      – Да ну его, возиться с ним, бумаги заполнять...
      Первый милиционер – тот, что с дубинкой, дал Кандиду пинок под зад.
      – Иди отсюда, мотай, – добавил он.
      Кандид хотел вернуть милиционеру несколько пинков, но передумал. Пошел прочь от машины.
      Он вышел на широкую улицу. Быстро темнело. В окнах зажглись огни, и дома походили на светящиеся каменные соты. И в них, как пчелы, сидели люди.
      Хотелось есть. По улицам в молчании шли люди, никто ни с кем не здоровался.
      «Как много людей, – подумал Кандид, – и никто никому не интересен». Болела скула на лице, ныл копчик. Бог возвратил его в этот лучший из миров, но люди грубы.
      Вдруг он услышал волчий вой. Кандид двинулся на звук и вышел к зоопарку.
      На входе его остановили и потребовали билет. У Кандида было несколько франков, но они остались в камзоле.
      Кандид перемахнул через ограду. В прыжке он зацепился за острый конец, и часть его панталон осталась на ограде. А полуголый Кандид оказался в зоопарке. Он пошел мимо клеток, как дикарь.
      Волк выл, будто звал. Кандид быстро нашел его и протиснулся в волчью клетку.
      – Почему ты плачешь? – спросил Кандид.
      – Я пою, – ответил волк. – Я влюблен.
      Они говорили на разных языках, но понимали друг друга. Почему-то.
      Пришел сторож и кинул в клетку кусок темного вонючего мяса.
      – Ты будешь это есть? – удивился Кандид.
      – Конечно. И ты будешь это есть.
      – Я не буду. Пойдем отсюда. Поохотимся. Поедим свежего мяса.
      – Отсюда нельзя уйти, – сказал волк. – Это зоопарк.
      – Ну и что? Разве у тебя нет ног? Нет желания?
      – Зоопарк – это тюрьма.
      – И что же?
      – Это значит, ты должен делать то, что хотят другие.
      Взошла луна. Было красиво, хоть и жутко.
      Волк снова завыл, вернее, запел.
      Кандид с отвращением погрузил зубы в мясо.
      «Этот мир ужасен, – подумал Кандид. – Вольтер прав...»
      Он вдруг вспомнил атласное тело девушки в милицейской машине, добрую руку старухи в метро, взгляд молодой Кунигунды... Все перемешалось в этом лучшем из миров, в этом ужасном из миров. И вовсе не надо дожидаться смерти, все здесь – и рай, и ад...
      Кандид прижался к волчьему животу. Стало тепло и безопасно. Он уснул под вой. И ему казалось: так уже было когда-то...

День без вранья

      Сегодня ночью мне приснилась радуга. Я стоял над озером, радуга отражалась в воде, и получалось, что я между двух радуг – вверху и внизу. Было ощущение счастья, такого полного, которое может прийти только во сне и никогда не бывает на самом деле. На самом деле обязательно чего-нибудь недостает.
      Я проснулся, казалось, именно от этого счастья, но, взглянув на часы, понял: проснулся еще и оттого, что проспал.
      Скинув ноги с кровати, сел, прикидывая в уме, сколько времени осталось до начала урока и сколько мне надо для того, чтобы собраться и доехать до школы.
      Если я прямо сейчас, босой, в одних трусах, побегу на троллейбусную остановку, то опоздаю только на полторы минуты. Если же начну надевать брюки, чистить зубы и завтракать, то после этого уже можно никуда не торопиться, а сесть и написать заявление об уходе.
      Меня позвали к телефону. Это звонила Нина. Разговаривала она со мной так, будто она премьер-министр, а я по-прежнему учитель французского языка средней школы.
      Сдерживая благородный гнев, Нина спросила, приду я вечером или нет. Я сказал: постараюсь, хотя знал, что не приду.
      Вернувшись в комнату, я подумал, что последнее время вру слишком часто – когда надо и когда не надо, – чаще всего по мелочам, а это плохой признак. Значит, я не свободен, значит, кого-то боюсь – врут тогда, когда боятся.
      Я надел брюки и решил, что сегодня никого бояться не буду.
      Троллейбус был почти пуст, только возле кассы сидела женщина и читала газету. Она держала газету так близко к глазам, что казалось, будто прячет за ней лицо.
      В десять часов утра мало кто ездит. Рабочие и служащие давно работают и служат, а те, кто не работает и не служит, в это время не торопясь одеваются, чистят зубы и завтракают. Для них десять часов рано.
      Для меня десять часов поздно, потому что через двадцать минут я должен начать урок в пятом «Б».
      Я преподаю французский язык с нагрузкой двадцать четыре часа в неделю. Я бы с удовольствием работал двадцать четыре часа в год, но тогда моя годовая зарплата равнялась бы недельной.
      Когда-то я хотел учиться в Литературном институте, на отделении художественного перевода, но меня туда не приняли. Окончив иняз, хотел работать переводчиком, ездить с делегациями за границу, но за границу меня никто не приглашает, а самому ходить и напрашиваться неудобно.
      Моя невеста Нина говорит, что я стесняюсь всегда не там, где надо. А ее мама говорит, что я сижу не на своем месте. «Своим» местом она, очевидно, считает такое, где моя месячная зарплата равнялась бы теперешней годовой.
      Надо было платить за проезд. Я порылся в карманах, достал мелочь – три копейки и пять копеек. Подумал, что если брошу пятикопеечную монету, то переплачу: ведь билет стоит четыре копейки. Если же опущу три копейки, то обману государство на копейку. Посомневавшись, я решил этот вопрос в свою пользу, тем более что рядом не было никого, кроме близорукой женщины, которая читала газету.
      Я спокойно оторвал билет, сел против кассы и стал припоминать, как мы с Ниной ссорились вчера по телефону. Сначала я говорил – она молчала. Потом она говорила – я молчал.
      Женщина тем временем отложила газету и строго поинтересовалась:
      – Молодой человек, сколько вы опустили в кассу?
      Тут я понял, что она не близорука – наоборот, у нее очень хорошее зрение – и что она контролер. Опыт общения с контролерами у меня незначительный. Но сегодня я не воспользовался бы никаким опытом. Сегодня я решил никого не бояться.
      – Три копейки, – ответил я контролерше.
      – А сколько стоит билет? – Такие вопросы в школе называют наводящими.
      – Четыре копейки, – сказал я.
      – Почему же вы опустили три вместо четырех?
      – Пожалел.
      Контролерша посмотрела на меня с удивлением.
      – А вот сейчас оштрафую вас, заплатите в десять раз больше. Не жалко будет?
      – Почему же? – возразил я. – Очень жалко.
      Контролерша смотрела на меня, я – на контролершу, маленькую, худую, с озябшими пальцами. Она была такая худая, наверное, оттого, что много нервничала – по своей работе ей приходилось ссориться с безбилетными пассажирами.
      А контролерша, глядя на меня, тоже о чем-то думала: припоминала, наверное, где меня раньше видела. На меня многие так смотрят, потому что я похож на киноартиста Смоктуновского, только у меня волос побольше. Но моя контролерша скорее всего в кино ходила редко и Смоктуновского вряд ли знала.
      – Может, вы просто забыли бросить копейку? – Это был следующий наводящий вопрос.
      – Я не забыл. Я пожалел.
      Такой искренний безбилетник контролерше, очевидно, раньше не попадался, и она не знала, как в таких случаях себя вести.
      – Вы думаете, мне приятно брать с вас штраф? – растерянно спросила она.
      – По-моему, в этом заключается ваша работа.
      – Нет, не в этом: моя работа в том, чтобы касса делала полные сборы. Да. А некоторые так и норовят обмануть. Или вовсе ничего не платят, а билет отрывают... – Контролерша, видимо, хотела сказать мне о роли доверия на современном этапе к человеку, о принципе «доверяй, но проверяй» и о том, что именно они, контролеры, призваны повышать сознательность граждан.
      Но ничего этого она не сказала, а, махнув рукой, прошла вперед и села под табличкой «Места для пассажиров с детьми и инвалидов».
      Троллейбус остановился, я бросил в кассу пятикопеечную монету и сошел. Это была моя остановка.
      В школе было тихо и пустынно. Школьный сторож Пантелей Степаныч, а за глаза просто Пантелей, сидел в одиночестве возле раздевалки в своей неизменной кепочке, которую он носил, наверное, с тех пор, когда сам еще ходил в школу.
      Пантелей – и сторож, и кассир, и завхоз, он чинит столы и парты, прибивает плакаты и портреты знаменитых людей. Если бы ему поручили, он мог бы преподавать французский язык в пятом «Б» и делал бы это с не меньшим успехом, чем я. Во всяком случае, приходил бы вовремя.
      Увидев меня, Пантелей скорчил гримасу, как Мефис-тофель, и погрозил пальцем:
      – Смотри, жене все скажу.
      Это была его дежурная шутка. Молодым учительницам он говорил то же самое, но заменял слово «жене» словом «мужу»: «Смотри, мужу все скажу».
      Учительниц это раздражало, потому что мужей у многих не было, а Пантелей каждый раз напоминал об этом.
      Я стал раздеваться и уже видел свой пятый «Б» в конце коридора второго этажа: Малкин бегает по партам, давя каблуками чернильницы, а Собакин наверняка сидит под потолком.
      В пятом «Б» раньше помещался спортивный зал, и в классе до сих пор осталась стоять шведская стенка. Собакин каждый раз забирается на самую верхнюю перекладину, и каждый раз я начинаю урок с того, что уговариваю его сойти вниз.
      Обычно это выглядит так.
      – Собакин! – проникновенно вступаю я.
      – А! – с готовностью откликается Собакин.
      – Не «а», а слезь сию минуту.
      – Мне отсюда лучше видно и слышно.
      – Ты слышишь, что я тебе сказал?
      – А че, я мешаю?..
      Дальше начинается ультиматум с моей стороны, что, если-де он, Собакин, не слезет, я прекращу урок и выйду из класса.
      Собакин продолжает сидеть на стенке, завернув носы ботинок за перекладину. Класс молча, с интересом наблюдает. Несколько человек болеют за меня, остальные за Собакина.
      Я проигрываю явно. Выйти я не могу: стыдно перед учениками и попадет от завуча. Собакин слезать не собирается. Мне каждый раз хочется подойти, стянуть его за штаны и дать с уха на ухо, как говорит Нинина мама, чтоб в стенку влип.
      Кончается это обычно тем, что детям становится жаль меня, они быстро и без разговора водружают Собакина на его положенное место.
      Сегодня я, как обычно, «открыл» урок диалогом с Собакиным.
      – Собакин!
      – А!
      – Ну что ты каждый раз на стену лезешь? Хоть бы поинтереснее что придумал.
      – А что?
      – Ну вот, буду я тебя учить на свою голову.
      Собакин смотрит на меня с удивлением. Он не предполагал, что я сменю текст, и не подготовился.
      – А вам не все равно, где я буду сидеть? – спросил он.
      Я подумал, что мне, в сущности, действительно все равно, и сказал:
      – Ну сиди.
      Я раскрыл журнал, отметил отсутствующих.
      Уроки у меня скучные. Я все гляжу на часы, сколько минут осталось до звонка. А когда слышу звонок с урока, у меня даже что-то обрывается внутри.
      Я прочитал в подлинниках всего Гюго, Мольера, Рабле, а здесь должен объяснять imparfait спрягаемого глагола и переводить фразы: «это школа», «это ученик», «это утро».
      Я объясняю и перевожу, но морщусь при этом, как чеховская кошка, которая с голоду ест огурцы на огороде.
      Я скучаю, и мои дети тоже скучают, а поэтому бывают рады даже такому неяркому развлечению, как «Собакин на стенке». Сегодня Собакин слез сразу, так как, получив мое разрешение, потерял всякий интерес публики к себе, а просто сидеть на узкой перекладине не имело смысла.
      Отметив отсутствующих, я спрашиваю, что было задано на дом, и начинаю вызывать к доске тех, у кого мало отметок и у кого плохие отметки.
      Сегодня я вызвал вялого, бесцветного Державина, у которого мало отметок, да и те, что есть, плохие. Дети дразнят его «Старик Державин».
      – Сэ ле... матен... – начал Старик Державин.
      – Матэн, – поправил я и, глядя в учебник, стал думать о Нине.
      – Матен, – упрямо повторил Державин.
      Я хотел поправить еще раз, но передумал – у парня явно не было способности к языкам.
      – Знаешь что, – предложил я, – скажи своей маме, пусть она перестанет нанимать тебе учителя, а найдет своим деньгам лучшее применение.
      – Можно, я скажу, чтобы она купила мне батарейки для карманного приемника? – Державин посмотрел на меня, и я увидел, что глаза у него синие, мраморного рисунка.
      – Скажи, только вряд ли она послушает.
      Державин задумался, а я, взглянув на его сведенные белые брови, подумал, что он вовсе не бесцветный и не вялый, – просто парню не очень легко жить с такой энергичной мамой и таким учителем, как я.
      Через класс пролетела записка и шлепнулась возле Тамары Дубовой.
      – Дубова, – попросил я, – положи записку мне на стол.
      – Какую, эту?
      – А у тебя их много?
      – У меня их нет.
      Я почувствовал, что, если вовремя не прекратить этот содержательный разговор, он может затянуться. Удивительно, в общении с Дубовой я сам становлюсь дураком.
      – Ту, что валяется возле твоей парты, – сказал я.
      Дубова с удовольствием подхватилась, подняла записку, положила передо мной на стол и пошла обратно, вихляя спиной. Для нее это была большая честь – положить мне на стол записку, да к тому же даровое развлечение – пройтись во время урока по классу.
      Читать записку при всех мне было неловко, а прочитать хотелось: интересно знать, о чем пишут друг другу двенадцатилетние люди. Я сунул записку в карман.
      – Э тю прэ кри Мари а сон фрер Эмиль, – читал Державин.
      – Переведи, – сказал я, незаметно вытащил под стол записку и стал тихо разворачивать: она была свернута, как заворачивают в аптеках порошки.
      – «Ты готов? – кричит Мария своему брату Емеле...»
      – Не Емеле, а Эмилю, – поправил я.
      – Эмилю... Нон, Мари...
      Я развернул наконец записку: «Дубова Тома, я тебя люблю, но не могу сказать, кто я. Писал быстро, потому плохо. Коля».
      Теперь понятно, почему этот известный неизвестный каждый раз лазит под потолок.
      Мне вдруг стало грустно. Подумал, что им по двенадцати и у них все впереди. А у меня все на середине.
      – Садись, – сказал я Державину.
      Я встал и начал рассказывать о французском языке вообще – не о глагольных формах, а о том, что мне самому интересно: о фонемоидах, о том, почему иностранец, выучивший русский язык, все равно говорит с акцентом; о художественном переводе, о том, как можно одну и ту же фразу перевести по-разному. Я читал им куски из «Кола Брюньона» в переводе Лозинского. Читал Рабле в переводе Любимова.
      Мои дети первый раз в жизни слушали Рабле, а я смотрел, как они слушают: кто подперев кулаком подбородок, кто откинувшись, глядя куда-то в окно, залитое небом. Дубова ела меня глазами, следила, как движутся мои губы. Павлов смотрел мне прямо в лицо: в первый раз он глядел не сквозь меня.
      Передо мной сидели тридцать разных людей, раньше все они казались мне похожими друг на друга, как полтинники, и я никого не знал по имени, кроме Собакина и Дубовой.
      Потом мы вместе стали переводить первую фразу из заданного параграфа: «C’est le matin», и получилось, что эти три слова можно перевести в трех вариантах: «вот утро», «это утро» и просто «утро».
      В конце урока я вызвал Павлова – мальчика, над которым все смеются. В каждом коллективе есть свой предмет для насмешек. В пятом «Б» это Павлов, хотя он не глупее и не слабее других.
      Помня о фонемоидах, Павлов старался произносить слова в нос: хотел продемонстрировать такое произношение, чтобы француз не обнаружил в нем иностранца. Я не понимал ни слова, потому что он ухитрялся произносить в нос не только гласные, но и согласные.
      Дети переводили глаза с меня на Павлова, с Павлова на меня. Я сидел непроницаем, как сфинкс, – они решили, что Павлов читает правильно. И не засмеялись.
      Зазвенел звонок. Это Пантелей включил электрические часы. Мне показалось, что Пантелей рано их включил. Я сверил со своими – все было правильно. Урок кончился, а я не успел объяснить imparfait глаголов первой группы, не успел опросить двоечников.
      Это значит отставание от программы; это значит высокий процент неуспеваемости; это значит будет о чем поговорить на педсовете.
      На перемене я иду в столовую. Мне надо прежде зайти в учительскую, положить журнал. Но идти туда я не хочу, потому что встречу завуча или директора.
      В столовой завтракает «продленный день». Возле буфета – очередь: девчонки и мальчишки тянут пятаки, каждый мечтает о пирожке с повидлом.
      Я люблю наблюдать детей в метро, на улице, в столовой, но не на уроке. На уроке я испытываю так называемое «сопротивление материала».
      Я хотел взять сосиски с капустой, но в это время в столовую вошла завуч Вера Петровна.
      Я не умею правильно есть сосиски: люблю их кусать, чтобы кожица хрустела. Такая манера есть не соответствует светскому этикету, а обнаруживать перед завучем свою несветскость мне не хотелось.
      Тем не менее я беру сосиски и иду к столу.
      В обществе Веры Петровны я чувствую себя сложно. Семьи у нее нет, работает она хорошо – в этом смысл ее жизни. Семьи у меня тоже нет, работаю я плохо – и смысл моей жизни, если он есть, не в этом.
      Для Веры Петровны нет людей умных и глупых, сложных и примитивных. Для нее есть плохой учитель и хороший учитель.
      Я – плохой учитель. Перед ней я чувствую себя несостоятельным и поэтому боюсь ее. Я обычно стараюсь дать ей понять, что где-то за школьными стенами проходит моя иная, главная жизнь. И в той жизни я куда более хозяин, чем остальные учителя, которые не читают Рабле не то что в подлиннике, но и в переводе Любимова.
      Сегодня я ничего не давал понять. Я ел сосиски прямо с кожицей, ждал, когда Вера Петровна начнет говорить о моем опоздании.
      – Слякоть, – сказала она, глянув в окно. – Скорее бы зима...
      Я промолчал. Мне вовсе не хотелось, чтобы зима приходила скорее, потому что у меня нет зимнего пальто. Кроме того, я понимал, что «слякоть» – это проявление демократизма. Это значило: «Вот ты опаздываешь, халтуришь, а я с тобой как с человеком разговариваю».
      Я молчал. Вера Петровна блуждала ложкой в супе.
      – Скажите, Валентин Николаевич, – начала она тихим семейным голосом, – вы после института пошли работать в школу... Вы так хотели?
      – Нет, я хотел поехать в степь.
      Я действительно хотел тогда поехать в степь.
      Не для того, чтобы внести свой вклад, – его и в Москве можно внести. Не для того, чтобы наблюдать жизнь, – ее где угодно можно наблюдать.
      Мне хотелось в другие условия, потому что, говорят, в трудностях раскрывается личность. Может, вернувшись потом в Москву, я стал бы переводить книги и делал бы это не хуже, чем Лозинский. Может, во мне раскрылась бы такая личность, что Вера Петровна просто ахнула.
      Но, кроме всего, мне хотелось посмотреть, какая она, степь, и познакомиться с людьми, которые живут там, работают и обходятся без московской прописки.
      – В какую степь? – не поняла Вера Петровна. – В казахстанскую?
      – Можно в казахстанскую, можно и в другие.
      Вера Петровна, наверное, подумала, что я ее разыгрываю и что это неуместно.
      – Что ж вы не поехали? – строго спросила она.
      Теперь придется объяснять, что у меня очень больная мама, от которой ушел папа. И придется рассказать про Нину, которая к тому времени, когда меня распределяли, не закончила еще своего высшего образования, а заканчивает только в этом году.
      – Я нужен был в Москве.
      – Кому?
      Вера Петровна думала, что я скажу – пятому «Б».
      – Двум женщинам, – сказал я.
      Завуч стала быстро есть суп. Она решила не задавать больше вопросов на посторонние темы, потому что неизвестно, о чем я еще захочу ей рассказать в порыве откровенности. Вера Петровна решила говорить только о деле.
      – Вот вы сегодня опять опоздали, – начала она. – За эту неделю третий раз.
      – Четвертый, – поправил я.
      – Вам не стыдно?
      Я задумался. Сказать, что совсем не стыдно, я не мог, стыдно – тоже не мог.
      – Не очень, – сознался я.
      – А напрасно. Вы понимаете, что это такое? Был звонок. Вас нет, дети волнуются...
      – Что вы! – возразил я. – Наоборот, они думают, что я заболел, и очень рады.
      Вера Петровна посмотрела на меня внимательно и вдруг смутилась. Наверное, подумала, что я кокетничаю с ней. Это было приятно ей, хоть я и плохой учитель. А я, когда она покраснела, впервые увидел, что она еще молода и вовсе не так самоуверенна.
      – Скажите, – спросила она, – неужели у вас нет большой мечты? – Это был уже не наводящий вопрос. Это был простой человеческий вопрос.
      – Есть. Я хочу писать рассказы.
      – Почему же не пишете?
      – Я пишу, но их не печатают.
      – Почему? – изумилась она.
      – Говорят, плохие.
      – Не может быть. У вас должны быть хорошие рассказы.
      Вот всегда так. Во мне всегда подозревают больше, чем я могу. Еще в детстве, когда я учился играть на рояле, учительница говорила моей маме, что я способный, но ленивый. Что если бы я не ленился, то из меня вышел бы Моцарт. А я точно знаю, что Моцарт бы из меня не вышел при всех условиях.
      Во время нашего разговора в столовую вошла учительница начальных классов Кудрявцева. Она молчит, в разговоре не участвует, обдумывает предстоящий урок. Так хороший актер перед спектаклем входит в образ.
      Появилась учительница пения Лидочка.
      Она мечтает стать киноактрисой и свою работу в школе считает временной; знакома со многими знаменитыми писателями, артистами, и когда рассказывает о них, то называет: Танька, Лешка.
      Пришел наш второй мужчина – учитель физкультуры Евгений Иваныч, или, как его фамильярно зовут ученики, Женечка.
      Меня ученики зовут «шик мадера», а Женечку «тюлей». Он считает меня размазней, интеллигентом, скучным человеком, потому что я не поддерживаю за столом Лидочкиных изысканных тем. Женечка понимает толк в стихах, любит народные песни, но стесняется обнаружить это. Ему нравится казаться хуже, чем он есть.
      Мне нравится казаться лучше, чем я есть, Лидочке – талантливее.
      Я редко встречаю людей, которые хотят казаться тем, что они есть на самом деле.
      В конце перемены, перед самым звонком, является наш третий мужчина (всего, включая Пантелея, нас четверо), учитель физики Александр Александрович, или, как зовут его дети, Сандя.
      Санде пятьдесят лет. Он любит говорить, что всех своих врагов нажил честно. Это правда. Сандя никого не боится, и, для того чтобы говорить правду, ему не надо постоять во сне между двух радуг. Сандя «режет» эту самую правду направо и налево. Он постоянно всем недоволен. И часто он прав. Но вместе с тем я всегда чувствую, что его больше всего интересует собственная персона. Я знаю, он подсчитывает, сколько съел за день жиров, белков и углеводов. Если углеводов не хватает, Сандя в конце дня съедает кусочек черного хлеба.
      Сейчас он пил кофе с бутербродами, которые принес из дому. Ел бутерброд с икрой – в ней много белков – и на чем свет поносил новый фильм.
      Фильм был на самом деле плохой, но я чувствовал, что Сандя врет.
      – Послушайте, – поинтересовался я, – зачем вы врете?
      Сандя на минуту перестал жевать. За столиком рассмеялись, потому что все видели фильм «Знакомьтесь, Балуев».
      – С вами сегодня невозможно серьезно разговаривать, – сказала Вера Петровна и поправила волосы.
      Зазвенел звонок. Пантелей исправно нес службу. Мне надо было идти в девятый «А».
 
      У нашей школы есть «преимущество» перед другими школами в районе – рядом колхозный базар. В других школах лучшие показатели по успеваемости и посещаемости, а возле нашей – базар.
      Я пользуюсь этим преимуществом, чтобы купить Нине цветы и виноград. Дарить цветы считается признаком внимания и изысканности, а Нине будет приятно, если я проявлю внимание и изысканность.
      Ходить с цветами по улице я стыжусь, поэтому прячу цветы в портфель.
      За виноградом очередь метров триста. Если я стану в хвост очереди, тогда мне придется пройти мелкими и редкими шагами эти триста метров, а я тороплюсь к Нине.
      Я подхожу прямо к продавщице и говорю ей, протягивая металлический рубль:
      – Килограмм глюкозы.
      Дальше действие начинает развиваться в двух противоположных направлениях. В кино это называется «параллельный монтаж» и «монтаж по контрасту». У меня одновременно и «параллельный», и «по контрасту».
      Продавщица улыбается и начинает взвешивать мне виноград, отбирая спелые гроздья и выщипывая из них гнилые ягоды. Она так делает потому, что я не требую для себя никакого исключения, и потому, что я похож на Смоктуновского.
      С другой стороны, мною заинтересовалась очередь, и выразителем ее интересов явился старик, который должен был получать виноград вместо меня и тоже приготовил для этой цели металлический рубль.
      – Молодой человек, – строго сказал старик, – я вас что-то здесь не видел...
      – Правильно, – подтвердил я. – Вы меня видеть не могли, я только что подошел.
      – А вы, между прочим, напрасно обижаетесь, – укоризненно заметил старик. – Если вы отходите, надо предупреждать. В следующий раз дождитесь последнего, а потом уже идите по своим делам.
      – Хорошо, – пообещал я.
      Я взял виноград и пошел. Очередь энергично выразила свое отношение мне в спину.
      Нина живет на улице Горького, за три остановки от рынка. Я мог бы сесть на троллейбус, но иду пешком, потому что у меня опять неудобные деньги: три копейки и пять копеек. Кроме того, троллейбус останавливается на противоположной Нининому дому стороне, а я не люблю переходить дорогу.
      Говорят, что я со странностями. Я, например, помногу ем, а все равно худой. Перевожу рассказы с одного языка на другой, хотя об этом меня никто не просит и денег не обещает. Не даю частных уроков, хотя об этом меня просит большое количество людей и обещают по два пятьдесят за час.
      Нина говорит, что я тонкая натура и у меня нервы.
      Нинин папа – что в двадцать пять лет у человека нервов не бывает.
      Нинина мама – что все зависит не от возраста, а от индивидуальных особенностей организма.
      К моим индивидуальным особенностям она относится пренебрежительно. Презирает меня за то, что я живу в каком-то Шелапутинском переулке, а не в центре. За то, что я не из профессорской семьи, что у меня нет зимнего пальто, что я не снимаюсь в кино, не печатаюсь в газетах и зарабатываю меньше, чем она.
      Чтобы понравиться Нининой маме, я, предположим, мог бы обменять свою комнату на меньшую и переехать на улицу Горького. Мог бы сшить себе хорошее пальто, напечататься в газете. Но заработать больше, чем Нинина мама, я не могу.
      Нинина мама работает косметичкой. Дома она приготавливает крем для лица, но не для своего. Себе она покупает крем в польском магазине «Ванда», а тот, что делает, продает клиенткам по три рубля за баночку.
      Рецепт изготовления Нинина мама держит в большом секрете – боится, что стоит лишь намекнуть, как все сразу догадаются и тоже захотят сами делать крем.
      Я бы, например, смог, потому что знаю секрет. Он прост, как все гениальное. Берется два тюбика разного крема, по пятнадцать копеек за тюбик – можно купить в аптеке, в парфюмерном магазине, можно при банях, в зависимости от того, куда удобнее зайти, чтобы не переходить дорогу. Надо взять два тюбика, выпустить крем из одного, из другого, перемешать палочкой или ложкой – лучше палочкой, потому что ложка будет пахнуть, – налить немного одеколона для запаха и аккуратно разложить по баночкам. Вот и все.
      По-моему, не тяжело, и каждый при желании мог бы заменить Нинину маму на ее посту. Но она имеет на этот счет собственное мнение, отличное от моего. Движется она с достоинством, кожа у нее белая – польские кремы, говорят, на меду и на лимонах. Собственные мнения, которых у нее много и все разные, высказывает медленно и в нос.
      Нинин папа считается в доме на голову ниже мамы. Работает он инженером. Правда, он хороший человек, но, как говорит Нинина мама, хороший человек – не специальность, денег за это не платят.
      Я все это понимаю, поэтому хожу к Нине редко – в тех случаях, когда она больна и когда мы ссоримся.
      С Ниной мы знакомы пять лет, но наши отношения до сих пор не выяснены. За это время у нас было много хорошего и много плохого.
      У меня такое чувство, будто сам Господь Бог поручил мне заботу о ней. И я не знаю, то ли жить без этого не могу, то ли мне это ни к чему. Я до сих пор не знаю, поэтому мы ссоримся. Вчера снова поссорились, и я опять не знаю, так ли необходимо идти к ней с цветами. Но я представляю, как она отрывисто смеется, курит папиросу за папиросой, говорит всем, что наконец-то отделалась от меня, и не спит ночь. И вот я иду к ней после работы, чтобы она перестала курить и спала ночью.
      Откровенно говоря, когда мы ссоримся, я начинаю думать о себе хуже, чем это есть на самом деле, а о Нине лучше. Начинаю смотреть глазами Нининой мамы. А мне хочется видеть себя глазами Нины.
 
      Открыла мне соседка – видно, неправильно сосчитала количество звонков.
      В квартире Нины живет восемь семей, и на двери прикреплен списочек всех жильцов в алфавитном порядке. Против каждой фамилии проставлено количество звонков.
      Против Нининой фамилии – восемь звонков, потому что начинается она с буквы «Я» и стоит, естественно, последней.
      Каждый раз, когда подхожу к двери, я думаю, что если нажимать кнопку редко, пережидая после каждого звонка, то в квартире, как в мультфильме, изо всех дверей в алфавитном порядке будут высовываться головы. Высовываться и слушать.
      Я быстро звоню восемь раз. Представляю, как при этом все квартиросъемщики бросают свои дела и начинают торопливо считать, шевеля губами.
      Сегодня мне открыла соседка, ее фамилия начинается с буквы «Ш» и стоит в списке перед Нининой. Она часто отпирает мне дверь, и мы хорошо знакомы.
      Когда я вошел в комнату, Нина чертила, нагнувшись над столом, с умным видом рисовала кружок. Весь лист величиной с половину простыни был изрисован стрелочками, кружками и квадратиками.
      Увидев меня, Нина перестала чертить, выпрямилась и покраснела от неожиданности, от радости, от обиды, которая еще жила в ней после ссоры, и оттого, что я застал ее ненакрашенной.
      Моя Нина бывает красивая и некрасивая. Бесцеремонная и застенчивая. Умная и дура. Ее любимый вопрос: «Хорошо это или плохо?» – и каждый раз я не знаю, как ей ответить.
      Мать поздоровалась со мной приветливее, чем обычно, и, прихватив соль, ушла на кухню. Я понял – она в курсе наших дел.
      Я разделся и сел на диван. Нина снова принялась чертить. Мы молчали.
      Она, видно, собиралась сказать мне нечто такое, что бы я понял раз и навсегда, но ждала, когда я начну первый. А я не начинал первый, и это злило ее.
      Телевизор был включен. Шла передача «Встреча с песней». За столом сидели действующие лица и их исполнители, вели непринужденную дружескую беседу в стихах. Время от времени все замолкали, за кадром включали песню – тогда один из артистов принимался старательно шевелить губами. Артист, изображающий летчика, спел подобным образом две песни – одну тенором, а другую басом.
      Когда передача закончилась, диктор стал перечислять фамилии тех, кто эту передачу готовил. Я подумал: хорошо бы всей этой компании приснилась ночью радуга.
      – Валя! – Нина отложила карандаш. Не выдержала. – Прежде всего я хочу знать, за что ты меня не уважаешь?
      Все-таки лучше, если бы она была только умная.
      – С чего ты взяла, что я тебя не уважаю?
      – Мы договорились в семь. Я ждала до семи пятнадцати, стояла, как не знаю кто... Я не говорю уже о любви, хотя бы соблюдай приличия...
      Последнюю фразу Нина придумала не сама, заимствовала ее из немецкого фильма «Пока ты со мной» с Фишером в главной роли...
      – Я пришел в семь шестнадцать, тебя не было, – сказал я.
      – Почему же ты пришел в семь шестнадцать, если мы договорились в семь?
      – Я не мог перейти дорогу: там, возле метро, поворот – и не поймешь, какая машина свернет, какая поедет прямо.
      – Ну что ты врешь?
      – Я не вру.
      – Значит, считаешь меня дурой...
      – Иногда считаю.
      Нина посмотрела на меня с удивлением. По ее сценарию я должен был сказать: «Брось говорить глупости, я никогда не считал тебя дурой». Тогда бы она заявила:
      «И напрасно. Я действительно круглая дура, если потратила на тебя лучшие годы своей жизни».
      Но я путал карты, и Нине пришлось на ходу перестраиваться.
      – И напрасно... – сказала она. – Я все вижу. Все.
      Что там она видит? Будто дело в том, пришел я в семь или в семь шестнадцать. Главное, что я не делаю предложения.
      – Что ты видишь? – спросил я.
      – То, что ты врешь. – Нина побледнела сильнее, наверное, действительно не спала ночь.
      – Когда я говорю правду, ты не веришь.
      – Ты не думал, что я вчера уйду...
      Я понял, Нина решили не перестраиваться, а просто сказать мне все, что приготовила для меня ночью.
      – Ты привык, что я тебя всегда жду. Пять лет жду. Но больше я ждать не буду. Понятно?
      Вот тут бы надо встать и сделать предложение. Но я молчу.
      Где-то в казахстанской степи есть сайгаки – такие звери, похожие на оленей. Я их видел в кино. Сайгаки эти жили еще в одно время с мамонтами, но мамонты вымерли, а сайгаки остались и, несмотря на свое древнее происхождение, бегают со скоростью девяносто километров в час.
      Ленька Чекалин рассказывал, как охотился ночью с геологами на грузовике. Если сайгак попадает в свет фар, он не может свернуть, наверное, потому, что ночью степь очень черная и сайгак боится попасть в черноту.
      Представляю, что он чувствует, когда бежит вот так, я очень хорошо представляю, поэтому не хотел бы охотиться на сайгака. Но вцепиться в борт грузовика, ощутить всей кожей пространство и видеть в высветленном пятне бегущего древнего зверя я бы хотел.
      Если бы меня после института не оставили в Москве, я, может, увидел бы все это своими глазами. Но меня оставили в Москве, и я боюсь, что теперь никуда не поеду. А если женюсь на Нине, то вообще, кроме Москвы и Московской области, а также курортных городов Крыма и Кавказа, ничего не увижу.
      Нина ждала, что я отвечу, но я молчал.
      – И вообще ты врешь, будто переводишь по вечерам, – грустно сказала она. – Где твои переводы? Хоть бы раз показал...
      – Нет никаких переводов. Я по вечерам к Леньке хожу, а иногда в ресторан.
      – Я серьезно говорю. – Нина подошла ко мне. – Ты куда-то уходишь, я... ну, в общем, правда, покажи мне свои переводы.
      – Да нет никаких переводов, – сказал я серьезно. – Я к Леньке хожу, а тебя не беру, ты мне и так за пять лет надоела. Там другие девушки есть.
      Нина засмеялась, села возле меня, и я почувствовал вдруг, что соскучился. Мне даже невероятным показалось, что когда-то я обнимал ее. Нина быстро оглянулась на дверь. Я прижал ее к себе, услышал дыхание на своей шее, подумал – правда.
      – Дурак, вот ты кто.
      Эту фразу Нина не планировала, и это была ее первая умная фраза. День еще не кончился, и если мне повезет, то я услышу вторую.
      В шесть часов пришел отец, и все сели за стол. В последнее время каждый раз, когда я прихожу, меня усаживают обедать.
      Разливая суп, Нинина мама переводила глаза с меня на Нину, с Нины – на меня. Ей хотелось понять по нашим лицам, помирились мы или нет.
      – Разольешь, – предупредил отец. Он сидел за столом в пижамных штанах, хотя жена каждый раз говорила ему, что это не «комильфо».
      Нинина мама так ничего и не поняла по нашим лицам. Пребывать в неизвестности она больше не могла, поэтому спросила:
      – Ну как?
      Нина покраснела.
      – Мама!
      – Ну как суп, я спрашиваю. Валя, как вам суп?
      Суп был нельзя сказать, чтобы вкусный, но лучше, чем те, которые я ем в школе.
      – Ничего, – сказал я.
      Нинина мама посмотрела на меня с удивлением, потому что только последний хам может есть и хаять то, что ему дают. Бывают такие положения, в которых говорить правду неприличнее, чем врать. Но сегодня надо мной висела радуга.
      – Очень вкусный, мамочка, – быстро сказала Нина.
      Это была ее следующая умная фраза. Если так пойдет дело, то сегодня Нина побьет рекорд.
      – Валя, вы читали в «Правде», как орлы напали на самолет? – спросил отец.
      Вряд ли он спросил это из соображений такта. Просто знал, что следующий вопрос о супе жена предложит ему, за двадцать пять лет совместной жизни он выучил на память все ее вопросы и ответы.
      – Читал, – сказал я.
      – Что, что такое? – заинтересовалась Нина.
      – Летел пассажирский самолет где-то в горах, кажется. А навстречу ему три орла. Один орел разогнался – и прямо на самолет.
      – Идиот! – сказала Нинина мама.
      – Ну, ну... – Нина нетерпеливо заерзала на стуле.
      – Ну и упал камнем с проломленной грудью, а те два улетели, – закончил отец.
      – Надо думать, – заметила Нинина мама, которая тоже улетела бы, будь она на месте тех двух орлов. – Только последний дурак бросится грудью на самолет.
      – Это хорошо или плохо? – Нина посмотрела на меня.
      – Для орла плохо, – сказал я.
      – Ничего ты не понимаешь... – Нина стала глядеть куда-то сквозь стену, как Павлов сквозь меня, а я задумался: действительно, хорошо это или плохо? Мог бы я броситься грудью на самолет или улетел, как те два орла?..
      – Представляешь, – медленно проговорила Нина, – наверное, он решил, что это птица.
      Она глядела сквозь стену; в руках забытый кусочек хлеба, лицо растроганное и вдохновенное, глаза светло-зеленые, чистые, будто промытые. Если бы знать, что она может поехать за сайгаками, я согласился бы просидеть в этой комнате всю жизнь и никуда не ездить. Согласился бы каждый день общаться с ее мамой, каждый день встречать в школе Сандю – только бы знать, что Нина может поехать.
      Все думали о своем и молчали, кроме Нининой мамы. Она, очевидно, думала о том, сделаю я сегодня предложение или нет, а вслух рассказывала про соседа, который ушел от жены к другой женщине, несмотря на ребенка, язву желудка и маленькую зарплату.
      Фамилия этого человека начиналась с буквы «А», звонить ему надо было один раз, поэтому в лицо я его не видел. А жену видел и на месте соседа тоже не посмотрел бы на язву желудка и на маленькую зарплату.
      – Прожить десять лет... как вам это нравится?! – возмущалась Нинина мама.
      – Мне нравится, – сказал я. – На месте вашего соседа я бы раньше ушел.
      Нина засмеялась.
      – А как же, по-вашему, ребенок? – поинтересовалась мама.
      Отец улыбнулся в тарелку.
      – Уходят от жены, а не от ребенка.
      Нина снова засмеялась, хотя я ничего смешного не сказал.
      – Но ведь существуют... – Нинина мама стала искать подходящие слова. Мне показалось, я даже услышал, как заскрипели ее мозги.
      – Нормы, – подсказал отец.
      – Нормы, – откликнулась Нинина мама и испуганно посмотрела на меня.
      Я должен был бы сказать, что, конечно, существуют нормы и долг порядочной женщины строго их соблюсти. Но я сказал:
      – Какие там нормы, если их друг от друга тошнит?
      Отец хотел что-то сказать, но тут он подавился и закашлялся.
      Жена хотела заметить ему, что это не «комильфо», но только махнула рукой и быстро проговорила:
      – Дядя Боря звал в воскресенье на обед. Пойдем?
      Значит, меня собираются представить будущим родственникам.
      – А сегодня вас дядя не звал? – спросил я.
      – При чем тут сегодня? – не понял отец.
      – Ни при чем. Просто я жду, может, вы уйдете...
      Нина бросила вилку и захохотала, а Нинина мама сказала:
      – Вечно эти молодые выдрючиваются.
      «Выдрючиваться» в переводе на русский язык обозначает «оригинальничать, стараться произвести впечатление».
      Странно, сегодня я целый день только и старался быть таким, какой есть, а меня никто не принял всерьез. Контролерша подумала, что я ее разыгрываю, Вера Петровна – что кокетничаю, старик решил, что я обижаюсь, Нина уверена, что я острю, а Нинина мама – что «выдрючиваюсь».
      Только дети поняли меня верно.
      Родители ушли. Мы остались с Ниной вдвоем.
      Нина, наверное, думала, что сейчас же, как только закроется дверь, я брошусь ее обнимать, и даже приготовила на этот случай достойный отпор вроде: «Ты ведешь себя так, будто я горничная». Но дверь закрылась, а я сидел на диване и молчал. И не бросался.
      Это обидело Нину. Поджав губы, она стала убирать со стола, демонстративно гремя тарелками.
      Я вспомнил, что у меня в портфеле лежат для нее цветы, достал их, молча протянул.
      Нина так растерялась, что у нее чуть не выпала из рук тарелка. Она взяла цветы двумя руками, смотрела на них долго и серьезно, хотя там смотреть было не на что. Потом подошла, села рядом, прижалась лицом к моему плечу. Я чувствовал щекой ее мягкие теплые волосы, и мне казалось, что мог бы просидеть так всю свою жизнь.
      Нина подняла голову, обняла меня, спросила таким тоном, будто читала стихи:
      – Пойдем в воскресенье к дяде Боре?
      За пять лет я так и не научился понимать ход ее мыслей.
      – Денег не будет – пойдем.
      – Какой ты милый сегодня! Необычный.
      – Не вру, вот и необычный.
      Зазвонил телефон. Нинины руки лежали на моей шее, и я не хотел вставать, Нина – тоже. Мы сидели и ждали, когда телефон замолчит.
      Но ждать оказалось хуже. Я снял трубку.
      – Простите, у вас случайно Вали нет? – робко спросили с того конца провода. Я узнал голос Леньки Чекалина.
      – Случайно есть, – сказал я.
      – Скотина ты – вот кто! – донесся до меня моментально окрепший баритон. Ленька тоже узнал меня. Я вспомнил, что обещал быть у него вечером.
      – Здравствуй, Леня, – поздоровался я.
      – Чего-чего? – Моему другу показалось, что он ослышался, потому что такие слова, как «здравствуй», «до свидания», «пожалуйста», он позабыл еще в школе.
      – Здравствуй, – повторил я.
      – Ты с ума сошел? – искренне поинтересовался Леня.
      – Нет, просто я вежливый, – объяснил я.
      – Он, оказывается, вежливый, – сказал Ленька, но не мне, а кому-то в сторону, так как голос его отодвинулся. – Подожди, у меня трубку рвут... – Это было сказано мне.
      В трубке щелкнуло, потом я услышал дыхание, и высокий женский голос позвал:
      – Валя!
      Меня звали с другого конца Москвы, а я молчал. Врать не хотелось, а говорить правду – тем более.
      Сказать правду – значило потерять Нину, которая сидит за моей спиной и о которой я привык беспокоиться. Я положил трубку.
      – Кто это? – выдохнула Нина. У нее были такие глаза, как будто она чуть не попала под грузовик.
      – Женщина, – сказал я.
      Нина встала, начала выносить на кухню посуду.
      Она входила и выходила, а я сидел на диване и курил. Настроение было плохое, я не понимал почему: я прожил день так, как хотел, никого не боялся и говорил то, что думал. На меня, правда, все смотрели с удивлением, но были со мной добры.
      Я обнаружил сегодня, что людей добрых гораздо больше, чем злых, и как было бы удобно, если бы все вдруг решили говорить друг другу правду, даже в мелочах. Потому что, если врать в мелочах, по инерции соврешь и в главном.
      Преимущества сегодняшнего дня были для меня очевидны, однако я понимал, что, если завтра захочу повторить сегодняшний день, – контролерша оштрафует меня, Вера Петровна выгонит с работы, старик – из очереди, Нина – из дому.
      Оказывается, говорить правду можно только в том случае, если живешь по правде. А иначе – или ври, или клади трубку.
      В комнату вошла Нина, стала собирать со стола чашки.
      – Ты о чем думаешь? – поинтересовалась она.
      – Я думаю, что жить без вранья лучше, чем врать.
      Нина пожала плечами.
      – Это и дураку ясно.
      Оказывается, дураку ясно, а мне нет. Мне вообще многое не ясно из того, что очевидно Санде, Нининой маме. Но где-то я недобрал того, что очевидно Леньке.
      Ленька закончил институт вместе со мной и тоже нужен был в Москве двум женщинам. Однако он поехал в свою степь, а я нет. Я только хотел.
      Пройдет несколько лет, и я превращусь в человека, «который хотел». И Нина уже не скажет, что я тонкая натура, а скажет, что я неудачник.
      – Ты что собираешься завтра делать?
      – Ломать всю свою жизнь.
      Нина было засмеялась, но вдруг покраснела, опустила голову, быстро понесла из комнаты чашки. Наверное, подумала, что завтра я собираюсь сделать ей предложение.

О том, чего не было

      И был день, когда папа взял мальчика Диму в зоопарк и показал ему тигра. У тигра были зеленые глаза с вертикальными зрачками, вокруг черного кожаного носа расходились черные круги, а уши торчали на голове, как два равнобедренных треугольника.
      – Папа, – сказал Дима, когда они отошли от клетки, – я хочу тигра.
      Папа шел и думал о своем.
      – Ну, па-па... – заканючил Дима.
      – Ну что, что? – раздраженно спросил папа.
      Если бы Дима был постарше, он бы понимал, что в такие минуты о делах говорить не следует. Но Диме было только шесть лет, и он сказал:
      – Я хочу, чтобы тигр жил у меня дома.
      – Дома живут кошки и собаки, – ответил папа. – А тигры дома не живут.
 
      И прошло двадцать лет. Дима работал врачом в «Неотложной помощи». Люди вызывали его к себе домой, когда им было плохо, и очень радовались Диминому приходу. Но как только им становилось получше и Дима уходил, они совершенно о нем забывали. Таково свойство человеческой натуры.
      Работа была не творческая, однообразная. И люди, с которыми Дима сталкивался, были тоже однообразные. Когда у человека что-нибудь болит, он говорит с врачом только на эту тему и становится малоинтересен.
      В день, о котором пойдет речь, Дима был вызван к пациентке, у которой болело внутри.
      – Где именно? – уточнил Дима.
      – Именно внутри, – уточнила пациентка. Когда Дима ничего внутри не обнаружил, женщина обиделась и выразила свое отношение к медицине вообще и к Диме в частности. Дима мог бы достойно возразить, но пререкаться с пациентами было запрещено. Он уложил свой черный кожаный чемоданчик и вышел.
      Нерастраченная злость давила на ребра, и Дима, оглянувшись на дверь, сказал одно только слово:
      – Лошадь.
 
      И была у Димы любовь по имени Ляля.
      Ляля работала в парикмахерской и каждые две недели красила волосы в разные цвета. Они были у нее то черные, то оранжевые, то голубые.
      Дима приходил после дежурства, останавливался возле окна парикмахерской. Окно было во всю стену, и там, за стеклом, как в аквариуме, медленно двигались люди. Все это напоминало замедленную съемку, а Ляля со своим капризным личиком испорченного ребенка как две капли воды походила на Брижит Бардо.
      Запросы с Брижит у нее были одинаковые, возможности тоже.
      В день, о котором пойдет речь, Ляля, как всегда, вышла на улицу и, скучно поглядев на Диму, проговорила:
      – Шапку бы ты себе купил другую, что ли...
      Это было неуважение.
      И пришел Дима домой, а дома его спросили:
      – Ты финскую мойку достал?
      – Нет, – сказал Дима.
      – Почему?
      – Я пришел в магазин, сказали «нет».
      – А почему Замскому сказали «да»?
      – Я не знаю почему.
      – А я знаю, – сказала Димина мама. – В детстве ты не умел элементарно хулиганить, как все дети, а сейчас ты даже не можешь элементарно мечтать, как все бездельники. У тебя ничего нет и никогда ничего не будет.
      Далее мама добавила, что на Диме очень удобно возить воду и что тут ничего не исправишь, потому что эта особенность у него врожденная, унаследованная от папы.
      И пошел Дима в пельменную и напился от этих слов. Если ему было хорошо, то от выпитого становилось еще лучше. А если плохо, то еще хуже.
      Сейчас ему стало еще хуже. Дима хмуро глядел в мраморный столик и слушал двух своих новых знакомых, стоящих за этим же столиком. На одном была плоская кепочка, другой – без особых примет.
      – Ты чего больше всего хочешь? – спрашивал тот, что без примет, у того, что в кепочке. – Какая у тебя мечта?
      – У меня мечта жить долго и не болеть.
      – А у меня мечта быть знаменитым, как артист Филиппов.
      – Зачем?
      – Чтобы я шел по улице, а люди останавливались и говорили: «Вон Охрименко пошел». Я Филиппову письмо послал, ответа жду.
      – Банальная мечта, – вмешался Дима.
      – А у вас какая? – с почтением спросил Охрименко и вытер пальцами углы губ.
      Дима подумал и сказал:
      – Я хочу, чтобы у меня дома жил тигр.
      – Дома живут только кошки и собаки, – резонно заметил человек в кепочке.
      – Я понимаю, – покорно согласился Дима и вздохнул. – Я не вовремя родился. Лишний человек. Трагическая личность. Вот Энгельс сказал: «Что такое трагедия? – Столкновение желания с невозможностью осуществления...»
      Безызвестному Охрименко стало жалко Диму, и он сказал:
      – А вы сходите в зоопарк. Может, там есть лишний тигр...
 
      И пошел Дима в зоопарк.
      Последний раз он был здесь двадцать лет назад с папой.
      И сейчас, когда шел мимо клеток, думал о том, что выросшим детям в зоопарк ходить не следует.
      Раньше, двадцать лет назад, Дима видел только орла. А сейчас он видел орла в клетке. Клетка была открыта сверху, и над орлом было небо, но взлететь в него он не мог, потому что у него были подрезаны крылья. Орел сидел на широком пне, свесив свои подрезанные крылья, и походил на деревянную статуэтку, какие продаются в посудохозяйственных магазинах.
      Тигр спал в своей клетке, лежа на боку, вытянув лапы. Живот у него поднимался и опускался – может быть, ему снилась пустыня.
      Дима представил себе, что такой же хищник будет лежать поперек его комнаты, храня тайну пустынь, и сердце его наполнилось дерзостью. А все остальные жизненные противоречия показались несерьезными.
      Дирекция зоопарка размещалась в одном помещении с певчими птицами. Видимо, в зоопарке тоже была своя жилищная проблема.
      Директор сидел за столом и читал какие-то бумаги, наверное, очень скучные, потому что, когда Дима вошел, обрадовался и широко улыбнулся Диме, обнаруживая сразу все зубы – голубоватые и безукоризненные, как бывают безукоризненны искусственные зубы.
      – Здравствуйте, – вежливо поздоровался Дима.
      – Чем могу служить? – обрадовался директор.
      – Скажите, у вас нет случайно, – Дима сделал ударение на слове «случайно», – лишнего тигра?
      – Чего?
      – Тигра...
      – Вы из какой организации?
      – Я не из организации. Я в индивидуальном порядке.
      – А зачем вам тигр?
      – Просто так.
      – Просто так даже вороны не каркают, – не поверил директор. – Для чего-то он вам все-таки нужен...
      – Я хочу, чтобы тигр жил у меня дома.
      – А вы не боитесь, что он вас сожрет?
      – Я его приручу.
      – А зачем? Каков конечный результат?
      Директор смотрел на Диму как на представителя современной молодежи и думал, что, может, молодежь знает что-то такое, чего не знает их поколение. Но Дима ничего такого не знал.
      – Конечный результат у всех один, – сказал Дима. Он знал это как врач. – Зачем об этом думать?
      Директор спрятал зубы и перестал улыбаться.
      – У нас нет лишнего тигра, – сказал он. – Да и не может быть. Ведь это такая ценность.
      – Я куплю, – пообещал Дима.
      – Это не в ваших возможностях, – объяснил директор зоопарка.
      Дима оглянулся на дверь и что-то прошептал директору на ухо. Он учитывал опыт с финскими мойками.
      – Нет у нас тигров, честное слово, – искренне сознался директор. – Вы сходите в цирк к дрессировщику, может, там есть...
      Дрессировщик открыл Диме дверь и, выслушав вопрос, в дом не пустил. Дрессировщик решил, что к нему пришел человек с манией. Он уже знал одного такого – очень общительного человека, который, когда останавливался для беседы, протаскивал у собеседника сквозь петлю на пальто связку ключей. Прощаясь, он снова протаскивал ключи, только в противоположном направлении. У него была мания отпирать людей, а потом снова их запирать.
      Дрессировщик поглядел на Диму с отчужденным любопытством. Ключей в руках у Димы не было, он стоял безоружный перед дрессировщиком, мигал ресницами, прямыми и белыми, как крылья у бабочки-капустницы.
      – Вы меня разыгрываете? – осторожно спросил дрессировщик.
      К нему иногда приходили люди исключительно с этой целью. Такие люди считали, что дрессировщик имеет дело с кастрированными тиграми, которые отличаются от обычной кошки только размером.
      – Я вас не разыгрываю, – серьезно сказал Дима.
      – Вы хотите его дрессировать?
      – Нет. Я ничего не хочу.
      – А зачем же вам тигр?
      – Мечта...
      – Странная мечта, – удивился дрессировщик.
      – У каждого своя.
      – А где вы работаете?
      – Я врач.
      – Хирург?
      – Нет, терапевт.
      – А почему у меня по утрам мешки под глазами? – оживился дрессировщик.
      – По разным причинам, – сказал Дима. – Может, сердце, а может, почки.
      – Да, – дрессировщик проникся к Диме доверием и задумался. Думал о том, что человек лечит людей и мечтает о тигре. А он, дрессировщик, никогда о них не мечтал. Он всю жизнь мечтал разъехаться с тещей, чтобы жить отдельно и не висеть друг у друга в глазах.
      – У меня нет для вас тигра, – очнувшись, сказал дрессировщик. – Мне самому не хватает.
      – Мне только одного, – взмолился Дима.
      – Я понимаю, что одного, а не десять. Но мне он нужнее, чем вам. У вас мечта, а у меня орудие производства.
      – Что же делать?
      – Я не знаю. – Дрессировщик поскреб макушку. – Пойдите в Уголок Дурова, может, там есть...
      В Уголке никого из начальства не оказалось на месте. В кабинете директора сидели девушка-секретарша и тихо разговаривала по телефону.
      Когда Дима вошел, она перестала разговаривать и нежно, внимательно поглядела сквозь Диму. Глаза у нее были накрашенные и очень красивые.
      – Здравствуйте, – поздоровался Дима.
      – Здравствуйте, – сказала девушка, продолжая улыбаться, но не Диме, а тому, с кем разговаривала.
      – У вас нет тигра? – спросил Дима. Он ожидал, что девушка удивится и спросит, из какой он организации и зачем ему тигр.
      Но девушка не удивилась и ни о чем не спросила. Она опустила трубку на колени и вежливо ответила:
      – У нас есть кролики, голуби, енот. Аквариум есть, а тигра у нас нет.
      Девушка подняла трубку с колен и, опустив глаза, что-то тихо в нее проговорила.
      – До свидания, – сказал Дима.
      Она подняла глаза, кивнула и засмеялась, но не Диме, а тому, с кем разговаривала.
      Дима шел по улице, смотрел на людей и по профессиональной привычке ставил диагнозы. По дороге ему попались два гипертоника и ребенок в возрасте до года с признаками рахита.
      Дома он из-за ничтожного повода поссорился по телефону с Лялей и вовсе безо всякого повода разругался с мамой. Папа сидел на диване и читал газеты. Его интересовали судьбы мира.
      Дома делать было нечего, и Дима пошел к соседке Регине. Регина жила этажом ниже и жила одна. Прежде она была два раза замужем, и оба раза неудачно: Регина вкладывала в своих мужей всю душу, молодость и деньги, а мужья, не испытывая даже элементарной благодарности, уходили к другим женщинам, которые были хуже Регины и не вкладывали ничего.
      Регина открыла Диме дверь, поглядела на него исподлобья снизу вверх, держа у носа платочек.
      – А, это ты, – разочарованно сказала она. – Проходи, только не разговаривай. Я буду работать.
      Дима сел на диван и стал смотреть на Регину. Регина листала чужую рукопись – она работала корректором, – и под фланелевым халатом двигались ее лопатки.
      В комнате было чисто и уютно, у Регины был красивый четкий профиль, но все это – ее опрятность и красота – оставалось невостребованным.
      – Паршивое настроение, – проговорил Дима.
      Регина промолчала и перевернула страницу.
      – Хорошо бы у человека была в мозгу такая кнопка: нажмешь – и забудешь все, что хочешь забыть. – Диме хотелось забыть тигра.
      – Послушай, – Регина обернулась, и лицо ее стало одухотворенным, – у меня поясница болит, прямо разламывается. Почему бы это?
      – Не знаю, – сухо ответил Дима. Ему надоело с утра до вечера слушать про болезни. Все ждали от него помощи, а ему самому никто не хотел помочь. – Не знаю, – повторил он. – Может, почки, а может, радикулит.
      – Как это не знаешь? – удивилась Регина. – Ты же врач...
      – Надо проверить мочу, – сказал Дима и вернулся домой.
      Кнопки в мозгу действительно не существует, но зато существует телепатия. Когда человек о чем-то непрестанно думает, от его мозга во все стороны идут тугие плотные волны. Эти волны наполняют квартиру и, не умещаясь в ней, выплывают за окно. За окном они распространяются вверх и в стороны и наталкиваются на антенны. Эти антенны стоят на домах, как маленькие рисованные человечки с воздетыми руками-палочками. Человечки стоят с распахнутыми руками и принимают на себя все, что есть в мире: слова, музыку и мысли. Они принимают все, что есть в мире, и через приемники передают это в дома к людям. Музыка и слова обычно слышны, а мысли нет. Мысли не слышны, но они чувствуются. И если кому-то где-то очень плохо, то у другого человека, даже если он живет на противоположном конце света, ни с того ни с сего может испортиться настроение.
      Дима лежал на диване и думал о тигре, вокруг его головы, как нимбы, вспыхивали невидимые биотоки. И в этот момент раздался телефонный звонок.
      Звонил бывший Димин школьный товарищ, ныне геолог Вася. Вася поздоровался и рассказал, что недавно он вернулся из уссурийской тайги, где нашел позвоночник от вымершего мамонта, и, кроме позвоночника, он привез из тайги в подарок дочке маленького тигренка. Жена почему-то активно возражает против такого подарка и требует, чтобы Вася передал его безвозмездно либо государству, либо частному лицу.
      И сбылась мечта!
      У Охрименко не сбылась, и у девяноста девяти процентов человечества не сбывается. А вот у Димы сбылась.
      В его комнате поселился большеголовый тигренок. Глаза у него были зеленые с вертикальными зрачками, вокруг черного кожаного носа расходились черные круги, а уши торчали на голове, как два равнобедренных треугольника.
      Дима должен был испытывать счастье и восторг, но особенно яркого восторга он не испытывал. Было удивление, какая-то легкая опустошенность, а восторга не было. Просто Дима первый раз переживал осуществление мечты и не знал, что именно так оно и выражается: удивление, опустошенность и покой.
      Дима спустился этажом ниже и позвонил к Регине. Регина открыла ему дверь, глядя исподлобья снизу вверх, держа у носа платочек.
      – А, это ты, – разочарованно сказала она.
      Дима молча отвел полу пиджака, показав внутренний карман, откуда торчала «Старка».
      Регина повернулась и пошла в глубь комнаты, а Дима, запахнув пиджак, двинулся следом.
      Регина достала из серванта рюмки и розетки. Все это было из хрусталя и блестело.
      – За что? – спросила она и проглотила какую-то таблеточку. У Регины была аллергия, и она пила водку только после лекарства.
      – За мечту, – предложил Дима.
      – Ну, за это я пить не буду, – отказалась Регина.
      – Но ведь невозможно жить без мечты.
      – Мечтай, – сказала она. – Я ведь тебе ничего не говорю.
      Регина выпила и пошмыгала носиком в платочек. Лицо у нее было бледное. Она очень уставала, читая чужие рукописи.
      Дима тоже выпил, и ему стало хорошо.
      Когда человеку хорошо, он становится добрее и желает счастья другим. Дима желал счастья всем, кого он знал и кого не знал. Ему хотелось носить это счастье в своем кожаном чемоданчике и оставлять в каждом доме, куда его вызывали с неотложной помощью.
      Дима вернулся домой. Тигренок спал посреди комнаты, вытянув лапы. Брюшко у него поднималось и опускалось, треугольничек уха подрагивал во сне – должно быть, тигренку снилась уссурийская тайга. Дима некоторое время смотрел на него, потом подошел к окну и отодвинул занавеску.
      За окном стояли дома в расцвеченных окнах, как новогодние елки в лампочках. А совсем внизу, темные, еле различимые в сумерках, стояли сараи.
      Дима стоял, прислонившись виском к раме, и думал о том, что еще молод, что впереди у него много лет жизни и много интересных событий и встреч.
      Это было воскресенье, и это было самое счастливое воскресенье во всей его сознательной жизни.
      Конец дня немножко испортила мама. Мамы умеют любить, как никто другой, и, как никто другой, все портить.
      – Дима! – строго окликнула мама и, когда Дима обернулся на голос, молча указала пальцем в угол.
      Дима проследил глазами направление пальца и увидел в углу возле тигренка лужу неправильной формы.
      – Вытри! – распорядилась мама и опустила свой палец.
      Этот эпизод был лишний и никак не монтировался со всем днем и с Диминым предыдущим настроением. В кино, например, режиссер пришел бы в монтажную, взял ножницы и вырезал из картины такой эпизод. Дима вырезать ничего не мог, поэтому он покорно направился в ванную комнату. В ванной на батарее висели половые тряпки, некоторые происходили от старых штанов, другие – от рогожных мешков. Дима выбрал ту, что из мешка.
      Он положил тряпку на лужу, наступил на нее, потом подвигал ногой к себе и от себя. Если бы человек, живущий в доме напротив, посмотрел на Диму из своего окна, то подумал бы, что Дима танцует твист.
      Окончив свой «твист», Дима взял тряпку двумя пальцами за самый конец, отнес ее в ванную комнату и кинул под батарею.
      На этом эпизод был бы исчерпан, но в комнату вошел сосед и сказал:
      – Добрый вечер!
      – Здравствуйте, – поздоровался Дима. Он вытирал руки о полотенце.
      – Я ничего не имею против того, – сказал сосед, – что вы воспользовались моей тряпкой. Но уж если вы ею воспользовались, то надо было выстирать и повесить на то место, откуда вы ее взяли.
      Все было резонно. Дима вернулся в ванную, достал тряпку из-под батареи и сунул ее под холодную струю.
      От воды тряпка стала темно-коричневая и тяжелая. Дима помял ее руками, почувствовал, что она липкая и скользкая одновременно.
      – С мылом, – посоветовал сосед, который добровольно согласился сопровождать и консультировать Диму.
      Дима взял кусок хвойного мыла и с силой провел по тряпке, так что на ней остался желтоватый мыльный рубец. Вода текла по этому рубцу, не размывая его, на пальцах скрипели песок и какие-то камешки.
      – Горячей водой... – руководил сосед.
      Дима пустил горячую воду, и рукам сразу стало тепло, мыло вспенилось, и вода полилась бурная и бурая, и ванна сразу стала темная, а тряпка светлая.
      Диму удивил и обрадовал этот процесс. Он с благодарностью посмотрел на соседа и уже не хотел расставаться с тряпкой, стирал ее до тех пор, пока кусок мыла из прямоугольного не превратился в овальный.
      После того как Дима развесил на батарее тряпку и уже снимал через голову рубашку, собираясь спать, в дверь заглянула другая соседка. Увидев раздевающегося мужчину, она войти не решилась, а просунула в дверь одну только макушку. У соседки когда-то была шестимесячная завивка, но шесть месяцев давно прошли, волосы развились и теперь походили на расчесанный мех.
      Соседка, не повышая голоса, хотя и не понижая его, несмотря на поздний час, пожаловалась на то, что Дима смылил ее мыло и не убрал за собой ванну, и что такое безобразие она ожидала от кого угодно, но только не от него.
      За воскресеньем следует понедельник, за понедельником вторник, за вторником, естественно, среда. Среда – серединный день недели, и уже недалеким кажется воскресенье, и у рабочего человека повышается настроение.
      У Димы неделя сложилась иначе. После воскресенья настал понедельник. За понедельником – снова понедельник, и вся его жизнь превратилась в одни сплошные понедельники.
      Мечта в образе тигренка мяукала по ночам и прыгала к Диме на кровать. Ее надо было кормить мясом, которое стоит по два рубля килограмм. Правда, тигренку перепадали кости, но кости продаются вместе с мясом и стоят столько же.
      Соседи писали заявления в жилищно-зксплуатационную контору, приводили милиционера и дворника.
      Любовь по имени Ляля сказала, что психически нормальные люди тигров не заводят. Ляля отказывалась ходить в дом – она одинаково боялась и Диму, и тигра.
      Близкие и неблизкие знакомые пожимали плечами и снисходительно улыбались. Они чувствовали свое превосходство, а человеку всегда приятно почувствовать свое превосходство над ближним.
      Мама перестала включать телевизор – она боялась сидеть без света. Вечера в семье освободились, и мама использовала это свободное время для того, чтобы упрекать папу. Папа по-прежнему молчал и смотрел в газету, но уже не так внимательно, как раньше. Он сидел на стуле, подобрав ноги, подтянув колени к подбородку, и время от времени осторожно поводил глазами по полу и по сторонам.
      А тигренок тем временем рос и ничего не подозревал. Тайна и благородство в нем, возможно, были, но скрытые и внешне ни в чем не выражались. Тигренок носился из угла в угол и, как обычная лестничная кошка, гонял по комнате Димин стетоскоп. Когда ему надоедало это занятие, он вставал на задние лапы, а передними рвал обивку на диване. Тигренок точил на будущее свои когти.
      Маму очень раздражала эта манера, но сделать тигренку замечание она не решалась. Молчать она тоже не могла, поэтому все мамины замечания выслушивал Дима.
      Дима выслушивал и вспоминал лицо директора зоопарка и его вопросы, и уже предчувствовал логику в маминых словах и в поведении Васиной жены.
      Это начиналось сомнение.
      Сомнение, как всякую болезнь, следует вовремя захватить и лечить, тогда оно проходит без следа.
      Димино сомнение было запущенным: оно грызло его два месяца и дало тяжелые осложнения. Раньше он чувствовал его только под ложечкой и только ночью, а сейчас ощущал ночью и днем, и ощущал не только под ложечкой, а в сердце, в мозгу и даже во рту. Принимаясь за еду, Дима долго и со всех сторон оглядывал кусок, нюхал его и только потом решался есть.
      Ощутив присутствие сомнения в жизненно важных центрах, Дима снял трубку и позвонил своему бывшему школьному приятелю, а ныне геологу Васе.
      Дима вежливо поздоровался и спросил: не возьмет ли Вася тигра обратно? Дима пообещал вернуть его так же безвозмездно, как и взял.
      Вася поздоровался и ответил, что назад он подарка ни в коем случае не возьмет и посоветовать другого такого мечтателя, как Дима, тоже не может.
      – Обратись в зоопарк, – посоветовал Вася. – Там тебе хорошие деньги заплатят и ручку поцелуют.
 
      В зоопарк Дима пошел, но ручку ему никто целовать не стал.
      – Нам не надо, – сказал директор зоопарка. – У нас клетки нет.
      Он посмотрел на Диму вежливо и равнодушно, и Дима не мог понять – помнит он его или нет.
      – Я к вам заходил, – осторожно намекнул Дима.
      – Я помню, – осторожно сказал директор.
      Он помнил Диму, но не проявлял к нему интереса. Давно, когда у директора были целы все зубы, с ним тоже случилась аналогичная история: директор страстно мечтал о женщине, а потом, позже, женившись на ней, осознал, что делать это было не обязательно.
      – Вы же говорили: «Ценность», – напомнил Дима.
      – Конечно, ценность, – согласился директор. – Поэтому мы должны ее нормально содержать. А у нас негде. Вы же знаете – жилищный вопрос вообще острый.
      Директор помолчал, ожидая, что Дима попрощается и уйдет.
      – До свидания, – сказал Дима.
      – Всего хорошего, – пожелал директор. – Вы же понимаете, зверей много, а зоопарк один. Сходите в цирк, может, там нужно.
 
      Комната дрессировщика вместо обоев была оклеена афишами. Над столом висел большой карандашный портрет – на нем дрессировщик был изображен в профиль и выглядел редкостным красавцем.
      Красота – в сантиметрах. Художник, видимо, учел эту истину. Он сделал глаза на полсантиметра длиннее, а нос на полсантиметра покороче, чем у оригинала. Общее количество сантиметров осталось то же самое.
      Дрессировщик выслушал Диму и осторожно спросил:
      – Вы меня разыгрываете? – Он не любил, когда его разыгрывали.
      Дима промолчал. Он сидел на стуле, худой и грустный, похожий на подростка, на воспитанного мальчика из хорошей семьи.
      – Странно, – удивился дрессировщик. – Вы же сами мечтали...
      – Да, но... – И Дима перечислил все «но».
      – Я, между прочим, тоже по два рубля мясо покупаю, – сказал дрессировщик.
      – Ваших тигров содержит государство, – резонно заметил Дима. – Это разные вещи.
      Это действительно было не одно и то же.
      – Правильно, – согласился дрессировщик. – Но ваш тигр не в плане. На него сметы нет.
      – Вы же говорили: «Ценность...»
      – Еще бы... – неопределенно сказал дрессировщик и рассеянно поглядел в окно. Ему надоели тигры так же, как Диме человеческие болезни.
      Отворилась дверь, и в комнату вошла пожилая женщина с усами.
      – Поздоровайтесь, – торопливым шепотом попросил дрессировщик.
      – Здравствуйте, – послушно сказал Дима.
      Женщина ничего не ответила, с достоинством вышла из комнаты и, когда вышла, хлопнула дверью.
      Дима вопросительно посмотрел на дрессировщика.
      – Видал? – спросил тот с каким-то мрачным удовлетворением.
      – Видал, – подтвердил Дима.
      – И вот так всю дорогу...
      Дима вежливо промолчал. Он не знал, о чем говорит дрессировщик, и это его не интересовало.
      А дрессировщика, в свою очередь, не интересовали тигры. Тигры, как люди, совершенно различные и вместе с тем абсолютно одинаковые. И в общем-то нет особой разницы, будет у него тигром больше или тигром меньше.
      – Вы сходите в Уголок Дурова, – предложил дрессировщик. – Может быть, им нужен тигр?
      – Нам не надо, – сказала девушка-секретарша.
      Она что-то переписывала из одной большой тетради в другую большую тетрадь. Лицо у нее было заплаканное, а глаза ненакрашенные. Оттого, что ресницы были светлые, их не было заметно, и веки казались голыми.
      – У нас дети. Это опасно, – объяснила секретарша.
      – Это же ценность, – растолковал ей Дима.
      – Мы не можем держать у себя ценность.
      – А где директор? – спросил Дима.
      – Нет его.
      – А где он?
      – Где, где... Нету – и все. А зачем он вам?
      – Поговорить.
      – А что говорить-то? Я вам объяснила – и все.
      Когда с Димой грубо разговаривали, он очень робел и от робости сам становился некорректным.
      – Нет, не все, – сказал он.
      – Странный вы какой-то, ей-богу, – поделилась секретарша. – Сначала вам нужен тигр, потом вам не нужен тигр. Делать вам, что ли, нечего? Мне бы ваши заботы.
      Она выдвинула маленький ящичек и вытащила оттуда третью большую тетрадь. Видимо, Димины заботы казались ей праздными по сравнению с ее собственными.
      – Ну, что вы стоите? – спросила она.
      – А что делать? – тихо пожаловался Дима. – Не могу же я сам его отравить...
      – А зачем сам? Отведите в ветлечебницу. Его усыпят – и все.
 
      Когда человеку плохо, он бежит туда, где его любят, где ему верят.
      Дима побежал к Ляле.
      Волосы у нее на этот раз были желтые, рассыпанные по плечам. Если бы рядом с ней поставить Брижит Бардо, было бы совершенно невозможно отличить: которая из них Брижит, а которая Ляля.
      День стоял весенний, и половина мостовой была сухая, яркая, а другая половина находилась в тени, асфальт там был влажный и темный.
      Дима стоял на солнечной стороне. Привалившись к водосточной трубе, слушал лицом теплое солнце и чувствовал такую усталость, будто он пронес по городу тяжелые чемоданы.
      – Я понимаю тебя, – печально проговорила Ляля и провела ладошкой по худой Диминой щеке. Она понимала его и жалела. Это была настоящая женщина. – Заведи себе другую мечту.
      – Но это предательство! – воскликнул Дима и сложил три пальца вместе, будто собирался молиться.
      – Почему предательство? – удивилась Ляля. – Осуществленная мечта – уже не мечта.
      – Если я не сохраню тигра, я не знаю, как это объяснить, но от меня уйдет лучшая часть меня.
      – А если ты его сохранишь, он вырастет и сожрет тебя. И от тебя вообще ничего не останется.
      Лялина ладонь показалась Диме холодной и жесткой. Он снял ее со щеки, потом приподнял плечо и вытер щеку о плечо.
 
      Ветлечебница ничем не отличалась от человеческой поликлиники, и Дима почувствовал себя в привычной обстановке.
      Он снял в гардеробе пальто, потом подошел к окошечку, над которым было написано «Справочное».
      – Вы первый раз? – спросили в справочном.
      – Первый, – сказал Дима. – И последний.
      – Это нас не интересует, – строго заметили в справочном. – Обратитесь в регистратуру, на вас заведут карточку.
      Дима сделал два шага вправо и сунул голову в окошечко рядом.
      – Кличка... – спросила регистраторша. Здесь говорили конспективно и коротко. Только о главном.
      – Чья? – не понял Дима.
      – Как вы думаете чья? Не ваша, конечно...
      Дима смутился.
      – Тигр, – сказал он.
      – Кот?
      – Тигр, – повторил Дима.
      – Я спрашиваю: кот или кошка?
      – Из семейства кошачьих, – неопределенно ответил Дима. Регистраторша подняла на него глаза. Дима молчал, она пожала плечами и что-то пометила в карточке.
      – Фамилия?
      – Чья?
      – Ну не кошки, конечно. Ваша.
      – Коростышевский.
      – Тигр Коростышевский, – продиктовала себе регистраторша и протянула Диме талон.
      В коридоре было несколько кабинетов. На скамеечках сидели люди и ждали.
      Дима тоже сел на скамеечку, покрытую бежевой масляной краской, и стал дожидаться своей очереди. Перед ним сидела толстая женщина с хозяйственной сумкой на коленях. Из сумки выглядывала собачья морда – белая и лохматая, похожая на хризантему.
      – Вы хотите ее усыпить? – осторожно спросил Дима.
      – Бог с вами! – испугалась женщина и отодвинулась от Димы. – У нас нервное переутомление, мы ходим на уколы Б-прим.
      Очередь двигалась медленно, и Дима был рад, что она двигается так медленно. Он смотрел на концы своих ботинок и мысленно мечтал, чтобы сегодняшний день скорее прошел и наступило завтра. Чтобы можно было скорее забыть о сегодняшнем дне.
      Ветеринарный врач внимательно выслушал Димину историю, и когда слушал, то почему-то не смотрел на Диму, а рисовал на рецепте восьмерки.
      – Мы не можем взять на себя такую ответственность, – сказал врач. – Это же не кошка, а тигр. Огромные деньги.
      – Возьмите даром, – взмолился Дима. – Я даром отдам.
      – Не надо нам даром, – врач перестал рисовать восьмерки и поднял на Диму глаза: – Нам и даром не надо...
      И вернулся Дима домой, а тигра нет.
      – Не знаем, – сказали родители.
      – Не знаем, – сказали соседи.
      Дима обошел всю полезную площадь квартиры и места общего пользования, но тигра не было нигде.
      – Наверное, убежал, – сказали соседи, – в уссурийскую тайгу.
      – Хищники, они неблагодарные, – сказали родители.
      Дима долго не ложился спать, а когда наконец лег, то никак не мог заснуть. Он все время ждал, что в дверь позвонят и, когда он ее приоткроет, просунут в щель тигренка.
      Дима лежал и прислушивался, глядя над собой, и в голове у него крутилась фраза из какой-то песни. Он никак не мог освободиться от этой фразы и от напряжения. Но никто к нему не пришел и тигренка не просунул. Может быть, он действительно сбежал в уссурийскую тайгу.
 
      Прошла неделя.
      Дима по-прежнему работал в «Неотложной помощи» и уже видел в своей работе большой смысл.
      И любовь по имени Ляля выходила к нему и разговаривала, потому что Дима был хоть и со странностями, но с серьезными намерениями.
      И родители согласились, что лучше быть таким тюфяком, как Дима, чем таким ловким, как Замский.
      И соседи стали приветливее. Люди вообще не любят, когда кто-то живет иначе, чем они.
      Все шло хорошо – гораздо лучше, чем прежде. Дима поправился, и посвежел, и стал забывать о том времени, когда рядом с ним в комнате жил тигр. Но однажды, придя с ночной смены, он лег спать, и тигренок приснился ему во сне – большеголовый, с зелеными глазами, зрачки вертикальной черточкой. Вокруг черного кожаного носа расходились черные круги, а уши торчали на голове, как два равнобедренных треугольника.
      Дима проснулся. Голова гудела, и было такое чувство, будто он наелся ваты. Стояли сумерки, и он никак не мог понять – утро сейчас или вечер. Потом, догадавшись по некоторым приметам, что вечер, оделся и вышел на улицу.
      Дима зашел в пельменную и неожиданно для самого себя напился.
      Если ему было хорошо, то от выпитого становилось еще лучше. А если плохо, то еще хуже. Сейчас ему стало хуже, и он понял, что, значит, до этого ему было плохо.
      Дима хмуро глядел в мраморный столик и слушал своих старых знакомых – Охрименко и другого, в плоской кепочке. И у Димы было впечатление, что с того раза, как он их здесь встретил два месяца назад, эти люди отсюда не выходили.
      – Ну что, прислал тебе Филиппов письмо? – спросил Дима у Охрименко.
      – Нет, еще не прислал. А ты достал себе тигра? – спросил Охрименко у Димы.
      Дима поглядел на него и вдруг задумался: если он сознается сейчас в том, что мечта сбежала сама, ему, кроме как на себя, не на кого будет пожаловаться. И вообще он окажется неинтересным человеком, безо всякой мечты.
      – Я не вовремя родился, – сказал Дима и сложил пальцы так, будто собирался молиться. – Лишний человек. Трагическая личность. Вот Энгельс сказал: «Что такое трагедия? – Столкновение желания с невозможностью осуществления».
      Безызвестному Охрименко стало жалко Диму, но он ничего не сказал. Он сам находился в таком же положении.

Зануда

      Нудным человеком называется тот, который на вопрос: «Как твои дела?» – начинает рассказывать, как его дела...
      Женька был нудным. Он все понимал буквально. Если он чихал и ему говорили: «Будь здоров», отвечал: «Ладно». Если его приглашали: «Заходи», он заходил. А когда спрашивали: «Как дела?», начинал подробно рассказывать, как его дела.
      Люся и Юра не считались нудными, понимали все так, как и следует понимать: если их приглашали – «заходите», они обещали и не заходили. На пожелание «будьте здоровы» отвечали «спасибо». А на вопрос «как дела?» искренне делились: «Потихоньку».
      Юра закончил один институт, а Люся два – очный и заочный. У нее было наиболее высокое образование по сравнению с окружающими. Образование, как известно, порождает знание. Знание – потребность. Потребность – неудовлетворенность. А неудовлетворенный человек, по словам Алексея Максимовича Горького, полезен социально и симпатичен лично.
      Люся была полезна и симпатична, чем выгодно отличалась от нудного Женьки. Они жили на одном этаже, но никогда не общались, и линии жизни на их ладонях шли в противоположных направлениях. Поэтому появление Женьки на пороге Люсиного дома было неоправданным, тем не менее это случилось в одно прекрасное утро.
      – Здравствуйте, – сказала Люся, так как Женька молчал и смотрел глазами – большими и рыжими.
      – Ладно, – ответил Женька. Слово «здравствуйте» он понимал как обращение и понимал буквально: будьте здоровы.
      Люся удивилась, но ничего не сказала. Она была хорошо воспитана и умела скрывать свои истинные чувства.
      – У меня сломалась бритва, – сказал Женька. Голос у него был красивый. – Я бы побрился бритвой вашего мужа. Но это зависит не только от меня.
      – Пожалуйста. – Люся не умела отказывать, если ее о чем-нибудь просили.
      Она привела Женьку на кухню, положила перед ним бритву и зеркало, а сама ушла в комнату, чтобы не мешать Женьке и чтобы написать корреспонденцию о молодежном театре. Написать было не главное, а главное – придумать первую фразу, точную и единственно возможную. Заведующий отделом информации обязательно требовал первую фразу. Если ее не было, он дальше не читал.
      Люся попробовала сосредоточиться, но за дверью жужжала бритва, и в голову лезли посторонние мысли. Например: хорошо бы в этом году ей исполнилось не 27, как должно, а 26, а на следующий год 25, потом 24 и так до двадцати. Тогда через семь лет ей было бы не 34, а 20.
      Мысли эти не имели ничего общего с молодежным театром и не годились для первой фразы. Люся вылезла из-за стола и пошла на кухню, чтобы узнать, как продвигаются Женькины дела.
      Дела продвигались медленно, возможно, потому, что смотрел Женька не в зеркало, а мимо – на стол, где стояла банка сгущенного молока, творог и «Отдельная» колбаса.
      Люся поняла, что Женька хочет есть.
      – Налить вам чаю? – спросила она.
      – Как хотите. Это зависит не от меня.
      Люся удивилась, но ничего не сказала. Она не хотела разговаривать, чтобы не рассредоточиться и сохранить себя для первой фразы.
      Она налила ему чай в высокую керамическую кружку, подвинула ближе все, что стояло на столе.
      Женька молча начал есть. Ел он быстро – признак хорошего работника, и через пять минут съел все, включая хлеб в хлебнице и сахар в сахарнице. Потом он взял с подоконника «Неделю» и стал читать. Что-то показалось ему забавным, и он засмеялся.
      – Вы поели? – спросила Люся.
      Она ожидала, что Женька ответит: «Да. Большое спасибо. Я, наверное, вас задерживаю, я пойду». Но Женька сказал только первую часть фразы:
      – Да. – «Спасибо» он не сказал. – Я вам мешаю? – заподозрил он, так как Люся продолжала стоять.
      – Нет, ну что вы... – сконфуженно проговорила она и ушла в другую комнату.
      Она слышала, как Женька переворачивает страницы. Потом что-то грохнуло и покатилось – видимо, со стола упала тарелка или керамическая чашка.
      Люсе не жалко было ни тарелки, ни чашки, а жалко утреннего времени, которое она так ценила и которое уходило зря. Люся почти материально ощущала в себе талант и отдавала его людям. Обычно она делала это по утрам, но сегодня ей помешал Женька, и Люся чувствовала свою вину перед человечеством.
      И Женька тоже чувствовал себя виноватым.
      – Я уронил... – сказал он, появившись в дверях.
      – Ничего, – равнодушно ответила Люся, – не обращайте внимания.
      – Хорошо, – согласился Женька, кивнул и прошел к письменному столу.
      Женька побрился и поел, выкурил хорошую сигарету, прочитал «Неделю» от корки до корки, до того места, где сообщался адрес редакции. А теперь ему хотелось поговорить. Ему хотелось, чтобы его послушали.
      – А меня с работы выгнали, – доверчиво поделился Женька.
      – Где вы работали? – поинтересовалась Люся.
      – В клубе жэка. Хором руководил.
      – Интересно... – удивилась Люся.
      – Очень! – согласился Женька. – Когда дети поют, они счастливы. Хор – это много счастливых людей.
      – Почему же вас выгнали?
      – Я набрал половину гудков.
      – Каких гудков?
      – Ну... это дети, которые неправильно интонируют. Без слуха...
      – Зачем же вы набрали без слуха?
      – Но ведь им тоже хочется петь.
      – Понятно, – задумчиво сказала Люся.
      – Конечно, – вдохновился Женька. – А начальница не понимает. Говорит: «Хор должен участвовать в смотре». Я говорю: «Вырастут – пусть участвуют, а дети должны петь».
      – Не согласилась? – спросила Люся.
      – Она сказала, что я странный и что ей некогда под меня подстраиваться. У нее много других дел.
      Женька затянулся, и полоска огонька на его сигарете подвинулась ближе к губам, а столбик из пепла стал длиннее. Он стал таким длинным, что обломился и мягко упал на Женькин башмак, а с башмака скатился на ковер.
      – Уронил... – удивился Женька, внимательно глядя на ковер. – Я могу поднять...
      – Не надо, – сказала Люся. Она испытывала раздражение, но не хотела это обнаружить.
      Женька посмотрел на нее, и Люсе почему-то стало неловко.
      – Не надо, – повторила она. – Это мелочь...
      – Ну конечно, – согласился Женька. Для него это было очевидно, и он не понимал, зачем об этом говорить так много.
      Женьке было тепло и нравилось смотреть на Люсю, и он рассказал ей, как правильно приготовить водку; для этого нужно в бутылку «Столичной», которая покупается в магазине за три рубля семь копеек, бросить несколько кристалликов марганцовки, которая продается в аптеке и стоит гораздо дешевле. Через два дня эту водку следует процедить сквозь вату, на вате останется осадок – черный, как деготь, а водка идет голубая и легкая, как дыхание.
      Женька ходил по комнате, сунув руки в карманы, обтянув тощий зад, и рассказывал – уже не о водке, а о женщинах.
      Женька знал двух женщин. С одной ему было хорошо и без нее тоже хорошо. Без другой ему было плохо, но с ней тоже плохо. Женька мечтал о третьем возможном варианте, когда с ней ему будет хорошо, а без нее плохо.
      Поговорив немного о любви, Женька перешел к дружбе. Он рассказал Люсе о своем приятеле, который на спор выучил язык народности таты. Этот язык знают только сами таты и Женькин приятель, и больше никто.
      От друзей Женька перешел к хорошим знакомым, а от них – к родственникам.
      В пять часов с работы вернулся Юра. Увидев его, Женька остановился и замолчал.
      – Добрый день, – поздоровался Юра.
      – Да, – согласился Женька, потому что считал сегодняшний день для себя добрым.
      Юра удивился этой форме приветствия и тому, что в гостях Женька, что накурено и пепел по всему дому, что Люся сидит в углу, сжавшись, без признаков жизни.
      Все это выглядело странным, но Юра был человеком воспитанным и сделал вид, что все правильно, – именно так все и должно выглядеть.
      – Как дела? – спросил Юра у Женьки.
      – На работу устраиваюсь, – с готовностью откликнулся Женька. – Странная, в общем, работа, но дело не в этом. Когда человек работает, он не свободен, потому что по большей части делает не то, что ему хочется. Но, с другой стороны, человек не всегда знает, что ему хочется. – Женька вдохновился и похорошел. Он любил, когда интересовались его делами и когда при этом внимательно слушали. – Видите ли...
      Женька запнулся, ему показалось, Юра что-то сказал.
      – Что? – переспросил он.
      – Ничего, – сказал Юра и повесил плащ в стенной шкаф.
      Он вешал плащ, и лицо у него было рассеянное, и Женька понял, что слушал он невнимательно, и ему самому стало неинтересно.
      – Я пойду... – неуверенно проговорил Женька.
      – Заходите, – пригласил Юра.
      – Ладно, – пообещал Женька и остался стоять. Ему не хотелось уходить, а хотелось рассказать все сначала, чтобы Юра тоже послушал. Но Юра молчал, и Женька сказал:
      – До свидания.
      «До свидания» он понимал буквально: то есть до следующей встречи. Женька ушел, а Люся легла на диван и заплакала.
 
      Джинджи взял свой стул и сел рядом с Эльгой.
      – Эльга, – сказал Джинджи, – ты замечательный человек. Это правда.
      У Эльги только что окончилась одна любовь, а другая еще не начиналась. Требовалось время, чтобы после первой все улеглось.
      – Не врывайся в мою паузу, – сказала Эльга.
      Джинджи взял свой стул и поставил его возле Люси.
      – Люся, – сказал Джинджи, – ты замечательный человек, правда. Я и раньше это предполагал, но теперь понял наверняка.
      – А как ты это понял? – удивилась Люся.
      – По некоторым приметам.
      Люсе было интересно послушать поподробнее, но в это время в прихожей зазвонил телефон.
      – Сними трубку, – попросила она Костю, который сидел возле двери с лицом талантливого трагика.
      Костя думал в этот момент о том, что сегодняшний вечер – миг, и даже сто лет – миг в сравнении с вечностью. А через сто лет Кости уже не будет, и темно-серые штаны в рубчик, которые на нем надеты, переживут его имя.
      Костя тихо вышел в прихожую, потом так же тихо вернулся и сел на свое место.
      – Кто это звонил? – спросила Люся.
      – Женя, – ответил Костя, и ни один мускул на его лице не дрогнул.
      – Женька?!
      – Может быть, Женька, но он сказал Женя.
      Юра перестал играть, и в комнате стало тихо.
      – Зачем он звонил? – спросил Юра.
      – Он просил передать, что придет к вам ночевать.
      – А ты что сказал?
      – Я сказал: у вас гости.
      – А он?
      – А он сказал: ничего, пожалуйста.
      Гости были не только воспитанные и талантливые. Гости были чуткие. Они не могли развлекаться, если ближнему грозила опасность.
      Все сели вокруг стола и сосредоточились.
      – Скажите, к вам родственники приехали, – предложил Джинджи и подвинул свой локоть поближе к Люсиному.
      – Я говорить не буду, – отказался Юра и посмотрел на локоть Джинджи. – Я не умею врать.
      – А я, значит, умею, – обиделась Люся. – Когда надо врать или одалживать деньги, когда надо унижаться, ты посылаешь меня.
      – Пусть переночует, – выручил Костя, – не надо будет врать. И что такое одна ночь в сравнении с вечностью?
      – Если он переночует одну ночь, – объяснил Юра, – он поселится здесь навсегда и завтра приведет своего приятеля.
      Услышав, что ее ждет, Люся часто задышала, и брови у нее стали красные.
      – А вы скажите, знакомые из Ленинграда приехали, – посоветовала Эльга.
      – Я уже предлагал, не подходит, – напомнил Джинджи. – Его нельзя пускать.
      – Не пускайте, – у Эльги было развито логическое мышление. – Заприте дверь, будто вас нет дома. Он позвонит-позвонит и уйдет.
      В дверь позвонили. Все переглянулись. Юра быстро выключил свет.
      – А почему он пришел к вам ночевать? – шепотом удивился Костя. – Это кто, родственник ваш?
      – Ее друг. – Юра кивнул на жену. – Большой приятель.
      – К нашему берегу вечно приплывет не дерьмо, так палка, – подытожила Эльга, имея в виду не столько Люсю, сколько себя.
      Женька тем временем положил палец на кнопку, полагая, что хозяева не слышат.
      Все имеет свой конец, даже жизнь. Женька тоже в конце концов снял палец с кнопки, и тогда стало тихо.
      – Ушел... – тихо предположил Юра, подошел на цыпочках к двери и заглянул в замочную скважину.
      Женька сидел на ступеньках возле лифта и ждал. Он все понимал буквально: раз хозяева не отпирают, значит, их нет дома. А раз их нет – они вернутся. Женька ждал, подперев лицо руками, и выражение у него было изумленно-печальное и какое-то отрешенное. А рядом на ступеньках стояла коробка с тортом, перевязанная бумажной веревочкой.
      Юра вернулся в комнату.
      – Сидит, – сообщил он.
      – Вот это дает! – восхищенно сказал Джинджи.
      – А долго он будет сидеть? – забеспокоилась Эльга.
      – Всю жизнь, – убежденно сказала Люся.
      – А как же нам теперь выйти? – удивился Костя.
      – Никак, – сказала Люся. – Попались!
      Прошло четыре часа.
      В комнате было темно и тихо, слышно было, как урчал на кухне холодильник, тикали снятые с руки часы.
      Юра спал на тахте. Он умел засыпать в любой обстановке и спал обычно крепко, без снов.
      Возле него валетом лежал Костя, осмысливал жизнь, при этом старался отодвинуть Юрины ноги подальше от лица.
      Эльга сидела в кресле и думала о том, что прошлая любовь кончилась не по ее инициативе, а новая еще не началась, и неизвестно, что приплывет к ее берегу в очередной раз.
      Люся смотрела в окно, понимала, что не выспится и завтра снова не сможет работать, не сумеет сохранить себя для первой фразы.
      – Джинджи, – с надеждой попросила она, – давай я скажу тебе первую фразу...
      Джинджи ходил из угла в угол: страстно хотел домой. Он забыл о том, что Эльга хороший человек и Люся, по некоторым приметам, тоже хороший человек. Сейчас, когда нельзя было выйти, он больше всего на свете хотел в свои собственные стены к своей собственной жене.
      – Какую первую фразу? – не понял он. – К чему?
      – Ни к чему, просто первую фразу – и все.
      Джинджи остановился.
      – Зажмурьтесь, и закройте глаза, и представьте себе... – начала Люся.
      – Зажмурьтесь и закройте глаза – одно и то же. Надо что-нибудь одно.
      – А что лучше?
      – Не знаю, – мрачно сказал Джинджи.
      – Брось, – лениво предложила Эльга. – Кому все это надо?
      – Если так рассуждать – ничего никому не надо. И никто никому. Кому ты нужна?
      – И я никому не нужна, – спокойно сказала Эльга.
      Люся отвернулась, стала глядеть на редкие огни в домах. Ей вдруг больше всего на свете захотелось, чтобы кто-нибудь спросил у нее: как дела? А она бы долго и подробно стала рассказывать про свои дела: про то, что гости ходят не к ним, а в их дом, потому что по вечерам им некуда деться. Про то, что начальник теряет ее работы, засовывает куда-то в бумаги, а потом не может найти. Про свою любовь, которая кончилась, и теперь, когда она кончилась, кажется, что ее не было никогда.
      Но гости были людьми воспитанными. Никто ни о чем не спрашивал. Все сидели вместе и врозь. Впереди была долгая ночь и нескорое утро.
      А Женька тем временем спокойно спал, уложив щеку на ладонь, и с интересом смотрел свои сны... Может быть, ему снились поющие дети.

Из жизни миллионеров

      Я летела в Париж по приглашению издательства. Рядом со мной сидела переводчица Настя, по-французски ее имя звучит Анестези. Вообще она была русская, но вышла замуж за француза и теперь жила в Париже. В Москве остались ее родители и подруги, по которым она скучала, и в Москве обитали русские писатели, на которых после перестройки открылась большая мода. Настя приезжала и копалась в русских писателях, как в сундуке, выбирая лучший товар. Это был ее бизнес.
      Поскольку писатели в большинстве своем мужчины, а моя переводчица – женщина тридцати семи лет, в периоде гормональной бури, то поиск и отбор был всегда захватывающе веселым и авантюрным.
      Настя наводила у меня справки, спрашивала таинственно: «А Иванов женат?» Я отвечала: «Женат». – «А Сидоров женат?» Я снова отвечала: «Женат». Все московские писатели почему-то были женаты. Но ведь и Анестези была замужем. Я думаю, она подсознательно искала любви с продолжением и перспективой. Женщина любит перспективу, даже если она ей совершенно не нужна.
      У Анестези были ореховые волосы, бежевые одежды, она вся была стильно-блеклая, с высокой грудью и тонкой талией. Одевалась дорого, у нее были вещи из самых дорогих магазинов, но обязательно с пятном на груди и потерянной пуговицей. Неряшливость тоже каким-то образом составляла ее шарм. Она безумно нравилась мужчинам.
      Именно безумно, они теряли голову и становились неуправляемы, и делали все, что она хотела. Это тоже входило в бизнес. Настя скупала русских писателей за копейки, и они были этому очень рады.
      Самолет взлетел. Я видела, как человек, сидящий впереди, осенил себя крестом, а потом отвел руку чуть вперед и вверх – и перекрестил самолет. Мне стало грустно, непонятно почему. Самолет – это всегда грань. Интересно, когда люди гибнут скопом – это что-то меняет? Это не так обидно, как в одиночку? Или все равно?..
      – Я люблю своего мужа, – сказала вдруг Анестези. Видимо, у нее тоже появилось тревожное чувство.
      Самолет взлетел и взял курс на Париж. В это же самое время где-то в Гренландии поднялся в небо ураган, в дальнейшем ему дали имя «Оскар», и тоже направился в сторону Парижа. Оскар и самолет с разных концов летели в столицу Франции.
      – Я его люблю страстно, – добавила переводчица глухим голосом.
      – Тогда почему ты все время уезжаешь из дома? – удивилась я.
      – У него секретарша. Полетт. Только ты никому не говори.
      – Откуда ты знаешь?
      – Они проводят на работе по восемь часов. И всегда вместе.
      – Ну и что? Это его работа.
      – Когда люди все время вместе, они становятся ОДНО. Он ходит домой только ночевать.
      – Это тоже много, – сказала я. – Где бы ни летал, а приземляется на свой аэродром.
      – Не хочу быть аэродромом. Я хочу быть небом. Чтобы он летал во мне, а не приземлялся.
      – А сколько вы женаты? – спросила я.
      – Двадцать лет. Он мой первый мужчина, а я его первая женщина. Он захотел взять новый сексуальный опыт.
      Последняя фраза звучала как подстрочник. И я поняла, что Настя, когда волнуется, начинает думать по-французски.
      Я не предполагала в Анестези таких глубоких трещин. Я думала, у нее все легче, по-французски. Между ее высоких ног прятался маленький треугольник, наподобие Бермудского, куда все проваливались и исчезали без следа. Все, кроме одного. Ее мужа.
      – Ты боишься, он уйдет? – спросила я.
      – Нет. Не боюсь. Он любит нашу дочь.
      – Значит, он останется с тобой...
      – Но будет думать о другой.
      – Пусть думает о чем хочет, но сидит в доме.
      – Только русские так рассуждают.
      – Но ведь ты тоже русская, – напомнила я.
      – Держать в руках НИЧТО. Но держать. Лучше умереть, чем так жить!
      – Нет, – сказала я. – Лучше так жить, чем умереть.
      Я была воспитана таким образом, что главная ценность – семья. Нужно сохранять ее любой ценой, в том числе и ценой унижения. Кризис пройдет, а семья останется.
      Анестези привыкла быть самой лучшей. И подмена ее треугольника другим воспринималась ею как смерть внутри жизни. Она бунтовала словом и делом. Но ничего не помогало.
      – Я люблю его страстно, – снова повторила она.
      На этих словах самолет и Оскар встретились друг с другом. Оскар обнял самолет и сжал его. Самолет затрепетал, как рыба, выброшенная на берег.
      Погас свет. Кто-то закричал.
      Переводчица заерзала на месте, стала шуровать рукой в своей сумке.
      – У тебя есть карандаш? – спросила она.
      – Зачем тебе?
      – Я напишу мужу прощальное письмо. Чтобы он не женился на Полетт. Никогда.
      – Очень эгоистично, – сказала я.
      Мне стало плохо. Казалось, что печень идет к горлу. Это самолет резко терял высоту.
      Я хотела спросить: а кто передаст письмо ее мужу, если самолет разобьется? Хотя листок бумаги не разбивается, и его можно будет найти среди пестрых кусков из тел и самолета.
      Японцы молились и молчали. Я закрыла глаза и тоже стала молиться. Молитв я не знаю и просто просила Бога по-человечески: «Ну, миленький, ну пожалуйста...» Именно такими словами моя дочка просила не отводить ее в детский сад и складывала перед собой руки, как во время молитвы.
      Японцы молчали, закрыв глаза. Орали европейцы. Но, как выяснилось, напрасно орали. Командир корабля резко снизил высоту, опустил машину в другой воздушный коридор, вырвался из объятий Оскара. И благополучно сел. И вытер пот. И возможно, хлебнул коньяку.
      Ему аплодировали японцы, и американцы, и африканцы. Белые, желтые и черные. А он в своей кабине слушал аплодисменты и не мог подняться на ватные ноги.
      Оскар кружил над городом, сдирал с домов крыши и выдергивал из земли деревья.
      Самолет не мог подкатить к вокзалу. Все стали спускаться по трапу на летное поле. Внизу стояла цепочка спасателей в оранжевых жилетах. Они передавали людей от одного к другому. Оскар пытался разметать людей по полю, но спасатели стояли плотно – через один метр. Один кинул меня в руки второго, как мяч в волейболе, другой – в руки третьего. И так – до здания аэропорта.
      Наконец меня втолкнули в здание. Все – позади. Я засмеялась, но на глаза навернулись слезы. Все-таки не очень приятно, когда тебя кидают, как мяч.
      Подошел спасатель и спросил меня:
      – Вам плохо? Вы очень бледная.
      – Нет, мне хорошо, – ответила я.
      Мы пошли получать багаж. Анастези сняла с ленты свою объемистую сумку на колесах. Мы ждали мой чемодан, но он не появился.
      Мы стояли и ждали. Уже три раза прокрутилась пустая лента. Моего чемодана не было и в помине.
      – Стой здесь, – приказала Настя и отправилась выяснять.
      Она вернулась через полчаса и сказала, что в связи с ураганом произошли поломки в компьютерах, и мой чемодан, по всей вероятности, отправился в Канаду.
      – А что же делать? – испугалась я.
      В чемодане лежали мои лучшие вещи. Практически все, что у меня было, находилось в чемодане.
      – Скажи спасибо, что пропал только чемодан, – посоветовала Настя.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4