Я потуже закрепила толстые шнурки на своих альпийских ботинках и уже не первый раз за последние дни пожалела, что уже много лет, с тех пор, как забеременела Машей, не курю. Вот сейчас бы очень подошло уверенным жестом выбить из пачки сигаретку какого-нибудь термоядерного «Парламента», яростно затянуться и выпустить через нос мутные вонючие струйки дыма. Это был бы банальный, но четкий и внятный психологический жест. Но ботинки тоже подействовали.
– Ужас, Егоровна. Кошмарные, ужасные ботинки. Ноги не преют?
– Не преют. Там особая терморегуляция.
– Но ты в них ужасна, – кротко подытожил Соломатько, продолжая выжидательно смотреть на меня.
И я сдалась:
– Тогда – это когда? Ты что-то конкретное имеешь в виду?
– Тогда – это четырнадцать лет назад, – пояснил он терпеливо. – Когда ты нашла материальную базу, как сама сейчас призналась, и тут же мне от ворот поворот дала. Без причин, без объяснений. Не так уж и плохо все у нас было, насколько я помню… гм… Я только-только начал привязываться к Маше, к мысли привык, что ты родила мне дочь, да не тут-то было…
И Маша тоже начала к тебе привязываться, привыкать стала. И мне казалось, что ей будет дальше очень больно, понимаешь. И еще я не хотела разрывать детскую душу непонятными и отвратительными компромиссами, от которых и взрослая-то душа болит и мается, никак не желая согласиться с таким перевернутым порядком вещей. А!.. – Я махнула рукой и остановила саму себя. – Нашла с кем вести полемику на такие темы!
– А ты не веди полемику, чай не в телевизоре. Отвечай по-простому на очень простой вопрос, который я задаю тебе уже не в первый раз. И пока не услышал внятного ответа.
Удивительным образом Соломатько из обвиняемого превратился в сурового и справедливого прокурора. То была Маша со своими пристрастными вопросами, теперь вот – он… Я постаралась собраться и ответить ему как можно жестче.
– Понимаешь, Игорь, наши отношения долго держались на моей огромной любви, нежности, страсти, надежде. А когда этого… – Я хотела сказать «не стало», но, взглянув на Соломатька, который сидел с непроницаемым видом, чуть подняв лицо, как будто подставляя его несуществующему ветру, сказала по-другому: – Когда этого стало значительно меньше, то отношения просто потеряли смысл.
– Я тебя не про отношения спрашиваю, и не про твои страсти, – ровным голосом ответил Соломатько, все так же глядя куда-то вверх. – Я спрашиваю, как ты могла взять и распорядиться сразу тремя жизнями: своей, моей и Машиной? Ты сделала невозможным наше с ней общение только потому, что я жил с другой женщиной.
– Любил другую женщину, – уточнила я.
– Какая разница! – отмахнулся Соломатько. – Словоблудие. Жил, любил… Не любил, не жил… Я вообще никого не любил. Ни тебя, ни ее. Понятно?
Заметив интерес на моем лице, он быстро добавил:
– Не оживляйся, не оживляйся, тема закрыта. Факт тот, что ты лишила дочь отца, а отца – дочери. Из-за своих шкурных интересов.
– Из-за любви, – тихо поправила я.
Он ПОМОРЩИЛСЯ:
– Любви, нелюбви, ненависти, гордыни, ревности, мести… Это я и называю шкурными интересами. – Он удовлетворенно посмотрел на меня и твердо повторил: – Ты лишила дочь отца.
– Хорошо. – Я постаралась сосредоточиться, чтобы не поддаться внезапно нахлынувшим эмоциям. – Но я лишила ее не отца, а твоих редких, унизительных набегов, втихаря, с оглядкой, на пятнадцать лживых, бессмысленных минут. Ты меня этим унижал. Я не хотела, чтобы она росла и смотрела, как можно жить постоянно униженной. Ты и ее этим унижал! И продолжал бы точно так же. По-другому ты просто не умеешь. Ты помнишь свою последнюю встречу с Машей?
Он, прищурившись, покачал головой:
– Н-нет.
Не помнишь! А как тебе ее помнить! Ты же прибежал, через десять минут куда-то позвонил и, не разбирая дороги, побежал обратно. Не попрощавшись с Машей, не взяв ее на руки, не поцеловав. Не помнишь?
– Нет, я же сказал!– недовольно пожал плечами Соломатько. – С чего это я буду глупости всякие помнить? Ну и что дальше?
– А как она пошла за тобой на лестничную клетку, отчаянно махая тебе рукой, и все повторяла: «А-па, а-па…», тоже не помнишь?
– Нет, Егоровна, я живу другими категориями, в соплях таких не мотаюсь! – вконец разозлился он. – Не помню. И тебе советую помнить о жизни другое.
Тут уже я пожала плечами и промолчала.
– Так, ну хорошо. Маша шла за мной, махала рукой, а я что?
– Да ничего, Игорь! Ничего! Ты бежал без оглядки!
– И что, от этого ты перекрыла мне кислород?
Нет, не только от этого… – Я посмотрела на его невозмутимое лицо. – Ты что, не слышишь, что я тебе говорю сейчас? Ты совсем одеревенел от своего богатства, что ли? Не понимаешь больше таких категорий? Я тебе говорю – я вдруг увидела, как запереживала Маша, маленькая, несмышленая Маша… И я поняла, что эта картинка – проекция на будущее. Что так будет всегда. А вообще… – «кислород перекрыла»! Слова-то какие… Да надо было прийти и общаться с дочерью, в конце-то концов!.. – Я пыталась сопротивляться, думая при этом: вот кто, оказывается, был бы мне все четырнадцать лет замечательным собеседником и прекрасным оппонентом на самую больную тему моей жизни. Тему безотцовщины моей любимой Маши.
Но оппонент вовсе не горел желанием дружелюбно и аргументированно спорить со мной, а потом, разумеется, согласиться с моей правотой. А тогда какой же это оппонент? Это самый настоящий враг, который решил уничтожить мою правду за один день и заодно перевернуть все в Машиной голове.
***
За обедом враг, не дожидаясь, пока Маша усядется за стол, схватил куриную ножку, жадно рванул зубами большой кусок мяса, быстро прожевал, удовлетворенно проглотил и начал активное наступление – на безусловную правду моей жизни и на безусловно только мою дочку Машу.
– Курочка отличная, м-м-м… какая корочка поджаристая… Классно ты все-таки придумала, Егоровна, с этим похищением! Может, сделаем его традицией – раз в год… или нет – раз в месяц? Ой, а какая подливочка… Садись скорей, дочка моя Маша, и ответь мне: а вот помнишь ли ты, как я тебя трехмесячную к врачу возил? Или как мыл в ванночке, а ты уснула? Я тогда чуть не умер от избытка чувств… И помнишь ли ты, как я мамаше твоей, Светлане Егоровне… (онемевшая Маша даже не стала его поправлять) икорку черную большими баночками возил, когда она тебя кормила грудью и анемией при этом страдала? Бледно-зеленая ходила и все по стеночке норовила сползти… Или как я мамаше твоей, все той же Светлане Егоровне, денежки на пропитание и на баловство там разное все не знал, куда и как подсунуть, чтобы она обратно мне их не совала? А, Машенька? Помнишь такие истории из своего раннего детства?
– Он врет, – сказала я.
– Она врет, – сказал Соломатько вслед за мной.
– Ну, то есть… – Я запнулась.
– Я-то честный и бесхитростный… – начал было Соломатько.
Маша перевела взгляд с меня на него и обратно и покачала головой. Но ничего не сказала. И Соломатько примолк. Я от растерянности стала собирать на столе какие-то крошки. Соломатько принял Машино согласие за единодушие с ним и заявил:
– Хорош суетиться, Егоровна.
Маша пододвинулась поближе ко мне и сказала:
– Я поняла. Да, я этого не знала. Слышу сейчас в первый раз. Да, мама мне этого не рассказывала. Ты, Соломатько, молодец. Ты помогал маме, когда ей было трудно со мной, грудной. Когда она была бледно-зеленая и слабая после родов. И носила до лифта громадную коляску по лестнице, два пролета вверх и вниз, два раза в день. А ты давал деньги, чтобы ей не так обидно было, что тебя нет рядом. Чтобы она могла купить мне погремушку, а себе – яблок. И что дальше?
Соломатько открыл рот, чтобы что-то сказать, и запнулся.
– Ну… не зови меня хотя бы Соломатькой.
– Не Соломатькой, а Соломатьком, – машинально поправила я.
– А вот ты, моя милая, раз голос подала, объясни-ка мне при дочери, какого рожна ты потом от денег наотрез отказалась и еще столько лет врала Маше, что это я, оказывается, ей не помогаю. Возьми вот и скажи сейчас.
Я отвернулась. Меня больше взволновала Машина реакция. Даже, пожалуй, напугала… Да, я действительно пропустила момент, когда Маша перестала быть маленькой девочкой. И рассказать ей все стоило гораздо раньше, а не ждать непонятно чего и трусить. И сейчас придется отвечать, прежде всего потому, что ответа ждет Маша.
– Я брала деньги до того момента, пока надеялась еще на какие-то нормальные, не знаю какие, но не патологические отношения. И целый год мучилась, кстати, от своей мелкобуржуазности, что не могу отказаться от денег, боюсь нищеты, своей несостоятельности… – Я замолчала, потому что заметила, что он вовсе не слушает мой неубедительный лепет, а смотрит на Машу.
Маша тоже заметила его взгляд:
– Что?
– Скажи мне, моя красивая дочка, где ты научилась так драться?
Машка фыркнула:
– Мама тоже так часто общается – в своем измерении. Кивает, смотрит на меня, а думает о своем… – Маша перехватила мой взгляд и чмокнула меня в воздухе. – А драться… на факультативе СОБЖ научилась.
– ОБЖ знаю, вроде военной подготовки в школе, мои спиногрызы всегда ее прогуливают, будущие альтернативщики… А вот про такое что-то не слыхал.
– Правильно, – кивнула Маша. – Потому что это самооборона будущих женщин.
– Будущая женщина… – улыбнулся Соломатько и потянулся рукой к Машиной голове. – Можно я тебя хоть раз поцелую?
Я замерла.
– Нельзя, – покачала головой Маша и убрала его руку.
Соломатько шумно выдохнул и обеспокоенно повернулся ко мне:
– Слушай, Егоровна, а ты небось Машеньку в ясли сдала, когда мне от ворот поворот навинтила и шарахнулась работу искать? Или… – он понизил голос, – женишков? Кого мы искали, а?
Он посмотрел на Машу и закрыл голову руками, хотя она не сделала ни шага в его сторону. Он и сейчас играл. Как и в молодости – даже если он сам начинал серьезный разговор, он никак не мог его поддерживать, перегорал после третьей фразы. Я вдруг поняла, что если сейчас не прекращу этот бесконечный КВН, то стукну чем-нибудь его, наглого и, похоже, ничем не прошибаемого.
Я еще должна оправдываться… Я – перед ним! Оправдываться за годы своего одиночества! Да, иногда мне действительно казалось – мне очень не хватает кого-то рядом, кого-то, пусть не очень удачливого, не самого умного и ответственного, но того, у кого просто есть вторая пара рук и ног, кто может, не принося больше никакой пользы, дотащить тяжелые сумки, подтолкнуть заглохнувшую в лесу машину, подставлять вместе с тобой тазы под протекающую на даче крышу и быть дома, ничего не делать, просто быть, когда внезапно заболевает ребенок, а тебе надо идти на работу и сидеть там до ночи…
Маша каким-то образом почувствовала мою растерянность и ответила за меня, сухо и четко:
– Мама сначала работала дома. А я сидела на диване и играла. У нас… – Маша сделала изящную паузу, совсем в духе папиного «мы», и улыбнулась ему. – У нас есть куча таких фотографий: я маленькая с телефоном, с магнитофоном, с феном, со старой пишущей машинкой, со сломанной мышкой от компьютера…
– С фе-еном и со сломанной мышкой? У тебя что, игрушек не было? Девочка моя…– гнул свою линию заботливый Соломатько.
– Пойду-ка я заварю чай, источник бодрости, – ответила опять совершенно по его правилам разговора моя дочка Маша и потянула меня за рукав. – Идешь?
Я молча встала и, не глядя на Соломатька, поспешила за решительной Машей.
У Маши было огромное преимущество перед нами. Она еще ничего не знала о жизни. Ничего вообще.
***
Никак не комментируя только что состоявшийся разговор, Маша заварила чай и посмотрела на меня:
– Отнеси, ладно? Я не могу больше с ним разговаривать.
Соломатько же был по-прежнему активно настроен выяснять то, что, наверно, выяснить теперь уже просто невозможно. Я поставила перед ним чашку и поспешила к выходу.
– Егоровна, милая, останься, хочу тебе еще кой-чего сказать.
Я приостановилась у самой двери, про себя подумав: «В тот разговор больше не вступлю ни за что!»
Соломатько подошел ко мне вплотную и одной рукой взял сзади за шею. Поскольку я не сопротивлялась, он поцеловал меня. Я замерла, прислушиваясь к себе. Но на этот раз не почувствовала ничего. Он, как будто поняв это, повторил попытку «Если долго не использовать какой-то орган, то он атрофируется», – пронеслась у меня совершенно трезвая и отстраненная мысль, а вслух я сказала:
– Я пойду?
Соломатько чуть отстранился, посмотрел на меня и улыбнулся. Я хотела бы сказать, что улыбка далась ему с трудом, но это было бы неправдой.
– Извини, хотел порадовать, – и, не давая мне опомниться, продолжил: – Маша действительно чудесно поет, я слышал.
– А когда же ты… – Я осеклась, вспомнив Машин рассказ про ее «устройство на работу». – Я рада, что тебе понравилось.
Я присела на край кресла, думая при этом, что надо срочно уходить.
– Неужели ты так никогда и не пожалела, что оставила дочь без отца? – спросил Соломатько без паузы. Я посчитала про себя до десяти, потом до двадцати четными и обратно – нечетными. Встала и дала ему по морде. К сожалению, почти промазала. Вернее, ученый Соломатько ловко прикрылся. Значит, был готов к подобной реакции. После этого я постаралась как можно миролюбивее ответить:
– Ты не имеешь права так нагло формулировать вопрос. У меня не было выхода – ты появлялся и исчезал. Теперь-то я знаю, почему и куда, а тогда могла только догадываться.
– Лучше ноги мне опять завяжи, чем беседовать врукопашную. И вообще, ты не о том говоришь. Какая разница, куда я исчезал и насколько. Моя дочь росла без меня, без моей любви, без того, что только я мог ей дать, а ты не могла.
– Каникулы в Швейцарии, что ли?
– Не только, хотя и это тоже.
Я постаралась улыбнуться:
– Маша не страдала. У нее и так было и есть намного больше, чем у большинства ее сверстников.
– И намного меньше, чем у некоторых. А могло бы быть – все. Понимаешь, Егоровна? Все! И, если ей действительно так необходимо учиться петь, она бы училась у лучших педагогов мира. Хотя, пожалуй, еще не поздно… Но главное не в этом. Ей не хватало моей души, она бы со мной совсем по-другому смотрела на мир, не так…
Соломатько запнулся, не смог сразу подобрать слова. Разумеется. Торжественный слог ему и в былые времена никогда не удавался. Это тебе не анекдоты своими словами пересказывать, выдавая за импровизацию.
Я похлопала его по плечу:
– Успокойся. Ты ведь тоже не был настойчив. Надо было бы тебе – нашел бы нас, не так уж и сложно было. Вот Маша, видишь, на что пошла, чтобы познакомиться с тобой…
– Ты что, Егоровна…
Я смотрела в потрясенное лицо Соломатька и не могла понять – действительно ли он до сих пор не подумал о том, что не деньги привели Машу сюда? Хотя… В очередной раз я запретила себе оправдывать Машу высокими материями. Я не знала. Не была уверена. Слишком много вранья наверчено вокруг нас – мной, Соломатьком, всей нашей жизнью. Я когда-то хотела уберечь Машу от взрослого вранья и поэтому…
Да что, собственно, врать себе самой по прошествии стольких лет! Не только поэтому. Потому что действительно не могла больше выносить его неожиданных приходов, непредсказуемого поведения и поспешного бегства – каждый раз, каждый!.. Я не знаю, сколько раз за нашу совместную жизнь Соломатько приходил ко мне – двести, триста, пятьсот, – но он всегда убегал. Я так и не сумела понять – к кому-то или от меня. Или от себя самого. А может, от скуки и пресности прочных отношений. И так же поспешно и неожиданно он под любым удобным предлогом выставлял меня, если я слишком задерживалась у него.
Да, я тогда говорила себе, оправдывая свой разрыв с отцом маленькой, ничего еще не понимавшей Маши: «Не хочу, чтобы Маша видела, как папа убегает, чтобы она ждала его и не дожидалась». Я говорила себе правду… и я лукавила. Я думала о Маше и думала о себе. О ком больше? Не знаю.
Я боялась боли, зная, какую боль он умеет причинять. И как я не умею легко и быстро от нее избавляться. Я боялась остаться наедине с крохотным, ни в чем не виноватым человечком, рыдая в отчаянии из-за какого-нибудь очередного выверта Соломатька. А без вывертов, без неожиданной смены настроения, без жестоких слов он не мог. Почему-то мне казалось, что ничего хорошего у меня с ним уже не будет. И я не смогу молча улыбаться, когда разорвавший мне сердце Соломатько будет приходить общаться с Машей.
И я так решила. Я ни с кем не советовалась. Не писала ему никаких объяснительных записок или писем, не предложила никаких компромиссных вариантов общения с дочкой. Я просто в один прекрасный день оборвала наши отношения в любой их форме.
Как, какими словами я теперь могла бы объяснить это ему? Ведь мне и самой сегодня не кажутся очень убедительными мои доводы… Поэтому я спросила то, что меня беспокоило гораздо больше:
– Так что этот милиционер, сосед твой? Мы все никак толком не поговорим…
– А что о нем говорить? – зевнул Соломатько. – Сосед как сосед… Петрович. Мирный, скучный…
– Игорь! Ну ты же понимаешь, о чем я спрашиваю! Он зачем приходил? Не жена его твоя послала?
– Боишься, Егоровна? – ухмыльнулся Соломатько. – Боишься… Значит, чувствуешь, что не права.
Я махнула рукой:
– Не хочешь говорить – не надо.
– Ты же не хочешь говорить, из-за какого хрена ты в свое время меня поперла из Машиной жизни, правда? Как звали-то?
– Кого?
– Да кого-кого… Не просто же ты вдруг отмочила такое… Боялась – не боялась, компромиссы там всякие – это ты сейчас придумываешь… Я, что, думаешь, не помню, как ты с надеждой мне все в глаза заглядывала? Каждый раз, когда я уходил… И вдруг – на тебе: дверь закрыла, телефон отключила – и привет. Наверняка была какая-то весомая материальная причина – усатая, носатая, лысоватая… А, Егоровна? Колись!
Мне опять очень захотелось дать ему по морде. Это, наверно, знак. Если кончаются все возможные слова и приходится прибегать к другому…
Он ждал, что же я отвечу, а я смотрела на него и пыталась понять – неужели он это серьезно говорит? Или несет ахинею, не подумав? Или, наоборот, все годы именно так и думал? Или вообще ничего о нас не думал…
***
Очень кстати пришла Маша.
– Я испекла булки! – небрежно сказала она и с размаху поставила на стол соломенную мисочку с еще дымящимися, прекрасно пахнущими горячим тестом круассанами.
Я подозрительно посмотрела на нее. Маша повела плечами:
– Лежали в морозилке, мам! От скуки взяла и испекла… За пять минут. – Она перевела взгляд на Соломатька: – А ты думал, почему?
– Я… Да я ничего не думал… – ответил слегка опешивший Соломатько. – Просто порадовался, что ты такая кулинарка.
– Кулинария – тупое дело, лучше что-то полезное сделать, чем котлеты крутить целый день, – ответила Маша и села на диван.
Она не успела отодвинуться – Соломатько аккуратно перехватил ее руку чуть повыше запястья.
– Если бы ты знала, дочка, как мне было тяжело, когда твоя мама нас с тобой разлучила, – начал Соломатько проникновенно и как будто искренне, невольно поводя носом от чудесного вишнево-ванильного аромата.
Я-то отлично знала цену его проникновенности. Никогда в жизни он не будет говорить о том, что на самом деле творится у него в душе, в подобном тоне. Для него это равносильно тому, чтобы выйти на Красную площадь днем и снять там штаны, вместе с трусами. Но Маша наклонила голову, чтобы не встречаться со мной глазами, и промолчала.
У Соломатька едва заметно дрогнули в улыбке губы. Первый шаг был точен.
– Если бы ты знала, дочка, как я страдал… – продолжил он еще тише, добавив в голос скорбных ноток.
Маша подняла голову и заинтересованно спросила:
– Как?
Соломатько от неожиданности даже вздрогнул:
– Ч-что как?
– Маша спрашивает, как именно ты страдал. Правильно, Маша? – Я влезла зря, Маша упорно не смотрела на меня.
– Ты ведь не хотел с нами жить, правда? Так что же ты страдал? – Маша дала мне понять, что разговаривает с Соломатьком она, она сама, и моя помощь в данном случае ей не нужна.
– Ну, дочка… – Соломатько развел руками. – Так одно с другим… Чтобы любить и растить ребенка, необязательно жить вместе с женщиной, которую… гм…
У него хватило ума замолчать, но мне этого хватило. И я, посмотрев на молчавшую и как-то сникшую Машу, с трудом сдержалась от вновь возникшего четкого желания подраться с ним, ничего не выясняя. Слова все-таки очень все запутывают…
– Может, дружок, – тем не менее спросила я, чтобы перехватить инициативу, – возьмем листочек и быстренько начертим для наглядности схемки? Схемки жизни? Твой брат Вова спит с женой своего друга, его собственная жена встречается с Арамом из Еревана, друг любит дочь Арама, но с ней не спит, а спит с собственной женой, когда твой брат Вова с ней ссорится или уезжает в длительные командировки. Твоя сестра Венера…
– Хорош, Егоровна! Сестру Венеру оставь в покое. А брат мой Володя разбился семь лет назад в автокатастрофе.
Маша наконец подняла на меня глаза, но ничего не сказала.
– Прости, я не знала, – проговорила я.
– А, чего там! Не насмерть. – Соломатько легко отмахнулся и взял наконец плетеную золотистую булочку, на которую все поглядывал во время разговора. – Через три года он абсолютно пришел в себя, только перестал широко смотреть на жизнь. Говорит, что, пока временно был инвалидом, понял кое-что про нее. В смысле – про жизнь… Стал узколобым консерватором. С женой разошелся, разводит птиц, собирается жениться на какой-то деревенской сорокалетней тетке, которая моется хозяйственным мылом. В общем, мрак. А не помыться ли и нам еще разочек, девчонки, кстати? – Он яростно поскреб себе грудь.
Я посмотрела на зачарованную Машу, изо всех сил пытавшуюся сохранять независимый вид.
– Маша, пожалуйста, встали и пошли. Я пятнадцать лет берегла тебя от всего этого папиного… богатства… – Я с большим трудом держалась в рамках милой задушевной беседы интеллигентных, образованных людей, которые всему всегда найдут объяснение, подыщут историческое подтверждение законности любой патологии, все поймут, все простят, все оправдают не с другой, так с третьей стороны. Я крепко взяла Машу за плечо. – И теперь не хочу, чтобы ты погружалась в это мутное болото.
Маша послушно встала, но я видела, что разговор ее крайне заинтересовал. Еще бы!..
– Такой неожиданный угол зрения! Правда, Маша? Все можно, все смешно, все понарошку! Вот это жизнь!
Я понимала, что хотя бы сейчас, при нем, не надо с Машей обращаться так жестко, но не смогла сказать все это даже в нейтральном тоне. Потому что вот и сбылись мои дурные сны. Происходит то, чего я боялась, когда решала, пора или не пора признаваться Маше, что ее отец на самом деле живет совсем неподалеку от нас. Даже чудно, кстати, что мы так ни разу и не встретились за все годы.
Соломатько потянулся и лениво сказал нам вслед:
– Знаешь, в чем твоя слабость, Егоровна? Ты всегда открывала все карты сразу и с готовностью сообщала все свои ходы, даже гипотетические. Ты проиграла, проиграла заранее, что бы ты сейчас там нашей дочери ни наговорила про мою беспринципность и двуличность.
Когда Маша шагнула за дверь, я вернулась, подошла поближе к нему и негромко сказала:
– Если ты действительно веришь во все, что говоришь, ты – полный урод. И я понимаю теперь, почему ты просил привести тебе козу.
– Потому что я козел, что ли? – попробовал улыбнуться Соломатько, но на сей раз у него это плохо получилось.
– Что ли. Хорошо, что Маша тебя не знала, и жаль, что узнала. А если ты просто болтаешь – то я не понимаю, зачем ты хочешь уродом казаться.
Темно-серые глаза Соломатька приобрели фиолетовый оттенок. Может, отсвечивал клетчатый плед, которым он был укрыт, а может, от бешенства. Тем не менее он пропел:
– «Все прошлое в тума-а-не и голых баб, как в ба-а-не…» Слова Евтушенки, музыка Соломатьки. «Когда мужчине сорок лет, он должен дать себе ответ!» Жутко трагичная фраза, не находишь? Несмотря на банальность рифмы. Вот так-то, Егоровна! С суровой действительностью тоже знакомы. А ты говоришь – урод.
– Да нет, раз задело, значит, не совсем.
Он, конечно, только разошелся, и ему явно не хотелось сидеть одному, но я пошла за Машей, которую уж точно не стоило оставлять наедине со своими сомнениями после такого разговора.
18
Флоксы
– Я встречу тебя на дороге, – задумчиво сообщил мне Соломатько.
С ним вообще сегодня вечером что-то было определенно не так Даже не требовал чай заменить на пиво или, на худой конец, на кофе с коньяком. Я отнесла это за счет наших запоздалых зубодробительных разборок и твердо решила больше ничего из прошлого не разбирать. Но он и выглядел как-то непривычно. Присмотревшись, я обнаружила, что из-под молнии его свитера торчал оскот, темно-синий шейный платок классической расцветки, в мелкие бордовые и белые огурцы.
Пока я рассматривала загогулины на платке и думала, зачем он его надел и, главное, – когда же сходил за ним в спальню или в какую-то комнату, где лежат его вещи, – я прослушала, что он мне сказал, и на всякий случай неопределенно кивнула.
– «Я встречу тебя на дороге», – настойчиво повторил Соломатько, сохраняя при этом отстраненно-лирический вид.
Я удивленно посмотрела на него-.
– Да на какой дороге-то?
– «…играя ножом. Подумаю: сразу убить или выслушать речь?» – закончил он, страшно довольный, что я опять купилась.
Я помнила, как в юности он любил баловаться словами, но его литературные опыты были не столь изощренными.
– Что, понравилось?
Я неуверенно кивнула.
– Это не мое. К сожалению. Не был бы сейчас заложником. Был бы счастлив и нищ. А вот это, смотри: «Нет горше затаившейся любви, она как яд, настоянный на меде» 2. Класс, да? Я всегда девушкам это говорю, все сразу верят в истинность моих чувств.
– Парадоксальный ты все-таки человек, Соломатько.
Парадоксальный человек тонко улыбнулся и поиграл пальцами.
– «Сверкают ухищренно парадоксы, но слишком пьяно расцветают флоксы, и старый дом для парадоксов прост». На самом деле смысл в середине. Ты только послушай: «Но слишком пьяно расцветают флоксы…»
– Хватит, Соломатько. – Мне совершенно ни к чему были сейчас эти незнакомые, томительные строчки, которые он произносил, к тому же, как откровение, мне лично.
Он улыбнулся:
– Растерялась? Да, у меня есть и другие прекрасные грани, окромя ненавистных и хорошо известных тебе. «Ты жди меня. Ты не прощай меня. Нарви цветов и выйди на дорогу…»
– Пивка не захватить? – пыталась сопротивляться я, чувствуя, как чужая страсть, изящно зарифмованная в легкие строчки, подчиняет мою душу, падкую до подобных красивых вещей.
Соломатько, естественно, почувствовал мою слабину и тут же продолжил, великодушно не обращая внимания на мою неудачную шутку:
– «А ты уходишь по аллее, а ты уходишь в никуда. Листва зеленая жалеет: со мной случается беда – мы расстаемся навсегда».
– Чтобы расстаться, надо сначала быть вместе. Все. Литературная страница закончилась. – Я повернулась, чтобы уйти.
– Маш, Маш, – заторопился Соломатько. – Вот еще только одно, послушай.
Игорь Соломатько, читающий чужие стихи, неумело, смущаясь (иначе не отговаривался бы соблазненными девушками), – это было что-то совсем новое и опасное. Такого я за ним раньше не знала. Я покачала головой и открыла дверь.
– Ну и ладно, тебе же хуже, – прокричал мне вслед расстроенный Соломатько. – «Мир мрачен для идущего за светом, мир светел для глядящего из тьмы!..»
Я рассмеялась:
– Это ты, что ли, – глядящий из тьмы?
Сразу видно, что ты застряла в проблемах своей великомудрой передачи, – огрызнулся Соломатько. – «А сейчас, уважаемые телезрительницы, мы вам расскажем, как в один день похудеть на сорок килограммов, вернуть мужа, который не спит с тобой двенадцать лет, и заодно вывести все бородавки».
– Идиот, – пожала я плечами. – Какие, к черту, бородавки? И зачем надо было портить такой замечательный поэтический вечер? Я даже удивилась – ты ни одной строчки с задницей не зарифмовал, на тебя не похоже.
– Иди-иди! Грубиянка! – Он махнул рукой. – Все равно толку никакого.
Я не стала уточнять – какого толку и для чего, потому что знала, что это просто фигура речи, хитрый ораторский прием, чтобы задержать наивного слушателя, то есть меня. Я прошла по коридору несколько шагов, а потом постояла, подумала и вернулась. Он-таки зацепил меня этой горьковатой, изящной поэзией. Да только зацепил совсем не те струны, на которые, вероятно, нацеливался.
– Знаешь, чего я никогда не. прощу тебе, Соломатько? Вернее… Знаешь, почему ты никогда не будешь уже Маше настоящим отцом?
Он молча смотрел на меня. А я смотрела на него.
– Ну скажи, скажи! Ты ведь так хочешь сказать, ты ж, небось, готовила свою пламенную речь всю ночь и весь день! Не успокоишься, пока твои слова не переберутся в мою голову и не станут мучить меня так же, как мучают тебя… Я даже не спрашиваю, в какой это связи с тем, что ты сейчас услышала и почувствовала, если, конечно, ты что-то почувствовала. В твоей голове все возникает спонтанно, порхает, прыгает, улетает на тонких прозрачных крылышках. Королевство эльфов, одним словом. А напротив тебя – тупой, приземленный эгоист, выпивоха и сластолюбец. Скажи мне, прекрасная Дюймовочка с нежной душой и промозглым балтийским холодком в глазах, эдаким, знаешь, не дающим надежды, так почему я не стану Маше настоящим отцом?