– Возможно, – продолжал землемер спокойным тоном, от которого меня бросило в дрожь. – В таком случае я готов дать вам удовлетворение. Может быть, я и вправду сужу вас слишком строго. Может быть при вашей неопытности, робости и неловкости – у вас твердые и честные намерения. Ну что ж! От вас зависит доказать, что ваши слова, во всех отношениях неприличные, по крайней мере не бесчестны; но вы должны понимать как далеко, как непростительно далеко они могли бы вас завести…, Докажите мне, что вы действительно в состоянии жениться, и я не премину отдать должное вашим намерениям. Сколько вы зарабатываете в год, сударь?»
Этот страшный вопрос, который я ждал с минуты на минуту, обрушился на меня как удар молнии. Я еще ничего не зарабатывал, у меня не было ломаного гроша, я об этом и думать забыл. Если бы Генриетта меня полюбила, если бы она со мной соединилась, что бы еще было надо?… Пробить отверстие в перегородке, и вся недолга. Но землемер рассуждал иначе.
«Я зарабатываю, сударь, – ответил я, смертельно побледнев, – я зарабатываю… меньше, без сомнения, чем буду зарабатывать в дальнейшем; но у меня есть ремесло…»
Он перебил меня:
«Вот как раз потому, что у вас есть ремесло, а именно – ремесло живописца, я и задаю вам этот вопрос. Вы не можете не знать поговорку: «Это ремесло приносит славу иногда, но хлеб – не всегда». Моя дочь ничего не имеет. А что имеете вы? Я вновь возвращаюсь к моему вопросу: сколько вы зарабатываете в год?
– Я зарабатываю…»
Я неминуемо солгал бы, или же лишился сознания, если бы в дверь не постучались.
Кто любит неожиданные повороты в судьбе человека, что зовутся перипетиями? Аристотель хвалил перипетии, да здравствует Аристотель! [88] Что может во всей вселенной сравниться с удачей, счастливой развязкой? Люси, мой добрый гений, мое провидение!!!
Я открыл дверь. Вошел лакей в ливрее с двумя большими мешками полными денег. Я с восторгом смотрел на него, ожидая, что он будет делать. Он положил оба мешка на стол, открыл один из них, и оттуда посыпались экю, которые он разложил на столбики, чтобы я мог пересчитать их после него. Потом он протянул мне бумагу: «Вот здесь обозначено: полторы тысячи франков в звонкой монете за две копии. Миледи велела забрать с вашего разрешения эти копии вместе с оригиналом».
Итак, нет уже больше причин для волнений. «Хорошо, – сказал я, – я дам вам эти копии». Потом я обратился к землемеру, который встал и уже взялся за шляпу: «Как я уже имел честь вам сказать, сударь, я зарабатываю в год…
– У вас свои дела, – перебил он, – у меня свои, а человек ждет. До другого раза».
И он удалился как раз в ту минуту, когда я полный уверенности в себе, уже готов был заговорить со всем красноречием влюбленного, которому покровительствует само небо, суля ему успех. «К черту всех землемеров!» – воскликнул я ему вслед.
Чтобы утешиться, я взглянул на мои экю. Как я ни был подавлен, все же это было приятное зрелище. Колоннада столбиков, стоявших тесными рядами, показалась мне изящнейшим созданием архитектуры. Никогда в жизни я не видел такого скопления сокровищ. Думая о Люси, которая так щедро меня одарила, я не переставал повторять: «Великодушная Люси, мой добрый гений, Люси!» Не найдя пока более надежного места для хранения моего богатства, я засунул его целиком в печку – за неимением шкафа. Потом я вышел из дому, чтобы на вольном воздухе полней насладиться в одиночестве радостью, сменившей в моем сердце тяжкие минуты тревоги. С утра события благоприятно развивались для меня, но время шло, я должен был успокоиться и как можно скорее обдумать свои дальнейшие действия.
Первым делом надо было посвятить во все дядюшку, который еще ничего не знал. Я скрывал от него свои планы, ибо не сомневался, что он прежде всего пожелает увидеть меня счастливым и пойдет на новые жертвы, чтобы помочь мне обзавестись всем необходимым для семейного человека. Между тем мне было известно, как ограничены его средства, и каких лишений стоило ему совсем еще недавно оборудовать мою скромную мастерскую. Вот почему я считал своим священным долгом не подвергать больше испытаниям его великодушие… Но теперь, благодаря богатству, которым я был обязан щедрости Люси, моя совесть была спокойна, и мне оставалось только осведомить дядюшку о происшедшем и умолять его в довершение ко всем его прочим добрым делам – завтра же просить для своего племянника руку Генриетты. Не было сомнения, что если он окажет мне эту милость, то авторитет его возраста, важное значение его собственного согласия и сердечная мягкость его обхождения обеспечат успех шагу, от которого зависит все счастье моей жизни. Я принял решение поговорить с ним сегодня же вечером.
Я вернулся поздно. Был час ужина. «За стол, за стол… дорогой дядюшка… У меня важные новости!
– Знаю, знаю, дитя мое! Старушка держит меня в курсе дела. Говорят об экю… целый мешок… Пак-тол излил все свои воды на моего милого Жюля [89].
– Пактол собственной персоной, дорогой дядюшка. Он у меня в печке! Но сначала сядем за стол; я хочу еще кое-что рассказать вам!»
Я заметил, что дядя, вместо того, чтобы весело подхватить мои слова и по своему обыкновению разделить со мной мою радость, с озабоченным видом подошел к столу; поглядывая на старую служанку, чье присутствие явно стесняло его, он не решался ее выпроводить. Я сделал знак Маргарите, и она вышла.
Когда мы сели на свои места, дядя начал: «Я тоже хочу тебе сказать…»
И он кашлянул, как это бывало, когда ему требовалось сделать над собой величайшее усилие, чтобы в чем-нибудь меня упрекнуть.
«Ты знаешь…» – и он остановился, казалось, изменив ход своих мыслей. «Эта добрая дама поистине великодушна, поступки ее так благородны!… Большая честь – пользоваться покровительством особы с таким золотым сердцем. Эту честь надо заслужить, дитя мое… Ты уже вышел на хорошую дорогу… Теперь нужно приучиться к порядку, вести себя разумно, трудиться, и все будет хорошо. Но, – продолжал дядя более твердым тоном, – нужно ли быть порядочным человеком? Всегда!… а вредить кому-нибудь? Никогда! надо остерегаться, чтобы молодая девица… Это свято! Но только не для дурных людей.
– Не понимаю, дядюшка, – воскликнул я с волнением.
– Я говорю об этой девушке… сверху!
– Ну и что же?
– Ты ее любишь?
– Пламенно!
– Вот это-то и дурно, Жюль!»
Признаюсь, слова дядюшки, произнесенные им с особенной торжественностью, вызвали у меня сильное искушение рассмеяться, так как я подумал, что его опасения насчет моей порядочности имеют источником сплетню какой-нибудь служанки, которую наша старушка сочла своим долгом ему передать. «Ничего не понимаю! – сказал я. – Я действительно люблю эту девушку, и я пришел умолять вас пойти завтра к ее родителям просить от имени вашего племянника ее руки. Что же тут дурного, дядюшка?
– Ты?… Как ты сказал? Ты хочешь жениться?… Да ведь ты сам дал мне повод – и дядюшка вскочил с места – уверить ее отца как раз в обратном.
– Я погиб! – закричал я. – Погиб! Милый дядюшка, что вы наделали!
– Но я сделал… Я сделал то, чего от меня требовала моя порядочность. Послушай… ну послушай меня! Только что ко мне вдруг явился этот чудак и сказал, что ты ухаживаешь за его дочерью… что ты скомпрометировал его дочь… он спрашивал на что может рассчитывать его дочь, если ты подумаешь о браке… Тогда я сказал, что ты дал себе клятву…
– Ах, я погиб!» – прервал я его в полном отчаянии.
Как только до дяди дошло, что намерения мои чисты, а порядочность – незапятнана, он, ставший невольной причиной моих разбитых надежд, так глубоко огорчился, что позабыл о присущей старикам осмотрительности. Он был занят лишь мыслью о том, как бы скорее помочь моему горю, не задаваясь вопросом, разумен ли и подходит ли мне этот брак, о котором я заговорил с ним впервые.
«Ну, полно! полно! – повторял он, шагая взад и вперед по комнате, в то время, как я продолжал безутешно сетовать, – посмотрим, как нам выпутаться из этого положения. Боже мой! Я должен был подумать… в твоем возрасте дают подобные клятвы… можно и так… и их нарушают… можно и так… Беда в том, что в моем возрасте всегда забывают о подобных превращениях». Потом, приблизившись ко мне, он сказал: «Не унывай, мой милый Жюль! не унывай!… Ничто не потеряно… завтра я пойду… я все объясню… я докажу…
– Завтра? – воскликнул я в ужасе. – Сегодня вечером!… сегодня вечером! Нет, сию минуту, милый дядюшка! Вы застанете всю семью в сборе! Утром он уходит…
– Но… Боже мой! сегодня вечером… к тому же и девушка будет там.
– Ну так что же? Они попросят ее выйти, если сочтут нужным. Сегодня вечером, заклинаю вас, дядюшка!
– Ну хорошо, хорошо! пусть будет так: сегодня вечером… Однако уже десять часов. Позови старуху, я хочу приодеться!»
Я воспользовался этими минутами, чтобы ввести дядюшку в курс недавних событий. Он быстро сменил домашние туфли на башмаки с пряжками; я приладил, наскоро попудрив, парик на его голове; мы с Маргаритой помогли ему облачиться в его великолепный кафтан каштанового цвета; я подал ему трость, не переставая при этом рассказывать о том, что произошло, и одновременно наставляя его, как он должен говорить, и что он должен отвечать. «Ладно, ладно!» – бормотал дядюшка, оглушенный моей болтовней. И он ушел.
Я посвятил во все мои дела старую Маргариту. Она слушала меня со слезами на глазах и, простодушно разделяя мои тревоги и надежды, оставалась со мной, пока тянулись минуты напряженного ожидания. Мы то отворяли дверь, подкарауливая возвращение дяди, то забегали в библиотеку, стараясь расслышать, что происходит над нами.
Через четверть часа дверь землемера отворилась, и я узнал дядюшкины шаги. «Так скоро! – воскликнул я. – Маргарита! мне отказали.
– Отложили до завтра, – сказал дядя, входя, – их нет дома».
Я пришел в полное отчаяние.
«И вы их не подождали?
– Да, я их там поджидал… но дочь мне сказала, что они вернутся не раньше полуночи.
– Значит вы ее видели?
– Да, и клянусь честью, она прелестна, или я ничего с. этом не смыслю».
Я не помнил себя от радости. «А что она вам сказала, дядюшка? Расскажите мне все, прошу вас, – все!
– Дай мне сначала снять кафтан… А потом сесть… Прелестная девушка, очень достойная девушка! Туфли Маргарита!
– Что же она вам сказала, дядюшка?
– Она мне сказала… на, поставь на место трость… что они пошли к друзьям на крестины.
– Но она еще что-нибудь сказала? Ведь вы пробыли там девятнадцать минут!
– Да, да! Погоди, сейчас я все припомню. Сначала она мне открыла дверь… Будь я привидение, она бы не с таким страхом посмотрела на меня (и он засмеялся, изображая испуг Генриетты). «Не пугайтесь, прекрасное дитя, – сказал я, взяв ее за руку, – войдемте, войдемте!…» Она покраснела, и прошла вперед, не выпуская мою руку; она, видишь ли, хотела помочь мне пройти по темному коридору. Так всегда поступают, когда идут со стариком… Такая вежливая, такая почтительная девица!
– Она вас любит, нежно любит, как и все мы!
– Это верно, – донесся из темной прихожей тихий голос Маргариты.
– …Так мы дошли до просторной комнаты, где она обычно сидит за шитьем, присматривая за маленькой сестрой и двумя братишками, которые там спят… Когда мы вошли, один из мальчиков проснулся. «Уложите его, уложите! – сказал я, – а потом вы позовете ваших родителей, я собственно пришел к ним. – Их нет дома, сударь», – ответила она, укачивая ребенка… Ну, видишь, я тебе все рассказываю… может быть ты хочешь, чтобы я говорил покороче?
– О, рассказывайте все, дядюшка, рассказывайте все!… Не смейтесь надо мной!
– «Это меня огорчает, – ответил я, – вернее, очень огорчит того, кто послал меня сюда». Бедняжка так покраснела, что ей пришлось встать и отвернуться, будто бы затем, чтобы снова покачать ребенка, хотя на этот раз он даже не шевельнулся. Тогда она сказала, все еще пряча от меня лицо: «Они придут около полуночи, господин Том, я должна предупредить вас, а то вы утомитесь, ожидая их… – Правда, уже поздно… Я выполню мое поручение завтра… а когда вы узнаете, в чем оно состоит, я бы просил вас, дорогое дитя, поддержать меня… если только… если только вы желаете нам добра, и особенно мне… я бы умер спокойно, прежде увидев, что Жюль соединил свою судьбу с вашей, что вы дали ему счастье, а ваша почтенная семья – опекает его юность…»
Тут я вскочил и бросился целовать и обнимать дядюшку, не в силах иначе выразить чувства, переполнявшие мое сердце.
«Ой! милый Жюль… ой! мой парик!., мой парик в опасности! Дай мне договорить… Ты еще не все знаешь… Да, ну же, ну!… Успокойся!., вот так… вот так… Когда я все точно и ясно изложил этой девушке, она, вполне овладев собою, сказала мне твердым голосом: «Сударь, не сомневайтесь в том, что я уважаю и люблю вас… Я тронута всем, что вы мне сказали, но мне трудно вам на это ответить… Я мало думаю о замужестве и вижу к этому препятствия (не пугайся!)… Я принадлежу моим родителям, я им нужна, я не хочу ни оставить их, ни быть им в тягость (да не пугайся же!).
Я выйду замуж лишь за того, кто будет мне ровней, кто войдет в нашу семью, как в родную, кто целиком отдаст мне свое сердце, как и я ему… Я никогда не думала, что с кем-нибудь буду об этом говорить, но ваш возраст и мое уважение к вам придают мне смелость… Впрочем, ответ вам дадут мои родители… Я сообщу им заранее, если хотите, о вашем приходе. – Прошу вас, дорогое дитя: завтра в десять утра. Я рад, что встретил столько благоразумия и достоинства в таком юном создании… И тем более горячо желаю, чтобы мой племянник принял ваши условия: без сомнения, они не покажутся ему слишком тяжелыми… Большая честь, мое милое дитя, очень большая честь войти в столь добродетельную семью… где члены ее даже в таком нежном возрасте… Его сердце всецело, всецело… (я бы мог рассказать ей историю еврейки) это чистое, нетронутое сердце, ручаюсь вам, дитя мое… оно сумеет оценить, какой клад будет ему вручен, оно поймет, как достигается счастье, поймет, что счастье родится лишь из взаимной привязанности, взаимной верности и об щей готовности выполнять обязанности, каких требует семейная жизнь».
И дядюшка, весело перефразируя слова церковного венчального обряда, спросил меня: «Не правда ли. Жюль, ты даешь такое обещание?
– Да, да, – воскликнул я – и перед богом, и перед вами, горячо любимый мой дядюшка… и перед вами!…»
Я снова стал осыпать его ласками, а старая Маргарита вытирала глаза. И только он один, радуясь тому, что доставил мне радость, но как всегда безмятежный, сохранял спокойствие, сопровождая мои счастливые слезы ласковыми шутками.
«Итак, ты женат! – продолжал дядюшка.
– Если богу будет угодно, дорогой дядюшка! И вы больше ничего ей не сказали?
– Почти ничего. Потом я поднялся и захотел посмотреть на ребятишек, которые тут спали… Она, улыбаясь, показала их мне. Больше всего меня восхитили порядок, чистота и вместе с тем какое-то изящество весьма простой обстановки, окружающей ее и детей. «Это вы обшиваете детей? – спросил я ее… – Нет, сударь, этим занимается моя матушка, но когда ее нет, я ей помогаю». Я поцеловал руку Генриетты, и она, не отнимая руки, пошла меня проводить. На пороге я ей тихонько посоветовал далеко не выходить, если она не хочет столкнуться с тобою на лестнице. Она мигом повернула обратно. Вот и все. Уже одиннадцать. Теперь пойдем спать».
Маргарита при этих словах улыбнулась. «Ты права, Маргарита! Не все будут спать в эту ночь. Но мы с тобою, старушка, отоспимся за всех».
Около полуночи родители Генриетты вернулись. Я прислушался и сумел разобрать, что в их семье идет очень серьезный и оживленный разговор. В два часа все разошлись, но я еще долго слышал, как супруги совещались в своей комнате. Потом все стихло. Я совсем не ложился, и, взволнованный, с нетерпением ждал утра.
Едва дядюшка встал, как я прибежал к нему, и пока он одевался, заставил его повторить свой вчерашний рассказ. Чтобы доставить мне удовольствие, добрый старик снова и снова припоминал все подробности своего визита, и его уверенность в успехе, оживляя мои надежды, опять приводила меня в восторг. Все же, слова Генриетты показались мне слишком сдержанными, и при мысли, что дядюшкины речи и собственное мое поведение могут внушить еще больше беспокойства подозрительному землемеру, я снова терял едва лишь блеснувшую мне надежду.
Пробило десять часов. Со все возраставшей тревогой я напомнил дяде о том, что именно он должен сказать, и мы уговорились встретиться в моей мансарде, как только он выполнит свою задачу.
Я уже был там, когда через несколько минут в комнату Генриетты вошли двое. По шагам и другим признакам я понял, что то была она и ее мать.
Я пришел в такое смятение, что вообразил, будто все потеряно. Из подслушанного разговора, о котором я упоминал, я вынес убеждение, что поверенная тайных помыслов Генриетты – ее добрая мать – расположена отнестись ко мне благосклонно. Желая прежде всего вручить счастье дочери честному молодому человеку, она была бы лучшим ходатаем за меня – по крайней мере единственным, на кого я мог рассчитывать, – перед землемером. Но когда я узнал, что женщины оставили поле боя и отдали моего дядюшку в самую решающую минуту на милость землемера – чьи предубеждения против меня они, разумеется, не могли целиком разделять – я не сомневался, что мое предложение отвергнуто. В этом отчаянном положении я решил воспользоваться моментом, чтобы прибегнуть к последнему средству: предстать перед дамами, и, уверив их в искренности моих пылких чувств, постараться склонить обеих на свою сторону. Я постучался, мне отворила Генриетта.
Только смущение этой девушки, так живо отразившееся на ее лице, заставило меня превозмочь мое собственное смущение.
«Могу ли я, сударыни, – сказал я дрогнувшим голосом, – на несколько минут войти?…
– Войдите, господин Жюль, – тотчас же ответила мать. Она замолчала, глядя на меня, и у нее покатились слезы из глаз… – Что вы хотели нам сказать? – спросила она, наконец, изменившимся голосом.
– Я хотел, сударыня, прежде, чем ваша семья решит мою участь, увидеть вас… поговорить с вами… но я очень затрудняюсь… Я хотел сказать мадемуазель Генриетте, что с давних пор единственным для меня счастьем было любить ее, восхищаться ею, и что больше всего на свете я желал бы добиться чести соединить мою судьбу с ее судьбой… а вам, сударыня, я хотел сказать, что готов полюбить вас, как мать, которой я лишился, и, если вы вверите мне вашу дочь, вы ее не потеряете… и много еще хотел бы я вам сказать, дорогая сударыня, вы внушаете мне уважение и почтительность… мне понятен язык ваших слез, я думаю, что сумею на него ответить…»
В то время, когда я так говорил, Генриетта, менее взволнованная, чем ее мать, смотрела на меня, внимательно слушая мои слова. «Генриетта, – сказала ей мать, – поговори с господином Жюлем… Потерять тебя, дитя мое! Нет, я не свыкнусь с этой мыслью… В тебе вся моя жизнь!…
– Никогда, – сказала Генриетта с твердостью, которую смягчал ее тихий голос, – никогда, матушка, я не выйду замуж за человека, который не станет вашим сыном! Сударь, мне еще труднее говорить, чем вам… Я вас мало знаю… Мне известно, о чем вы просите, но не известен ваш характер… Я видела многих людей, которые слывут примерными супругами, но не вызывают у меня уважения…, И при том, покинуть моих родителей!…»
Тут голос Генриетты изменился, и она заплакала.
«Нет, вы их не покинете, никогда не покинете, мадемуазель, и если только они захотят меня принять…
– Я им принадлежу, господин Жюль! – продолжала она более спокойно, – я неопытна, а у них есть опыт. Я вас не отвергаю; пусть они решат, и я поступлю так, как они захотят…»
В это мгновение отворилась дверь.
«Я не думал, что застану вас здесь, – сказал мне землемер. – Впрочем, останьтесь! Я собирался позвать вас.
– Здравствуйте, милое дитя мое, – молвил дядюшка, взяв руку Генриетты и поцеловав ее. – А вы, дорогая сударыня, – обратился он к ее матери, – мужайтесь, мужайтесь… Если бы вы знали этого малого, как я, в течение двадцати одного года, вы бы не сомневались в нем… как я не сомневаюсь в своем счастье, видя, что он просит руки этой очаровательной девушки, этой настоящей жемчужины… Но пусть говорит тот, кому она принадлежит».
Дядюшка сел; я встал подле Генриетты, и мы приготовились слушать землемера.
«Сегодня, в десять утра, – начал он, – я принял г-на Тома. Я отдаю должное, господин Жюль, искренности ваших чувств и честности ваших намерений. Но там, где надо действовать открыто, вы выказываете слабость, неуверенность, робость. Эти недостатки, при самых честных намерениях, лишают ваш характер той твердости, которую мы вправе от вас ожидать. Я знаю также, что у вас ничего нет, кроме той суммы денег, которую я видел вчера. Таким образом ваши средства сводятся лишь к надеждам, и ваше положение в этом смысле не дает той уверенности в завтрашнем дне, которую мой долг велит мне от вас требовать. Я думал посоветоваться с вами, дочь и жена, но поскольку здесь собрались все заинтересованные лица, я со всей откровенностью выскажу свое мнение.
Господа, я никогда не рассчитывал на богатого зятя, я никогда даже не желал этого, так что положение г-на Жюля, каким оно мне сейчас представляется, не могло бы служить препятствием для моего согласия на этот союз, разумеется, если бы и мои дамы на него согласились… Но, – продолжал он, оживляясь все больше, – для меня важнее всего счастье моей дочери, а счастье, на мой взгляд, заключается в постоянстве привязанности, во взаимном доверии, в любви к труду, в строгой и безупречной жизни… иначе оно для меня не существует. Я знаю, господа, цену моей дочери, и тот, кто не даст ей этих благ, не достоин ее руки и станет предметом моих ненависти и презрения».
Землемер умолк на несколько мгновений, затем, такой же суровый, хотя и глубоко взволнованный, продолжал: «Вы понимаете теперь, господа, почему я не гонюсь за богатством… Те достоинства, те блага, которые я ищу для дочери, гораздо труднее найти, чем золото… У г-на Жюля есть ремесло, он молод, он будет работать, мы ему поможем; здесь нет препятствий… И если он хорошо понимает, что делает, и на какой путь он вступает, если он сознает неоценимое значение доброй супруги, я отдам ему руку Генриетты, и полагаясь на его честность, поверю, что он выполнит свои обещания; я же смею обещать ему нашу родительскую любовь и то, что он будет счастлив.
– Сударь, – ответил я со всем спокойствием, какое было возможно в такую волнующую минуту, – я подтверждаю все слова, которые сказал обо мне дядя, я понимаю и ваши слова: мое сердце их никогда не забудет… Я говорю так не в ослеплении любовью к мадемуазель Генриетте, но как человек, глубоко уважающий ее добродетели и восхищенный зрелищем полного и совершенного семейного счастья, основанного на ваших принципах… Если мадемуазель Генриетта, ее мать и вы дадите мне согласие, то клянусь, в вашей семье появится еще один сын, который не обманет ваших ожиданий!»
Генриетта ничего не сказала, но протянула мне руку движением, полным искреннего чувства. Тут мой добрый дядюшка встал с кресла и, пошатываясь столько же под тяжестью лет, сколько от радости, приблизился к нам и обнял нас обоих. В глазах у него стояли слезы, но ласки Генриетты сделали их легкими и сладкими. Землемер, сохраняя обычную свою твердость, подошел к жене и старался подбодрить ее разумными и любящими словами.
Дядюшка снова опустился в кресло. «Друзья мои, – сказал он, – я благодарю всех вас… Сегодня исполнились мои последние желания. Это милое дитя (я могу назвать его теперь моим) будет счастливо… в этом нет никаких сомнений… ибо вы найдете в моем Жюле честное и любящее сердце, способное понимать и выполнять свой долг… хоть и нрав у него веселый, а голова занята изящными искусствами. Я сказал, что всех вас благодарю. Теперь я поделюсь с вами некоторыми моими намерениями и поясню, как обстоят мои дела. Этот мальчик заменит меня. Мое небольшое состояние принадлежит ему. Оно завещано ему двадцать один год тому назад… Следовательно, он уже двадцать один год содержит меня…»
Он остановился, улыбнувшись.
«В таком случае, – продолжал дядя, – я не долго буду вводить его в расход: значит будущее не так уже мрачно. Мое маленькое состояние заключается в ста двадцати семи луидорах ежегодного дохода с капитала, вложенного в лучший виноградник кантона Во… как видите под покровительством Бахуса…A y него так хорошо поставлено дело, что в продолжение почти пятидесяти четырех лет моя рента аккуратно поступала мне каждые три месяца… Я сказал, что она равняется ста двадцати семи луидорам… А затем с сегодняшнего дня этому мальчику назначается сумма в пятьдесят луидоров, и эта сумма, в которую он мне обходится, в определенные сроки будет выдаваться не ему… а этой девице, которая вчера показалась мне рачительной и умелой хозяйкой».
Тихий ропот прервал слова дядюшки. «Послушайте, послушайте меня, прошу вас… – продолжал он, – у меня не хватит сил говорить долго. Эти пятьдесят луидоров пойдут на хозяйство… Но, как говорится, без котелка не сваришь супа. А мой племянник не очень-то богат котелками. Все его имущество уместится в моем кулаке. А нам потребуются и котелки, и буфет, и мебель, чтобы достойно принять молодую хозяйку… и вот как мы это сделаем.
Послушайте меня! За мою долгую жизнь я собрал множество редких старых книг… Я предвижу, что мой Жюль, как художник, не будет знать, что с ними делать… А я… мне уже пора собираться восвояси… Есть у меня знакомый еврей, он мне охотно помогает в этом деле, и без обмана, ибо я знаю цену своему товару… На эти деньги, часть которых у меня уже на руках, мы обзаведемся всем нужным для наших детей. Только без церемоний, прошу вас, и без возражений… вы огорчите меня отказом. Кроме того, это меня даже развлекает. Еврей мне составляет компанию… Мы вместе читаем по древнееврейски, сравниваем разные издания…и я поодиночке прощаюсь со всеми моими старыми книгами… в ожидании, когда распрощаюсь и с вами… друзья мои!»
Я плакал. Генриетта, ее мать и даже землемер слушали с удивлением, преисполняясь восхищением и нежностью к доброму старику. Далекие от согласия принять его дар, мы ему не противоречили, но, приблизившись к нему, выразили ему нашу глубокую признательность.
Вот каким образом я получил руку Генриетты. Предсказания дяди и обещания землемера исполнились. Я вошел в семью, где царили единодушие, сердечная дружба и преданность каждого общему благу; в этой семье, как нельзя лучше способной довершить образование моего характера, я узнал, что такое простые, но истинные и неизменные радости, которых так часто чураются романтически настроенные умы и чрезмерно увлекающееся воображение.
Перед возвращением в Англию Люси услышала от меня о моей предстоящей женитьбе и, воспользовавшись этим предлогом, сделала мне заказ, который надолго избавил нас от безденежья. Покровительство Люси было для меня очень полезно, тем более, что она оказывала мне его постоянно. Связанная знакомством с самыми знатными семействами Англии, она часто направляла ко мне своих соотечественников, которых ежегодно привлекают красоты нашей страны, и рекомендации ее редко оказывались безрезультатными. Посещавшие меня иностранцы создали мне доброе имя; появлялись новые заказчики, новые заказы, и через несколько лет у меня уже было состояние достаточное, чтобы удовлетворить мое честолюбие и превзойти ожидания землемера. «Батюшка, – говорил я тестю, – ремесло мое хорошее, а ваша пословица никуда не годится!…»
Читатель помнит, что Люси некогда сказала мне: «Если когда-нибудь, господин Жюль, вас постигнет такое же горе, как и меня, то прошу вас, дайте мне знать». Это горе постигло меня спустя два года после женитьбы и, отдав последний долг покойному дяде, я написал Люси следующее письмо:
«Милостивая государыня!
Помню о просьбе, с которой вы обратились ко мне два года назад, я сообщаю вам о смерти моего дяди. Без сомнения ваша доброта уже и тогда сулила мне утешение, и если для вас что-то значила встреча со мной после смерти вашего уважаемого отца, то судите, сударыня, как отрадно мне будет найти в вас сочувствие к моему горю, к моей невосполнимой потере.
Да, потеря моя огромна, сударыня! Мой дядя воспитал меня, вывел в люди, женил, но, самое главное, согревал меня под своим крылом такой безграничной сердечной теплотой, какой я нигде не найду. Я потерял в нем ясную душу, которая руководила моей жизнью; я потерял в нем светлый ум, который с тихой и кроткой веселостью облагораживал мои дни; я потерял его редкие достоинства, едва лишь я начал их постигать и ценить…
Как мне понятна, сударыня, ваша скорбь, которую я заметил когда-то! Как я разделяю ее вместе с вами! Слезы, которые я теперь проливаю, проливали раньше и вы. Но в ваших слезах хоть не было горечи: я слышал, с каким жаром ваш отец произносил похвальное слово вашей дочерней привязанности, тогда как мой бедный дядюшка угас прежде, чем я дал ему случай похвалить и меня.
Как грустно терять наших дорогих близких и видеть, как рвутся сладостные нити, которые больше уже не свяжут нас с ними на этой земле! Я удивляюсь себе и укоряю себя за то, что зловещие предчувствия не так уже часто тревожили мой покой. Я вспоминаю, как ваши глаза наполнялись слезами, когда страшная мысль о далекой или близкой, но неизбежной разлуке овладевала вашей душой. А я, не думая о будущем, беспечно наслаждался драгоценными качествами, которым возраст придавал нечто священное.
Мой добрый дядюшка скончался, как и жил, – спокойно, безмятежно, почти весело. Он чувствовал приближение смерти, замечал, как она постепенно сковывала и леденила его члены и, казалось, готов был шутить с нею. Пока он был в состоянии, он не изменял своих привычек; и лишь когда необходимость заставила его отказаться от любимых трудов, он стал дольше обычного задерживать нас около себя. Его страдания (я благословляю господа!) не были чрезмерными, он встречал их безропотно, как докучного гостя, которого все же приходится принимать и даже оказывать ему внимание. Мы сдерживали слезы, сидя у его изголовья; они огорчили бы его сильнее, чем собственные боли, и мы иногда принуждали себя улыбаться, когда он старался весело о них говорить. Однако это было зрелище, достойное глубокого сострадания! Мучения, причиняемые столь добрым существам, кажутся мне оскорбительными для них, и сердце восстает против жестокости недуга, который не делает выбора среди своих жертв.