Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пространство перевода - Зеленый дом. Избранные стихотворения

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Теодор Крамер / Зеленый дом. Избранные стихотворения - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Теодор Крамер
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Пространство перевода

 

 


Теодор Крамер

Зеленый дом

Избранные стихотворения

День поминовения Теодора Крамера

И не написано еще так много

Того, что только я один пишу…

Теодор Крамер

Нелегкой была прижизненная судьба Теодора Крамера – австрийского поэта, которого еще в 1939 году Томас Манн назвал «выдающимся», двадцатилетием позже знаменитый драматург Карл Цукмайер – «самым сильным поэтом Австрии со времен Георга Тракля». Поэт Адольф Эндлер в середине 70-х годов ХХ века считал баллады Крамера «лучшими, написанными на немецком языке за последние пятьдесят лет», ставил их как минимум вровень с балладами Брехта, который от этого жанра после первого же сборника быстро отошел. Критик Иоганн Мушик еще в 1947 году называл Крамера «вторым, после Рильке, великим поэтом Австрии». Список можно продолжить на несколько страниц. Но самому Крамеру от этих похвал утешения было мало. И даже сейчас, когда издано огромное, в три тома, собрание его стихотворений (предисловие к которому написал бывший канцлер Австрии Бруно Крайский), мы имеем возможность прочесть менее четверти его творческого наследия.

Теодор Крамер вступил в литературу в конце двадцатых годов ХХ века: наиболее ранние стихотворения в его трехтомном «Собрании» (заметим – Крамер всю жизнь, кроме стихов, писал разве что письма) датированы 1926 годом. Но в венском архиве Крамера по сей день, помимо изданных на сегодняшний день примерно двух тысяч его стихотворений, хранится впятеро больше.

Четыре поэтических сборника, выпущенные до того, как в 1939 году поэт чудом покинул оккупированную родину, обеспечили ему серьезную известность со стороны многих крупнейших литераторов, писавших по-немецки. Обеспечили они и столь же очевидную ненависть к нему со стороны нацистов: идеолог национал-социализма Альфред Розенберг по первым же опубликованным стихотворениям безошибочно распознал в Крамере непримиримого врага, еще в 1928 году (!), причем за несколько месяцев до выхода в свет первой книги Крамера, посвятил его творчеству гневную статью, а позднее (1939) подписал документ, в котором книги Крамера попали в пресловутый список того, что подлежало сожжению.

…Между тем, когда в начале 1958 года поэт умер в одной из венских больниц, за его гробом шло едва ли три десятка человек: при жизни он оказался забыт. Правда, еще через полвека он стал одним из самых читаемых, исполняемых и известных поэтов ХХ века, но до середины 1970-х годов он не был известен почти никому. Воскрешение его началось сперва в Германии (и в России!), лишь много позже наступило признание его «главным» собственно австрийским поэтом.

Поэт родился «в день рождения Гамлета, принца Датского» – первого января. Произошло это в 1897 году, в деревне Нидерхолабрунн в нынешней Нижней Австрии, одной из самых маленьких провинций страны, близ берега заросшего камышом озера Нойзидлерзее, ныне разделяющего Австрию и Венгрию, – озеро это прославил своими книгами более всего зоолог Конрад Лоренц. Озеро целиком заросло камышом, но глубины в нем всего-то максимум полтора метра, и детство в таком странном для Европы месте не прошло даром для творчества Крамера. Отец будущего поэта был сельским врачом и чистокровным евреем, мать – еврейкой наполовину (ее вполне австрийская матушка косвенным образом спасла внуку жизнь, но об этом ниже). Образование поэт получил среднее, в Вене, собирался получить и высшее – но помешала война… а еще больше то, что с 1913 года юноша стал писать стихи, все меньше интересуясь карьерой служащего. Он очень глубоко знал многочисленные диалекты, которыми пестрит земля Австрии; помимо сугубо венских и строго бургенландских словечек стихи его полны заимствованиями из хорватского, каринтийского и множества других языков и диалектов. Неожиданно и то, что Крамер, переходя на трехдольные размеры, вроде дактиля или анапеста, легче и привычнее воспринимается русским ухом, чем немецким: тут сказалось определенно славянское окружение, и тут, возможно, секрет того, что сейчас на стихи Крамера написано множество песен, вышло немало компакт-дисков: музыка продиктована самими «ровными» ритмами, столь удобными для музыканта и певца.

13 октября 1915 года юноша был призван на военную службу. Сначала он попал на Волынь, на Восточный фронт, где был довольно тяжело ранен в челюсть и горло; после госпиталя попал на Южный фронт, где ценой чудовищных потерь в живой силе победу одержала все-таки Италия, – Австро-Венгрия же в 1918 году просто перестала существовать как империя, распавшись на несколько отдельных государств, а то, что осталось, поделили между собой страны-победители, в том числе и те, кто особо интенсивного участия в войне не принимал. Крамеру повезло: с итальянского фронта он вернулся живым и стал искать место в жизни.

Теперь, когда слава поэта и его имя в пантеоне лучших из лучших бесспорны, многое говорят, что он родился не в то время и не в том месте. В подобном утверждении нет ничего, кроме непонимания сути поэзии Крамера (да и поэзии в целом). Если бы Крамер прожил благополучную жизнь, он обречен был бы не состояться как поэт. Именно благополучия в жизни ему выпало меньше всего, что и дало толчок его поискам «низовых», во многом не известных ранее тем и форм. Их нашел он очень скоро. Окончательно оставив надежды на высшее образование (то математика не давалась, то требовалась латынь, которой Крамер не знал), в поэзии он уже нашел «свое». Как еще недавно разговаривавший лишь на швабском диалекте его почти ровесник Бертольт Брехт, он пришел почти к тому же: к балладе из жизни униженных и обиженных жизнью. Много лет спустя Леон Фейхтвангер писал: «По всей вероятности, исходной точкой Брехта является баллада. Он опубликовал собрание баллад, озаглавленное «Домашние проповеди»; это истории малых, а порой и великих жизней, изложенные в первозданной, народной форме, – дикие, грубые, набожные, циничные. Многие люди впервые показаны в этих стихотворениях, многие чувства впервые высказаны». Эти слова, сказанные о Брехте, видимо, даже в большей степени можно отнести к Крамеру: жанр возник у них одновременно, даты выхода первых серьезных сборников почти идентичны: «Домашние проповеди» Брехта вышли в 1926 году, «Условный знак» Крамера – в 1928. Однако Брехт писал драмы, прозу, эссе и многое другое; Крамер, как уже было сказано, кроме стихов не писал ничего, вот и запоздала к нему слава. Впрочем, за деревьями, как всегда, не видно леса: слава к Брехту-поэту (не к драматургу) в тех масштабах, какие он заслужил, тоже не пришла и по сей день.

Вернемся к Крамеру. Годы после Первой мировой войны он провел так, словно специально собирал материал для будущих баллад: служил в книжном магазине, бродяжничал по Нижней Австрии и Бургенланду, нанимаясь то в чернорабочие, то в сторожа – словом, побывал в роли многих своих будущих героев. Лишь на тридцатом году жизни, в 1926, он напечатал, насколько известно, первое стихотворение. И сразу понравился читателям. Двумя годами позже вышла и его первая книга – «Условный знак» (1928); вышла она, заметим, во Франкфурте-на-Майне. В том же году (вместе с Эгоном Сузо Вальдеком) он получает Премию города Вены и на некоторое время становится в столице Австрии (и не только там) любимым и желанным «газетным поэтом»: помимо журнальных публикаций, в 1930 году выходит в свет (в Берлине) его небольшая книга «Календарь», и лишь в 1931 году в Вене – даже не совсем сборник, а в некотором роде дневник военных лет (1915–1918) «Трясинами встречала нас Волынь». Первую часть, «дневниковую», переводчику очень трудно фрагментировать – это почти поэма, запись военных событий и быта буквально по часам. Вторую часть, галерею «портретов» тех, кто вернулся с войны, переводчику пришлось просто сделать целиком. Читатель может убедиться – ничего подобного он о войне не читал, разве что в прозе. Между тем у Крамера это поэзия, и поэзия высокой пробы.

Однако после прихода нацистов к власти в Германии Крамер уже не мог там печататься. Хотя он почти не помнил о собственном происхождении и за кружкой пива весело травил байки о своей бабушке по матери, чье природное имя было Паулина Франциска Пич, и поэтому по галахическим законам, к слову сказать, для евреев Крамер евреем не был. Но бабушка вышла замуж за еврея, их дочь – мать Крамера, погибшая в Терезиенштадте в январе 1943 года, – по нюрнбергским расовым законам относилась к «полукровкам» (поэтому и подлежала ликвидации лишь во вторую очередь), и выходило, что взгляды нацистов и самого Крамера, которого мало интересовало собственное еврейство, деликатно говоря, не совпали. В самой Австрии в 1934 году пришло к власти правительство Федерального канцлера Курта Шушнига, чью политику до самой аннексии Австрии Германией в 1938 году трудно охарактеризовать иначе, нежели «попытка мыши спрятаться под метлу»: после аншлюса сам Шушниг оказался под домашним арестом, а позднее в концлагерях Дахау и Берхтесгаден, лишь по счастливой случайности он спасся и эмигрировал в США. Но в 1938 году в Австрии уже вовсю хозяйничал ставленник Гитлера, австрийский адвокат Артур Зейсс-Инкварт, будущий почетный клиент нюрнбергской виселицы.

…Однако в 1934 году это было еще сплошное «потом, потом…». Никто не знал, каким боком повернется судьба. Крамер писал свои баллады, но печататься ему было почти негде, практически все «рабочие газеты» были запрещены, и лишь небольшие ежемесячные пожертвования друзей, в том числе таких значительных поэтов, как Эрика Миттерер и Паула фон Прерадович (к слову – автор текста нынешнего гимна Австрийской республики), спасали Крамера и его жену Ингу (Розу) Хальберштам от голода. Силами друзей в 1936 году в почти нелегальном издательстве Der Gsur-Verlag был издан самый большой из прижизненных сборников Крамера – «С гармоникой», сборник, поражающий своим совершенством и скупостью отбора: ведь писал Крамер ежедневно, причем в иные дни и по два стихотворения, и больше. Как тут не вспомнить, что первые семнадцать стихотворений своего бессмертного «Часослова» Рильке написал в один день! Однако – времена были другие. Рильке издавали и любили. Крамера – только любили, а насчет изданий – скоро стало не до них.

12–13 марта 1938 года слово «Австрия» исчезло с европейских карт. Появилось нацистское «Остмарк». Уроженцу городка Браунау-на-Инне, тогда входившему в Австро-Венгрию, осталось лишь констатировать, что он теперь – полноценный немец, не австриец какой-нибудь, он теперь – известный всему миру Адольф Гитлер, никогда, кстати, не носивший фамилию матери (Шикльгрубер), это – фамилия его бабушки по отцу (?), а наиболее вероятным отцом «австрийца» современные ученые считают Иоганна Непомука Гюттлера, брата второго мужа его матери, который и воспитал юного Адольфа. Кстати, широко известно, что Гитлер был не худшим художником, но многие ли знают о его близком родстве с выдающимся австрийским поэтом Робертом Гамерлингом?.. Осенью 1938 года имела место «Ночь хрустальных ножей»; чем это кончилось для евреев далеко не только одной Германии – обще-известно.

Тем временем австрийский еврей на три четверти, поэт Теодор Крамер, мог утешаться лишь тем, что его-то отец, Макс Крамер, умер в 1935 году и всего этого уже не видел. Мать Крамера, урожденную Доктор (это фамилия), пока не выселяли, и сколько-то времени сын мог ночевать у нее. Ну, а за океаном – по версии журнала «Тайм» – Гитлер был избран «Человеком года». Журнал был уверен, что наступающий 1939 год с помощью Гитлера «перевернет мир». В целом так и вышло, но слишком многим из читателей такая уверенность стоила жизни. Однако об этом – в другой раз и в другом месте.

Тем временем полноватый, небольшого роста человек, в котором с первого взгляда можно было еврея и не признать, ходил по улицам Вены, изображая крайнюю занятость. Он не мог нигде остаться надолго – лишь на короткий срок друзья сумели спрятать его в небольшой психиатрической лечебнице за пределами Вены, которую он до конца жизни называл «Мой зеленый дом». Там была создана большая часть стихотворений сборника «Вена, 1938. Зеленые кадры», ко-торому, как и сборнику «Погребок», было суждено увидеть свет лишь в послевоенной… скажем мягко, свободной Вене, в 1946 году. Крамер в это время давно жил в Англии, и еще многие годы оставались до его возвращения в Австрию. Одно было неизменно: он продолжал писать по одному, по два, по три стихотворения в день. Если в его тетрадях нет стихов за какие-то числа, то можно смело утверждать – в эти дни поэт был болен или что-то из его наследия пропало. Крамер был настоящим человеком привычки.

Он провел в переставшей существовать Австрии добрых шестнадцать месяцев после аншлюса, не имея фактически никаких надежд на бегство из страны. Однако привожу в переводе с хорошего английского языка письмо, которое Томас Манн адресовал Британскому министерству иностранных дел (от 27 апреля 1939 года):

«…Большой талант и высокие личные качества г-на Крамера сделали его одним из самых выдающихся молодых австрийских писателей. Его честность и достоинство послужат лучшей гарантией соблюдения как духа, так и буквы условий, на которых ему будет разрешен въезд на Британские острова. Со стороны нацистских властей ему грозят преследования в случае, если он будет вынужден остаться в Австрии. Прошу вас обратить на это внимание при рассмотрении его дела.

Как один из старейших немецких писателей я позволю себе, с вашего разрешения, утверждать, что Теодор Крамер – один из крупнейших поэтов младшего поколения, чье место в будущей культурной жизни Европы – если он сможет жить на свободе – обеспечено исключительными достоинствами его творчества, его интеллектом. Любое содействие, которое вы сможете ему оказать, принесет пользу не только г-ну Крамеру и его жене, но будет серьезнейшим вкладом в дело сохранения культуры и демократии».

Письмо подействовало, и 21 июля 1939 года, за считанные недели до начала Второй мировой войны, Теодор Израэль (этого требовали документы!) Крамер увидел английскую въездную визу в своем паспорте. В Англии ему для начала отказали в постоянном виде на жительство, однако финансовая помощь Всемирного Конгресса PEN-клуба в Лондоне хоть немного, да помогала. Но лишь до времени. 16 мая 1940 года англичане, основательно перепуганные вторжением немцев во Францию и со дня на день не без основания ожидающие победоносного штурма собственных берегов, согнали всех лиц, не имеющих английского гражданства, в Хайтон близ Лондона, затем в лагерь возле Дугласа (столицы острова Мэн), что как-никак было лучше, чем Дахау, куда попал непокладистый Курт Шушниг, но… концлагерь есть концлагерь. Он везде концлагерь, даже на идиллическом кельтском острове Мэн посреди Ирландского моря. Лишь 18 января 1941 года PEN-клуб добился освобождения поэта. Начался долгий, семнадцатилетний «английский» период жизни Крамера, жизнь провинциальная, но не скучная, но свободная, к тому же полная новых встреч и знакомств – с английской писательницей Элеанор Фарджон, с Эрихом Фридом и многими другими, к тому же Крамер вел обширную переписку (еще до «лагерей» эта переписка ненароком чуть не превратила его…

в гражданина Доминиканской Республики, в библиотекаря в университете Санто-Доминго, точней). Два года прожил Крамер на гроши PEN-клуба и скудные заработки на Би-Би-Си: он писал стихи специально для трансляции их на Германию и Австрию. Случалась в них и радость от побед «пятиконечной звезды» над свастикой. Как арийская бабушка спасла своего внука от ареста в «Остмарке», так эти стихотворения в 1970-е годы позволили начать печатать стихи Крамера и в ГДР, и в СССР, фактически раньше, чем его открыли на родине. Хотя первый раз он был напечатан в СССР еще в 1938 году, в журнале «Интернациональная литература» в переводе В. Рубина. Называлось стихотворение загадочно – «Город безработных». Работая над Крамером чуть ли не тридцать лет, я был уверен, что оригинал этого стихотворения никогда не найдется. Однако он отыскался, причем на виду: см. в нашем издании его под «родным» названием – «Холодный ряд фабричных труб». Кто переименовал? Цензура? Редактор? Голос истории молчит.

С 1 января 1943 года (иначе говоря – со своего дня рождения) Крамер становится библиотекарем в Гилдфорде, графство Суррей. Вскоре стараниями друзей-эмигрантов у Крамера в Лондоне выходит новый поэтический сборник – «Изгнан из Австрии». Человеку, привыкшему читать по-немецки, вначале трудно освоиться с отсутствием привычных a, o, u, ss и видеть вместо них ae, oe, ue, ss – но это не худшее из зол. Важно, что есть книга, и важно, что немцы разгромлены под Сталинградом, под Эль-Аламейном, важно, что союзники вывели из войны Италию… И важно, что можно писать стихи. Ничего иного Крамер, по сути дела, не умеет и уметь не хочет. Даже расставание с женой, с Ингой Хальберштам, прошло как-то спокойно.

Однако и после войны Австрия остается оккупированной. Оккупация, конечно, была (как и концлагерь на острове Мэн) «вегетарианская»: раздел страны на четыре части (по числу победивших союзников), Крамер вполне мог бы рассчитывать на жизнь в «британском секторе». Вместо этого, стараниями друзей выпустив в Вене две книги стихотворений, о которых речь шла выше, Крамер некоторое время размышляет… и 25 октября 1951 года принимает британское подданство. Трижды (в 1950, 1954 и 1957 гг.) в состоянии тяжелейшей депрессии он попадает в больницу. Выходит – и возвращается к обязанностям библиотекаря. А также, конечно, к писанию стихов. К новому, очень большому сборнику «Хвала отчаянию» (подготовлен в 1946 году, вышел в свет посмертно, в 1972 году). И постепенно складывает циклы для все новых и новых книг. Которые, увы, некому печатать. Наконец, в 1956 году, в Зальцбурге, стараниями поэта Михаэля Гуттенбруннера выходит книга избранных стихотворений Крамера «О черном вине». Книга немного жульническая: в избранное из прежних сборников прибавлено немало новых, никогда не печатавшихся. Гуттенбруннер знал, до какой степени хочется Крамеру увидеть в печати именно новые стихи. Крамер все чаще возвращается к жанру пейзажной лирики, которым владел изумительно, но не злоупотреблял: он предпочитал писать о живых людях. Даже пейзаж заброшенного сельского кладбища, на крестах которого нет ни единой строки, все равно населен теми, кто жил на этой земле и кто лег в нее.

26 сентября 1957 года Крамер все-таки возвращается в Вену, чтобы прожить немногие оставшиеся ему месяцы в комнате, принадлежащей министерству народного просвещения. 1 января 1958 года лично будущий федеральный канцлер Австрии Бруно Крайский назначает ему почетную «пожизненную пенсию». Но как всегда всё – слишком поздно. 3 апреля того же года после внезапного инсульта Теодор Крамер умирает. В мае того же года ему посмертно присуждается та же премия, с которой некогда начиналась его литературная карьера – Премия города Вены. Огромный архив Крамера остается на попечении молодого друга, с которым Крамер познакомился в Англии – Эрвина Хвойки.

Эрвин Хвойка в 1960 году даже сумел издать еще одну книгу стихотворений Крамера – «…а кто-то расскажет» (книга составлена почти исключительно из того, что печаталось только в периодике). Потом – молчание, и лишь в семидесятые годы к Крамеру начинает пробуждаться интерес читателей. Не буду отвлекать внимание перечислением книг, вышедших в 70-е годы ХХ века, но перелом наступил вместе с выходом книги документов и биографических материалов по Крамеру: «Поэт в изгнании» (Вена, 1983), книгой избранного «Шарманка из пыли» (Мюнхен, 1983) и уже не единожды упоминавшегося трехтомника (1983–1987), позже к вошедшим в него стихотворениям добавилась еще сотня или две, но главное дело было сделано – Теодор Крамер наконец-то занял свое место в пантеоне великих поэтов Европы.

Однако даже для читателя, говорящего по-немецки от рождения, читать Крамера – непростое дело. Почти каждый его сборник сопровождался небольшим словариком, разъясняющим слова, употребленные поэтом в тексте. Иные из них по объективным причинам давно вышли из употребления, такие как «ремонтёр», что в армии означало человека, обязанного следить за состоянием здоровья и боеспособности лошадей и своевременной их подменой; иные, как «пилав» (сладкий плов), «полента» (кукурузная каша), «мет» (мёд), понятней русскому уху, чем немецкому; иные – «марилле» (абрикос), «парадайзер» (сорт помидоров), «мост» (фруктовое вино) – скорей разговорные австрийские или южнонемецкие обиходные слова, чем нормативная лексика, чисто венский итальянизм «трафикант» (торговец сигаретами), – и это не считая сотен совершенно специфических слов из профессиональной лексики, от терминов работы шелушильщиков орехов и торговцев свиной щетиной – до слов, которые внесла в жизнь Крамера вынужденная эмиграция («фиш энд чипс», «стаут», «блэк-аут» и т.д.). Нелегко читателю, еще хуже переводчику, хотя после первой сотни стихотворений начинаешь понимать и то, чего в словарях стыдливо нет. Герои Крамера удвительно похожи на героев Брехта времен «Домашних проповедей»: повези чуть больше в жизни крамеровским Марте Фербер, Барбаре Хлум, Йозефе – глядишь, получилась бы у них жизнь, как у брехтовской Ханы Каш… да вот не получилась; Билли Холмс только тем и отличается от полоумного брехтовского Якоба Апфельбека, что он своего папашу не сам убил, а льдом обложил, чтобы его пенсия не прервалась; наконец, немногие еврейские персонажи Крамера (торговец мылом Элиас Шпатц, разносчик жестяного товара Мозес Розенблит – в оригинале «Фогельхут», но уж тут пусть простит меня читатель, фамилию пришлось поменять, как и имя самоубийцы Арона Люмпеншпитца пришлось поменять на «Мозес») просто сошли даже не со сцены Брехта, а со страниц его «Трехгрошового романа». Трудно сказать, насколько были поэты знакомы с творчеством друг друга. Однако жизнь выпала им, ровесникам, почти одинаковая, довольно короткая, эмигрантская и вовсе не радостная. И стихи Крамера, тысячи коротких баллад и зарисовок, складываются в огромную панораму европейской жизни двадцатых, тридцатых, сороковых годов ХХ века. Это – ни в коем случае не жалкий жанр «человеческого документа», это – творение истинного мастера, всю жизни стремившегося написать о тех и для тех, кто сам о себе никогда не напишет, чья жизнь канет в забвение на второй день после их смерти. Герои его говорят на том языке, какой знают. А Крамер всю жизнь только и хотел, что «быть одним из них», и это ему удалось.

Крамер редко писал о себе, хотя в день памяти матери неуклонно зажигал поминальную свечу, а его стихотворение «Вена. Праздник Тела Христова, 1939» – возможно, вообще лучшее антифашистское стихотворение в австрийской поэзии, как и крамеровский же «Реквием по одному фашисту» (фашист – выдающийся австрийский поэт Йозеф Вайнхебер, покончивший с собой в 1945 году). Ключом к его пониманию роли поэта неожиданно оказывается стихотворение «Фиш энд чипс» (т.е. «рыба с картошкой» в ее малосъедобном английском варианте). Поэт просит в нем не посмертной славы – хотя, конечно, «…не худо бы славы, / Да не хочется славы худой» (И. Елагин), – а… «рыбы с картошкой», в час, когда вострубит труба Судного Дня.

Горстка рыбы с картошкой в родимом краю –

все, кто дорог мне, кто незнаком,

съешьте рыбы с картошкою в память мою

и, пожалуй, закрасьте пивком.

Мне, жившему той же кормежкой,

бояться ли Судного дня?

У Господа рыбы с картошкой

найдется кулек для меня.

Прочтите книгу Теодора Крамера, мучительно и долго переводившуюся мною, и помяните, российские читатели, самого скромного из поэтов Австрии именно так, как он завещал.

Это не фанфаронское требование «сжечь после моей смерти все мои рукописи» (все одно человек умирает с надеждой, что эту его волю никто не исполнит, как и случилось с Горацием, с Кафкой, с Набоковым). Это скромная просьба – «помянуть». И точное указание – как и чем.

Так помянем же.

Твое здоровье, читатель.

Евгений Витковский

Из сборника

«УСЛОВНЫЙ ЗНАК» (1929)

<p>Внаймы</p>

Я ушел из города по шпалам,

мне – шагать через холмы судьба,

через поймы, где над красноталом

одиноко кличут ястреба.

Рук повсюду не хватает в поле;

как-нибудь найдется мне кусок.

Но нигде не задержусь я доле,

чем стоит на пожне колосок.

Если бродишь по долине горной,

средь корчевщиков не лишний ты;

в хуторах полно работы шорной,

всюду в непорядке хомуты.

На усадьбах рады поневоле

ловкой да сноровчатой руке.

Но нигде не задержусь я доле,

чем зерно в осеннем колоске.

Принялись давильщики за дело,

потому как холод на носу.

Я гоню первач из можжевела,

пробу снять заказчику несу.

Любо слышать мне, дорожной голи,

отзывы хозяев о вине.

Но нигде не задержусь я доле,

чем сгорает корешок в огне.

<p>Хлеба в Мархфельде</p>

В дни, когда понатыкано пугал в хлеба

и окучена вся свекловица в бороздах,

убираются грабли и тачки с полей

и безлюдное море зеленых стеблей

оставляется впитывать влагу и воздух.

И волнуется хлеб от межи до межи, –

только в эти часы убеждаешься толком,

как деревни малы, как они далеки;

и трепещут колючей листвой бодяки,

лубенея на пыльном ветру за проселком.

Постепенно в пшенице твердеет стебло,

избавляются зерна от млечного сока;

а над ровным простором один верболоз

невысокие кроны вдоль русел вознес,

отражаясь в серебряной глади потока.

Только хлеб в тишине шелестит на ветру

да кузнечик звенит, – вся земля опочила;

лишь под вечер, предвидя потребу косьбы,

деревушки, в прозрачной дали голубы,

на часок оглашаются пеньем точила.

<p>Год винограда</p>

Лоза в цвету – всё гуще, всё нарядней,

долина по-весеннему свежа;

я коротаю год при виноградне,

определен деревней в сторожа.

Почую холод – силу собираю,

зову сельчан, вовсю трублю в рожок:

раскладывайте, мол, костры по краю,

палите всё, что просится в разжог.

Лоза в листве, черед зачаться гроздам,

страшилы позамотаны в тряпьё;

меж тыкв уютно греться по бороздам,

лесс налипает на лицо мое.

Харчей промыслю за каменоломней, –

где прячусь я, не знает ни один, –

колени к подбородку, поукромней,

и засыпаю, обхвативши дрын.

Зрелеют грозды, множится прибыток, –

тычины подставляю; где пора,

сметаю с листьев и давлю улиток,

меж тем в долине – сенокос, жара.

Слежу – не забредет ли кто нездешний,

лещину рву, хоть и негуст улов,

грызу дички да балуюсь черешней

и дудочкой дразню перепелов.

Созрели грозды, и летать не впору

объевшемуся ягодой скворцу;

пусть виноградарь приступает к сбору,

а мой сезонный труд пришел к концу.

Всплывает запах сусла над давильней,

мне именно теперь понять дано:

чем урожайней год, чем изобильней,

тем кровь моя зрелее, как вино.

<p>В лёссовом краю</p>

Под листвою – стволы, под колосьями – лёсс,

под корнями – скала на скале;

вот и осень: от ветра трещат кочаны

и соломинки клевера в поле черны, –

изначальность приходит к земле.

Что ни русло – обрыв, что ни устье – овраг

(только чахлая травка вверху);

проступают в кустарниках древние пни,

и буреют утесы, как будто они

лишь сегодня воздвиглись во мху.

Створки древних моллюсков под плугом хрустят

в темном мергеле, в лёссе, в песке;

под побегами дремлет гнилая сосна,

виноградник по склонам течет, как волна,

и кричит коростель вдалеке.

<p>Последнее странствие</p>

Бродяжничество долгое мое!

К концу подходит летняя жара.

Пшеница сжата, сметано стожьё

и в рост пошли по новой клевера.

Благословенны воздух и простор!

Орляк уже не ранит стертых ног;

рокочет обезъягодевший бор

и вечером всё чаще холодок.

Я никогда не ускоряю шаг,

не забредаю дважды никуда;

мне всё одно – ребенок и батрак,

кустарник, и булыжник, и звезда.

<p>Последняя улица</p>

Эта улица, где громыхает трамвай

по булыжнику, словно плетется спросонок

прочь из города, мимо столбов и собак,

мимо хода в ломбард, мимо двери в кабак,

мимо пыльных акаций и жалких лавчонок.

Мимо рынка и мимо солдатских казарм,

прочь, туда, где кончаются камни бордюра,

далеко за последний квартал, за пустырь,

где прибой катафалков, раздавшийся вширь,

гроб за гробом несет тяжело и понуро.

И в конце, на последнем участке пути,

вдруг сужается, чтобы застыть утомленно

у ворот, за которыми годы легки,

где надгробия и восковые венки

принимают прибывших в единое лоно.

<p>Условный знак</p>

Проселком не спеша бреду.

Гадючий свист на пустыре.

Поди-ка утаи нужду,

дыра в одежке на дыре.

Так от дверей и до дверей

бреду с утра и до утра

и только горстку сухарей

прошу у каждого двора.

А кто не даст ни крошки мне,

того нисколько не браню –

рисую домик на стене,

а сверху дома – пятерню.

Здесь не хотели мне помочь –

смотрите, вот моя рука.

Заметят этот знак и в ночь

сюда подпустят огонька.

Если хочет богадельщик

наскрести на выпивон,

то, стащивши из кладовки

инструменты и веревки,

на пустырь выходит он.

Там, где падаль зарывают,

можно выкопать крота.

<p>«Воронье орет нещадно…»</p>

Воронье орет нещадно

и, хотя уже прохладно,

голубеет высота.

Богадельщик в землю тычет

то лопатой, то кайлой,

он владельца шкурки гладкой

зашибает рукояткой,

чтобы сразу дух долой.

Опекун скандалить станет –

нализались, подлецы!

С кротолова взятки гладки,

лишь винцо шибает в пятки

хмелем затхлой кислецы.

<p>Ужин</p>

Над домом вечер тяжко сник.

Скоблит колоду ученик

и соскребает со столов

ошметья сала и мослов.

Шумят в пекарне за стеной,

повсюду тяжкий дух мясной,

рабочий фартук, кровью сплошь

загваздан, стал на жесть похож.

Он замер с тряпкою в углу;

он видит, как бредет к столу

мясник – старик, но будь здоров –

и двое старших мастеров.

Зовут: мол, скромника не строй.

На блюде – шкварки; пир горой.

Хозяйский пес слюну пустил.

Тут парню не хватает сил.

Он видит тучи синих мух,

он чует хлева смрадный дух.

Блестит прилавок, словно лак,

рука сжимается в кулак.

Один из младших мясников

глядит на парня: ишь каков, –

и, поучить решив уму,

дает затрещину ему.

Багровый след во всю скулу;

парнишка тащится к столу

и там, себя в руках держа,

глядит на лезвие ножа.

<p>Кровать</p>

И после скитаний, и после труда,

днем, вечером, ночью – короче, всегда

с терпеньем кровать ожидала меня,

собой половину жилья утесня.

От сырости и от мороза не раз

спасал меня этот подгнивший матрас,

хотя с голодухи качало порой,

хотя надувался водою сырой.

Но, видно, пришли окаянные дни –

торчат у стены только козлы одни.

О место, где прежде стояла кровать, –

здесь женщинам долго уже не бывать!

Укрой, схорони! Возврати мне мечту,

мой потный матрас у меня в закуту.

Ложусь и в отчаяньи пробую я

дождаться шарманщика Небытия.

МОТЫГА, ЗАСТУП, ДОЛБНЯ

На двор нисходит вечер, и почти

совсем темно становится в клети.

Запылены, в последнем свете дня

стоят мотыга, заступ и долбня.

Мотыга не ходила со двора,

картошку рыла с самого утра.

Хозяйка с ней весь день трудилась впрок,

и вот мешки набиты по шнурок.

И заступ тоже чести не ронял,

он целый день дорогу починял.

Его под вечер, вымотан всерьез,

хозяин сгорбленный сюда принес.

В карьере наработалась долбня,

мельчила честно крошево кремня.

На небе день как раз сменился тьмой,

хозяйский сын долбню принес домой.

Домой вернулись трое, все в пыли,

свой инвентарь, понятно, принесли.

Семья в дому, и дремлют взаперти

мотыга, заступ и долбня в клети.

<p>Песня по часам</p>

К восьми над рынком – тишь, теплынь;

как сода, день истаял в синь;

в навозе тонут воробьи,

сидит громила в забытьи

у стойки.

Сойдется в десять цвет пивнух,

в гортань ползет коньячный дух;

товар панельный в сборе весь,

но за деньгой в карман не лезь –

обчистят.

Вот полночь: наползает мрак,

кто мерзнет – нюхает табак;

наизготовку – сталь ножа,

от жалости к себе дрожа,

раскиснешь.

Горчинка – два часа утра,

для шлюх – последняя пора.

Вконец пустеет тротуар.

Плати: додешевел товар

до точки.

Четыре: день недалеко;

хлеб вынут, скисло молоко,

бредет домушник и, журча,

течет пьянчужечья моча:

о Боже.

<p>Двое затравленных</p>

Мой братец Мозес Люмпеншпитц,

ответь: ну почему

ты удавился, – чтобы

теперь меня трясло бы

средь улиц и в дому?!

Я опасался за тебя:

торгуя, ты молчал,

был очень независим,

но груды злобных писем

так часто получал.

Ты стал, как зверь в своей норе,

и дик, и одинок:

ты вздрагивал от звона

злодея-телефона

и трубку снять не мог.

Ты дверь на стук не открывал, –

о, ты хлебнул с лихвой;

тряслись мои поджилки,

но я носил посылки

в дом зачумленный твой.

А что лежало, Мозес, в них,

ну что за чепуха?

В четверг – хвосты крысиные,

а в пятницу – гусиные

гнилые потроха.

Я слух воскресный счел одной

из худших небылиц, –

кто мог бы знать заране?

Повесился в чулане

ты, Мозес Люмпеншпитц.

Со страху, Мозес Люмпеншпитц,

легко в удавку влезть.

Кровь холодеет в жилах,

и я давно не в силах

ни выпить, ни поесть.

Ты был со мной, я был с тобой;

ответь: ну почему

ты удавился, – чтобы

взамен меня трясло бы

средь улиц и в дому?!

<p>Рента</p>

Джон Холмс и Билл, его сынок,

уютно жили; шла

по почте рента Джону в срок –

тридцатого числа.

Случился грустный номер –

родитель взял да помер;

такие вот дела.

«Джон Холмс, я так тебя любил;

без ренты мне – беда!»

И вот папашу робкий Билл

обклал кусками льда.

Заклеил щели, фортки,

темнела в белом свертке

отцова борода.

Билл закупал двоим еду –

отец хворает, чай.

Воняло, – Билл на холоду

варганил завтрак, чай.

А почтальон клиенту

носил всё ту же ренту:

ну что ж, хворает, чай.

Уже зима невдалеке,

а Холмсы всё вдвоем,

Билл – в уголке, Джон – в леднике,

и каждый – при своем.

На дверь, на стены, на пол

сынок духов накапал

и замерзал живьем.

«Джон Холмс, – шептал ночами Билл, –

любимый мой отец!

Тебя я вовсе не убил,

мне жаль, что ты мертвец.

Не зачервивь, не надо,

ведь я рехнусь от смрада,

коль ты сгниешь вконец».

И все-таки пришел каюк

терпению сынка.

Джон Холмс во всё, во всё вокруг

проник исподтишка…

Нашли висящим Билла;

и рента, видно было,

торчит из кулака.

<p>Отчет по поводу смерти торговца-надомника Элиаса Шпатца</p>
I

Элиас Шпатц – умелый оптовик.

Вот он идет домой; он небогат,

тут мыло штабелями – он привык:

еще чего – платить деньгу за склад?

Но день еще не кончен, как назло;

отмыть непросто потные следы,

и ящики ворочать тяжело,

чтоб взять из рукомойника воды. 

II

Гешефт сегодня – ничего себе;

пусть пахнут мылом небо и земля, –

Элиас Шпатц к себе приводит «бэ»,

и надо проползти за штабеля.

Элиас Шпатц, да ты герой на вид!

Разденься да в посель скорее влезь!

Но девка всё испортить норовит:

«Элиас Шпатц, чем так воняет здесь?»

III

Элиас Шпатц удачлив, потому

растут запасы у него в гнезде;

но лишь для мыла место есть в дому.

Раздеться бы, умыться – только где?

Элиас Шпатц, окончивши дела,

идет в шинок топить тоску в питье,

но сливовица мало помогла:

замерз под утро в парке на скамье.

Из сборника

«КАЛЕНДАРЬ» (1930)

<p>О великом холоде накануне нового 1929 года</p>

На Святого Стефана[1] пришли снегопады,

завалило распадки, дома, палисады,

и над плавнями, белый настил распуша,

стекленела и стыла стена камыша.

Встала стужа, колодцы до дна проморозив,

у саней отставала оковка полозьев;

старики говорили, что, мол, никогда

не случалось такие видать холода.

Ветер льдисто хрустел в человеческом горле,

батраки простужались и наскоро мерли;

задубевший, обглоданный труп оленька

отыскался у самых дверей кабака.

Звезды, вестники долгой морозной погоды,

озирали озимых убитые всходы,

виноградники, сгинувшие в холоду,

и озерную гладь, что лежала во льду.

В полыньях, не умея добраться до суши,

били крыльями и примерзали крякуши,

и любой, кто решался дойти по снежку,

их легко набирал в камышах по мешку.

<p>Зимняя оттепель</p>

Выдается тепло в середине зимы:

застилается всё пеленой дождевою,

оживают ручьи этой странной порой,

и топорщится жнива стернею сырой,

и гуденье идет сквозь еловую хвою.

Отступают снега, и увидеть легко,

как под паром покоятся мрачные зяби,

как на старых покосах гниют клевера,

как погрызена зайцами в рощах кора,

ибо дочиста съелись остатки кольраби.

Сучья, стужей отбитые, наземь летят;

свекловица, что на поле сложена с лета,

раскисает и пенится бурт за буртом,

чтобы смрадом горячим окутать потом

чуть обсохшие ветви кустов бересклета.

Что ни день, то хозяйству разор да урон –

мокнут ветошь и пакля под черной соломой;

от села до села – непролазная грязь,

и в тумане плывет, всё мрачней становясь,

солнца, странно разбухшего, шар невесомый.

<p>Затопленная земля</p>

От весеннего ветра чернеют луга,

постепенно темнеют и тают снега,

но канав не хватает; кипя и бурля,

набухает растаявшим снегом земля

и уходит под полую воду.

Дамбы хмуро застыли по горло в воде,

вся равнина блестит, – лишь межа кое-где

разрезает на ломтики мутную гладь;

крест над церковью будет в закате пылать,

осеняя весеннюю воду.

Далеко друг от друга стоят хутора,

через ил продираются лодки с утра;

воздух сладок и тих, и чиста синева,

ветер гонит волну, и густая трава

прорастает сквозь мутную воду.

<p>Майские костры</p>

Приходит май, и в час ночной

чисты под кряжем небеса;

но ударяют холода,

и вот кристалликами льда

впотьмах становится роса.

Протяжно рогу вторит рог,

тревогою звучат они;

спешат на склоны сторожа,

и разгораются, дрожа,

вкруг виноградников огни.

Затем в долины дым ползет,

отходит холод в высоту,

огонь мужает, – вот уже

теплеет от межи к меже,

где дремлют дерева в цвету.

Туманя кипень лепестков

высоких, озаренных крон,

спасенье гроздьям молодым

приносит сладковатый дым,

струящийся со всех сторон.

<p>Светлое время</p>

Повсюду стало так светло,

краснопогодью нет конца,

и в отдаленье тяжело

грохочет молот кузнеца.

Вьюнком оделась городьба;

с утра отец и старший сын

сходили глянуть на хлеба,

гумно готовят и овин.

Батрак перестелил крыльцо,

Надел передник, чинит воз,

медлительно, заподлицо

клепает ободы колес.

Батрачка, выйдя за порог,

скоблит кувшин очередной;

хозяйка мастерит пирог

с перекопченной ветчиной.

Уже опростана подклеть

от вялых, сморщенных картох;

теперь бы солнышку пригреть,

чтоб клубень посевной подсох.

Весенний дух царит в дому,

и в погребе, и в кладовой,

и близок, ясно по всему,

черед работы полевой.

<p>Летние тучи</p>

В самый жар, в тишине разомлевшего дня,

на мгновение солнце закатится в тучи,

и мрачнеют луга, и, во мгле возлежа,

долговязой крапивой трепещет межа,

и ознобом исходят окрестные кручи.

Обрывается в роще долбежка желны,

колокольцы отары молчат виновато;

лишь ракитовый куст зашумит невзначай

да протянется к небу сухой молочай,

увязающий комлем в земле кисловатой.

Выступает тягучими каплями сок

на репейниках в каждой забытой ложбине;

всё дряблее межа, бузина всё мертвей,

как чешуйки, жучки опадают с ветвей

и, запутавшись, мухи жужжат в паутине.

Даже осенью почва куда как жива

по сравнению с этой минутой в июле;

прогибаются тучи, и видно тогда,

как в забытом пруду загнивает вода,

где на ряске стрекозы от зноя уснули.

<p>Облава</p>

Стерня почерствела на бедных покосах,

жухлеют и сухо шуршат ковыли;

и столб межевой, будто нищенский посох,

Примечания

1

26 декабря.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2