"Мы пережили ужасный день. После двенадцатичасовой стрельбы наши инженеры вообразили (fancied), что неприятельские орудия приведены к молчанию; поэтому нам было велено штурмовать редан (3-й бастион. - Е. Т.) и Садовые батареи (Пересыпь. - Е. Т.)", - пишет Лэйсонс уже не матери, а своей сестре вечером 18 июня. Предводительствуя одной из штурмовых колонн (в 1000 человек), Лэйсонс должен был двигаться с ней по совсем открытому месту, причем необходимо было пройти около "800 ярдов" (342 сажени приблизительно). "Мои солдаты и офицеры падали дюжинами", - пишет генерал. Когда колонна приблизилась к брустверу, она была так ослаблена в составе, что и речи не могло быть о штурме бастиона. Подоспели еще две колонны, но и они оказались не в лучшем состоянии. "Почти все люди вокруг меня были убиты или ранены... В конце концов у меня осталось пять-шесть человек, и я тогда подумал, что время уходить. Всю дорогу русские нас обстреливали в тыл... Мы потеряли около сорока офицеров и много людей, говорят, три тысячи, но, я думаю, это преувеличение. Русские были прекрасно подготовлены для встречи с нами; ни одно их орудие не было приведено к молчанию; они все исправили в течение ночи... Это - большое поражение... Я не думаю, чтобы нас опять позвали на штурм... В некоторых из наших полков осталось только по два офицера"{45}.
Замечу, что, по показаниям других участников штурма, англичанам от их позиций до бруствера 3-го бастиона приходилось 18 июня пройти гораздо меньше от 470 до 500 ярдов, т. е. около 200-213 саженей, а вовсе не "800 ярдов", о которых пишет генерал Лэйсонс{46}. Впрочем, речь могла идти о разных исходных пунктах английского расположения, откуда направлялись приступы.
Французы, по официальным подсчетам, потеряли 17-18 июня убитыми и выбывшими из строя 3553 человека, а англичане - 1728 человек{47}. Русские потеряли за эти два дня (во время длившейся почти сутки бомбардировки 17-го и во время штурма 18 июня) 783 убитыми, 3197 ранеными, 850 контуженными. При этом нужно заметить, что русские потери 17-го были больше, чем во время штурма 18-го, а союзники, напротив, больше всего потеряли во время штурма.
Цифры, которые приводятся на основании позднейших данных отдельными участниками военных действий, всегда значительно выше официальных. Вот цифры, которые дает артиллерист, поручик 8-й батареи Милошевич для трех дней от 5(17) по 7(19) июня: у русских выбыло из строя 95 офицеров и 4745 нижних чинов, у неприятеля - около 7000 человек, в том числе три генерала (Мэйран, Брюне и Джон Кэмпбелл){48}. Русские потери показаны более или менее в согласии с официальной цифрой, потери союзников - выше, чем по их официальным данным. Французские офицеры в разговорах с русскими во время большого перемирия начала 1856 г. были довольно откровенны, и русские узнали о штурме 18 июня кое-что новое. Могли узнать и новые цифры.
8
Радостное волнение овладевало постепенно русской армией; с бастиона на бастион перелетало подтверждаемое ежеминутно новыми и новыми подробностями известие о полной победе, о том, что штурм отбит на всех пунктах, что неприятелю не помогли ни страшная бомбардировка днем 17-го и в ночь с 17 на 18 июня, ни густые массы пущенных в дело штурмующих колонн, ни бесспорная храбрость французских дивизий. "По гарнизону как будто бы пробежала какая-то особая сила одушевления, уверенности, отваги. Все улыбаются, друг друга поздравляют. Солдатики поглядывают через амбразуры, смеются и острят; идут разговоры; один рассказывает, как от его выстрела в упор француз проклятый... три раза перекувыркнулся; другой - как в него уже штыком размахнулся ,,турок" (зуав. - Е. Т.), да успел он увернуться и сам полоснул ,,турку" в брюхо. ,,Да, братцы, - прибавляет третий, - а небось как в ров свалился, да деться некуда, так ружье бросил, да руки протягивает, да так-то жалостно головой мотает. Что ж, хоть нехристь, а пардон дать надо, когда ружье бросил. Вытащили его на бастион, да и повеселел же как, братцы, смеется, тоже жить хочется, тоже ведь, братцы, служба!""{49}
Эта сцена очень типична для солдатских настроений после победоносного отбития штурма 6(18) июня. Наблюдателей поражало полнейшее отсутствие у русских солдат чего бы то ни было похожего на злобу к неприятелю. От победы русские люди не только повеселели, но и подобрели.
Русские матросы и солдаты в день победы 6(18) июня и затем в течение всего июня и июля прямо превосходили самих себя. Подбодренные успехом, они совсем, казалось, утратили всякое представление об опасности. Вообще для всякого, кто изучает историю этой войны, очень скоро становится ясным, что совсем не основательно выделять матроса Кошку или того или иного из прославившихся рядовых защитников Севастополя в качестве некоего исключения. Это были именно образчики, типовые явления. Вот, например, что мы читаем в суховатых, деловитых записках князя Виктора Илларионовича Васильчикова, начальника штаба севастопольского гарнизона. Вспомним, что он и сам с полной готовностью ежедневно подставлял свой лоб под пулю и ни к каким восторгам ни по поводу своего, ни по поводу чужого геройства не был склонен ни в малейшей степени. Да и говорит он о поступке солдат Алексопольского (31-го пехотного) полка наскоро, между прочим, потому что просто пришлось к слову, при рассказе о том, как французы сейчас после провала 6(18) июня пытались покончить с особенно важными бастионами: "Французы обставили всю Камчатку (Камчатский люнет. - Е. Т.) сильною артиллериею, которая громила как Малахов курган, так и несчастный 2-й бастион, который, несмотря на свое невыгодное положение, действительно геройски боролся против сильнейшего врага. Каждый день бастион этот представлял груду развалин, которые при огромных потерях исправлялись за ночь; подбитые орудия заменялись новыми, и к рассвету обновившийся бастион снова открывал огонь и боролся до ночи, разрывая лопатами засыпанные амбразуры. Чтобы дать понять о том жестоком огне, какой постоянно производился по этому направлению, расскажу я происшествие, случившееся с Алексопольским батальоном. На случай штурма, для действия по неприятельским колоннам, если б им удалось занять 2-й бастион (что было более чем вероятно), Тотлебен проектировал 3-орудийную батарею на углу оборонительной стенки 1-го бастиона. Батарея эта должна была действовать картечью по горже 2-го бастиона и поражать во фланг неприятеля, который стал бы дебушировать из-за этой горжи. Французы заметили это сооружение и старались ему помешать, что исполнялось ими так тщательно, что днем на этой батарее работать было невозможно, да и ночью надо было насыпать землю как можно скорее, не оставаясь долгое время под выстрелами. Батальон Алексопольского полка был назначен на такую ночную работу. Люди должны были насыпать мешки землею, принести их на место, высыпать на батарею и удалиться. В ту минуту, как подходил батальон к месту работы, французы усилили огонь; чтобы не подвергать батальон напрасной потере, начальник отделения приказал отвести людей назад и подождать, пока огонь утихнет. Батальон был отведен. Но люди, прождавши некоторое время, без приказания и без офицеров схватили мешки и пошли высыпать их на батарею. Несмотря на непродолжительность работы, из батальона выбыло 60 человек"{50}.
Есть и еще показание, что в первое время после победы 6 (18) июня матросы и солдаты неоднократно нарушали подобным же образом дисциплину и иногда совсем безумно рисковали головой, находя, что начальство слишком осторожно. В них вселилась в эти дни какая-то уверенность, что непременно удастся спасти Севастополь. Массовое геройство алексопольцев, о которых рассказал Васильчиков, или хрулевских 138 "благодетелей" Севского полка, ни секунды не теряя бросившихся за Хрулевым прямо на смерть, чтобы отбить у французов батарею Жерве, не прославило имени ни одного из них. А разве они думали о своей личной славе, отдавая свою жизнь? Говорить о всех случаях индивидуального героизма матросов и солдат в день штурма 6(18) июня значило бы выйти за всякие пределы и вместо главы из книги написать целую специальную книгу. Но хочется лишь подчеркнуть, что среди этих случаев встречаются и такие, которые отмечены не только самоотверженной храбростью человека, но и особым отношением к врагу, проявленным в совсем исключительных условиях. Для примера приведем только одно из соответствующих показаний наших источников. Дело идет о финале английского наступления на 3-й бастион: "Один английский офицер удерживал своих отбегавших солдат почти у самой нашей батареи, силясь водворить порядок в расстроенных рядах и еще раз попытать счастья на бруствере русского укрепления. Но усилия его были напрасны. Все бежали, и он остался сзади всех! - Ребята, - крикнул командир Охотского полка, полковник Малевский, стоя на банкете Брылкиной батареи: - смотри! Отстал ведь офицер? - Отстал, ваше высокородие! - крикнуло несколько радостных голосов... Рядовой 7-й егерской роты Гладиков бросился в амбразуру, мгновенно добежал до англичанина, вдогонку ударил его прикладом по шее, так что тот повалился, обезоружил и потащил на бастион. Бывшие неподалеку англичане открыли по ним сильный огонь". Гладиков так передавал о своем затруднении: "Что делать? Либо от пули пропадешь, либо этот детина опомнится, да драку затеет! Хоть бы помочи где дождаться!" Недалеко был небольшой ров ложемента. "Гладиков дотащил до него англичанина, столкнул его и сам прыгнул в ровик, но в этот момент был ранен двумя пулями, в ногу, а английский офицер - пулею же в голову. Не теряя времени, Гладиков показал англичанину, что надо сделать ему перевязку, снял у него с шеи платок и перевязал ему голову, своих же ран нечем и некогда было перевязывать. Не поднимаясь из рва, держа одною рукою англичанина, Гладиков другою давай разбирать ложемент, чтобы перелезть на свою сторону; но едва они перелезли через полуразобранный бруствер, как ядро полевого неприятельского орудия, нарочно, по-видимому, направленное на их убежище, ударило в стену ложемента и навалило на них груду камней, сильно контузив Гладикова в плечо и руку. Наши поспешили ответить врагу несколькими ядрами, и Гладиков, между тем, притащил полуживого, измученного англичанина прямо к командиру полка: вот он, подхватил!" Англичанин был спасен, а израненный Гладиков "со слезами умолял не отсылать его в госпиталь, а позволить лечиться при полку"{51}.
Женщины соперничали с мужчинами: "Во время боя жара была неимоверная и дала случай солдаткам и матроскам выказать всю силу самоотвержения и смелости русских женщин... они разносили под градом пуль сперва квас, а когда не хватило квасу - воду в самые жаркие места схватки"{52}, расплачиваясь за это жизнью или увечьями.
Увлечение наших матросов и солдат победой было до такой степени сильно, что они никак не могли остановиться, несмотря на приказы начальства. Вот впечатления очевидца. Русские только что отняли у французов батарею Жерве и бросились дальше преследовать их, прямо под французские батареи, не слушая приказа остановиться. "Солдаты хохотали, в восторге от победы, сыпали каламбуры, колотили защищавшихся, гнали бегущих!.. Человек сто бросились в амбразуры за французами и преследовали их до самых траншей. Игра эта была весьма опасна. С минуты на минуту можно было ждать, что неприятель обопрется на свои резервы и с помощью их немедленно перейдет в наступление. Подполковник Навашин велел трубить сигнал... Куда тебе! Слышать не хотят!.. кричат: Бить саранчу проклятую, насмерть! Нечего отступать! - повторяют упоенные успехом солдаты. Подполковник... и другие начальники побежали и сами насилу заставили отступить"{53}.
Стоит лишь вспомнить, что именно они собирались мчаться немедленно штурмовать густо уставленный пушками крупнейших калибров Камчатский люнет, бывший с 7 июня в руках французов, и вся сила неистового, наступательного порыва, обуявшая русских солдат, станет для нас ясна.
9
Растерянность и раздражение царили в лагере союзников. Сейчас же после поражения 18 июня генерал Пелисье написал письмо Раглану, который потом "открыто жаловался на несправедливость этого послания"{54}. Я не нашел этого письма ни в английской, ни во французской документации. Подавленный сознанием того, что именно он оказывается в глазах армии чуть ли не главным виновником несчастья, Раглан слег.
Образ действия лорда Раглана подвергся жестокой критике не только во французском лагере, но и в английском. "Нет сомнения, что если бы мы взяли Редан (т. е. 3-й бастион. - Е. Т.), то мы не могли бы удержать его, поскольку Малахов курган был во власти русских; а так как французам не удалась их атака, то мы не должны были бы производить свое нападение, кроме разве цели создать диверсию". Так судили офицеры, участвовавшие в деле, вроде Кавендиша Тейлора{55}. Но если уж Раглан хотел произвести диверсию, то совершенно необъяснимо, почему он сознательно и предумышленно запоздал со своим выступлением. Свита Раглана старалась смягчить ропот и критику, сообщая офицерству о том, что главнокомандующий слег в постель после несчастного дня 18 июня, что он и физически заболел и что болезнь принимает нехороший оборот. Болезнь его к 26 июня прошла, и 26-го утром он работал нормально.
Вечером 26-го он почувствовал снова недомогание, и на этот раз болезнь уже скрутила его очень быстро. 28 июня 1855 г. он скончался. Окружающие единодушно утверждали, что его убило поражение союзной армии, понесенное ею 18 июня. "Лорд Раглан умер от огорчения и подавившей его тревоги, умер как жертва неподготовленности Англии к войне", - говорит в своих воспоминаниях генерал Вуд. Не все так мягко говорили и писали о скончавшемся английском главнокомандующем, главная вина которого была, конечно, в том, что он взял на себя такую колоссальную задачу, безмерно превышавшую его силы. Но не только он сам, а и те, кто его назначил, считали чем-то само собой разумеющимся, что если генерал принадлежит к такому аристократическому роду, как Бьюфорты Рагланы, да еще к тому же достиг почти конца седьмого десятка лет, то он имеет по справедливости все права на первое место, и единственным его конкурентом может явиться лишь другой генерал, не менее высокого аристократического происхождения, чем Бьюфорты, и притом если, например, ему уже пошел не седьмой, а восьмой десяток. А так как такого, более счастливого кандидата не оказалось, то назначение Раглана было в свое время принято и им самим, и окружавшим его обществом, и армией, и прессой как нечто отвечающее требованиям элементарной справедливости и не подлежащее оспариванию.
Но теперь горы трупов, которых никак не успевали зарывать целые рабочие роты, безмолвно и тем более красноречиво говорили против такого способа назначения верховного вождя действующей армии.
"Сегодня утром мы услышали о смерти бедного лорда Раглана; он умер прошедшей ночью от диареи, осложненной - это наиболее вероятно - душевной тревогой и разочарованием", - читаем мы в письме генерала Лэйсонса к его сестре от 29 июня. А спустя несколько дней с обычным своим лаконизмом он прибавляет (уже в письме к матери): "Бедного старого лорда Раглана очень жалеют. Что бы люди ни говорили о нем как о генерале, всякий его уважал и любил как человека"{57}. Даже недурно к нему относившиеся офицеры (на другой же день после его смерти) не могли заставить себя говорить о нем вполне серьезно. "Бедный старик, которого так много порицали и который так много лет обладал такой большой властью! Очень милый человек, в высшей степени аристократических тенденций. Я не сомневаюсь, что он верил в то, что весь свет, с тем, что произрастает (на земле. - Е. Т.) и живет в воде (with leakes and fishes), был специально придуман для отпрысков семьи Бьюфортов и других знатных домов", - читаем мы в уже цитированной, не поступившей в продажу книге воспоминаний штабного офицера (юмористически приводящего тут в сокращенном виде библейский стих). "Потеря нашего командира при нынешних обстоятельствах ставит нас в очень затруднительное положение, так как я сомневаюсь, был ли кто-нибудь, кто пользовался его полным доверием и кто был бы знаком со всеми его планами, если он имел таковые (if he had any)"{58}.
Во французском лагере напутствия покойнику были в большинстве случаев того же характера, что и в дневнике генерала Тума: "Вот и лорд Раглан внезапно умер позавчера. Может быть, это изменит кое-что. Следовало бы воспользоваться этим обстоятельством, чтобы впредь иметь лишь одного главнокомандующего. Довольно странно, что мы, имеющие здесь 130 тысяч человек, находимся в зависимости от 25 тысяч англичан, которые ничего не делают"{59}.
Неудача союзников во время штурма 6(18) июня окончательно деморализовала сардинский отряд, хотя Пелисье благоразумно их на штурм совсем не повел. Необычайно любопытно читать, как севастопольские несокрушимые люди, все эти нахимовские и хрулевские львы, которых надо было раньше истребить, а уж потом взять Севастополь, изумлялись, наблюдая сардинские войска, прибывшие "помогать" союзникам. Редко когда сталкивались на поле брани такие до курьеза несхожие люди, такие, в самом деле, антиподы, как русский сподвижник Нахимова и привезенный сюда для совсем непонятной ему цели, несчастный во всех отношениях пьемонтский арендатор или шелкодел, которому приказывают взять, по возможности безотлагательно, Малахов курган. Но, впрочем, употребленное мною слово "сталкивались" не очень точно: вовсе они с русскими и не сталкивались, а когда начальство их "сталкивало", то они обыкновенно бросались наутек, развивая предельную скорость. "К нам передается довольно много неприятелей; в том числе есть и сардинцы, которые стояли на Черной речке, и когда узнали про неудавшийся штурм, то прислали сказать главнокомандующему, чтоб он их оттуда взял, а не то они сами уйдут; потому что боятся, что русские сделают наступательное движение. Вот сволочь-то!"{60} - с удивлением добавляет русский моряк, который вообще не гнался в своих письмах за изысканностью в квалификациях.
Сардинцы, которые почти в полном своем составе стояли в эти грозные дни на Черной речке, т. е. в относительной безопасности, впали в самом деле в полнейшую панику. Они, как сказано, сначала потребовали, чтобы их увели прочь. Но так как ни их генерал Ла-Мармора, ни подавно сам Пелисье такого приказа не отдали, то сардинский корпус без всякого боя просто поворотил направо кругом и беглым маршем ушел в свой лагерь. Русские даже не сразу поняли, что это перед ними происходит. "Когда наши образумились, то неприятель был уже далеко, и доказательством того, что они торопились, служит то, что неприятель оставил на месте часть своих обозов. Через несколько дней один передавшийся сардинец говорил, что если бы наши двинулись вперед, то они непременно положили бы оружие"{61}. Эти итальянские солдаты и дальше вели себя точно так же. Страшный день штурма 6(18) июня окончательно безнадежно лишил их всякого самообладания. Они не хотели сражаться, и это решение было, по-видимому, непоколебимо, что не помешало злополучным жертвам кавуровской дипломатии погибать сотнями и тысячами от холеры, от гнилой лихорадки, от изнурительных работ и от русских бомб и ядер, которые их находили даже в их лагере. Многие вернулись в Италию инвалидами, а слишком многие и вовсе не вернулись.
В Петербурге подъем духа после первых известий об отбитии штурма был очень большой, хотя люди, оценивающие всю обстановку войны, и предостерегали от увлечений. "Удачно отбитый 6-го числа штурм в Севастополе очень всех порадовал... Эта первая удача сильно возвысила дух гарнизона. Что за собрание героев!.. С известием об отбитии штурма приехал Аркадий Столыпин. Он говорит, что положение Севастополя, несмотря на последнюю удачу, весьма опасно. Недостаток у нас в людях и в порохе. Неприятель тоже, по-видимому, не имеет во всем полного довольства и, кроме того, так же как и мы, делает ошибки". Так писал в интимном своем дневнике князь Д. А. Оболенский{62}.
10
Конечно, успех русской армии 18 июня не мог тотчас же не отразиться и на тех бесконечных дипломатических переговорах в Вене, которые как начались, да и то неофициально, в декабре 1854 г., так и не могли никак не только окончиться положительным результатом, но даже сдвинуться с мертвой точки и фактически оборвались 22 апреля 1855 г. В этих переговорах из четырех участников двое (французский посол Буркнэ и английский - Уэстморлэнд) по-прежнему определенно не желали конца войны и делали все, чтобы сорвать переговоры, потому что это заставило бы Австрию, в силу договора 2 декабря 1854 г., связывавшего ее с Англией и Францией, выступить с оружием в руках против России. Третий участник совещаний - австрийский министр иностранных дел Буоль - колебался. С одной стороны, он считал, что Австрии выгодно выступить против России, потому что тогда можно было надеяться получить в награду от западных держав разрешение произвести аннексию Молдавии и Валахии к Габсбургской державе. А с другой стороны, ничем не истребимый инстинктивный страх перед Россией затруднял все дипломатические движения Буоля. От России всего можно ожидать. Сегодня она слаба, а завтра вдруг окажется сильной! Буоль с тревогой поглядывал на Крым, досадуя на медленность в действиях союзников.
И вдруг в Вене узнали о кровопролитном штурме 18 июня и полном его провале. Тон графа Буоля по отношению к четвертому участнику венских совещаний, русскому послу князю Александру Михайловичу Горчакову, круто изменился. "Я нашел господина министра иностранных дел в особенно предупредительном настроении духа, - иронически пишет Горчаков в Петербург, куда он так часто доносил о наглом и вызывающем поведении Буоля, - его политические симпатии подвергаются воздействию со стороны событий (la pression des и влиянию воли его государя. Граф Буоль ни слеп, ни глух, и ему невозможно не признавать очевидного факта общего ликования вокруг него и во всей стране вследствие перспектив лучших отношений между обеими империями"{63}. Не только Буоль, но и Франц-Иосиф и вся правящая верхушка в Австрии были явно смущены, а отчасти и испуганы исходом штурма 18 июня.
В Париже и Лондоне констатировали, что дух защитников Севастополя, к удивлению, ничуть не сломлен всеми ужасами, которые они перенесли от начала осады.
С фронта писали во Францию и в Англию, что русские с каждым месяцем дерутся не хуже, а лучше.
О русских защитниках крепости пишет в дневнике французский генерал Вимпфен: "Их энергичная и умная оборона заставляет нас уважать нацию, против которой у нас никогда не было серьезных обид... Мы все теперь уважаем солдат, которые сражаются храбро и лояльно. Мы выступаем против этого врага только по приказу, без большого энтузиазма, и потому, что желаем покончить с бедствиями осады"{64}.
Французское офицерство но скрывало, в частности, своего восхищения перед Тотлебеном. Эскадронный командир Фай, адъютант Боске, говорит в своих воспоминаниях: "Таким образом, русские нас опережали на всех тех пунктах, которые мы имели намерение занять. Несомненно, они были искусны, но надлежит прибавить, что они очень хорошо были обслуживаемы своими шпионами". А сам Боске еще в дни постройки Селенгинского и Волынского редутов писал: "Поистине кажется, что русский инженер день за днем дает ответ на все наши идеи, на все наши проекты, так, как если бы он сам присутствовал на наших совещаниях... Не оказывая несправедливости его уму, слишком хорошо доказанному, я думаю, особенно теперь, о шпионах..."{65} "Хитрость", "доказанный ум", "искусный шпионаж" - можно было приводить какие угодно объяснения, но факт был налицо: перед союзниками были страшные противники. А что эти противники ни во что ставили свою жизнь, когда речь шла о выполнении воинского долга, - это было фактом настолько неоспоримым, что незачем было даже трудиться выдумывать объяснения.
Англичане, очень скупые на эпитеты, когда приходится хвалить врага, заговорили о русских матросах и солдатах так, как редко о ком когда-либо говорили.
"Я не могу поверить, что какое бы то ни было большое бедствие может сломить Россию. Это великий народ (it is a great nationality); несомненно, он не в нашем вкусе, но таков факт. Никакой враг не осмелится вторгнуться на его территорию, если не считать захвата таких ничтожных кусочков, какие мы теперь заняли (beyond such small nibbles as we are now making)". Так писал в том же июне 1855 г. состоявший при генерале Коллине Кэмпбелле "майором-адъютантом" автор уже цитированной выше, не предназначенной для продажи книги о Крымской войне{66}. Писал он это в интимном письме к другу.
Глава ХV. Смерть Нахимова
1
Июнь 1855 г. принес защитникам Севастополя не только радость победы, но и два несчастья. Контуженный в день штурма Тотлебен перемогался и не хотел лечь в постель. Через два дня, 8(20) июня, осматривая батарею Жерве, он был очень тяжело ранен, и его увезли из Севастополя.
Боялись смерти Тотлебена. Но рок сохранил его и для новых блестящих достижений, для взятия Плевны в 1877 г., и для черного в его биографии года, о котором можно только повторить слова В. Г. Короленко: "В 1879-80 году в Одессе генерал-губернаторствовал знаменитый военный инженер и стратег Тотлебен. Злая русская судьба пожелала, чтобы свою блестящую репутацию воина генерал этот завершил далеко не блестящей административной деятельностью. Знаменитым генералом управлял пресловутый Панютин, по внушению которого, хотя за нравственной ответственностью самого генерала, в Одессе началась памятная оргия административных ссылок. Слишком поздно, только уезжая из Одессы, понял Тотлебен, в чьих руках он был орудием, и с отчаянием и яростью публично набросился тогда на опозорившего его седины гнусного человека..."
Но в июне 1855 г., когда тяжко раненного Тотлебена увозили из Севастополя, еще светла и ничем не запятнана была его молодая слава, и велика была скорбь защитников крепости. Их ждал в том же месяце еще более сокрушительный удар.
Во время штурма 6(18) июня Нахимов побывал и в самом опасном месте - на Малаховом кургане, уже после Хрулева. Французы ворвались было снова на подступы к кургану, ряд командиров был переколот немедленно, солдаты сбились в кучу... Нахимов и два его адъютанта скомандовали: "В штыки!" - и выбили французов. Для присутствовавших непонятно было, как мог уцелеть Нахимов в этот день. Подвиг Нахимова произошел уже после хрулевской контратаки, и Нахимов, таким образом, довершил в этот день дело спасения Малахова кургана, начатое Хрулевым.
Вообще это кровавое поражение союзников 6(18) июня 1855 г. покрыло новой славой имя Нахимова. Малахов курган только потому и мог быть отбит и остался в руках русских, что Нахимов вовремя измыслил и осуществил устройство особого, нового моста, укрепленного на бочках, по которому в решительные часы перед штурмом и перешли спешно отправленные подкрепления из неатакованной непосредственно части на Корабельную сторону (где находится Малахов курган). Нахимов затеял постройку этого моста еще после первого бомбардирования Севастополя 5 октября, когда в щепки был разнесен большой мост, покоившийся на судах. Этот новый мост, на бочках, оказал неоценимые услуги, и поправлять его было несравненно легче и быстрее, чем прежний.
Дмитрий Ерофеевич Остен-Сакен, начальник севастопольского гарнизона, был в полном восторге от поведения Нахимова и до и после блестящей русской победы, каковой даже и враги считали неудачный для них штурм 6 июня. Нужно сказать, что генерал Остен-Сакен был человеком совсем другого типа, чем, например, Меншиков или Горчаков. Как военный он был, пожалуй, еще меньше взыскан дарами природы, чем оба упомянутые главнокомандующие, последовательно друг друга сменившие за время осады. У барона Остен-Сакена было, по-видимому, в самом деле нечто вроде религиозной мании, и это обстоятельство еще более подрывало скромные умственные ресурсы этого злополучного военачальника. На гарнизон, которым он командовал, он ни малейшего влияния не имел. Ни солдаты, ни, тем более, матросы, как уже сказано раньше, просто его не знали.
Офицеры, даже склонные к мистике, перед ежечасно летавшей вокруг них и над ними огненной смертью, считали все-таки, что для молитв, бдений, коленопреклонений, акафистов, ранних обеден, поздних вечерен существует протоиерей Лебединцев, а начальнику гарнизона следует заниматься вовсе не этим, но совсем другими, гораздо более трудными, сложными и опасными делами.
После падения трех контрапрошей Остен-Сакен стал гораздо больше считаться с Нахимовым и Васильчиковым.
Нахимов, Васильчиков, Тотлебен - вот кто фактически управлял защитой весной и в начале лета 1855 г. М. Д. Горчаков уже переписывался с Александром II о сдаче Севастополя и меньше проявлял активного интереса к вопросам обороны, предоставив Остен-Сакену не управление военными действиями, потому что Остен-Сакен ничем не управлял, но издание приказов и отдачу распоряжений, которые будут продиктованы теми же Нахимовым, Васильчиковым и Тотлебеном. "7 июня граф Сакен был у меня, - читаем в дневнике одного из участников обороны, - и я просил его о некоторых разрешениях мне по разным предметам. - "Пойду домой, обдумаю это", - отвечал он, - то есть без Васильчикова и Тотлебена не может решиться разрешить сам ничего"{1}.
Остен-Сакена горячо хвалили за благочестие в Москве и Петербурге, и впоследствии клубные бары не переставали задавать ему восторженные обеды и поздравительные ужины, однако в Севастополе, во время осады, офицеры считали его хотя и богобоязненным, но совершенно бесполезным мужем и называли пренебрежительно-фамильярно Ерофеичем. А как мечтали защитники Севастополя о настоящем вожде! Как они льнули душевно к Нахимову, который один у них остался после гибели Корнилова и Истомина и после ранения Тотлебена! Как разочаровались они в тех, кто повелевал всем и владычествовал и над Тотлебеном и над подчиненными адмиралами Корниловым, Истоминым, Нахимовым! Как изверились они во всех этих придворных вельможах Меншиковых, аккуратно ведущих канцелярию и корреспонденцию Горчаковых, бьющих об пол лбом пред иконой по три раза в сутки Остен-Сакенах...
Подобно тому как в свое время Меншиков не мог не понять, что ему никак не уйти от неприятной обязанности представить Нахимова к Белому Орлу, так и Остен-Сакен и Горчаков пред лицом гарнизона, который видел, что делает ежедневно и еженощно Нахимов и что сделал он в день штурма 6(18) июня, поняли свой повелительный долг. Но надо отдать должное Остен-Сакену. Он никогда не соревновался с Нахимовым и даже не завидовал ему: слишком уж, прямо до курьеза, несоизмеримо было их моральное положение в осажденной крепости и их военное значение. И чувствуется, что и Остен-Сакен и Горчаков сами хотят греться в лучах нахимовской славы, когда мы читаем приказ по войскам, отданный после победоносного боя 6(18) июня: "Доблестная служба помощника моего, командира поста адмирала Нахимова, одушевляющего примером самоотвержения чинов морского ведомства и столь успешно распоряжающегося снабжением обороны Севастополя, известна всей России.