Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Крымская война

ModernLib.Net / История / Тарле Евгений Викторович / Крымская война - Чтение (стр. 50)
Автор: Тарле Евгений Викторович
Жанр: История

 

 


Но это все было бы ничего: артиллерия наша дивно громила неприятеля, ряды их редели приметно, и что же? Недостало зарядов!.. Стыд и позор!.. Прекрасно распорядились!.. По два зарядных ящика от каждого орудия поставили вне выстрелов, т. е. версты за две... боясь взрыва их!.. И артиллерийское дело, так блестяще начатое, должно было прекратиться в самом разгаре!.. Пошли в штыки, но картечи неприятельские целыми рядами клали наших. Несмотря на это, не только поработали вдоволь штыки, но и приклады русские!.. Однако наши должны были уступать неприятелю свою позицию, не видя никакого распоряжения поумнее, не получая ниоткуда помощи и боясь быть обойденными неприятелем и отрезанными от своих"{28}. К удивлению французов, им удалось перейти через реку Альму без всяких препятствий. Но еще более приятный и уже совсем неожиданный сюрприз ждал их далее. Перед ними находились возвышенности, кое-где совсем отвесные. Участник и летописец битвы под Альмой Базанкур говорит, что Меншиков "совершил непоправимую ошибку", не сделав абсолютно непроходимой эту крутизну, для чего потребовалась бы лишь "работа нескольких часов", и даже не сделав непроходимой ту тропинку, по которой взобралась французская артиллерия{29}. Генерал Боске, командовавший правым флангом французской армии, приказал бригаде взять высоты. И тут обнаружилось, что не только крутизна нисколько не укреплена, но что ее никто и не защищает. Когда сначала зуавы, а потом линейная пехота, карабкаясь с большими трудностями на высоты, оказались на вершине, они нашли там с полсотни казаков, которые, отстреливаясь, ускакали с места при виде неприятеля в такой массе. Сейчас же Боске велел втащить первые две батареи, которые немедленно после того, как оказались наверху, открыли огонь.
      Темный, невежественный, абсолютно лишенный каких бы то ни было военных (или невоенных) дарований, редко бывавший в совершенно трезвом состоянии генерал Кирьяков получил от Меншикова перед битвой 20 сентября самое трудное и ответственное поручение: стоять на левом фланге, у подъема с моря и встретить неприятеля батальным огнем, когда неприятельский авангард начнет восходить на высоту. "Генерал Кирьяков, получивший тут же приказания о расположении вверенных ему войск, первый отозвался, что он на подъеме с моря с одним батальоном "шапками забросает неприятеля"". Вот кто первый пустил в оборот в Крымскую войну это памятное выражение. Но начальник меншиковской канцелярии (штабом это учреждение кн. Васильчиков решительно отказывался называть) генерал Вунш, с укоризной вспоминая об этих словах Кирьякова и уличая дальше Кирьякова в безобразном ведении дела, забывает о преступном легкомыслии своего шефа Меншикова, знавшего, что такое Кирьяков, и решившегося дать ему чуть ли не центральную роль в первом боевом столкновении с армией союзников{30}.
      К общему изумлению, Кирьяков покинул свою позицию слева от Севастопольской дороги и высоты, господствовавшие над этой дорогой. "Французские стрелки беспрепятственно взбирались уже на оставленную генералом Кирьяковым позицию и открыли по нас штуцерный огонь, - пишет Вунш. - Проскакав еще некоторое пространство, мы встретили генерала Кирьякова в лощине, пешего", и на вопрос, где же его войска, он ровно ничего не мог ответить, кроме обличавших не совсем нормальное его состояние и не относящихся к вопросу слов, что "под ним убита лошадь"! Больше ничего от него нельзя было добиться. Сейчас же французы выдвинули на брошенные без всякой борьбы Кирьяковым позиции свою мощную артиллерию и стали оттуда громить уже правое русское крыло.
      В тот момент, когда Кирьяков совершил свой необъяснимый поступок, даром уступив французам свои позиции, у моста через Альму кипел ожесточенный бой, и русские вовсе не думали уступать напиравшему на них неприятелю. Но когда, совсем для русских неожиданно, с тех высот, где, по их мнению, должен был стоять Кирьяков со своей 2-й бригадой (17-й дивизии) и резервными батальонами (13-й дивизии), в русские части, дравшиеся у моста, полетели ядра, бомбы, картечь французской артиллерии, - они держаться больше у моста не могли и подались назад.
      Писавший это участник боя еще не знал, что именно Кирьяков дал бессмысленное распоряжение оставить высоты для неприятельской артиллерии.
      "И вот вторая наша линия (по чьему-то премудрому распоряжению) начала ретироваться, в то время когда первая пошла в штыки, как бы обреченная в жертву неприятелю, для спасения (бегства) остальной армии!.. Утомленные, изнуренные, просто разбитые должны были не уступить, но покинуть высоты, бежать с них!..
      Бежали, куда?.. - и сами не знали... Потому что, по гордости ли или по недальновидности и неопытности светлейшего, не было даже назначено и пункта в случае отступления!.. Впрочем, все и все по какому-то инстинкту бежало (как после оказалось) по дороге к Севастополю. Штуцера же и артиллерия неприятельские производили в это время страшное опустошение в толпах бегущих. Сколько офицеров, сколько солдат было ранено и убито в это время!..
      Не более 10 000 наших удерживали за собою позицию часов семь. Артиллерия наша большое пространство уложила неприятельскими телами, и будь хоть какое-нибудь распоряжение светлейшего поумнее, вероятно наши не уступили бы своей позиции. А удержать за собою поле битвы - выгод слишком много!
      Но бог еще милостив был к нам: не потеряли ни одного знамени, только 3 подбитых орудия достались неприятелю"{31}.
      По одним показаниям, союзники потеряли в день Альмы 4300, по другим - 4500 человек. По позднейшим подсчетам, наши войска потеряли в битве на Альме 145 офицеров и 5600 нижних чинов. На месте русскими было оставлено несколько орудий и зарядных ящиков и несколько фургонов, в том числе фургон Меншикова, где находился портфель с бумагами главнокомандующего. Участников боя больше всего раздражало упрямство Меншикова, твердившего о "неприступности" позиции левого фланга, который и страшно потерпел от вражеской артиллерии и был обойден зуавами, бывшими под начальством генерала Боске.
      Участник сражения, состоявший в штабе Раглана, Кинглэк с уважением отмечает большую стойкость и храбрость (a great fortitude) русских солдат при отходе, согласно приказу Кирьякова, с высот. Их громила французская артиллерия, "страшно избивая их", а они не могли отвечать ни единым выстрелом. И при этих отчаянных условиях "порядок был сохранен, и колонна, с минуты на минуту истребляемая все больше, шла величаво (the column marched grandly)"{32}. Это показание врага говорит само за себя. В своих показаниях очевидца англичанин Кинглэк дает много материала для опровержения необузданного французского хвастовства и отрицает, будто французы "делали чудеса" в этот день. Вместе с тем, подводя итоги своему долгому рассказу об Альме, он настойчиво говорит: "Я стремился признать храбрость и стойкость русской пехоты (the valour and steadiness of the russian infantry)"{33}. У союзников при Альме была армия, даже по их признанию почти вдвое превышавшая численностью русскую армию; у них была прекрасная артиллерия и штуцера против русских гладкостволок (штуцера в русской армии были редкостью). У союзников, наконец, был флот, поддерживавший своим огнем все их действия. И при всем том Сент-Арно и Ратлан не осмелились преследовать отступающую русскую армию. Мало того: они не только не довершили своей победы общим преследованием в конце сражения, но не решились даже разгромить окончательно батальоны Кирьякова, когда те очистили высоты. Французы громили их артиллерией, но не двинулись с места, не пустили в ход ни пехоту, ни артиллерию, чтобы покончить с этими батальонами.
      Укоряя Сент-Арно в том, что маршал не решился на преследование, Кинглэк с хвалой отзывается о своем начальнике лорде Раглане, сделавшем точь-в-точь то же самое. Раглан не только не думал о преследовании русских, но даже не позволил английской армии спуститься с холмов, на которых они находились, в долину к реке. Солдатам трудно было носить воду наверх, но лорд Раглан был тверд. Сделал он это, как явствует из дальнейших его распоряжений, просто потому, что, когда опустилась ночная темнота, английский главнокомандующий считал возможным внезапное нападение со стороны русских{34}.
      В центре и на правом русском фланге русская армия билась против англичан. Командовавший тут генерал Петр Дмитриевич Горчаков (брат главнокомандующего Дунайской армией) был почти таким же плохим тактиком, как Кирьяков. Долго русские войска здесь выбивались артиллерией, а особенно штуцерами англичан. Бородинский полк тем не менее отбросил англичан за Бурлюк и, только потеряв половину состава, отступил.
      Блистательная атака четырех батальонов Владимирского полка опрокинула английских гвардейцев, поддержав Казанский полк, начавший атаку, но подоспевшая французская помощь замедлила русский натиск. Не менее упорный бой выдерживали русские в виноградниках у берега реки, где засели крупные французские силы, значительно превосходившие два полка (Брестский и Белостокский), на которые пала вся тяжесть боя. Французы не подпускали к себе русскую пехоту, поражая ее из-за кустов метким штуцерным огнем, а издали артиллерией.
      Когда перед вечером Меншиков велел всей армии отступить, возможность продолжать бой еще была. Но надежда на конечную победу исчезла совершенно: артиллерийская дуэль, к которой свели бы дело занявшие все высоты союзники, была слишком явно невыгодна для русской армии.
      Бой окончился лишь в шестом часу вечера. Несмотря на полное отсутствие руководства, на совершеннейшее отсутствие даже просто толковой и понятной, имеющей хоть тень смысла команды, не говоря уже о плане сражения, - офицеры и солдаты сражались с обычным мужеством и держались долго в самых невозможных условиях. Расстреливая один из русских полков с самого близкого расстояния жестоким огнем своих батарей, генерал Боске с любопытством наблюдал, как русский офицер скакал на лошади вдоль рядов, одушевляя своих погибающих солдат. "Храбрый офицер! Если бы я находился сейчас возле него, я бы его расцеловал!" - вскричал Боске{35}.
      Безобразное поведение Кирьякова, без борьбы отдавшего лучшие позиции, непоправимо погубило все. Нужно сказать, что французы и англичане сами были так ослаблены и утомлены, что не использовали свою победу до конца. "Но неприятель, прогнавши нас с высот, занял нашу позицию и удовольствовался только тем, что стрелял по бегущим с места, и на этих высотах двое суток пропраздновал победу над русским авангардом, как он полагал!.. Эта-то ошибка и спасла как нашу армию от конечного истребления, так и Севастополь от занятия его неприятелем! И в самом деле, кто бы мог поверить, что у русских для защиты Крыма, для сохранения Черноморского флота оставлена только горсть войска, когда привыкли считать нашу армию в миллион? А кто виноват? Ну, если бы не эта грубая ошибка неприятеля?.. Я уж и не знаю, что бы тогда было!.. Страшно только подумать!.. Но, как бы то ни было, разбитая армия наша едва-едва 9-го числа достигла до Севастополя, где в целые трое суток едва успела перевести дух, едва успела образумиться, опомниться и увериться, что это не сон, а горькая действительность!"
      Самое убийственное было в том, что Боске, заняв отданные ему Кирьяковым высоты, покрывал своей дальнобойной артиллерией очень большое пространство и вполне безопасно расстреливал отступающих. "Первый перевязочный пункт был назначен версты за две от Бурлюка, между горами. Но лишь стали отнимать руку одному раненому, как ядра с моря стали долетать и до нас, тогда пункт отнесен был далее; но и тут оставались мы недолго, потому что неприятель, занявши нашу позицию на высотах, стал стрелять слишком далеко и метко... Перевязавши человек 80 разных полков офицеров и солдат, я с своими фургонами позади всех едва догнал бегущих близ реки Качи часов в 8 вечера. Картина в это время была страшная!.. Сотни раненых, только что оставивших поле битвы и отставших от своих бегущих полков, с умоляющими жестами и раздирающим душу стоном, с воплями отчаяния и страданий просят взять их в фургоны, битком уже набитые!.. И что я мог для них сделать!.. Одно только: сказать в утешение, что сзади едут фургоны вашего полка и заберут вас!.. Один едва плетется без руки и с простреленным животом, у другого оторвало ногу и разбило челюсть, у того вырвало язык и изранило все тело, и несчастный только минами может показывать, чтоб ему дали глоток воды... А где ее взять?.. Верст на 15 от реки Качи до Альмы - ни одного ручейка!.. Сколько стонов, сколько жалоб на судьбу... сколько молений о смерти пришлось мне выслушать тогда!.. Иной с отчаяния напрягает последние силы... чтоб только не достаться в руки неприятеля, у которого, быть может, нашел бы гораздо более спокойствия!.."{36}
      5
      Впечатление, произведенное в России битвой при Альме, было огромным, ни с чем не сравнимым. Ни Инкерман, ни Черная речка, ни даже, может быть, роковой конечный штурм, - хотя эти события с чисто военной стороны имели гораздо большее значение, чем Альма, - не произвели такого гнетущего действия. После Альмы стали ждать всего наихудшего и уже были ко всему готовы. До Альмы, в сущности, все неудачи приписывались (да и на самом деле в значительнейшей степени объяснялись) и ошибкам русской дипломатии, не создавшей необходимой международно-политической обстановки, и грубым промахам командования, отказавшегося, в сущности, и при Ольтенице, и при Четати, и в день готовившегося взятия Силистрии от почти уже достигнутого успеха. Альма была первой в эту войну боевой встречей с французами. Великая победа двенадцатого года еще стояла перед глазами, о ней говорил Николай и в манифесте и в письме к Наполеону III, о ней постоянно вспоминали и в народе и в светском обществе, о ней писали публицисты, ее воспевали поэты - и лубочные и настоящие, - и все ставили вопрос: неужели племяннику, "маленькому Наполеону", может удаться то, что не удалось его великому дяде? "Вот в воинственном азарте воевода Пальмерстон поражает Русь на карте указательным перстом! Вдохновлен его отвагой и француз за ним туда ж, машет дядюшкиной шпагой и кричит: "Aliens, courage!"" Эти вирши неизвестного стихотворца были даже положены на музыку. "А ты, Луи-Наполеон, тебе пример - покойный дядя! Поберегись и будь умен, на тот пример великий глядя!" - писала графиня Растопчина. Князь Петр Андреевич Вяземский, лично участвовавший в Бородинском бою, тоже предостерегал "племянника" напоминанием о его дяде, о том герое, "кем полна была земля, кто взлетел на пирамиды, кто низвергнут был с Кремля, не стерпевшего обиды!".
      В течение целых полутора лет, со времени отъезда Меншикова из Константинополя до самой битвы при Альме, и в окружении самого Меншикова и в петербургском высшем свете оптимизм был на очереди дня. Если не хотели войны, то подчеркивали, что не хотят только из чувства гуманности, но в победе нисколько не сомневаются.
      Многие при дворе в 1853 г. и в первую половину 1854 г. повторяли о войне то, что уловил великосветский вестовщик, по преимуществу занимавшийся собиранием слухов, князь Голицин.
      Все лето 1853 г. князь Михаил Павлович Голицин провел в Петербурге. Он разъезжал по всем местам, где бывал двор, побывал и в Павловске, и в Гатчине, и в Петергофе, всюду реял около царя, прислушивался, ко всему присматривался, ловил разговоры, регистрировал слухи - и был недоволен. Но чем недоволен? Уже в конце лета, 17 августа 1853 г., он пишет Меншикову доклад, в котором принужден огорчить своего патрона: "Люди - немецкая партия, т. е., другими словами, круги, близкие к австрийскому и прусскому посольствам, берут верх, отклоняют царя от войны, спекулируют на чувствах гуманности, а эти чувства всегда говорят против войны. Это - несчастье, что никто не хочет войны и не верит в войну, и это в то время, когда Россия нуждается в войне"{37}.
      Голицин, как и Меншиков, был вполне убежден в быстрой и безусловно обеспеченной победе над Турцией. И это убеждение держалось еще в великосветском обществе в течение всей первой половины 1854 г., несмотря даже на уход из Дунайских княжеств, несмотря на слухи о пессимистическом настроении Паскевича, о неудаче миссии графа Орлова в Вене, о тревоге царя. "Россия нуждается в войне", -писал Голицин своему шефу Меншикову, а графиня А. Д. Блудова, постоянная гостья Зимнего дворца, уверяла еще летом 1854 г., что не только Россия нуждается в войне, а очень жаль будет, если Австрия не осмелится начать войны против России: по крайней мере мы уже разом со всеми супостатами справимся без лишних отлагательств! И с Францией, и с Англией, и с Турцией, и с Австрией!
      Сам Николай, как и те немногие, знавшие многое такое, о чем публика и не подозревала, давно ждал вестей с большой тревогой и считал, что Севастополь в серьезной опасности. Уже 12(24) сентября 1854 г., т. е. когда в Петербург только что пришли известия о десанте союзников около Евпатории и еще до получения сведений об Альме, Николай приказал принять меры, чтобы наказной атаман Войска Донского спешил на помощь "остаткам корпуса князя Меншикова", в случае "если бы неприятель, чего боже сохрани, овладел Севастополем". И даже фельдъегеря с этим повелением военный министр уже боится отправлять на Перекоп ("опасаясь, что сим путем проезд будет уже наблагонадежен"){38}. А на самом деле Севастополь пал как раз через год (без 15 дней) после того, как в Гатчине этого сообщения ждали царь и его военный министр... Известие об Альме Николай получил в самом неприкрашенном виде. Вот как это случилось. Беспорядочное отступление в день Альмы, кое-где переходящее в бегство, допустили лишь некоторые отряды русской армии, и именно только там, где находился непосредственно сам главнокомандующий. Сражение шло уже к концу, когда князь Меншиков подозвал своего адъютанта Грейга и приказал ему ехать с донесением к государю. На вопрос Грейга, о чем донести, Меншиков указал на бегущие отряды в сказал: "Донесите о том, что вы сами видите". Грейг буквально исполнил приказание. Когда государь выслушал Грейга, слезы у него полились ручьем. Он схватил Грейга за плечи и, потрясая его довольно сильно, повторял только: "Да ты понимаешь ли, что говоришь?"{39}
      В рукописных воспоминаниях Д. А. Милютина, состоявшего тогда при военном министре, живо описано прибытие Грейга.
      "15 сентября был день невыразимо печальный для гатчинского общества. Приехал курьером от князя Меншикова адъютант его ротмистр Грейг с прискорбным известием о неудачном исходе сражения, происходившего 8 сентября на р. Альме. Привезенное им весьма краткое донесение не заключало в себе никаких сведений о самом ходе боя. Кн. Меншиков предоставил своему адъютанту, как очевидцу, дополнить донесение устным рассказом. Понятно, что государь и потом все лица гатчинского общества жаждали услышать от прибывшего вестника подробности первой боевой встречи наших войск с англо-французами. Но впечатлительный адъютант был до такой степени потрясен картиной боя, в котором случилось ему впервые участвовать, что даже после семидневной курьерской скачки, а быть может именно под влиянием этой продолжительной тряски на перекладной, не мог отделаться от испытанного им впечатления и рассказал виденное сражение в таком неприглядном, обидном для наших войск освещении, что государь рассердился, выбранил его и послал проспаться"{40}. "Я в совершенно лихорадочном расположении от всего происходящего: покоряюсь воле божией и готовлюсь ко всему худшему", - писал государь Паскевичу после получения подробных дополнительных известий об Альме{41}.
      Конечно, официальная ложь задержала на несколько дней распространение роковой вести в столице. "Папа позволил говорить, что после канонады Меншиков принужден был перед превосходной силой отступить к самому Севастополю, и только", - пишет 16(28) сентября вел. кн. Михаил Николаевич своему брату Константину. Еще 20 сентября об Альме почти никто не знал. "До нас дошли уже известия об приходе огромного неприятельского флота и о высадке десанта у Евпатории. Вы не можете себе представить того тревожного чувства, которое овладело почти всем Петербургом; даже и те люди, кои не отличаются особенной любовью к вашей светлости, приумолкли и, понимая всю важность предстоящей борьбы на жизнь и смерть, желают вам полного успеха", - так писал Краббе из Петербурга Меншикову 12 сентября, под первым впечатлением зловещей новости о десанте и еще ничего не зная об Альме{42}.
      Меншиков, желая снять с себя и со своих генералов вину, инсинуировал, что войска сражались плохо, и этой сознательной клевете (которую потом категорически отвергал начальник меншиковского штаба Вунш) на первых порах поверили. Поверил даже Константин, не терпевший Меншикова. "Сделай одолжение, молчи, - пишет он Головнину и прибавляет: - что будет, это одному богу известно, но можно ожидать самого ужасного"{43}.
      Курьерам от Меншикова велено было выходить из вагона в Колпине и отправляться к царю экстренным поездом в Гатчину, без остановки в Петербурге. Но долго скрывать истину было нельзя.
      Предвестием несчастья была зловещая новость о высадке союзников. Из всех общественных группировок с наиболее страстным чувством ловили в эти дни известия славянофилы. "Все наше участие и внимание обращено теперь к берегам Крыма. Нет, холера не помешала французам, англичанам и туркам произвесть страшную высадку, о которой ты уже знаешь из газет. Теперь решается, а может быть и решена судьба Крыма и вся кампания нынешнего года. Без сомнения, войска неприятеля устроены лучше наших, оружие и все снаряды превосходнее наших, им помогает огромный флот, который обстреливает берега из бомбических орудий с лишком на две версты; но зато мы дома, и к нам могут подходить беспрестанно свежие силы; первая буря заставит флот уйти от берегов, и неприятель может быть отрезан. Никто не знает, сколько у нас войск в Крыму: если много, то есть тысяч сто, то неприятель может быть истреблен. Севастополь укреплен с сухого пути. Распоряжениями Меншикова все приведены в восторг, и я сам много на него надеюсь: такой умный человек и хороший офицер не должен пропустить случая составить себе бессмертное имя в истории или погибнуть со славою. Он написал ободрительное и веселое письмо в Москву"{44}. Веселые письма писать и веселые разговоры вести князь Александр Сергеевич всегда умел и после высадки союзников и последовавших за ней событий нисколько не разучился.
      Когда пришли первые вести об Альме, Сергей Аксаков начал понимать: "Наше общественное положение так важно, так страшно, что всякая частность и личность исчезают перед ним. Коротенькое известие от Меншикова о высадке англо-французов, о нашем отступлении вечером за реку и о том, что на другой день мы уже были перед Севастополем, так красноречиво, что прибавлять ничего не нужно: в одну ночь мы отступили или, лучше сказать, ушли несколько десятков верст. Я понимаю, как действует такое отступление на дух войска и чего можно ожидать от армии, которая так несчастно начала свои военные действия. Очевидно, что у нас мало войск в Крыму и что мы не были готовы встретить неприятеля. По моим соображениям, мы должны потерять Севастополь, а вследствие того и флот. Но это бы все ничего: Крым отобьем и флот построим лучше прежнего. Меня сокрушают наши дипломатические действия. Вся Россия признает Нессельроде заклятым своим врагом, и весьма многие называют его изменником. Я не разделяю последнего мнения, но скажу, что его дипломатические ноты до такой степени опозорили, осрамили нашу народную честь, что надобно много времени и много славных дел, чтобы восстановить ее. Последняя его нота, в которой государь отвергает известные четыре условия, предложенные Австрией и Пруссией, написана таким подлейшим тоном, с таким унижением, что я до сих пор не могу опомниться. Мне стыдно, что я русский! И для кого же все это делается? Для Австрии! Для этой вероломной, гнусной, отвратительной Австрии, так недавно спасенной нами. С Кавказа также дурные вести, и даже с Балтийского моря... Да, Константин прав: бог отступился от нас, потому что мы отступились от святого дела веры и братства"{45}.
      Не только Сергей Аксаков, но и другие идейные вожаки славянофилов были весьма удручены: "Я получил сегодня такое письмо от Самарина, какого и не ожидал: общественное, политическое положение наше привело его в отчаяние... Положение наше отчаянное: Крым должен быть потерян если не навсегда, то на время. Унижение наше достигло высшей степени... Поганая Австрия торжествует и готовится занять Боснию и Герцеговину. Говорят, что Погодин убит нравственно"{46}.
      Любопытно, что именно славянофилы раньше всех пали духом и даже в армии могли бы сеять уныние, если бы армия сколько-нибудь им поддавалась. Уже с первых дней осады они со дня на день ждали падения Севастополя. "Друг твой Лобанов-Ростовский нагородил чушь, как видно; неделя уже прошла, а Севастополь еще не взят и так легко, кажись, не дастся. Ох, эти мне славянофилы! - писал Васильчиков полковнику Менькову, поспешая с подкреплениями к Севастополю. Солдатики прут и шагают так, что чудо, и отваливают переход за переходом и устали не знают; если бы не артиллерия, можно бы по 50 верст в день делать. Все идет и старается, все молча помышляют о том, как бы нам поспеть"{47}. Солдаты спешили изо всех сил, чтобы выручить осажденную крепость, спешили на смерть, под французские штуцера и английские бомбы. А славянофилы, так много восклицавшие и в хорошей прозе и в плохих стихах об освобождении славян и об обращении мечети Ая-София в православную церковь, потеряли присутствие духа очень уж скоро - и сразу перешли от восторженных восклицаний к плачу на реках вавилонских.
      Они даже и отдаленно не догадывались, что Альма вовсе не конец, а только еще начало дела и что неприятель еще прольет потоки своей крови и схоронит целые армии раньше, чем он приблизится к осуществлению своей цели. И уж никто не предвидел вечером 8(20) сентября во вражеском лагере, что битва под Альмой, только что кончившаяся, дает лишь бледное представление о тех страданиях и потерях, которые обрушат на вторгшихся, и о тех побоищах, которые еще впереди. "Вспоминая теперь о том, что мы говорили после Альмы, ожидая конца войны через три недели, нам следовало бы смеяться над собой, но под Малаховым курганом мы разучились очень громко смеяться", - писал своей семье один (потом убитый) французский офицер.
      Глава IV. Корнилов и начало осады Севастополя
      1
      Тотчас после отступления русской армии от Альмы встал грозный вопрос об участи Севастополя. Неприятель, сам очень потерпевший в некоторых частях, от немедленного преследования отступающих принужден был воздержаться, но что он двинется через два-три дня прямо к городу, сомнений никаких не было. Начальник штаба Черноморского флота и войск Северной стороны, а вскоре фактический начальник всех войск, находившихся в Севастополе, адмирал и генерал-адъютант Владимир Алексеевич Корнилов в эти первые дни после Альмы так же естественно и просто выдвинулся на первое историческое место в предстоявших событиях, как это бывало часто с людьми его нравственного и умственного роста при подобных обстоятельствах. Никого из тех, кто его знал, это не удивило.
      Для анализа деятельности Корнилова в прославивший его навсегда последний месяц его жизни, когда он вместе с Нахимовым и Тотлебеном спас Севастополь от сдачи, у нас есть два основных источника: "Материалы для истории обороны Севастополя и для биографии В. А. Корнилова", собранные и изданные флаг-офицером Корнилова капитан-лейтенантом А. Жандром в 1859 г., и рукописные письма и дневник Корнилова, начинающийся 3 сентября 1854 г. и кончающийся строками донесения, писанного 5 октября, в 9 часов утра, т. е. за несколько часов до смерти адмирала. Эта рукопись, тоже частично напечатанная А. Жандром, хранится в Центральном Государственном историческом архиве в Москве (ЦГИАМ) и дает некоторые ценные детали, которые Жандр не мог обнародовать. Эти источники дополняются некоторыми документами, не попавшими ни в "Материалы", ни в названную рукопись ЦГИАМ.
      Корнилов, так же как и Нахимов, был учеником Лазарева, человеком нового типа, совсем не похожим на николаевских адмиралов и генералов. Он был гуманным человеком, матросы его любили, но все же не было между ними и Корниловым той сердечной близости, переходившей прямо в какое-то обожание, той "влюбленности", как говорили наблюдавшие, какая была в отношениях черноморского экипажа к Нахимову. Нахимов был совсем свой - и начальник, и любимый товарищ "Нахименко-бесшабашный", адмирал-герой, и, вместе с тем, такой, что можно было к нему пойти за советом по своему семейному делу или рассказать о последней интересной новости из матросской казармы или с корабельной палубы. Корнилов же был начальник прежде всего, барин, как все начальники, хоть и хороший, добрый, благородный барин. Корнилов имел более широкое специальное образование, чем Нахимов, хоть и не проявил себя таким блистательным флотоводцем, как Нахимов. Административных способностей для управления большим флотом, для правильной организации хозяйства флота и порта у Корнилова было больше, чем у Нахимова, - и, как сейчас увидим, Нахимов это вполне сознавал, и хотя имел служебное старшинство, но без малейших колебаний потребовал в роковые сентябрьские дни в Севастополе, чтобы начальствовал не он, а Корнилов.
      Как и Нахимов, Корнилов был горячим патриотом в лучшем значении слова. Как и Нахимов, Корнилов считал оборону Севастополя делом личной чести. Наконец, как и Нахимов, Корнилов совсем не верил, что светлейший князь Меншиков и по своему характеру, и по своим способностям, и по всем иным своим качествам способен сколько-нибудь добросовестно и успешно выполнять функции главнокомандующего армией и флотом в надвинувшуюся грозную годину.
      Корнилов был из тех, кто настаивал уже давно, особенно с 1852 г., на необходимости заводить паровые (и именно винтовые) военные суда, настаивал на необходимости укреплять в самом спешном порядке совсем беззащитный Севастополь. Меншиков даже в первые месяцы 1854 г. пропускал мимо ушей все эти предупреждения и напоминания.
      За шесть месяцев до высадки союзников в Крыму Корнилов представил Меншикову проект укреплений, которые должно было немедленно возвести в Севастополе. Так как известно было, что Меншиков не хочет этого делать, то под проектом были подписи "офицеров Черноморского флота и некоторых жителей г. Севастополя", которые предлагали на собственный счет, "по подписке", возвести эти укрепления. "Князь Александр Сергеевич (Меншиков. - Е. Т.) с негодованием отверг предложение генерал-адъютанта Корнилова"{1}. Но Корнилов упорствовал, прекрасно видя, что главнокомандующий совершенно не понимает страшной опасности положения, а только "изволит подшучивать над союзным врагом и весьма остро подсмеиваться над действиями наших войск в Турции и на Кавказе". Корнилов настоял на том, чтобы подрядчику Волохову было "разрешено выстроить на собственный его счет" (!) башню для защиты рейда со стороны моря. Эту башню Волохов закончил за два дня до высадки союзников, - а в первый день бомбардировки именно эта башня спасла рейд от подхода вплотную неприятельского флота к берегу{2}.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90