Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Крымская война

ModernLib.Net / История / Тарле Евгений Викторович / Крымская война - Чтение (стр. 61)
Автор: Тарле Евгений Викторович
Жанр: История

 

 


Тут было несколько минут спокойствия, покуда французы не возвратились в свою передовую траншею и опять открыли батальный огонь. Тогда Бирюлев снова бросился в траншею, и снова гнал неприятеля до третьего зигзага, после чего возвратился к рабочим. Этот необходимый маневр продолжался до тех пор, покуда завалы не были окончены; всего наши 6 раз бросались в траншею и потом вернулись на бастион, оставив в завалах 12 человек штуцерных, которые просидели в них до рассвета. В это время, пользуясь мелким снежком, человек 50 французов стали к ним подкрадываться; разумеется, нашим нельзя было далее оставаться, - они дали залп и потом быстро отступили. Вслед за тем с наших батарей открыли сильный картечный огонь, которым тотчас же заставили французов отступить: таким образом, эти спорные завалы остались в течение всего сегодняшнего дня незанятыми, а с сумерками штуцерные наши должны были в них вернуться, - резерв будет готов для подкрепления в случае надобности. Весь этот подробный рассказ - со слов самого лихого Бирюлева. Он не может довольно нахвалиться примерною храбростью своего отряда, как моряков, так и сухопутных; они все лезли вперед, и он принужден был беспрестанно их останавливать. Он крайне сожалеет об убитом прапорщике Волынского полка; кроме него у нас убито 5 и ранено 34, большая часть легко, в том числе известный удалец - матрос 35-го экипажа, про которого мы тебе рассказывали, - Кошка, - штыком в желудок. Мы его видели уже сидячим на кровати, и вечером хочет назад идти на бастион. Товарищ его - храбрец, подобный ему, пал сегодня превосходною смертью. Бирюлев мне говорил, как это было. Он видел, как один француз в него уже прицелился, и сам хотел выстрелить из пистолета; в этот самый момент кто-то его толкнул по руке, и он увидал между собою и французом этого матроса; в ту же минуту раздался выстрел, и несчастный матрос упал к его ногам, успел только перекреститься и испустил дух. Героическая смерть! Вечная ему память! Пуля пронизала ему грудь насквозь и ударилась о шинель Бирюлева. В плен взяли двух тяжело раненных офицеров и 4 солдат - и 2 солдат целыми"{60}.
      8
      Непосредственным начальником севастопольского гарнизона, как сказано, с 28 ноября 1854 г. состоял Остен-Сакен, а Нахимов долго был лишь его "помощником" и должен был с ним считаться.
      Остен-Сакен, в полную противоположность Меншикову, все же был справедлив и никогда не сомневался в героизме защитников Севастополя. Он только выражал свой восторг удивительно нелепой риторикой: "Кровавая драма приближается к развязке. Провидение, очевидно, хранит нас. Идеальные войска наши исполнены изумительного терпения, усердия и самоотвержения. Это - гладиаторы храбростью, с той разницей, что гладиаторы-идолопоклонники жаждали рукоплесканий весталок и других зрителей, а наши, подвизаясь за веру, царя и отечество, ожидают царствия небесного". Что-то такое некогда запало в эту тугую голову о гладиаторах и весталках, а тут внезапно и вынырнуло. Но во всяком случае ясно, что генерал очень хотел похвалить матросов и солдат. Зато об их начальстве Остен-Сакен пишет совсем другое: "Генералы наши, исключая единицы, не соответствуют офицерам и солдатам"{61}. И в этом он тоже вполне прав, хотя себя самого, конечно, причисляет к этим "единицам", составляющим отрадное исключение (в чем он решительно заблуждался).
      Вот показание одного из защитников Севастополя об Остен-Сакене. Оно дает довольно отчетливое представление об этом человеке, в руках которого, кстати будь сказано, была и верховная военная власть над Севастополем с момента отъезда Меншикова, т. е. от 16 февраля, до 10 марта 1855 г. - до приезда Горчакова{62}. "Не давай Сакен рецептов в полки и на бастионы, как делать шипучий квас, и не снабжай всех ,,верными" средствами противу холеры, никто и не подозревал бы его существования в Севастополе. Он жил в четырех стенах прекрасной квартиры в Ник[олаевской] батарее, своды над которой ежедневно посыпали [страха ради] бомбами; на бастионы показывался не более четырех раз во все время, и то в менее опасные места, а внутренняя его жизнь заключалась в чтении акафистов, в слушании обеден и в беседах с попами"{63}.
      Вот кому должны были повиноваться и Нахимов, и Тотлебен, и Александр Хрущев, и Степан Хрулев (которому завидовал и которого ненавидел Остен-Сакен), и адмирал Истомин, который с таким гневом говорил о верховном "руководстве" обороной. Матросы и солдаты мало знали и не любили Меншикова, еще меньше знали и тоже не любили Горчакова; Остен-Сакена они не могли ни любить, ни ненавидеть: они просто не имели никакого представления о самом факте его бытия на свете.
      "Все понимают, что можно молиться богу, но тем не менее должно исполнять и другие обязанности - служебные, например", - говорит ежедневно наблюдавший Остен-Сакена полковник Меньков. А именно служебных-то обязанностей набожный Дмитрий Ерофеевич и не исполнял, ничего в войне не понимал, останавливался "на тех мелочах и вздорах, которые никогда и в голову не придут человеку, истинно занятому делом"{64}.
      "Не крепок стал Ерофеич, выдохся", - говорил о нем князь Меншиков, неутомимый в вышучивании своих генералов.
      Николай после Инкермана уже совсем мало надеялся на Меншикова. Поведение князя во время битвы и особенно после нее стало ему тотчас известно, и он прямо растерялся. К кому обратиться? Царь уже тогда, по-видимому, думал о замене Меншикова Михаилом Горчаковым. Вот что говорит нам милютинская рукопись об этих ноябрьских тревогах Николая. "В то же время государь, сообщая генерал-адъютанту князю Горчакову свои опасения за настроение духа князя Меншикова, выразился так: "Признаюсь, такое направление мыслей его меня ужасает за последствия. Неужели мы должны лишиться Севастополя после такой крепкой защиты... и с падением Севастополя дожить до всех тех последствий, которые легко предвидеть можно от подобного события. Страшно и подумать"". Государь спрашивал мнения князя Горчакова насчет дальнейшего ведения дел в случае несчастного исхода обороны Севастополя. Умный, внимательный, компетентнейший свидетель, бывший в центре событий Д. А. Милютин, зорко наблюдая царя эти последние четыре месяца его жизни, видел ясно, что Николай уже никому, кроме себя самого, не доверяет, но вместе с тем Милютин не усматривал от этого личного вмешательства государя никакой пользы: "В описываемую эпоху, более чем когда-либо, Николай принимал на себя лично инициативу всех военных распоряжений. Почти каждый вечер из кабинета государя присылались к военному министру целые тетради мелко исписанных собственноручно его величеством листов, которые сейчас же разбирались (не без труда. - Е. Т.) в состоявшей при князе Долгорукове маленькой канцелярии; поспешно снимались копии, делались выписки для передачи в подлежащие департаменты к исполнению и т. д. Собственноручные эти записки императора заключали в себе самые подробные указания относительно формирования войск, снабжения их, распределения и т. д. Государь с необыкновенной отчетливостью следил за распоряжениями местных начальников, за передвижением каждого батальона и часто в своих записках входил в такие подробности, которые только связывали руки начальников и затрудняли их, тем более что при тогдашних средствах связи повеления государя доходили поздно до отдаленных местностей, когда по изменившимся обстоятельствам полученные высочайшие указания оказывались уже совершенно несвоевременными"{65}.
      19 января Меншиков получил в отправленном еще 7 января из Петербурга письме верного своего клеврета и осведомителя Краббе крайне неутешительные вести о решительном негодовании, которое во многих влиятельных лицах (вроде генерал-адмирала вел. кн. Костантина Николаевича и других) возбуждают как действия, так и бездействие Александра Сергеевича в Крыму. Вот что прочел главнокомандующий: "...пользуюсь настоящим случаем, чтобы написать к вашей светлости... Перед началом письма я попрошу у вас извинения в том, что, может быть, каждая строка будет вас оскорблять и сердить, но я решился (передать. Е. Т.) вашей светлости несправедливые наветы старших и почти общий говор публики собственно для ваших соображений и из глубокой и безотчетной любви и преданности к вам. Здесь по-прежнему существует и растет лютая партия ваших противников, из которых главные суть: Нессельроде, Киселев, Ливен и пр.; к ним пристал военный министр. Все они пользуются разными неправдами, чтобы поддерживать неудовольствие на вас государя, дошедшее в настоящее время до крайних пределов, так что он дозволяет себе следующее выражение: что подло со стороны Меншикова сваливать свою бездарность на войска, превосходные вo всех отношениях, тогда как перед ним неприятель находится в полуголодном и полузамерзшем положении. Почти все приезжающие сюда из Севастополя подделываются под лад, рассказывают бог знает что и, в том числе, ваше неверие в бога и решительное неумение обращаться с войсками; что же касается до некоторых, как, например, Ден и Попов, то ихним площадным ругательствам нет ни меры, ни конца, и все это почти одобряется свыше. К этому прибавить нужно, что петербургские гости со свитою тоже не отстают от других, и эти дошли до того, что Н. Н. в дамском обществе рассказывал, что они поправили ваше сердце и сделали вашу светлость лучше, чем вы были доселе, ибо наговорили вам таких вещей и такой правды, от коих вы заплакали. Приезд Шеншина произвел здесь неожиданное волнение, и его словесное объявление об отречении вашем от командования войсками породило новые неудовольствия, по поводу которых фельдмаршал Паскевич, в коего к несчастью продолжают веровать, настаивал даже, чтобы нарядили генеральную комиссию судить вас за ваши действия. Но что всего досаднее, так это то, что Орлов и даже генерал-адмирал, который до некоторой степени держал вашу сторону, поддались общему ослеплению и также негодуют на действия вашей светлости. Вот какими манерами и исключительным содействием стараются помогать человеку, которого сами же связали во всех действиях и которому не давали в свое время почти никаких средств, но который между тем с честью и гениально вышел из почти безвыходного положения. Публика, как стадо баранов, следует по направлению, указываемому вашими врагами. Здесь все распоряжения правительства делаются в дамском кругу, которые все новости, полученные с театра войны, и политические передают сейчас же Мюнстеру{66}. Бог знает, чем все это кончится, но будущее для России вовсе неутешительное"{67}.
      Если бы еще нужно было толкать Меншикова к решительному шагу, то это письмо могло бы сыграть такую роль.
      9
      При петербургском дворе невеселая зима 1854/55 г., начавшаяся запоздалыми (искусственно задерживаемыми) известиями об Инкермане и кончившаяся Евпаторией и смертью царя, прошла в пересудах о жестокой, хоть и вполголоса высказываемой критике. "Что это за дело 25 октября (sic! вместо 24 октября. - Е. Т.)! Соймонов был храбрым из храбрых, и его дивизия была самой лучшей в армии. Говорят, что Горчаков (М. Д. - Е. Т.) плакал, узнав о бесполезном истреблении людей", - пишет своему брату П. К. Мейендорф из Петербурга 27 ноября 1854 г. Он возмущается тем, что у Меншикова нет даже штаба, и приписывает это доходящему до нелепости оригинальничанью князя (il pousse l'originalit jusqu' la d "Генералов не предупреждают об операциях, которые им предстоит выполнить", и во время боя главнокомандующий остается пассивным зрителем бесполезной бойни. Петр Казимирович Мейендорф не верит в близость мира: "Если Луи-Наполеон хочет мира, мы будем его иметь, если нет - нет. Вот авантюрист, сделавшийся самым грозным человеком на свете, человеком, которого все боятся... В Англии, несмотря на недостаток людей, будут продолжать войну, лишь бы не возбудить неудовольствия Луи-Наполеона, скорее дадут ему субсидию в десять миллионов фунтов стерлингов. В Вене боятся Франции, в Берлине - Англии, нас же никто больше не боится... И тут (при дворе. - Е. Т.) есть люди, настолько слепые, что не видят этого". Паскевич теперь уже не скрывал всегдашних своих мнений, как он это так долго делал: "Фельдмаршал громко говорит, что абсурдно желать воевать со всей Европой и защищать границу, которая простирается от Баязета до Торнео. Много людей того же мнения. Но мало таких, которые столь же откровенно осмеливаются его высказывать: другие говорят, что он трус и сумасшедший. Ты знаешь этих людей, которые никогда ничего не делали и присваивают себе право судить обо всем безапелляционно. Наглость, помноженная на невежество. Грустно об этом думать"{68}.
      За два дня до своей смерти Николай I сменил наконец Меншикова и назначил главнокомандующим князя М. Д. Горчакова. Вплоть до приезда Горчакова Остен-Сакен был вершителем судеб, да и потом продолжал влиять на дела.
      "Сакен оказался дрянь. О Горчакове в Севастополе еще ничего нельзя сказать, но Хлебников, бывший при нем два года, не слишком хвалит его. Говорит, что, может быть, мы Меншикова пожалеем"{69}, - таково было мнение, широко распространенное об Остен-Сакене в офицерской массе.
      И в качестве помощника начальника севастопольского гарнизона Остен-Сакена и затем, со 2 марта 1855 г., в качестве начальника порта и военного губернатора Нахимов и днем и ночью мелькал на бастионах именно в самых опасных, самых слабых пунктах, распоряжаясь всегда умно, с глубоким знанием дела, отдавая приказы, контролируя лично их исполнение.
      И в местное свое начальство и в петербургское он совсем не верил. "Переписки он терпеть не мог, а запросов министерства просто боялся. В это время Павла Степановича можно было назвать душой обороны - он постоянно объезжал бастионы, справлялся, кому что надо, кому снаряды, кому артиллерийскую прислугу и прочее. И постоянно надо было торопиться, чтобы за ночь исправить то, что разрушил неприятель"{70}.
      Ночевал он где придется, спал не раздеваясь, потому что собственную свою квартиру отвел под лазарет для раненых, а "личные деньги адмирала шли на помощь отъезжающим семействам моряков". Для матросов и солдат было нравственной опорой и радостью каждое появление Нахимова на их бастионе.
      Техническая оснащенность неприятеля значительно превосходила нашу, - это сказывалось на каждом шагу, и с этим ничего нельзя было поделать.
      Нахимов доносил Меншикову 16 февраля 1855 г.: "В последние дни, после заката солнца, когда в Севастополе наступает совершенная тишина в воздухе, из траншей, раскинутых за бастионом Корнилова, неприятель бросает к нам конгревовы ракеты; вчера он выпустил до 60 и, как казалось, с трех станков... Донося о сем вашей светлости, имею честь присовокупить, что ракеты, бросаемые неприятелем, преимущественно разрывные, с сильным зажигательным составом, а дальность. полета простирается до двух тысяч сажен". Одна из этих ракет, пролетев 5 верст, упала в Северную сторону и врылась в землю на 3 фута{71}. По другому официальному свидетельству (Константинова, состоявшего при штабе Горчакова), "ракеты, пускаемые неприятелем в Севастополь, представляют изумительную силу действия: с пятиверстного расстояния всякий раз попадают почти в одно и то же место, близко желанной цели"{72}.
      По французским данным, эти ракеты били дальше: на 7 километров. А у нас "наибольшие дальности мортир сухопутной артиллерии при полных зарядах составляли от 997 до 1085 сажен", т. е. немногим более двух верст...{73}
      Нахимов на военных советах настойчиво высказывался о необходимости вести оборону, пока жив хоть один моряк, в то время как Горчаков, старик, выживший из ума, чуждый флоту, только чиновник, вступив в управление армией и видя большую потерю людей в Севастополе, задался целью на свой страх бросить Севастополь. "Отсюда трагизм осажденных", - пишет в своих проникнутых горечью черновых заметках участник обороны Ухтомский. Истомин был вне себя от гнева, испытывая постоянные отказы и задержки в ответ на требования средств на оборону. Но беспокойные люди вроде Истомина или Нахимова скоро умолкли, так как долго на свете не заживались - в прямую противоположность хотя бы тому же Д. Е. Остен-Сакену, который родился в год начала французской революции - 1789, прослужил на военной службе сряду 76 лет, сподобился умереть в 1881 г. 92 лет от роду и ни разу не был ни ранен, ни даже контужен, так как смолоду "умел беречь себя для отечества" (по глубокомысленной догадке пораженного этим отрадным фактом автора одной некрологической заметки о Дмитрии Ерофеевиче).
      В этом отношении Остен-Сакенам и Меншиковым вообще везло, а Нахимовым нисколько. Впоследствии, отмечу кстати, льстец и карьерист Комовский, делавший карьеру при Мепшикове и очень хорошо знавший, как относился Нахимов к князю и его клевретам, не мог скрыть своей радости по поводу гибели Нахимова. Сообщая о смертельной ране Нахимова, Комовский делится с Меншиковым своим счастливым мистико-религиозным открытием: оказывается, само небо аккуратно убирает прочь тех адмиралов, которые непочтительно относятся к князю Александру Сергеевичу! "Странное дело: очереди его (Нахимова. - Е. Т.) я ждал, хотя поистине считал большой утратой его потерю... Но ожидал потому, что по наблюдению заметил, что все пессимисты и порицатели вашей светлости как-то не сберегались судьбой"{74}. Вот почему после Истомина Комовский и стал поджидать гибели Нахимова. Он мог бы привести еще и Корнилова для полноты доказательств в пользу своего интересного "открытия", не говоря уже о десятках тысяч погибших в Севастополе матросов и солдат, тоже порицавших его светлость.
      2 марта 1855 г. Нахимов, бывший до сих пор помощником начальника гарнизона, был назначен командиром Севастопольского порта и военным губернатором города Севастополя, - а через пять дней его и защищаемый им город постиг тяжелый удар: 7 марта, когда начальник Корниловского бастиона на Малаховом кургане адмирал Владимир Иванович Истомин шел от Камчатского люнета к себе на Малахов курган, у него ядром оторвало голову.
      Вот как Остен-Сакен писал об этом военному министру: "Сегодня Севастопольский гарнизон имел несчастие лишиться начальника 4-го отделения оборонительной линии, контр-адмирала Истомина. Потеря этого блистательно-храброго, распорядительного, исполненного рвения молодого генерала, подававшего прекрасные надежды, чувствительна для флота и Севастопольского гарнизона, о чем с грустью в душе имею честь донести вашему сиятельству. В 10 часов утра контр-адмирал Истомин после осмотра работ в строящемся Камчатском редуте, возвращаясь на Корниловский бастион, поражен был в голову ядром, направленным на помянутый редут. Вице-адмирал Нахимов приготовил для себя место в соборе св. Владимира близ вице-адмирала Корнилова, но как Истомин перешел в вечность прежде его, то первый уступил ему место"{75}
      "Неприятель настойчиво, не жалея людей, усиливает осаду; несколько уже ночей сряду происходит кровопролитный рукопашный бой, и благословением божиим русский штык одолевает, и неприятель отбрасывается и преследуется по пятам в его траншеи. Усердие и бдительность главных начальников и офицеров и самоотвержение войск изумительны", - доносил в тот же день 7(19) марта 1855 г. Остен-Сакен в Петербург{76}.
      Смерть Истомина была тяжким ударом для обороны Севастополя, и Нахимов, снова вторя своей тайной мысли, которая, впрочем, для окружающих его уже перестала быть тайной, говорил о могиле, которую "берег для себя", но уступает теперь. Истомину. Он не желал пережить Севастополь и не верил, что Севастополь устоит. И место возле Лазарева и Корнилова было единственной "собственностью", которой он дорожил. Вот письмо, которым он извещал Константина Истомина о смерти его брата:
      "Общий наш друг Владимир Истомин убит неприятельским ядром. Вы знали наши дружеские с ним отношения, и потому я не стану говорить о своих чувствах, о своей глубокой скорби при вести о его смерти. Спешу вам только передать об общем участии, которое возбудила во всех потеря товарища и начальника, всеми любимого. Оборона Севастополя потеряла в нем одного из своих главных деятелей, воодушевленного постоянно благородною энергиею и геройской решительностью: даже враги наши удивляются грозным сооружениям Корнилова бастиона и всей четвертой дистанции, на которую был избран покойный, как на пост, самый важный и вместе самый слабый.
      По единодушному желанию всех нас, бывших его сослуживцев, мы погребли тело его в почетной и священной могиле для черноморских моряков, в том склепе, где лежит прах незабвенного адмирала Михаила Петровича (Лазарева. - Е. Т.) и первая, вместе высокая жертва защиты Севастополя - покойный Владимир Алексеевич (Корнилов. - Е. Т.). Я берег это место для себя, но решил уступить ему.
      Извещая вас, любезный друг, об этом горестном для всех нас событии, я надеюсь, что для вас будет отрадной мыслью знать наше участие и любовь к покойному Владимиру Ивановичу, который жил и умер завидною смертию героя. Три праха в склепе Владимирского собора будут служить святынею для всех настоящих и будущих моряков Черноморского флота. Посылаю вам кусок георгиевской ленты, бывшей на шее у покойного в день его смерти; самый же крест разбит на мелкие части. Подробный отчет о его деньгах и вещах я не замедлю переслать к вам"{77}.
      "Четверка", которая в первое же время бомбардирования 5 октября 1854 г. превратилась в тройку, теперь уменьшилась еще на одну единицу. За Корниловым пал Истомин. И так же как никто со стороны не заменил Корнилова, не оказалось равноценной замены и Истомину. Нахимову и Тотлебену пришлось лишь взять на себя добавочную нагрузку.
      10
      Хрулев, Хрущев, Васильчиков, а главное, самое важное, матросы, солдаты, землекопы - рабочие в своей массе - вот на кого, как и прежде, возлагали свои надежды Нахимов и Тотлебен. Надежды на что? Нахимов надеялся главным образом на максимальное продление обороны и на свою смерть под развалинами Севастополя, хоть и подбадривал своих моряков и искусно скрывал от них свои мрачные мысли. На таланты же нового главнокомандующего, князя Горчакова, ни он, ни Тотлебен никаких упований не возлагали.
      Вот что говорил о князе Михаиле Дмитриевиче умный, дельный и очень наблюдательный Николай Васильевич Берг, близко присматривавшийся к нему и в Севастополе, и позднее, в Польше: "Горчаков питал слабость к аристократам всех наций потому, что сам был аристократ, потому что с самых ранних лет наслушался от отца и матери, от всех тетушек, дядюшек, бабушек и дедушек, что аристократы - особые люди земного шара, белая кость, создаются из другого, лучшего и благороднейшего материала, чем плебеи; а плебеи - это... как бы даже и не люди, а что-то низшее в иерархии животных, род орангутангов или шимпанзе"{78}.
      Другие отзывы были еще выразительнее:
      "Ветхий, рассеянный, путающийся в словах и в мыслях старец, носивший это громкое название, был менее всего похож на главнокомандующего. Зрение его было тогда до такой степени слабо, что он не узнал третьего от себя лица за обедом... Слух или, точнее сказать: весь организм... был сильно временами расстроен..." Хуже всего было то, что он и в самом деле не умел говорить по-русски так, чтобы его можно было понять: "Случалось, что казак, не расслышав хорошо, что пробормотал ему своим невыразительным языком главнокомандующий, и не смея переспрашивать, приводил его вовсе не туда, куда было приказано, а к кому-нибудь другому... Точно так же носило его иногда по севастопольским батареям, бог ведает зачем: кого он там воодушевлял, этот непопулярный, никому из солдат и матросов неизвестный генерал?.. А уезжая, он мурлыкал обыкновенно про себя какую-нибудь французскую песню, чаще всего слыхали: ,,Je suis soldat fran ("Я французский солдат"). Немудрено, что в Севастополе очень скоро стали говорить: "А все-таки у нас нет главнокомандующего!""{79}
      "Могла ли армия относиться надлежащим образом к начальнику, над которым все поминутно смеялись?" - вопрошает очевидец{80}.
      Правда, "вещи познаются путем сравнения", и на взгляд многих Горчаков производил все же лучшее впечатление, чем его предшественник, - так судил о нем Пирогов.
      "Горчаков скуп, как старая мумия Меншиков, но не такой резкий и мрачный эгоист, как тот... Бывало, Меншиков сидел скрытный, молчаливый, таинственный, как могила, наблюдал только погоду и в течение полугода искал спасения для русской армии только в стихиях; холодный и немилосердный к страждущим, он только насмешливо улыбался, если ему жаловались на их нужды и лишения, и отвечал, что ,,прежде еще хуже бывало"", - так писал Пирогов доктору Зейдлицу, с которым был откровенен. Это большое письмо помечено тремя днями: 16, 17 и 19 марта 1855 г.{81}
      Показание его очень характерно. В своих записках и в письмах к другим лицам великий хирург был обыкновенно не так откровенен.
      Говоря о Пирогове, нельзя не упомянуть о самоотверженных женщинах, помогавших ему в Севастополе. Как высоко ценили Пирогова и сестер милосердия Нахимов и его матросы и солдаты, которых он так часто навещал в лазаретах!
      Сестры милосердия, организованные и присланные Еленой Павловной, работали усердно и самоотверженно. Но что они могли поделать и что мог существенно изменить их шеф Пирогов, когда суммы, отпущенные на госпитали, невозбранно разворовывались и интендантами, и заправилами медицинской части, и большими хозяйственниками-генералами, и скромными смотрителями госпиталей? Вот что писали очевидцы: "Если великая княгиня пришлет спросить, то скажи, что ее сестры до сих пор оказались так ревностны, как только можно требовать: день и ночь в госпитале; двое занемогли. Они поставили госпитали вверх дном, заботятся о пище, питье - просто чудо; раздают чай, вино, которое я им дал. Если так пойдет, если их ревность не остынет, то наши госпитали будут похожи на дело. Несмотря на все это, худое начало не исправляется легко. В Симферополе лежат еще больные в непокое: соломы для тюфяков нет, и старая, полусгнившая солома слегка потом высушивается и снова употребляется для тюфяков; соломы здесь уже совсем нет (в Севастополе. - Е. Т.), пуд сена стоит 1 руб. 75 коп. В открытых телегах, без тулупов, везут больных в течение 7 дней из Симферополя в Перекоп: они остаются без ночлега, на чистом поле или в нетопленных татарских избах, остаются иногда дня по 3 без еды и привара, а если будет еще новое дело, то бог знает, что сделается с ранеными... Корпии и перевязочных средств никогда не будет довольно для раненых. Бинты едва моются и мокрые накладываются"{82}. Меншиков знал, как чудовищно почти все вокруг него обворовывают не только госпитали, но и казну вообще, не только раненых, но и здоровых, и просто терялся, сознавая свою полную беспомощность. Когда Горчаков из Южной армии согласился послать Меншикову интенданта, о котором носился изумительнейший слух, что он не ворует, то князь Александр Сергеевич был просто вне себя от счастья, и вот в каких абсолютно ему не свойственных выражениях этот гордый, небрежно и высокомерно ко всем относившийся вельможа благодарил М. Д. Горчакова: "Я бросаюсь к ногам вашим, дорогой и превосходный друг, за посылку вашего славного интенданта, которого я жду как мессию!"{83}
      Нечего и прибавлять, что прибытие интендантского мессии не внесло ощутимых перемен ни в дело снабжения Крымской армии, ни в быт госпиталей.
      В своих эпически спокойных, ни в малейшей степени не обличительных по тону и замыслу записках проделавший всю кампанию доктор Генрици, между прочим, рассказывает, как складывался "быт" лазаретов вне Севастополя. В конце апреля 1855 г. Генрици был назначен дивизионным врачом в 17-ю дивизию. Он нашел две тысячи раненых, лежавших либо на соломе, либо на солдатских вещах. Вот эти две тысячи больных людей "могли рассчитывать на помощь от одного доктора Смирнова, жившего в конюшне на антресолях, с которых не легко было слезать, а еще труднее было на них взбираться". У этого единственного доктора в распоряжении был единственный инструмент: "изломанный ланцет, но и тот составлял собственность одного фельдшера". "О продовольственной части не стоит много говорить", - лаконично добавлял Генрици{84}.
      Доктора, фельдшера, сестры милосердия работали, в большинстве, с упорством и самоотвержением и гибли от болезней и бомб и в Севастополе и вне его. Вот одна из обыденных зарисовок:
      "Умелая и опытная сестра милосердия Крестовоздвиженской общины показывала своей молодой сотруднице из вновь прибывших практические приемы перевязки. Внимательно слушала молодая женщина делаемые ей указания; с благодарностью глядел на них раненый солдат, страдания которого были облегчены ловко сделанной перевязкой. Его нога находилась еще в руках сестры, но раздался зловещий крик: бомба! и не успели присутствовавшие оглянуться, как она упала посреди их, а от обеих сестер и от раненого солдата остались разорванные на клочья трупы"{85}. Так сложился быт медицинского персонала в последние месяцы осады, когда буквально ни одного места, сколько-нибудь безопасного, во всем Севастополе уже не оставалось.
      Но и медицинский персонал, как и весь гарнизон, старался "равняться по Павлу Степановичу", как принято было выражаться в осажденном городе.
      11
      Горчаков знал, как не терпели солдаты и матросы его предшественника, и ему хотелось быть приветливее, ободрять людей на бастионах и в поле. Но он не знал, как это делается и как превозмочь при этом одну досадную трудность.
      Дело в том, что по-французски князь Горчаков объяснялся ничуть не хуже, например, маршала Пелисье или Наполеона III, но уж зато как раз именно русский язык ему не давался - хоть брось, несмотря на искреннее и давнишнее желание князя Михаила Дмитриевича одолеть этот, правда, несколько трудный, но безусловно полезный для русского главнокомандующего язык.
      "Я спросил, на каком языке князь Горчаков говорил свои нежные приветствия (войскам. - Е. Т.), ибо на природном даже не каждый его понимает", так отозвался старый Ермолов, когда при нем заметили, что Горчаков более приветлив с войсками, чем Меншиков{86}.
      Главнокомандующий князь Горчаков почти не появлялся на бастионах, а когда и бывал, то, "проходя быстро, благодарил солдат, но говорил при этом так тихо, что не был расслышан", и солдаты, по-видимому, недоумевали, кто это такой и что ему от них нужно. Да и вообще он вел себя в эти неприятные и редчайшие для него секунды скорее как любознательный путешественник. "На исходящем углу бастиона Горчаков посмотрел через амбразуру и спросил меня: "Что это за мешки впереди бастиона?" - "Французские окопы". - "Так близко?" - "Около тридцати шагов от траншей за воронками"". По-видимому, этим ответом любопытство князя Горчакова было настолько полно удовлетворено, что он отбыл без дальнейшей потери времени и на этом бастионе больше уже не удосужился побывать. Но зато "вечером прибыл адмирал Нахимов; мы беззаботно прохаживались с ним по батарее под градом пуль и бомб, - последних одних насчитывали до двухсот"{87}.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70, 71, 72, 73, 74, 75, 76, 77, 78, 79, 80, 81, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90