13
Радуя Киселева ласковым приемом, в это самое время, в течение всего октября и ноября 1853 г., французский император не переставал всевозможными путями, конечно "неофициально", угрожать Францу-Иосифу войной в Ломбардии и Венеции, если Австрия не отмежуется от России самым решительным образом. Киселев вернулся из Фонтенебло, очарованный приемом, - и австрийский посол в Париже барон Гюбнер иронически пишет Буолю, что Киселев теперь "говорит, а вероятно также и пишет, что император Наполеон не думает о войне!!" (Гюбнер тут даже ставит два восклицательных знака.) "Русские дипломаты, по крайней мере некоторые из них, - продолжает Гюбнер, - имеют ту особенность, что они всегда видят вещи сквозь очки своего двора. Отсюда происходит, что всегда любят читать их донесения, но это имеет и свои неудобства"{90}.
В данном случае неудобство заключалось прежде всего в том, что снова Николай удостоверился, будто бояться ему нечего: если Франция не выступит, то Англия ни на что очень опасное не решится.
Следует, однако, заметить, что в это время, поздней осенью 1853 г., царь уже переставал с прежней доверчивостью относиться к оптимизму своих послов.
Так, Николай из Петербурга увидел то, чего Бруннов никак не мог понять, сидя в Лондоне. Еще 3 ноября вечером русский посол получил письмо от Нессельроде с приказом "исследовать окончательные намерения английского министерства". Барон Бруннов немедленно попросил свидания с Эбердином и "объявил ему без утайки и без околичностей (sans r et sans d что нашему августейшему повелителю важно знать, чего ему ждать". Вот к чему, в изложении Бруннова, свелся ответ первого министра. Англия не собирается объявить войну России, - и если война произойдет, то инициатива изойдет лишь от России. "Английское правительство ничего не сделает, что могло бы нас обеспокоить в той военной позиции, которую мы заняли на левом берегу Дуная, пока война не будет перенесена на правый берег". На полях против этих слов Николай карандашом написал: "А турки могут неожиданно перейти на левый берег. Вот парадокс, достойный англичан". Дальше Бруннов передает, что Эбердин сочтет себя призванным подать материальную помощь Порте только в том случае, если "морская атака с нашей стороны будет направлена против какого-либо из турецких черноморских портов. В этом случае английская эскадра защитила бы эти порты от нашего наступательного движения. Приняв эту систему, правительство ее величества считало бы, что оно еще не находится в войне с Россией". На полях против этих слов Николай написал карандашом: "c'est inf (это подло){91}. Такая же пометка Николая находится вверху первой страницы и относится, следовательно, ко всему документу в целом. Николай уже до такой степени считал для себя отступление невозможным, что сделал еще более многозначительную пометку при следующем абзаце донесения. Бруннов пишет: "Однако, несмотря на непредусмотрительность и ослепление турок, он (Эбердин. - Е. Т.) не чувствует себя свободным предоставить их собственной участи, ибо если он останется нейтральным в течение этой борьбы, то он предаст Оттоманскую империю на разрушение, - а это катастрофа, которую Англия желает предупредить на возможно больший срок". Николай пишет на полях: "ainsi c'est la guerre avec nous; soit" (итак, это война против нас, пускай). Бруннов прибавляет к этому роковому, по существу своему, донесению несколько обычных своих успокоительных для царя словесных завитушек и комплиментных концовок насчет "слабости" Эбердина, "бессильных бравад английских министров" насчет того, что Эбердин, мол, сам понимает постыдную роль Англии и т. д. Но на этих заключительных полутора страницах карандаш Николая бездействует. Царь узнал наконец то, что ему было нужно, однако узнал, как и все, что он узнал в эти фатальные последние два года своей жизни, - слишком поздно.
Итак, война с Турцией может повлечь за собой войну с Англией, но теперь, в ноябре, отступить перед угрозой Англии, уже ведя войну с Турцией, казалось царю совсем невозможным. Да и как это сделать, когда турецкий флот крейсирует около Кавказа? Как признать, что турки имеют отныне право нападать на русские берега, но русские лишены права нападать на берега турецкие, потому что Пальмерстон и Стрэтфорд-Рэдклиф воспретили это строго-настрого ему, императору и самодержцу всероссийскому?
Канцлер Нессельроде счел своим долгом объяснить Бруннову кое-что, чего посол из своего лондонского далека все еще не очень понимал. "Я вполне разделяю, мой дорогой барон, ваше мнение о всех невыгодных сторонах, на которые вы указываете и которые должны для нас произойти из войны, предпринятой против Англии и Франции, - так начинает Нессельроде. - Но что же делать, если упорно нам не оставляют другого выбора, представляя нам условия мира, которые мы не можем принять без унижения". Дальше Нессельроде уточняет свою мысль (т. е. мысль Николая; его личная мысль заключалась в том, что нужно поставить точку и перестать думать о войне). Мысль царя в этот момент, т. е. 16(28) ноября 1853 г., когда писалось это письмо, такова: если бы Турция была прежней Турцией, "слабой, безобидной, дружественной, с которой мы могли бы сосуществовать в добрых отношениях", -тогда воевать было бы незачем. Но совсем другое дело, если мы имеем дело с Турцией враждебной, злонамеренной, доступной всем иностранным влияниям, служащей пристанищем всем эмигрантам, причиняющей нам беспрестанные затруднения"; притом эта Турция и в дальнейшем будет опираться на враждебные России кабинеты. При этих условиях для России предпочтительнее "другая комбинация" (т. е. война), при которой создастся "новый порядок вещей несомненно неизвестный, проблематический", может быть, тоже чреватый другого рода невыгодными сторонами, но все же менее неблагоприятный для России, чем тот, который создался сейчас.
Словом, с разными оговорками, канцлер поясняет, что России нечего особенно стремиться избежать войны из-за вопроса о разрушении Оттоманской державы. Очень характерно, что губительные льстивые донесения Бруннова и Киселева, с такой готовностью передававшие дезориентирующие заявления Эбердина и Наполеона III, - сыграли-таки свою роль. Вот что пишет Нессельроде, все время излагающий тут мысль царя: "Будем, однако, надеяться, что какие бы ни были в этом отношении тайные задние мысли лорда Пальмерстона и его сотоварищей, - но, может быть, мысли самого Луи-Наполеона, влияние более умеренных членов (английского. - Е. Т.) министерства, в согласии с материальными и моральными интересами, которые повсюду в Англии и во Франции ополчаются в пользу сохранения мира, - еще дадут возможность помешать Великобритании и Франции увлечь нас вместе с собой в эту авантюру"{92}.
Итак, значит, все дело только в злонамеренном Пальмерстоне и его сообщниках, - а сил, борющихся за мир, сколько угодно, и в их числе не понятый доселе светом и не оцененный неблагодарным человечеством скромный миролюбец и миротворец император французов Наполеон III, так гостеприимно принимающий и ласкающий в своих загородных дворцах русского посла Киселева.
14
Но вот, совсем неожиданно, часть английских и французских судов входит в Черное море под предлогом, что им нужно увезти консулов, удаляющихся из Дунайских княжеств. Как только известие об этом было получено, Бруннов забрал из Английского банка 25 миллионов франков, находившихся там на счету русского министерства финансов. Бруннов спешит затем к Эбердину, который уверяет, что эта "эскадрилья", вошедшая в Черное море, не питает никаких замыслов против России. Наблюдательный (по собственному о себе мнению) Бруннов с большой самоудовлетворенностью отмечает как свой собственный "твердый тон" при этих объяснениях, так и "крайний упадок духа и замешательство" лорда Эбердина. Бруннов говорит, что в случае, если "эскадрилья" будет помогать туркам, то русские все равно без колебаний исполнят свой долг. "Англия не может одновременно быть другом России и союзницей Турции", - заключил Бруннов. Очень он был доволен своим суровым красноречием: "Эти рассуждения повергли первого министра в замешательство, которое тяжело было наблюдать". Растерявшийся (по мнению Бруннова) и угнетенный лорд, как всегда, порицал действия возглавляемого им правительства и подчиненных этому правительству морских властей. "После моего замечания, что никакое морское предприятие с нашей стороны не дало даже ни малейшего предлога к настоящему движению английского и французского адмиралов, лорд Эбердин был принужден сам согласиться, что мотив, которым они пытаются окрасить (colorer) это движение, умаляя его размеры, мелочен и заслуживает презрения". Бруннов даже приводит тут этот термин ("заслуживающий презрения") не только по-французски ("m но и по-английски, как сказал в точности сам Эбердин: "contemptible". Человеколюбивый Бруннов даже испытал сострадание к угнетенной невинности лорда Эбердина: "После этого признания первого министра мне ничего не приходилось уже добавлять, чтобы дать ему почувствовать унижение, до которого он, к моему сожалению, должен был опуститься перед представителем императора (l'humiliation laquelle je regrette qu'il ait eu s'abaisser devant le repr de l'Empereur)"{93}. Пред лицом явно враждебных актов британского кабинета барон Бруннов уже не верит прочим министрам, но Эбердину еще верит и огорчается, что у бедного лорда такие злостные товарищи и своевольные адмиралы и что старик так унижается перед ним, Брунновым, что даже смотреть жалко (p voir).
Назревали грозные события. Близился конец ноября. В Черном море крейсировал Нахимов, зорко высматривая неприятеля у Анатолийских берегов. Наполеон III внезапно вызвал в Париж своего лондонского посла графа Валевского, и Бруннов с тревогой ждал возвращения Валевского из Фонтенебло, от императора, с новыми инструкциями.
До русского посла дошли уже слухи о "проекте интервенции, созревшем в уме Луи-Наполеона".
Император французов намерен обратиться к Англии, а затем и к Австрии и Пруссии с предложением сообща, вчетвером, выступить с "посредничеством" между Россией и Турцией. Это посредничество, как справедливо предвидит Бруннов, окажется фактически поддержкой для Оттоманской Порты в ее сопротивлении русским требованиям. "Луи-Наполеон рабски копирует историю царствования своего дяди и слишком легко забывает его конец", - пишет Бруннов{94}. Однако русский посол не унывает. Во-первых, лорд Эбердин не расположен слишком связывать Англию с Наполеоном III и вообще он противник активных мер. А во-вторых, кроме верного, хоть и слабохарактерного ("одолеваемого уже теперь своими коллегами") друга Эбердина, есть у России еще и другой, не менее испытанный и надежный друг, именно Австрия. За такими двумя верными и чистосердечными друзьями не пропадешь, и все обойдется благополучно. Эбердин, "я полагаю, ограничится словами, а Австрия не только сама не пойдет за Луи-Наполеоном, но и воспротивится всяким попыткам французской дипломатии повлиять на Берлин". Значит, царь может вполне успокоиться. Все это писалось 14(26) ноября 1853 г., за четыре дня до Синопа.
Уже 2 декабря барон Бруннов узнал о новом плане, который был составлен в Париже. План состоял в том, что шесть держав - Россия, Турция, Франция, Англия, Австрия и Пруссия - должны собраться на совещание, которое и выработает основы мирного договора между Россией и Турцией. Бруннов этим планом недоволен. Почему Австрия согласилась на этот план? До сих пор только ее одну августейший император всероссийский почтил своим доверием и согласился, чтобы она посредничала между ним и Турцией. Отчего бы и не держаться этого дальше? Если соберутся шесть держав, то ведь Англия и Франция всегда будут на стороне Турции, Пруссия замкнется в своем нейтралитете и, таким образом, России будет помогать одна только Австрия (в этом-то Бруннов нисколько не сомневается) и Россия окажется в меньшинстве. Барон Бруннов недоволен. Но зато Эбердин продолжает его утешать своим похвальнейшим умонастроением. Так, премьер Великобритании "с некоторых пор" относится с недоверием к министру иностранных дел лорду Кларендону. Дело в том, что Кларендон позволяет себе скрывать от Эбердина свои антирусские проделки. Бруннов сообщает Эбердину о кознях Кларендона, о протесте Гамильтона Сеймура в Петербурге по поводу назначения нового русского генерального консула в Белграде, - а Эбердин только и знает, что "выражает величайшее изумление" по поводу всего и заявляет, что "абсолютно ничего не знал". Мало того, когда Бруннов передает ему о поступках Кларендона, Эбердин восклицает: "Невозможно, чтобы лорд Кларендон сделал такую глупость!" Когда Бруннов передает резкую отповедь, полученную в Петербурге Сеймуром, то Эбердин поддакивает: "Хорошо отвечено! Сэр Гамильтон Сеймур получил только то, что он заслужил, и Кларендон тоже". Словом, все продолжается по-прежнему. В Петербурге уже начинают понимать исполняемую в Лондоне дипломатическую пьесу и спрашивают Бруннова, кому же наконец верить, кто истинная власть в Англии? А на это Бруннов дает вполне положительный ответ: верьте Эбердину, а не Кларендону. "Выступления, орудием которых сделался сэр Г. Сеймур, дают вам, господин канцлер, часто очень неверное понятие о мысли, руководящей политикой кабинета, главой которого является лорд Эбердин"{95}. Что и требовалось доказать. Барон Бруннов так до конца и не понял, что все усилия Пальмерстона, Кларендона, Стрэтфорда именно к тому и клонились, чтобы он написал эту фразу в Петербург, для передачи императору Николаю. Мы видим, что Эбердин даже шаржировал, ругая (в беседах с русским послом!) своих министров, похваливая царя за резкость в отповеди Сеймуру, порицая "глупость" Кларендона, - но Бруннов оставался совершенно спокоен и убаюкивал канцлера и Николая.
15
Тучи сгущаются в Лондоне и Париже с каждым днем все больше. Бруннов положительно ничего хорошего не ждет от конференции шести держав: он уже как будто начинает чувствовать, что и Австрия может оказаться не очень надежным "другом". И уже в последние дни (пишет он 3 декабря 1853 г.) австрийский посол в Лондоне граф Коллоредо перестал ему нравиться и стал каким-то не таким, как раньше. Правда, тот же Коллоредо уже стал утверждать, что Австрия вовсе не так стоит за конференцию шести держав, что это не австрийская, а французская выдумка, - но все это Бруннова не веселит. "Когда я думаю о стольких трудностях, которые вас окружают, господин граф, - пишет он Нессельроде, - я чувствую себя глубоко опечаленным. Россия поставлена, нужно сказать, в очень тяжелое положение. Мир, на условиях, которых вы требуете, не обеспечен. Война, при обстоятельствах, которые ее сопровождают, - великое испытание. Становится настоящей проблемой: какое решение принять... Вот уже шесть месяцев, как судьбы переговоров нам неблагоприятны. Все провалилось. Миссия Меншикова, венская нота, английский проект конвенции, совещание в Ольмюце - ничто не могло противостоять потоку событий". Бруннов явно начинает теряться. Логически он не усматривает утешительных перспектив и начинает надеяться на какую-то внезапность, которая вывезет и все устроит: "Если я не ошибаюсь, нечто неожиданное, непредвиденное придет вам на помощь. Иногда нужно очень мало, чтобы склонить весы судеб человеческих в ту или другую сторону"{96}.
Он это писал 21 ноября (3 декабря), не зная, что уже три дня прошло, как весы судеб человеческих склонились в Синопской бухте в определенную сторону.
В Париже Киселев в эти первые дни декабря, предшествовавшие появлению известий о Синопе, замечал ясно, что на Австрию как Лондон, так и Париж оказывают все более и более усиливающееся давление. Хуже всего то, что, по сведениям русского посла, Наполеон III становится "все более и более доволен Австрией". Давление на Австрию производится двумя путями: с одной стороны, ей угрожают "неизбежной революцией в Италии и Венгрии", другими словами, дают понять, что Наполеон III даст сигнал Сардинскому королевству к нападению на австрийскую Ломбардию, пообещав военную помощь, а с другой стороны - Австрию "хотят привлечь к себе обманчивыми обещаниями безопасности и увеличения", или же, расшифровывая дипломатическую шараду, Австрии обещают, что не только она будет продолжать в полной безопасности владеть Ломбардией и Венецией, но что в награду за выступление против России Наполеон III и Англия гарантируют Францу-Иосифу приобретение Дунайских княжеств. Правда, сейчас именно Франция и Англия ополчаются против Николая, ратуя за целостность и неприкосновенность Турции, против царя, осмелившегося занять числящиеся в составе турецкой территории эти самые Дунайские княжества. Но в дипломатии такие неувязки в счет не идут и никого не смущают.
Киселев имел в эти дни еще одну беседу с уезжавшим в Лондон графом Валевским, который по-прежнему выражал миролюбивые чувства, но между прочим высказал следующее предостережение: французскому и английскому флоту приказано войти в Черное море в том случае, если русский флот сделает попытку высадить десант между Варной и Константинополем. И не только англо-французский флот войдет тогда в Черное море, но и нападет на русские морские силы{97}.
Все это было очень тревожно. И едва ли царя могло особенно успокоить, что Валевский снова пообещал повлиять, чтобы с парижской театральной сцены была снята антирусская пьеса "Казаки" и чтобы французские газеты поменьше травили Россию и Николая.
Еще одно известие посылает Киселев: державы уже бросили свой проект "совещания шести" и предлагают нечто "новое". Англия, Франция, Австрия и Пруссия предложат сообща как Николаю, так и султану послать в нейтральное место уполномоченных и там договориться непосредственно. Спустя три дня, 24 ноября (6 декабря), австрийский посол в Париже граф Гюбнер пожаловал самолично к Киселеву и сказал, что хотя еще ответа из Вены он не имеет (касательно этого самоновейшего проекта), но он полагает, что в Париже уже настроены более миролюбиво, хотя он, Гюбнер, и не знает секретных мыслей императора Наполеона. Гюбнер еще утешил Киселева сообщением, что заем для Турции, из-за которого Намик-паша приезжал в Париж и Лондон, не удался и что ему, Гюбнеру, кажется, что французское правительство не поощряет этого займа.
И все это без исключения была ложь. Гюбнер лгал, и лгал умышленно. Мы это знаем по записям в его же дневнике. Он был одним из самых ярых врагов России, изо всех сил толкавших Буоля и Франца-Иосифа к войне. Он лгал, что не знает основной мысли Наполеона III: он отлично знал, что император французов неуклонно держит курс на войну. Он лгал, что французское правительство не поощряет турецкого займа: он самым точным образом знал, что оно очень поощряет этот заем. Он лгал, что заем не удался Намик-паше: он знал точнейшим образом, что заем уже почти полностью слажен и принципиально решен. Насквозь фальшивый тон Гюбнера, очевидно, не мог быть вполне им скрыт, потому что Киселев закончил свое донесение о "дружеском" визите австрийского посла такой фразой: "Гюбнер старается казаться откровенным со мной, но я сомневаюсь, чтобы он был таковым в действительности"{98}.
Протокол, подписанный в Вене 5 декабря 1853 г., был дипломатическим последствием "мнимых неудач, которые наше оружие потерпело в Дунайских княжествах и в Азии". Так полагал Нессельроде в секретной препроводительной бумаге к Бруннову от 4(16) декабря 1853 г.{99} Это было верно. Но тщетно было ожидание канцлера, что Башкадыклар и Синоп поправят дипломатическое положение.
Краткая история протокола 5 декабря, этой последней перед Синопом попытки, такова.
Еще 17 ноября, как о том и известил в свое время Киселев, в Париже и Лондоне решено было предложить Австрии и Пруссии подписать коллективную ноту, которая предлагала Турции вступить в мирные переговоры с Россией, для чего и отрядить в какое-либо нейтральное место своего уполномоченного, причем четыре державы предлагают свое "посредничество" (l'influence m
5 декабря 1853 г. в Вене с некоторыми редакционными изменениями подобная нота была подписана представителями четырех держав: Англии, Франции, Австрии и Пруссии. В первый раз Австрия и Пруссия определенно выступили на стороне западных держав, изолируя этим Россию. Впечатление, произведенное этим на русскую дипломатию, было подавляющее. Дело было, конечно, не в содержании ноты, которая осталась бы без реальных последствий, даже если бы спустя несколько дней после ее подписания не пришло известие о Синопском сражении, происшедшем 30 ноября (н. ст.), но еще неизвестном в Вене, когда подписывалась эта нота. Важно было для Николая констатировать, что Австрия не только решительно сближается с вражеской коалицией, но и увлекает за собой прусского короля Фридриха-Вильгельма IV.
10 декабря 1853 г. лорд Лофтус, советник британского посольства в Берлине, встретился за одним обедом в гостях с русским послом бароном Будбергом и сказал Будбергу, что "общественное мнение в Европе порицает русскую политику на Востоке". Будберг ответил: "Нам наплевать на общественное мнение (nous nous fichons de l'opinion publique), мы пойдем своей дорогой. Мы будем воевать с вами одними". И он прибавил еще: "Киселев пишет, что он получает всякого рода знаки внимания в Париже и что французы совсем иначе ведут себя, в то время как Бруннов (русский посол в Англии. - Е. Т.) говорит, что его положение в Лондоне нестерпимо"{100}. Это - очень характерное показание. Мы знаем документально, что именно Наполеон III в декабре 1853 г., гораздо раньше, чем английское правительство, занял совершенно непримиримую позицию. Но императору французов было желательно убаюкивать Николая до поры до времени иллюзиями, будто Франция вовсе не намерена помогать Англии в ее готовящемся выступлении против России.
Тогда же по прямому повелению Николая Нессельроде направил французскому правительству протест против продолжающихся и все усиливающихся нападений французской прессы на Россию и на царя. "Если бы французское правительство было правительством парламентским, с палатами и газетами, пользующимися неограниченной свободой говорить и писать, мы бы не удивлялись, и еще менее мы бы жаловались на его очевидное бессилие подавить подобные эксцессы. Но это вовсе не так... Известно, как сурово, при помощи системы предостережений и, после них, запрещений правительство подавляет малейшее уклонение, направленное против него самого. Только в том, что касается России, во Франции существует свобода прессы"{101}. Этот протест пришел, так же как и протест против резкой статьи в "Moniteur" (о манифесте Николая, касающемся войны с Турцией), когда уже никакого значения по существу дела он иметь не мог: после получения в Париже известия о Синопской битве.
9 декабря (н. ст.) Киселев совсем доволен: оказывается, французское правительство серьезно относится к протоколу 5 декабря и ждет хорошего исхода. "Политический и финансовый Париж весь настроен в пользу мира, предусматривая, что Россия, вместо того чтобы воевать со всей Европой, пойдет на мирное соглашение с Турцией"{102}.
16
28 ноября (10 декабря) 1853 г. в Париже появилось коротенькое сообщение о гибели турецкого флота в Синопской бухте. На другой день в официальном "Мониторе" известие подтверждено было полностью и с некоторыми подробностями.
С этого момента война с западными державами становится почти несомненной. И откуда Киселев взял (в своем первом же донесении после известия о Синопе), будто французская публика с "большим удовлетворением" приняла весть о русской победе, - неизвестно. Или, может быть, даже слишком известно: он взял это фантастическое утверждение из неисчерпаемого запаса царедворческой угодливости, переполнявшей его душу.
"Зимою не дерутся", - говорил и повторял Мейендорф еще 26 ноября (8 декабря) 1853 г., как раз за три дня до того, как в Вену, где он это писал, пришли известия о Синопском бое. В письме в Берлин к русскому послу Будбергу Мейендорф дает волю своему пессимизму. С товарищем он откровеннее, чем с начальством. Ему вообще не нравится, что сам Нессельроде так лжет. "Вы будете удивлены, - пишет он Будбергу, - что в письме канцлера военные события в княжествах квалифицируются как частичные успехи. В Европе впечатление, что успех в сражениях при Ольтенице, так же как при Шевкети (Четати), остался за турками и что турецкая армия не так заслуживает презрения, а Оттоманская империя не так дряхла, как мы предполагали". И Мейендорф, вставляя по-русски два слова ("русский бог") в свое французское письмо, пишет со скорбной иронией: "Русский бог может быть и придет нам на помощь позднее, но вот уже год как ничего не удается". Мейендорф очень неспокоен. Но Николай не хотел и слышать об ограничении своих требований к Турции. "Бруннов считал, как я, что в будущем договоре мы могли бы удовольствоваться простым подтверждением прежних трактатов: но ему (за это. - Е. Т.) почти задали головомойку, что мне не помешает говорить так, как я должен", - так необычайно по отважности кончается это письмо{104}.
Еще 29 ноября (11 декабря) 1853 г. Франц-Иосиф совершенно откровенно писал царю, что он не только испытывает тяжкое давление со стороны Наполеона III, но что он и боится этого давления. "Донесения из Парижа, которые я тебе сообщил со своим последним курьером, дадут тебе понятие об усилиях, которые Франция, в случае если война продолжится, готова будет сделать, чтобы заставить нас отказаться от нашего нейтралитета. Так как мы находимся на аванпостах, то наше положение сделалось бы в таком случае очень трудным. Появление трехцветного знамени в Италии явилось бы там сигналом к общему восстанию. За этим "поднятием щитов", вероятно, последовали бы аналогичные попытки в Венгрии и Трансильвании..." Австрийский император настойчиво просит Николая не противиться заключению мира{105}.
Пруссия приняла участие в протоколе, подписанном в Вене 5 декабря представителями четырех держав, об отношении к царю и султану. Но после 5 декабря наступило 11 декабря, принесшее официальное известие о полном разгроме турецкого флота. А посему 12 декабря прусский посол в Париже Гатцфельд, "всегда прямой и лояльный", как пишет доверчивый Киселев, поспешил явиться к русскому послу с изъявлением огорчения по тому поводу, что в России могут подумать, будто Пруссия стоит на стороне врагов государя императора. Прибыл и Гюбнер, австрийский посол, который со своей стороны обратил внимание Киселева на то, что, подписывая в Вене 5 декабря соглашение четырех держав, австрийское правительство, в сущности, исполняло желание самой же русской дипломатии{106}.
Словом, в эти самые первые дни, оглушенные грохотом победоносных нахимовских пушек и не зная еще в точности, как будет реагировать на Синоп император Наполеон III, - Пруссия и Австрия решили на всякий случай наскоро перестраховаться. С державой, одерживающей такие морские победы, шутить явно не рекомендовалось.
Синопский гром только что прокатился по Европе.
Глава VII. Синопский бой и его ближайшие последствия
1
Событие, к которому мы теперь должны обратиться, вписано золотыми буквами в книгу славы русского народа, и когда историк переходит из дипломатических канцелярий, из бухарестской главной квартиры, из Зимнего дворца, от людей, в руках которых были судьбы России, к людям, за нее умиравшим, то ему порой начинает казаться, что он попал в другую страну, ровно ничего общего не имеющую с той, которую только что изучал. Русская солдатская и матросская масса на всех театрах этой тяжелой войны была одинакова и полностью поддержала свою славную историческую репутацию.
Мертвящий режим николаевского царствования не успел, кажется, только в одном месте - в Черноморском флоте - довести до конца своего губительного дела - уничтожения талантливого и дееспособного командного состава, и там, на кораблях и в Севастополе, эта солдатская и матросская масса показала, на что она способна, если среди ее начальников есть хоть маленькая кучка людей, которых она от всего сердца любит и уважает.
"Попробуй усомнись в своих богатырях доисторического века, когда и в наши дни выносят на плечах все поколенье два-три человека!" - сказал, по другому поводу, обращаясь к России, один из ее великих поэтов, современник Нахимова, Корнилова, Истомина. Его слова очень применимы к Крымской войне. К одному из таких людей, обессмертивших свое имя и прославивших свое поколение, мы и должны теперь обратиться.
Павел Степанович Нахимов родился в 1802 г. в семье небогатых смоленских дворян. Отец его был офицером и еще при Екатерине вышел в отставку со скромным чином секунд-майора.
Еще не окончились детские годы Нахимова, как он был зачислен в морской кадетский корпус. Учился он блестяще и уже пятнадцати лет от роду получил чин мичмана и назначение на бриг "Феникс", отправлявшийся в плавание по Балтийскому морю.
И уже тут обнаружилась любопытная черта нахимовской натуры, сразу обратившая на себя внимание его товарищей и потом сослуживцев и подчиненных. Эта черта, замеченная окружающими уже в пятнадцатилетнем гардемарине, оставалась господствующей и в седеющем адмирале вплоть до того момента, когда французская пуля пробила ему голову. Охарактеризовать эту черту можно так: морская служба была для Нахимова не важнейшим делом жизни, каким она была, например, для его учителя Лазарева или для его товарищей Корнилова и Истомина, а единственным делом, иначе говоря: никакой личной жизни, помимо морской службы, он не знал и знать не хотел и просто отказывался признавать для себя возможность существования не на военном корабле или не в военном порту.
За недосугом и за слишком большой поглощенностью морскими интересами он "забыл влюбиться", забыл жениться. Он был фанатиком морского дела, по единодушным отзывам очевидцев и наблюдателей.
Он был патриотом, беззаветно любившим Россию, жившим для нее и умершим за нее на боевом посту.
"Усердие, или, лучше сказать, рвение к исполнению своей службы во всем, что касалось морского ремесла, доходило в нем до фанатизма", и он "с восторгом" принял приглашение М. П. Лазарева служить у него на фрегате, названном новым тогда словом "Крейсер".
Три года плавал он на этом фрегате, сначала в качестве мичмана, а с 22 марта 1822 г. - в качестве лейтенанта, и здесь-то и сделался одним из любимых учеников и последователей Лазарева. После трехлетнего кругосветного плавания с фрегата "Крейсер" Нахимов перешел (все под начальством Лазарева) в 1826 г. на корабль "Азов", на котором в 1827 г. и принял выдающееся участие в Наваринском морском бою против турецкого флота. Из всей соединенной эскадры Англии, Франции и России ближе всех подошел к неприятелю "Азов", и во флоте говорили, что "Азов" громил турок с расстояния не пушечного выстрела, а пистолетного. Нахимов был ранен, убитых и раненых на "Азове" было в наваринский день больше, чем на каком-либо ином корабле трех эскадр, но и вреда неприятелю "Азов" причинил больше, чем наилучшие фрегаты командовавшего эскадрой английского адмирала Кодрингтона.