Играла музыка в саду
ModernLib.Net / Поэзия / Танич Михаил / Играла музыка в саду - Чтение
(стр. 12)
Автор:
|
Танич Михаил |
Жанр:
|
Поэзия |
-
Читать книгу полностью
(359 Кб)
- Скачать в формате fb2
(180 Кб)
- Скачать в формате doc
(168 Кб)
- Скачать в формате txt
(159 Кб)
- Скачать в формате html
(180 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|
|
Пунктов точно не знаю, сколько было, был, например, пункт 17 - знал и не донес. Но этот Кодекс соблюдался и исполнялся четко и был настоящим Законом государства, управлявшегося большевиками. Потому что отбывало срок по этому закону процентов 90 невинных людей. Следователь Ланцов, Мастер ночных допросов, Мне говорил: - Подписывай. Туды твою мать, Матросов. А я, приведенный Двумя конвоирами Из внутренней тюрьмы: - Советская власть Разберется. - Советская власть - это мы! Теперь-то я понимаю, Что я затевал бузу, О чем, Как в листе допроса, Расписываюсь внизу. Так что, прикажете их освободить? Как бы не так, эта организация не допускала брака в своей работе! Но я сейчас думаю, что хотя демократия еще не просматривалась, но какие-то неясные ветры сомнения уже веяли над нимбом непорочных чекистских начальников, и по чьей-то инициативе в обвинительном заключении пункт 11 исчез у нас, отсох, как аппендикс, и остался только пункт 10-й, агитация. Но куда от него денешься, если ты действительно сдуру подумал, что в Германии хорошие дороги. Мы и значения тогда не придали, что, потеряв непонятный 11-й пункт, мы вроде как получили амнистию, превратившись как бы в бытовых заключенных; власти и сами так смотрели на "болтунов", и когда стали разделять лагеря на политические и уголовные, "одиннадцатых" увезли с политическими, навеки виноватыми, а мы остались с уголовниками, виноватыми частично и временно. Так, в общении с ворами, мошенниками, взяточниками и насильниками вызревали мои будущие песни "Лесоповала". Я хорошо прошел этот полный шестилетний курс обучения, чтобы рассказать о сталинском лагере в своем большом цикле как бы исторических песен о воле-неволе. А три редиски, три старых редиски, живы, хоть и не раз уже собирались (последний - я) отдать концы. И живут в разных краях: один - в станице Багаевской на Дону, второй - в городе Линн, Соединенные Штаты Америки, а я вот - у Красных ворот в Москве. Давно заглохло наше общение, прекратилась редкая переписка, все скуднее наши сведения друг о друге. Да и были ли мы друзьями? Мы были подельниками, связанными чьей-то рукой в органах в пучок антисоветской организации, во что, как оказалось, они и сами не верили. Помните, я говорил, что где-то можно получить для прочтения наше старое дело. Нет, все же интересно бы перечитать эту черную сказку нашей борьбы с режимом (мы все же боролись с ними и на следствии, и на суде!), попытаться вычислить автора нашей пьесы - кому понадобились мы, совершенно ничем не связанные между собой три студента, чтобы так просто взять и искалечить три молодые жизни. Да черта лысого узнаешь - там будет все что угодно, кроме этого: свои тайны органы, и десять раз сменившись, как и наши дела, хранят вечно. И одиннадцатый пункт всегда будет рано списывать в архив - до сих пор нет другого кандидата на постамент на круглой площади Лубянки, кроме железного Феликса. ВЕСНА. ЧЕРЕМУХА. ХОЛОДРЫГА Это я - про весну нынешнюю, двухтысячного года. Принесла она мне огорчений едва ли не больше, чем все мои остальные весны, вместе взятые. Да, была весна ареста, но и весна Победы, и весна первого успеха в песне, и весна нашей свадьбы с Лидочкой. А эта - привела меня, в общем-то, к финалу: оказалось, что сердца моего осталось на считанные дни, и коронарограмма подтвердила это. И повезли меня на каталке (помните - "лебеди-саночки"?) под лампы в операционной знаменитого и, как оказалось, весьма симпатичного хирурга Рината Акчурина. Но эта его знаменитость лишь прибавляла мне надежды на успешный, а точнее, просто положительный исход операции, а дальше не избавляла от неминуемых мучений выхода из кризиса. С Божьей помощью мы пережили эти стрессовые две недели. А в день выписки меня, еще совсем слабого, учившегося снова ходить по земле, постиг еще удар (удар! еще удар!): температура 39,6, потеря сознания и новая операция под общим наркозом - перитонит, и двадцать минут до смерти. Хирургам, опять же с Божьей помощью, хватило этих двадцати минут! И снова палаты, уколы, бесконечная сдача крови. Лежание плашмя на спине. Подумать только, за все мои длинные годы я не знал, что такое капельница! А тут сразу все узнал - такое, о чем боюсь даже вспомнить. Да и что можно вспомнить при температуре 39,6, в бреду? Я отстрадал свое в госпитале Вишневского. Несмотря на повышенное внимание врачей, отстрадать свое ты можешь только сам. Потерять от обилия лекарств и наркозов аппетит и сон, представьте себе: бессонные ночи, лежание на спине грудь-то разрезана, а теперь еще разрезан живот, Господи, помоги! И Он помог - я покинул и госпиталь Вишневского с премилым доктором Немытиным, и вот, вышагивая по коридорам санатория на своих ставших худыми и ватными ногах, снова пытаюсь оклематься. Гоню от себя впечатления и обломы этой холодной весны, не в силах выйти в зелень и ощутить цвет и запах жизни, которую я было покинул насовсем: боюсь простудиться и опять - под капельницы. И колесо обозрения крутит совсем другие воспоминания! Пытаюсь понять: кто я есть, почему я такой, а не другой? От кого и от чего у меня мой легкий нрав, самолюбие, все меньше граничащее с самоуверенностью, эта, а не другая внешность? От родителей, о которых так мало написал я в этой книге, от обстоятельств и узлов, в которые завязывала меня жизнь? От чего в человеке что вообще? Вот в 1942-м пишу маме наспех, собираясь покидать Ростов, к которому подошли немцы, записку, где и как нам встретиться. И понимаю, что никак и нигде нам больше не встретиться, потому что мама мобилизована на рытье противотанковых рвов. И скорее всего, уже попала в немецкое окружение. Предчувствие не обмануло меня, оно у меня развито, как у женщины: мама всю войну провела в немецкой оккупации, пробираясь из города в город по Украине, где нищенкой, а где и нанимаясь на черную работу. Семейная легенда рассказывает, что по доносу была она вызвана на допрос к самому гауляйтеру Эриху Коху, который при двух овчарках допрашивал ее: - Откуда вы знаете немецкий язык? - За два года его нетрудно выучить. Но я также знаю и французский. - Вот как! - И гауляйтер перешел на французский... Он служил в Париже. И это спасло маму. Что здесь правда? Может быть, гауляйтер был поменьше рангом, чем наместник Украины, но остальное, скорей всего, правда. Даже я помню, как в пору нашей жизни в Ленинграде, когда отец еще был студентом, маму учила французскому бывшая фрейлина двора баронесса Остен-Сакен, в том доме, где висел между этажами неподвижный с самой революции лифт - он же одновременно Зимний дворец и крейсер "Аврора" наших ребячьих затей. И мама двигалась на запад с немцами, пока ее сын вместе с Красной Армией не обогнал отходящих немцев и не освободил маму вместе со всей Украиной. Мама работала судомойкой в фашистском госпитале города Староконстантинова, бывшего еврейского местечка, возле Шепетовки. Моя молодая, красивая, крашенная в рыжий цвет мама. А потом, когда я, чемпион по притягиванию неприятно-стей, попал из военного огня в тюремное полымя, мама присылала мне в лагерь почти ежемесячно по двести рублей, отрывая их от себя и спасая меня от голодной смерти. От своих семисот рублей зарплаты экономиста. Бессребреница моя мама, не нажившая за всю жизнь ничего, кроме раздобытой мной, уже писателем, девятиметровой комнаты в коммуналке у Красных ворот и крошечного холодильника "Морозко" на две кастрюли! Когда мама умерла, совершенно здоровая, во время йоговской гимнастики, мгновенно - закололо сердце, и "скорая" приехала поздно, - я буквально сошел с ума от горя и не-ожиданности. Что у меня - от мамы? И есть ли что - не знаю. Я не так прекраснодушен, не так добр, не так способен на подвиги ради кого-то, не так чужд всему внешнему в окружающем меня мире. Так что, я генетическая копия своего отца? Отца забрали, когда мне было уже 14, но я не очень хорошо могу рассказать о нем, хоть и был его любимцем и гордостью. Гордился он не моими академическими успехами (помню, как лупил меня, с трудом постигавшего таблицу умножения: ну почему семью девять - шестьдесят три?) Нет, отец гордился моими успехами в спорте. Я уже при нем получил футбольную форму спортобщества "Сталь" в Таганроге, а как я забивал голы на пустырях, отец иногда мог видеть сам. Но мой отец, я уже, помнится, говорил, был еще одним из отцов города. Он ведал всем - строительством, коммунальным хозяйством, трамваем, жильем и водопроводом, всеми траншеями и котлованами. И приезжал поздно, а когда в обеденный перерыв обедал дома, всегда с белым сухим вином, и наскоро прочитывал кипу газет, мы не могли посягать на это его время. Зато в карты, в домино и в шашки ему не было равных и далеко за пределами Таганрога. Иногда он позволял мне допоздна сидеть во время преферансных ночей и учиться у таких же - но приезжих - гроссмейстеров, как он, этому во-все не бесполезному в жизни умению. Не научился - они почти не хлопали картами, а быстро расписывали висты, и пулька продолжалась не более одного часа. Я потом утром изучал записи - не проиграл ли отец? Нет, ни игроцкой лихости, ни удивительной энергии на работе, ни авторитета в профессии, скорее всего, я не унаследовал от моего отца! А как спокойно спросил он у энкаведешников: "Ордер?!" Откуда же мы - такие, как есть? Почему, передав своим дочерям не вызревшую в нас музыкальность и художественные способности, мы не добились от них хоть какого-то результата? Ведь сами мы кое-что все же успели на этом поприще! Почему? И какой смысл был клонировать овечку Долли - ведь по всем другим признакам, кроме каракулевой шкурки и вылупленных зеленых глаз, это будет совсем другое существо?! Холодная весна, черемуха цветет, на улицу не выйти, и всякие глупости туманят сегодня мое тоже еще не совсем оправившееся сознание. ВОЙНА. ОБРАТНАЯ ДОРОГА Городок Мерзебург, узловая станция, предоставил нашей армии какой-то безграничный плац с военными постройками под десятки тысяч солдат, сразу отпущенных домой. Мы жили в ожидании, пока собирались попутные эшелоны: на Москву, на Украину, на Дон и за Волгу. В кинозальчике круглые сутки крутился один-единственный американский фильм "Серенада Солнечной долины". Согласитесь, что и Голливуд, и Соня Хени в главной роли, а еще больше музыка Гленна Миллера - почти что нокаут для вчера еще окопного и вшивого русского солдата. Два мира - две войны. Посмотрев раза три весь фильм и выбрав для себя самый кайфовый момент чечетку "Чуча", я стал приходить только на этот номер и представлял себе, как дома научусь бить степ не хуже братьев Николас. Через много-много лет я видел их (их ли?) седенькими, старенькими, но живыми в городе Новый Орлеан, штат Луизиана, во французском квартале - они плясали для прохожих один-два такта прямо на мостовой: доллар за славу. Они были нищими. Будущая жизнь моя представлялась мне смутно, но все-таки раем. Победа пришла неожиданно, как все долгожданное. Я - цел, молод, достоин уважения, честолюбивый юноша с тысячей незабитых голов впереди. Потом всю тысячу забьет Пеле, а мои так и останутся при мне. Каким-то образом я и здесь угодил на гауптвахту, не помню за что. Это моя удивительная способность попадать в неприятности, по мне всегда скучали гауптвахты и карцеры, виноват, не виноват ли, такова видимо, моя суть. И я не успел получить свою медаль "За взятие Берлина", которую тут же вручали солдатам, причастным к штурму Берлина, а я из моей пушки с рингавтобана одним из первых открыл стрельбу по этому городу в апреле 45-го. Эшелоны собирались медленно: ехала домой миллионная армия отвыкших от дома солдат, и у каждого - какое-то наспех нажитое на чужбине имущество: отомщенные костюмы с подложенными ватными плечами, гостинцы для жен и детей, аккордеоны всех марок. Да это еще что! Тысячи велосипедов и мотоциклов, попробуй провези их через всю Европу. Эшелоны-то состояли из теплушек: сорок человек или восемь лошадей. Ведь ехали миллионы рядовых, самая настоящая армия-победительница. Генералы и офицеры свои велосипеды доставляли каким-то более хитрым способом. Хочу, чтобы вы представили себе и весь эшелон целиком, с присобаченными любым способом к своему вагону трофеями - с боков и на крышах теплушек, проволоками и веревками - эшелон, идущий, как фантом, по Европе в каком-то удивительном победном ритме. Немножечко пьяненький? Да, конечно. Облепленный трофейными, кровью заслуженными колесами. Это хватило ума разрешить нашему безжалостному к солдату командованию - без трофеев солдат голым и нищим возвращался бы в свои голые и нищие пенаты. А внутри теплушки - нары, сплошь устланные немецкими коврами, иногда размером через весь вагон, синий дым от гаванских сигар, откуда-то их было в Германии много. И звучат фальшивя немецкие аккордеоны "Хонер" и даже дорогие итальянские. Какой проворный народ - через два-три дня (дорога была долгая) эти люди, никогда ранее не державшие в руках никаких музыкальных игрушек, руками, казалось бы, навек приржавевшими к пулеметам, довольно сносно выводили свое любимое "Над озером чаечка вьется" и вовсе уж модное "На позиции девушка провожала бойца". У меня, не знаю откуда, тоже оказался небольшой аккордеончик, который мне только мешал, и я не проявил ярких музыкальных способностей, как ни старался. Ну никак еще долго не проклевывалась моя будущая профессия. Поэтому в Варшаве аккордеончик был продан за пару бутылок польского самогона бимбера и несколько упаковок - по 100 - сигарет "Пани". Так сгорела и ушла дымом единственная моя возможность приобщиться к миру музыки. Считаю эту сделку удачным компромиссом - в мире не возникло еще одного бесталанного музыканта. А эшелон-призрак мчался с войны по никому еще не принадлежавшей и не выставившей границ Европе, пугая своим видом и сумасшедшей музыкой немецкие и польские деревушки по обе стороны своего исторического марша - война, обратная дорога. Сто раз славлю предприимчивость и хозяйственность русского солдата (некоторые везли даже конскую сбрую!). Не морщитесь и не фэкайте - мы их не звали к себе в гости. Но они пришли. А мы обид не прощаем. СМЕРТЬ ФАРАОНА Поселок Кураховка на Донбассе. Дымит на угле и дает свою маленькую "плюс электрификацию" местная ГЭС, а в гостинице имеет служебную комнату моя мама, единственный мой якорь в жизни, сама снявшаяся со всех своих якорей. Два перекати-поля. Мама, правда, начальник планового отдела какого-то предприятия, а сынок - только что откинувшийся забалансовый человек, навсегда пропитанный лагерным духом, без видимого будущего в свои уже тридцать лет. Скоро я покину этот поселок, подамся в город Мариуполь, почему-то вписавшийся в судьбу мою, моих родителей и прародителей. Подамся в поисках работы, в попытке приобщиться к обществу, из которого меня уволокли в воронке. Вольюсь незаметным ручейком в русло строителей социализма на заводе имени Ильича. И начнется странная полоса моей жизни в общежитии, о которой я уже упоминал на страничках этой книги памяти. А пока истекают февральские деньки 53-го года. Бездельничая на маминых харчах, я пытаюсь понять, что же такое воля, потому как что такое свобода, мне и до сих пор не совсем понятно. Выбор возможностей в поселке невелик. Пейзаж: дымящие трубы ГРЭС да по горизонту - горами - терриконы старых шахт. Правда, есть Дворец культуры энергетиков, а в нем - большой бильярдный стол, вокруг которого и закружилась моя никем не востребованная свобода. Я и раньше, в детстве, был любителем катания шаров, а здесь, при ежедневной многочасовой тренировке, превратился и вовсе в грозу местных авторитетов. Вечерами, когда поселок собирался во Дворце на кино и другие мероприятия, стол обступали зеваки, а я был героем зрелища и слышал то и дело похвальные реплики: "Во цыган дает!" Цыган так цыган, я же и здесь, как и всюду, был чужим. Главное, что я даже помаленьку мог зарабатывать себе на карманные расходы. Пока однажды не появились в толпе две приезжие молодые женщины, одна со своими киями в чехле, и не показали мне, как нужно хорошо играть на бильярде. Одна была профессионалкой и появлялась там и сям в зависимости от дня выплаты шахтерам аванса или зарплаты. Цыган был посрамлен, а быть не первым, как вы уже знаете, он не привык. Прощай, бильярдная! А дни февральские скатились к марту, и вот как-то утром гостиничное радио принесло весть о кончине товарища Сталина. Я слушал сообщение, подводившее черту под целой эпохой, и плакал. Да, плакал. Как я ненавидел этого человека, развеявшего по ветру мой дом, отнявшего у меня надежды, душившего в своих объятиях половину Европы! Но нет, нет и нет - это не были слезы радости, это были настоящие человеческие слезы по оставившему сей мир главному человеку эпохи: что теперь? Как мы теперь без него? Я не могу перевести сейчас на язык логики эти дурацкие слезы по скончавшемуся фараону, но так было. Остались построенные в его честь пирамиды: этот Дворец культуры, весь в его бюстах и портретах, в красных полотнищах с утвержденными им лозунгами, эти ГЭСы и ГРЭСы, это пятипроцентное ежегодное снижение цен, Красная Армия в Корее. И осталась на всю жизнь наша с мамой неприкаянность, бездомность, выброшенность за борт, а обеспечил и подарил ее нам лично он, фараон, по которому я плакал в том поселке и до сих пор не в силах объяснить себе эти свои позорные слезы. ПИСЬМО МИШЕ ШЕЙКИНУ Как мало осталось нас, вояк 168-го истребительно-противотанкового полка, в живых. Еще недавно мы собрались в Белгороде, где жил наш престарелый замполит, как бы вокруг него. Вот и встретились, Звенят на нас медали, Сорок лет, считай, Друг друга не видали! Пахнут галстучки С резинкой Нафталином, А расстались пацанами, За Берлином. - Ты-то - чей? - А я - Рогозин! Совпадает? В разговоре буква "ё" Преобладает. Ну, по первой, Ну, с прицепом Опростали, Сикось-накось Всю войну перелистали. Погудели, вспоминая, Забывая Ведь война, Она у каждого иная! А вино, оно у нас Как проявитель И уже не пиджачок На мне, а китель. Снова танки Выползают из лощинки, И опять у нас Ни страха, ни морщинки. Проявляет проявитель, Проявляет, Молодая моя армия Гуляет! Ну, в общем, все рассказано в этом как бы прозаическом стихотворении. И было нас - не вообще живых, а только приехавших на встречу - человек двадцать. Большинство не огневики, а шоферы, возившие наши пушки. Но куда возили? На самый передок, на огневые позиции, так что убивало нас и их одинаково, рядышком. А как собрать со всего Союза однополчан? Должен кто-то проявить инициативу. И такой человек нашелся - сейчас отставной подполковник, а тогда рядовой фронтовой водитель "студебеккера" Михаил Михайлович Шейкин. Веселый, инициативный по характеру человек. По-английски такой человек называется "миксер", а по-русски такого в точности слова нет, но близко - заводила, душа общества, закоперщик. Это ж сколько усилий надо приложить, почти термоядерной энергии - всех разыскать, списаться, ответить каждому, с кем-то даже съехаться-свидеться! С тех пор стали приходить ко мне десятками письма-открыточки из разных мест. Главным образом поздравления с Днем Победы и другими праздниками. И почти каждое послание кончалось словами: "...И мирного неба над головой". Жена принесет почту из ящика и скажет: "А вот эти три письма "мирного неба над головой"". Ей-то чудно это прилипчивое мышление, как под копирку. А мне - воспоминания, и я не замечаю стандарта, живы, и слава Богу! Миша же Шейкин, любитель писать подробные письма, пишет мне и до сих пор регулярно, с перерывами на свои инфаркты, с подробными советами, как их надо преодолевать волей и силой духа. Как он увеличивает количество и расстояния своих проходок и пробежек. А потом - негодование на украинские власти, так жестко отделившие Украину от России: Миша живет в Чернигове. Когда-то, в войну, наша бригада формировалась неподалеку, в Черкассах. Вот так и стал моим однополчанином этот восемнадцатилетний паренек с шоферских скоростных курсов. Но главное в Мишиных письмах - информация об ушедших друзьях. Похоронки. Нас все меньше и меньше остается на земле. Жалковато было смотреть на нас, одетых в одинаковые выданные штатские костюмы на параде в честь 55-летия Победы. Вот идем в беретах, вот - в кепочках, а когда пошли мы в шляпах, жена моя сказала: "Шпионы!" Смешно. И грустно. Не имею права цитировать чужие письма, но не сочинять же мне за Мишу Шейкина. Его заветная мечта - попасть в передачу "Поле чудес" и рассказать по телику о Мишке Таниче - солдате и футболисте, как он его помнит, с большими преувеличениями, Я думал всегда, получая эти письма: где мы разошлись в оценке событий и в самой стилистике ("мирного неба") - ведь мы же стояли под одной пулей и миной рядом? Когда я начал думать по-иному? Ах, наверное, это было еще до того, как мы встретились на ратном поле, - слишком много поводов дала мне жизнь для сомнений и инакомыслия! С год назад Миша снова сообщил: нас осталось всего пятеро, и перечислил. Давно уже нет писем от Миши Шейкина, вот и с 55-м Днем не поздравил впервые. (Оказывается, поздравил, слава Богу, - я был в больнице.) И это число - пятеро - имеет горькую тенденцию сокращаться. Может быть, оно уже не есть правда. Живите подольше, пятеро, не сдавайтесь! Пиши мне, дорогой Миша! Мы еще побываем на "Поле чудес". И какое значение могут иметь наши несовпадающие оценки и тем более слова! Пиши - мы еще живы. КОРОТКОЕ ЗАМЫКАНИЕ. ЭПИЛОГ. Бессонница! Вот уж часы заполночь пробили два раза, потом три. Взял себя за волосы, как Мюнхгаузен, и усадил за письменный стол. Впервые в жизни пишу ночью. На днях сгорел офис моего знакомого, Сережи Михайлова, в Доме туриста на Ленинском. Дотла сгорел вместе с электронной серьезной начинкой. Причина пожара - короткое замыкание. Короткое замыкание по-российски: точно в назначенное время. Ровно через двадцать минут после ухода последнего сотрудника, в девять часов вечера. Поджигателя, разумеется, не найдут или, в крайнем случае, дело развалится в суде. Нет Закона в нашем молодом государстве, нам и всего-то тысяча лет! Сейчас горит в Москве Останкинская телевизионная башня, символ уходящего века в безбожной стране, слишком поздно спохватившейся о Боге. А может, причина бессонницы - злосчастная рюмка водки в компании друзей, да под селедочку с картошечкой. Как тут удержаться? Слышите - под селедочку, а не под селедку! Слыхал где-то, что рюмка водки настолько полезна, насколько вредна сигарета. Себе в оправдание вспомнил. Не спится. Возвращаюсь к своему двадцатому веку. Вот он снова навалился на меня всей несносной тяжестью, прогибает! Научившись ходить на исходе первой его четверти, я так и прошагал, прополз, промелькал по просторам остальных его трех четвертей. И вот он кончается. Он уже многажды кончался для меня. Кончается и сегодня. Горит Останкинская башня. Грустно, тревожно, символически. Что-то вспомнилось, больше позабылось. Вот мы подались в длинное путешествие по экзотической Средней Азии. Три молодых сталинградских поэта Федор Сухов, Валентин Леднев (оба уже члены Союза писателей) и литературный неофит, лирический герой этой книжки. За впечатлениями, без гроша в кармане, наудалую. Напечатаем в Баку по парочке стихотворений, выпросим гонорар сразу и за море, в Красноводск! На первом пароходике, открывающем навигацию, по Каспию в нефтяных разводах, с билетами без места. Один из нас, не я, прикорнул среди ночи на чем-то мягком, оказавшемся поутру шваброй, которой команда драит палубу. Хорошая подушечка! Не беда. А зато дальше умываемся и чистим зубы уже в Азии, в Красноводске, на вокзале, соленой морской водой из-под крана - небывальщина, Красно-безводск! Потом поезд раскаляется в пустыне Каракум до сорока пяти по Цельсию по дороге в Ашхабад. И никаких тебе фотогеничных басмачей по дороге, одни пограничники. И - Ашхабад, с его арыками, папахами и какой-то по-райски красивой и прохладной, оккупированной партийными бонзами Фирюзой. И снова стишки в молодежной газете, а далее - Ташкент с хлопковыми горами, после землетрясения, и Алма-Ата со следами недавнего селевого потока, все сокрушившего на своем спуске от катка Медео. Впечатления, впечатления, молодость! Хорошо еще, что многое улетучилось из памяти, а то не было бы конца у этой книжки. В Ташкенте, проездом, на вокзале, вспомнил я, что здесь живет сосланный или сам себя сославший во искупление грехов любимый мой с войны поэт Константин Симонов. Вот познакомиться бы! Набираю просто так, безумный, ноль девять и спрашиваю у сонной телефонистки (время - четвертый час утра) телефон Симонова, Константина Михайловича. - Один какой-то Симонов у нас есть, без инициалов. - Давайте! - сказал я в надежде узнать у абонента телефон моего кумира, автора стихотворения "Жди меня". И набрал номер, как в рулетку. Трубка на том конце недовольно сказала: "Да!" - Я тот самый Симонов, но какого черта вы звоните в такое странное время? - Видите ли, мы здесь проездом и просто ну не можем не повидать вас! Наш поезд отходит в десять утра. - Ладно, - сжалилась трубка. - Валяйте приходите в девять. Полиграфическая, сто тринадцать. Господи, каким образом запомнился мне навсегда этот совершенно никчемушный адрес? И до утра мы брились и чистили перышки в вокзальном туалете - я в волнении от предстоящей встречи, а друзья мои как бы не возражая - им Константин Симонов был менее интересен. Вода на этот раз была сухопутная, пресная, настоящая. "113" оказался коттеджем, разделенным на две двух-уровневые квартиры. Веранда симоновской половины была уставлена цветами, в корзинах и россыпью не иначе после какого-то торжественного дня в семье. Я рассказал поэту, как променял на его сборник сорок пятого года с портретиком подполковника Симонова толстенный том запрещенного тогда Аркадия Аверченко - его раздобыла и сберегла для меня мама в немецкой оккупации. - Придется ради вас вернуться к стихам. Я ведь давно и насовсем ушел в прозу. Потом друзья мои спросили неуклюже его мнение о книжке Кочетова, в которой Симонов выведен непристойно. - Я Кочетова не читаю. Не вспомню даже, угостил ли он нас чаем. Скорей всего, нет, но не может же это быть правдой!.. А когда я вернулся домой с гостинцами и остатком неистраченных заработков, опоздав на несколько дней к обещанному празднику - Дню Победы, моя распрекрасная жена Лидочка третий день голодала: никаких припасов в нашем доме не водилось, а те, что были, скончались в праздник. Голодала и записывала в дневник свои головокружения. Денег не было даже на хлеб! А одолжить сотню на пару дней у соседей - такое ей и в голову прийти не могло, легче умереть с голоду. Такой уж человек моя Зоя Космодемьянская, гордая до погибели! Прости меня, любимая, за все-все-все неприятности, которые я причинил тебе! Я здесь прошу прощения и у Господа. Всей любовью к тебе, единственной, может быть, я искупил мои мелкие прегрешения. Кончается двадцатый век, да что там - мы уже живем в двадцать первом! Ведь когда мальчику исполняется десять лет, ему уже в день рождения десять лет, а не девять. И христианскому человечеству уже две тысячи лет, ровно двадцать веков! Горит Останкинская башня, передавшая миру столько вранья и трагических сообщений! Гибель двух атомных субмарин с экипажами. Череда смертей (одна за другой) кремлевских старцев, хозяев горящего останкинского эфира. Расстрел Белого Дома на глазах у любопытной толпы, просто Древний Рим какой-то! Чернобыль, траур всей Европы, один стоящий всех перечисленных печалей. Заказные убийства и фотороботы исполнителей, которые - все знают - никогда не будут пойманы. Чеченские (зачем?) похоронки, взрывы домов в Москве и Волгодонске. Разметанные фрагменты человеческих тел на Котляковском кладбище. Совсем недавняя диверсия в подземном переходе на Пушкинской площади... Хватит! А из веселых новостей "раньшего" и вовсе карикатурного времени знаменитый бессонный комбайн, день и ночь молотивший по телевидению тучные сверхплановые колхозные нивы. А хлебушек-то все годы прикупали на Западе! Смехотура или тоже трагедия? Со страхом мы включаем в последние годы последние новости - что там еще? Горит Останкинская телебашня: короткое замыкание. Кому оно выгодно? И пусть даже будут в пламени торчать уши злоумышленников - никого за эти уши не схватят. Короткое замыкание! Мы продолжаем жить уже в XXI веке по моему лето-счислению. С Божьей помощью.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|