Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Играла музыка в саду

ModernLib.Net / Поэзия / Танич Михаил / Играла музыка в саду - Чтение (стр. 11)
Автор: Танич Михаил
Жанр: Поэзия

 

 


      Чтоб ее непрерывность
      Журчала и била ключом!
      И в купе, за чайком,
      Четырех человек совместимость
      Увлеченно, по-детски,
      Говорит ни о чем.
      СТОРОННИЙ ЧЕЛОВЕК
      Конечно, мне не удалось - да я нарочно и не строил ее - построить стену между собой и властью. Конечно, и меня иногда увлекала романтика военного подвига и всяких комсомольских затей. Но если бы судили конформистов, моего имени даже самым последним не было бы в списке подсудимых; и мне до сих пор не верится, что эти, под красными знаменами, всё менее горластые, всерьез, а не по инерции заражены радиацией коммунистического энтузиазма. Мне кажется, что они по существу выходят на поминки по ушедшей молодости. Мы простим их в прощеное воскресенье.
      Мы живем в другое время. Так считается. А мне кажется, что в то же самое. Ну и что с того, что можно послать на хуй участкового милиционера (попробуй пошли!), что можно купить завезенные челноками дешевые турецкие кроссовки, что в желтых изданиях публикуются фотографии задницы, сделанные даже не в замочную скважину. Хозяева у нашего времени остались те же, энергичные люди из партийных. Другие фамилии? Нет, даже и фамилии те же. И Егор Кузьмич Лигачев, вырубивший виноградники, открывает первое заседание новой путинской Думы. Вписался - не обоссался.
      Нет, меняется не время - ведь и при пустых прилавках мы ухитрялись не голодать - меняемся мы! Все больше как бы разрешено, но годы оставляют нам все меньше степеней свободы. Уже я не побегу в ночь в очередь - взглянуть на Джоконду, не то что не убегу в Израиль. Мое неучастие во всеобщем бунте или всеобщем ликовании стало теперь тотальным, глухим. Кстати, я и слышать стал плохо. Дело катится к слуховому аппарату. А как докатится, что же, все подводи черту под прошлым и под будущим.
      Но как-то удалось мне прожить в иллюзии почти полной независимости от властей предержащих. Один раз всего я присутствовал на предвыборном собрании Союза советских писателей, в котором состоял, да и состою, много лет. Никогда не забуду этой комедии. Я знал, что все уже решено, расписано поминутно, кого оставят, кого вычеркнут в списках. Но когда утверждали регламент: "Докладчику Сергею Владимировичу Михалкову - полтора часа"... - вякнул со своего левого фланга: "Час!" И поднялась легкая суета недоумения.
      Я сидел, довольный собой, выскочка, сторонний свидетель больших свершений в своей организации. Организации ничего не стоило смести меня, легко, как пешку с доски. Вышел на трибуну докладчик и с присущим ему талантом, еще до того, как разложил бумаги для зачтения, глянул на меня, одинокого идиота, и сказал:
      - П-полтора ч-часа, по-отому что я з-заикаюсь!
      Я читал письма Александра Вертинского, растерянные - домой, с гастролей, и унизительные - начальству. Какая жалкая судьба великого русского артиста, запряженного долгом кормить семью, ни разу не упомянутого в газетной рецензии даже на далеких морозных задворках: была команда - не замечать. Три тысячи концертов спел он, простуженный и счастливый тем, что хоть разрешают работать. Напел-таки детям на дачу под Москвой. А дочка Настя мечтала спать в пионерском галстуке, когда ее примут в пионеры.
      И это человек, привыкший общаться в эмиграции с Шаляпиным и Марлен Дитрих, настоящий патриот Родины, которая как могла унизила своего выдающегося сына. Она еще поставит ему памятник, но не надо мне такого патриотизма и такого унижения!
      Я, конечно, был пионером, носил красный галстук и знал тогда, что означают три его угла. Но дальше моя партийная карьера засбоила, и жизнь отодвинула этого мальчика на обочину до того больно, что для меня, уже автора книг и известных песен, стало невозможно, вот как все пишущие, принести или даже послать в журнал свои стихотворения. Я знал и знаю: я - сторонний человек, и тем, и нынешним.
      Однажды все-таки я дал слабину и пришел в "Новый мир" со стихами. Я не сам пришел - Женя Винокуров, мой товарищ, ведавший в журнале поэзией, пригласил. Я принес, помню, 10 стихотворений. Женя выбрал шесть, аккуратно сложил их в корочку, поставил в шкаф и предупредил:
      - Сам понимаешь, придется подождать - до десятого номера все запланировано. - И мы перешли на светские воспоминания о наших кисловодских прогулках.
      Я ничего не дождался и продолжал выписывать "Новый мир". Давно уже нет Жени Винокурова, но стойко живет во мне этот запретительный знак - кирпич: "Журнал. Прохода нет".
      АВТОР ГАЗЕТЫ "ПРАВДА"
      Это было в каком-то году. Неважно, в каком. Мы договорились, что точность для нас не главное. Можно было бы поднять подшивки, позвонить кому-то из памятливых друзей и справиться, когда и на каком "Аполлоне", облетевшем Луну, случилась авария, и какая в точности авария, и по чьей вине, но не станем этого делать. Суть - в другом.
      В самый разгар перетягивания космического каната (то наша потянет, то мы попятимся!) американцы добрались до Луны, и нашему Хозяину ничего другого не оставалось, как посадить свой звездолет на Солнце. В результате такой мысли родился знаменитый анекдот: "Будем садиться ночью".
      Или садиться ночью, пока на солнце прохладно, или набрать в рот воды и молчать об успехах другой космической державы.
      Но люди-то, люди, если и не народ, то население, все видят, слушают радио сквозь глушилки, понимают, что к чему на самом деле. Глупейшее дело (а они считали, что умнейшее!) - обманывать своих - самообман!
      Так вот, люди, вся страна, весь мир по-человечески переживали трагическую ситуацию с кораблем "Аполло": долетят ли наши земные братья домой? И всей душой желали полковнику Борману приводниться или приземлиться живым. А я, по характеру чуткий, как барометр, взялся за перо и, как мне казалось, послал свое "Ау!" в далекий космос. Абстрактный гуманист!
      Как вам летится,
      Товарищи мистеры?
      Наша планета
      Волнуется искренне...
      Я никогда не соврал в стихах, был взволнован и искренен и на этот раз.
      Рукопожатье
      В медали,
      Подаренной
      Летчику Борману
      Валей Гагариной...
      Но как донести до американцев, что все мы, и наши правители, разделяем их тревогу: долетят - не долетят? Единственный способ - напечатать стихотворение на первой полосе одной из двух больших наших газет - их было всего две: "Известия" и "Правда". Я выбрал "Правду" - ее, мне казалось, читает даже сам полковник Борман!
      Было воскресенье. Пасмурный денек. "Аполлон" без связи, кажется, с Землей заглатывал свои межпланетные километры. Я в троллейбусе пробирался сквозь Москву на улицу "Правды" в надежде наконец-то приземлиться со своим стихотворением на первую полосу партийной официальной газеты.
      Представился милиционеру на входе. Он не реагировал на фамилию. Сказал, что выходной день и никого в редакции нет.
      - Не может быть! - сказал я. - Должен быть дежурный.
      - Никого нет! - сказал шлагбаум.
      - Соедините меня с дежурным! - сказал я.
      И шлагбаум как бы поднялся - милиционер набрал внутренний телефон.
      - Это поэт Танич.
      - Как-как?
      - Михаил Танич. Член Союза писателей. (Меня не знает - Союз-то знает!)
      - По какому вопросу?
      - Принес стихотворение - отклик на полет "Аполлона" к Луне.
      Короткая пауза.
      - По этому поводу мы выступать не собираемся.
      И, поблагодарив за внимание, повесил трубку.
      Написал я об этом мелком случае из жизни, чтобы добавить еще одну черточку к характеристике двадцатого века, а вовсе не затем, чтобы вы подумали обо мне: какой дурак!
      ИСПОВЕДЬ?
      Все-то вроде я
      У зеркала держусь
      Самому себе
      Кажусь - не накажусь,
      Уж я этакий,
      Такой и сякой,
      Со своей
      Микроскопической
      Тоской.
      Долгий век мой,
      Состоящий из недель,
      Сам себе я
      И художник, и модель.
      Не из песен,
      Не из басен,
      Не из книг
      Одного-то человека
      Я постиг!
      Но людская вся
      И сложена семья
      Из таких же
      Человеков,
      Как и я.
      Пишу, пишу, пишу, перечитать некогда. Перечитал и задумался: какой-то все же другой человек - герой этой книги, я и не я. Не дорос до откровенности, не исповедь написал, а картинки с выставки. А ведь крещеный, не имею права на лукавство.
      Да нет, не соврал нигде в книжке, но и шторкой душу как бы занавесил, дальше, мол, никому проезда нет - кирпич. Дальше - мое дело. Так еще вопрос: хорошо ли вообще заголяться, существует ведь и предел открытости - не ходим же мы голые!
      Ну вот, едва захотелось счет, счетик себе предъявить, как тут же нашел оправдание. Нет-нет, не хватает мне все же откровенности, открытости, распахнутости. С виду-то, на миру, кажусь человеком, что называется, без тыльной мысли, а она во мне завсегда присутствует: зачем больше-то?
      И хотя человек я добрый, но денег не раздаю, никого не облагодетельствовал, редко кому помог, с кулаками ни на чью защиту не бросаюсь, последнего не прокутил. Теперь какие уж у меня кулаки, но и когда сильным был, тоже всегда бывал себе на уме. Недостаток? Конечно. Каюсь? Да нет, таким, видно, Бог сотворил. Впрочем, может быть, это и грех.
      Еще живет во мне не то чтобы завистник на чужое, я даже могу себе позволить порадоваться чужим успехам в творчестве и не воспринимаю чью-то удачу как свою неудачу. Но вот с восхищением и радостью трижды прочитав первую книгу Володи Войновича про солдата Чонкина (ни одну другую книгу не перечитывал дважды), остался равнодушным к последующим произведениям своего бывшего товарища. Нашел, нашел-таки много промашек, больших и маленьких, и всегда, независимо от себя, имею что сказать не за, а против.
      Хорошо, когда претензии обращены к себе любимому (по инерции я и себе спуску не даю), а у других все же благороднее отмечать достоинства. Грех ли мое критическое высокомерие? Едва ли. Но и к лучшим чертам человеческого характера не принадлежит. Добрый-добрый, а вот и злой.
      Женщины. До конца ли откровенен я, когда касаюсь этой темы? Вы и сами понимаете, наверное, что нет. Мог бы еще и еще что-то вспомнить, ведь не каменный, а живой, да и "любовь бывает долгою, а жизнь еще длинней" (себя цитирую, кого же еще?). Но кто просил меня распускать язык? Ведь любовь тайна собственности двоих людей, по крайней мере. И я не имею доверенности рассказывать про это. И так думаю, что позволил себе лишнего, назвав какие-то невымышленные имена.
      Посмотрел по ТВ-6 получасовой фильм про нашу с Лидой любовь, открывший большой новый цикл передач "Про любовь", сделанный молодыми девочками Наташей Шевченко и Таней Семкив. Они долго нас расспрашивали, а сделали, разумеется, свою версию. А как иначе - художники ведь!
      Снимали меня больного, толстого, рыхлого (не токмо телом, но и духом), предоперационного. Вякал я чего-то невпопад. Больно себе не понравился, что бывает со мной редко - вот вам еще один мой недостаток! И очень понравилась мне и авторам, и надеюсь зрителям, моя Лидочка с ее как бы на-ивностью, но и с неубывающей женской красотой. Она возвышенно рассказывала о своей любви, естественно, как птица, летала в воспоминаниях. А потом я неуклюже ломал воздушный ее замок, наподобие пресловутого слона в посудной лавке: да что вы, говорил я, вы бы кого помоложе расспрашивали о любви, а мы уж сорок четыре года вместе, медовый месяц подходит к концу - я все же признавал наш долгий медовый месяц!
      Разумеется, можно было изваять из наших интервью совсем иной смысл и иной фильм, но все, что в нем есть, я же наговорил им! Бестрепетной душой на холодном глазу уставшего от жизни, но самоуверенного человека, которого любить нельзя. И как же она любит меня, такого, и в фильме, и в жизни. Значит, герой фильма, может быть, и хороший человек?
      Есть у меня и другие слабости: сторонюсь общества как такового, выдохся мячик, прокололся. Прячусь от тусовок и публичности, хотя дома у меня редкий день и в Москве, и в Юрмале обходится без гостей, по делу или без дела объявившихся у нас на кухне: так устроена квартира, что другого места для рандеву не имеется.
      И что, я никогда не слукавил, никогда не словчил, ни единожды не солгал, людям, Лиде или не утаил чего от Господа? Да нет же, лишнее даже говорить - не ангел! Но и опять, и разоблачая секреты фокусов моей жизни, стою не перед Богом, а перед зеркалом серии "Мой двадцатый век", отражаясь в нем в профиль и анфас, какой есть. Но шторка и сейчас имеет место быть - души в зеркале не отражаются.
      И видно, такой уж я человеческий тип - насколько открыт, настолько и закрыт, и лучше, а вернее, иначе быть не умею. Ни вины моей, ни беды здесь нет. Свойство характера: я с вами и не с вами. Один мелкой суеты эстрадный фигурант сказал обо мне другому: "Танич - не наш человек!" Правда, Паша, не ваш. Не ваш и ничей.
      Вот часто говорю, что никому не помогаю пробиться. А недавно отметил у одного молодого способности, свел его с музыкантами, и он уже на ходу. Позвонил он моей жене как-то совсем недавно, после операции, и прочел эпиграмму своего сочинения, мы запомнили. Без разрешения публикую:
      Кочумайте, рифмоплеты,
      Вы остались без работы!
      Нету мазы, нету понта
      Танич вышел из ремонта!
      Геннадий Сапачев
      Простите нам, ему и мне, живую непринужденность лесоповаловской лексики.
      ВЗМОРЬЕ
      Кого-то манит даль и высь впереди. Непонятных мне горновосходителей и утопленников-мореходов. А вообще, нас, человеков, постоянно влечет в прошлое. Особенно в годах, когда впереди уже почти ничего не остается. И оглянувшись назад, в свои годов этак за пятьдесят, увидел я, что вполне гол и нищ. И кроме государственной квартиры и пары пиджаков, ничего "не накопили строчки" - ну, плюс минимальный автомобиль "Жигули" красного цвета. А ведь согласно народной мудрости человек должен посадить дерево, ну и так далее.
      И прогуливаясь и год, и другой по Рижскому взморью, в Юрмале, влюбились мы с Лидушкой в эту райскую с поправкой на прохладу землю, и дерево свое решили посадить именно здесь, а не в какой-нибудь Малаховке.
      Было у меня (как и набежало, не знаю) тысяч двадцать пять советских, твердых тогда рубликов - сумма явно недостаточная для покупки серьезного дома, а так, для домика. И мы такой нашли - по вкусу и по деньгам. Бунгало постройки шестидесятых годов, двенадцать соток, яблони и маленький лесной пруд с карасями. Что еще требуется? Требуется стишок.
      Простыл.
      Ангина - не ангина,
      А может, вовсе ничего?
      И вот сижу я у камина,
      Прошу заметить, своего.
      Камин,
      Тебе я благодарен,
      Но как же ты
      Узнать не мог,
      Что я не этот
      Рижский барин,
      А тот уральский
      Кострожог?
      Играй-постреливай
      Дровами,
      Чтоб душу мне
      Развеселить,
      И пусть из искры
      Будет пламя,
      Но так,
      Чтоб дачу не спалить.
      И вот сижу я у камина, и гляжу - куда? Назад. Что у меня там было? Все было, а ничего не было. До тридцати трех, как Илья Муромец, сидел я на печи. Печь была ни к черту - советская печь: война и тюрьма плюс поражение в правах. А теперь у меня - свой домик, любимая жена (то есть она же и любовница), несметное количество яблок в августе, некому раздать: друзья далеко, в Москве и в Америке. Письменный стол, полнейшая муравьиная тишина, слышно, как летают пчелы, опыляя мои яблони. И где-то вдали прошумит электричка, а чуть дальше бьется в песчаный пологий берег балтийский свинцовый прибой.
      Это море - другое,
      Не такое, как то,
      Где и грохот прибоя
      Мне - как песня кинто.
      Это море утайки,
      И весь день на посту
      Караулят нас чайки,
      Обходя мелкоту.
      Это море свинцово
      Средь холодных песков,
      Как наследье отцово,
      Тех латышских стрелков.
      Здесь чудодейственный плодородный воздух, дожди без грязи под ногами, ничего не растет, а всего полно, несмотря на сильно не черные земли, и такого вкуса хлеб, что сбросить вес совершенно нереально. Такого хлеба нигде больше не пекут - в нем вся выучка предков, народа, жившего всегда под немцами, или под шведами, или, прости Господи, под Россией. Можно есть бутерброды - хлеб с хлебом. Рассказывают, что, приехав в Латвию в сороковом году, партайгеноссе Каганович, Лазарь Моисеевич, как и подобает большевику, озаботился:
      - Хлеб есть?
      - Есть.
      - Сколько сортов выпекаете?
      - Семьдесят два.
      - ?! Будете выпекать одиннадцать!..
      Место наше и станция называется Асари. Красивое место, красиво названное, в переводе означает - окуньки, что, согласитесь, и по-русски звучит неслабо. Вот на этой дачке просидел я за столом много времени. Наедине с природой, много извел бумаги, кое-что осталось в книгах, кое-что спето и поется до сих пор, например, первые два альбома "Лесоповала".
      Здесь выросли дочери, появились внуки. Здесь накрыл меня в 1984-м, в мае, неопознанный инфаркт, с которым я продолжал окапывать яблони, - ведь у меня никогда в жизни не было своего даже куста лесной малины. Здесь была хорошая аура, и в медовом воздухе витала любовь.
      На нашей станции
      Снега,
      И путь в сугробах
      Бесконечен,
      И воздух синий,
      Как всегда,
      И я опять тобой
      Не встречен.
      И я иду
      Знакомым следом,
      И я приду
      Хоть на бровях,
      Туда, где стало
      Белым снегом
      Твое дыханье на ветвях.
      Ну кому, каким латышским стрелкам и их потомкам надо было установить эти чертовы границы и таможни, у которых единственная радость - разделить людей на наших, хороших, и всех других, плохих? Кто придумал эту дьявольщину, нося на груди свои крестильные христианские крестики?!
      Нет, это не время меняется - это изменился, можно сказать, выпал в осадок я сам, Михаил Танич, широко известный всем сторонний человек.
      Мне кажется, что я точно нашел это определяющее слово: посторонний - было бы неточно. Я - не посторонний в своей стране, я болен ее болями, я имею с ней близкие отношения, у меня в столе - четыре ордена от нее и штук двадцать медалей. Я - действующий автор, и в каждом доме знают наизусть мои песни.
      Я встрепенулся от смутной надежды на перемены, когда мы выбрали этого президента. Я не сумею объяснить, откуда возникло у меня как бы не мое чувство надежды и доверия к этому суровому и разумному человеку с мальчишеской походкой и таким же взглядом мальчишки, старающегося выглядеть взрослым. С какой легкостью принял он ответственность за свою большую, неустроенную, незамиренную страну.
      Я даже не ожидал, что я такой непосторонний своей стране человек! Но сторонний. У меня уже есть комментарии и к действиям нового моего Президента!
      ТАЛОНЫ НА ЖИЗНЬ
      Институтские мои годы запомнились мне бесконечными хвостами. Я не успевал делать эпюры по начертательной геометрии, отмывки дорических колонн, слабоват был и в математическом анализе. Тем не менее я был весьма заметной фигурой в институте - вместе с художником Гришей Златкиным мы выпускали популярную сатирическую газету "На карандаш!", вполне социалистическую по форме и содержанию, хотя и необычного вида - она была длиной во всю стену, метров пять обоев, со множеством акварельных мастерских рисунков (Гриша печатался в областной газете "Молот") и с моими, разумеется, стихотворными подписями, в которых что-то было. Во мне всегда что-то было, хотя и не много.
      Когда вывешенный номер обступала толпа студентов, я ходил по коридору гордый, как Пушкин на лицейском экзамене - "старик Державин нас заметил".
      По вечерам играл наш институтский джаз-оркестр, и мы до потери ног танцевали свои фокстроты, вальс-бостоны и танго с аргентинскими выкрутасами (ростовский шик!). Время было послевоенное, голодное, но с каким удовольствием я поменял бы мое сегодняшнее изобилие харчей, которое мне уже во вред, на ту голодную юность, когда можно было есть все, хоть гвозди, но ничего этого не было! Гвоздей - тем более!
      Все было по карточкам и по талонам. И распределял эти талоны на нашем курсе кто бы вы думали? Правильно. Почему? Сам не знаю, но скорее всего по расположению ко мне всемогущей в институте секретарши директора Ирочки Горловой. Эта тридцатилетняя красавица, дочь какого-то крупного краснодарского начальника, кажется, самого большого, очутилась в Ростове из-за неведомой мне романтической истории, беспрерывно меняла модные тогда крепдешиновые платья в цветах и оставляла после себя ветер с запахом духов "Красная Москва".
      Я испытывал к ней, к этой для меня, 20-летнего, старушке, определенный сексуальный интерес, который она, постоянно увлеченная кем-то другим, едва ли замечала. Надо сказать, что в ее окружении всегда был кто-то более представительный и заметный, чем я. А мне судьба навязала с детства, после того как меня с мамой выгнали из собственного дома, некий комплекс если и не неполноценности, то недостаточности.
      Но взаимопонимание между мной и Ирочкой и даже симпатия существовали, и я получал от этой владычицы мор-ской длинные ленты талонов с печатями института - для распределения. Талоны были на папиросы "Наша марка", фирменное курево и гордость ростовчан; резиновые калоши, да-да, не смейтесь, была такая драгоценность, имеющая отношение к XX веку; а также на какие-то ткани, может быть, для постельного белья. Не вспомню еще на что, поскольку себе я брал только "Нашу марку", а остальное как-то раздавал студентам и даже не знаю, что это было. А с "Нашей марки" началось еще в школе мое курение, я думал взросление, и рубль на завтрак уходил, конечно, на курево - десятка папирос мне тогда хватало на два дня. Эта безобразная привычка довела потом меня чуть ли не до туберкулеза, и я курил по три пачки сигарет в день, точнее в полдня, потому что остальные полдня я кашлял. Но и теперь, когда я уже лет 35 не курю и не кашляю, вкус ростовской "Нашей марки" доминирует над всеми распрекрасными "Мальборо". Это дым моего отечества и моей юности!
      Итак, мы плясали фокстрот, беззаботные по причине молодости, но Ирочка Горлова уже знала, что за нами следят, что мы окружены, как подопытные кролики, вниманием КГБ; она была центром всего в институте - и отдела кадров, и спецотдела, и наверняка знала всех явных и тайных тружеников этой святой организации. А может быть, тоже там служила. Я теперь только подумал о причинах ее охлаждения к моей персоне. Ей-то уж были доверены дворцовые тайны! И талоны на калоши ленинградской фабрики "Красный треугольник" все реже попадали в мои руки.
      Но жизнь по талонам на жизнь вспоминается мне не стукачами и не лаковыми калошами, надетыми на стертые и стоп-танные туфли, просящие каши, а безоглядной молодостью и силой. Я уже сказал, что не раздумывая променял бы старость на молодость, это время на то, с одной поправкой - чтобы не вернулся Фараон Виссарионович и моя молодость не ушла бы снова на строительство в его честь монументальных сфинксов и пирамид.
      Господин Анпилов, не записывайте меня в свои ряды - ни тогда, ни теперь мне с вами не по пути. Шагайте сами.
      ЛИДА
      И вот снова что-то вздулось прямо на линии заживающего после перитонита шва, и хирург сказал: "Надо вскрывать". И вот я, такой целенький на протяжении всех моих долгих лет, заряженный с юности на футбольный мяч, более всего напоминающий пружину, враз рассыпался на неуправляемые губернии, и поделили меня ножом хирурги вдоль и поперек. Отыгрались за всю жизнь.
      И я стал наподобие консервной банки - меня все время вскрывают. Иду сам в операционную, без Лидочки, и так уже привык, что всегда держу ее руку в своей, что мне страшно самому. Последние недели, даже месяцы, моих хирургиче-ских путешествий, она была рядом, без нее я, распоротый и еле зашитый, не мог встать с постели. Она ночевала в палатах, где на диванчике, а где и в кресле.
      Иду я в операционную и вспоминаю - мысль ведь бежит быстро - что, по сути, и всю предыдущую жизнь я никогда не был без этой женщины. Как кто-то сказал о Пушкине, скажу о ней: "Она - мое все!" Она - моя дочь, я вырастил ее из ничего, от нуля. Она - моя мать, я часто прислушиваюсь к ее разумным советам.
      Всюду в мире, где мы побывали, мы побывали вместе. Все, что я написал, посвящено ей и первой прочтено ею. Мы, в сущности, не разлучались за эти 44 года. Меняли города и квартиры, клеили обои и воспитывали детей. Были счастливы, привозя домой сигнальные экземпляры новых книг, ссорились и мирились.
      Я ее зову "Люба", и многие думают, что и на самом деле она Люба, а не Лида. Я мог бы ее, как делают журналисты, назвать своей Музой, но мне чужд пафос - а то, пожалуй, меня надо бы фотографировать с лирой и отпущенным ногтем на мизинце. В наброшенном пледе.
      И каждый мой день начинается рядом с этой спящей красавицей, обнявшей свою голову руками в виде венка (как у нее рук хватает?). Хорошее начало. И не становится она в моих глазах старше - дистанция любви не сокращается.
      Так что, мне встретилось чудо? Солнце? Или соцреализм прорвался на мои страницы? Да нет, чудо только в том, что мы вообще встретились и сумели остаться вместе, несмотря на то, что мы совсем разные и у каждого своя библиотека недостатков. Мы оба помним анекдот: "А не хотелось ли вам расстаться?" - "Расстаться - нет, а убить - да!"
      Вот мы поженились и живем в райцентре Светлый Яр. И хожу я на работу в редакцию поутру, а по другой стороне на свою работу идет молодая и красивая заведующая банком, не знаю даже ее имени. Иногда мы идем по одной стороне и, может быть, даже о чем-то беседуем - ведь мы знакомы. А сзади, я и предположить не мог, плачет моя юная девятнадцатилетняя жена - в наш с ней медовый месяц. От ревности.
      И это разногласие сохранилось на всю жизнь. "Еще чего! Стану я ревновать!" - говорит Лидочка. Но никаких женщин вокруг меня быть не должно! И она безусловно права: ведь женщины - это всегда опасно. А с другой стороны, если не видеть вокруг красоты, и женщин в том числе, какой ты к черту мужик, а тем более писатель?
      Есть у нас и другие разночтения и разновкусия. Но нет ни одного, которое помешало бы нашему "нам не жить друг без друга". И когда я уходил в потусторонний мир наркоза, я держал Лидочкину руку в своей, и снова держал эту руку, возвращаясь на этот свет.
      Вот о чем думал я, шагая в операционную без Лидочки в сопровождении врача. Я, старая консервная банка перед вскрытием.
      Похоже маемся и лечимся,
      И у аптечного окна
      Стоит с рецептом человечество,
      И эта очередь длинна.
      Мы, нечестивцы и апостолы,
      От мудрецов до королей
      Лишь комбинации из фосфора
      И органических солей.
      В нас - одинаковые атомы
      И хромосомы мельтешат,
      И нас патологоанатомы,
      Как перепелок, потрошат.
      И зная все, до самой малости,
      Толчет провизор порошки
      И дарит нас отцовской жалостью
      Сквозь близорукие очки.
      ОДИННАДЦАТЫЙ ПУНКТ
      У нас нет законов. То есть не то чтобы вообще никаких, нет таких, чтоб регламентировали всю нашу жизнь и мы бы их знали, как пианист знает ноты. Конечно, нельзя ехать на красный свет светофора. Ну, а если вы проехали красный, зазевавшись, что последует дальше - автомобильный суд, счет на оплату штрафа в банк, просто ли расчет на месте по квитанции, самосуд ли и взятка автоинспектору? Этого пока никто не знает. Не было четвертого чтения.
      Сколько стоит отправить письмо в Липецк и сколько - в Сан-Франциско? Эти тарифы бесконечно меняются, и бессмысленно запасаться конвертами на почте. Я и письма писать перестал из-за этой глупости. А сколько нам платить налогов и сколько всего налогов - загадка, и разгадка затерялась в Думе, где все еще идет столетняя политическая война между шариковыми... тьфу ты! шандыбиными.
      Нет, есть какие-то чудодейственные законы, проскочившие раскаленную взаимной ненавистью депутатов Думу. Например, пулей-дурой проскочило решение об отмене смертной казни. Какая удача! И момент выбрали - когда кругом стрельба по живым людям, серийные заказные убийства, маньяки, не имеющие вообще права жить среди людей! Обогнали все демократические страны. И я вписал еще одну в наши лесоповальские частушки.
      Нам судья три года ровно
      Третий срок дает условно!
      Ставит нам условие
      Воруйте на здоровие!
      И сидят нелюди по спецзонам, смотрят телевизор, и надежда, которая умирает последней, у этих серийных душегубов имеется: глядишь, придумают еще почетное звание "за-служенный маньяк Российской Федерации".
      Раньше, при советской власти (тьфу-тьфу, чтоб ее век не видать и не помнить!), законов тоже не было, их заменяла революционная целесообразность. Поэтому и явка на избирательные участки, и процент проголосовавших на выборах "за" составляли всегда неубедительные 100 процентов. А ежели были несогласные, то для них у власти имелась четко напечатанная статья 58 в Уголовном кодексе. По этой статье любое наше действие оценивалось четко: 58-1 - измена Родине, 58-3 - бандитизм, 58-6 - шпионаж, далее - терроризм и диверсия, далее знаменитая статья 58-10, по которой в принципе мы все были как бы заранее осуждены, - антисоветская агитация.
      А был еще одиннадцатый пункт. И вот по этому одиннадцатому не знаю, кому в голову пришло собрать нас в контрреволюционную организацию. Нас, трех студентов строительного института, никак друг с другом не связанных, наподобие редиски: почему именно эти десять-пятнадцать редисок попадают в один пучок?
      Ко мне прицепили двоих моих приятелей - Никиту Буцева, казака из станицы Багаевской, и Илью Соломина, еврея из Минска, у которого всю семью расстреляли немцы и который, учась в Ростове, снимал угол, просто жил у тетушек Наташи Решетовской, жены уже сидевшего в лагере своего комбата, будущего писателя Солженицына.
      Я, помнится, вскользь уже касался этой темы. Сейчас решил рассказать об одиннадцатом пункте крупным планом. Ведь сохранись он у меня, я, который и так с детства знал об этой Системе больше других, так и остался бы политиче-ским человеком, ввергнутым в диссидентство, обреченным на тюрьмы, психушки и эмиграции. Вышел бы с теми семью на Красную площадь. Когда совдеп вошел в приподнявшую голову Чехословакию, у меня на нервной почве сыпь на теле выступила.
      А так я вышел из лагеря, как форточник, худенький и больше ни в чем не виноватый. И поставил себе целью - быть сторонним человеком, жить по возможности в профиль к системе. И кажется, мне это почти удалось.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12