Однако поиски молодым Лосевым прекрасной души и спутницы жизни продолжались еще несколько лет, пока в 1917 году А. Ф. не познакомился с Валентиной Михайловной Соколовой. Слова Алексея в его первой записке Вере
(28 июня 1911 года) оказались пророческими: «Весьма возможно, что мы не встретимся в течение целой жизни». В этом мире они никогда больше не встречались, но Вера, выйдя замуж и обретя свой путь, все-таки хранила давние письма молодого человека, мечтавшего о ней «на заре туманной юности».
Из писем к Вере Знаменской мы узнаем, как начал первый учебный год в Московском Университете Алексей Лосев. Сначала он подумывал о Германии, средоточии старой науки, но потом, узнав, что в Москве «прекрасная постановка философии», подал туда документы на конкурс аттестатов[28]. «Рано или поздно, но я возьму все нужное для меня из Берлина, Лейпцига и Гейдельбер-га», — писал он Вере (1911, лето, Каменская), не подозревая того, что советская власть никогда никуда его не выпустит. Изгоняли из страны только в наказание (как было в 1922 году), но его еще следовало заслужить. «Все нужное» придется Лосеву брать из книг, которые, к счастью, поступали в большие библиотеки или какими-то загадочными путями приходили из-за рубежа.
Но пока начинающий студент полон энтузиазма. Летом на берегу Донца или у живописных озер вблизи Каменской Алеша перечитывает Достоевского, Платона, романы Фламмариона, своего первого воспитателя и первой любви в философии и науке. Читает на немецком «Введение в философию» О. Кюльпе, на французском — полный курс современной литературы, на греческом — «Эдипа-царя» Софокла[29]. Одиночество с книгами было, по его признанию, «источником и трудов и наслаждения» (там же).
Наступило 1 сентября. Теперь Алексей чувствует себя полноправным студентом. Поселился он в «Первом студенческом общежитии имени императора Николая II» на Большой Грузинской), 12, квартира 92. Это было замечательное учреждение, за которое платили 32 рубля в месяц, тогда большие деньги, и не каждому было по карману. Но мать присылала 600 рублей в год, кроме того, Алексей давал уроки древних языков по рублю за час, так что мог даже иметь за 21 рубль абонемент за место в ложе Большого театра на 15 спектаклей. Деньги уходили главным образом на книги, театр и концерты. Но ведь мы знаем, что мать продала дом в Новочеркасске, чтобы содержать сына в Москве, да и казачий надел давал кое-какие доходы.
Во всяком случае, А. Ф. всегда с восторгом рисовал прелести своего быта в общежитии, напоминавшем скорее всего строгий пансион для молодых людей, в комнаты которого не могла ступить нога женщины, кто бы она ни была. Так, когда к Алеше приехала мать, то встретиться с сыном она могла только в гостиной на первом этаже. А затем уже сын приезжал к ней в гостиницу, где она остановилась. Вся прислуга общежития была мужская. Каждый студент имел отдельную комнату и был освобожден от бытовых забот. Раз в неделю меняли все белье, личные вещи забирали в стирку и возвращали выглаженными, если надо, накрахмаленными. Служитель чистил обувь, следил за освещением, наливал керосин в лампы, чернила в чернильницу. Заниматься можно было, если пожелаешь, в читальном зале с библиотекой; был зал, где ты мог играть на рояле или скрипке, не мешая никому. В своей столовой кормили вкусно, освобождая от лишних хлопот.
Эти рассказы так мне нравились, что я однажды в начале 60-х годов попросила А. Ф. поехать с ним вместе и посмотреть хотя бы на дом около зоопарка, где обитал А. Ф.[30] Мы поехали вдвоем, нашли этот большой, внушительный дом, в котором помещалось много разных учреждений и каких-то жильцов, прошли внутрь, поднялись на второй этаж, и А. Ф. показал мне дверь своей комнаты. Запомнила лестничную площадку, кованую решетку перил и закрытую дверь. Вот все, что осталось в памяти. И больше ничего. А ничего и не было. Все нутро дома перегородили на какие-то клетушки; ни следа гостиных и залов — все кануло в небытие. Что уж говорить об исчезнувшем Доме, если вся прежняя жизнь погибла. Хорошо, если человек чудом остался жив. И на том спасибо.
Выдали первокурснику студенческий билет, и его строго требовали предъявлять при входе, времена были неспокойные.
Первая лекция, которую слушал Лосев в самой большой, Богословской аудитории[31], читал в 12 часов дня 1 сентября 1911 года Р. Ю. Виппер, известный историк античности, занимавшийся также историей раннего христианства. С особенным интересом слушал юный студент историю Греции. Перед этой первой в своей жизни лекцией Лосев дрожал от волнения, как перед слушанием Шаляпина в «Борисе Годунове»[32].
В два часа дня слушали лекцию по курсу психологии профессора Г. И. Челпанова. С интересом слушал студент историю древнего искусства у профессора В. К. Мальмберга и введение в языковедение у В. К. Поржезинского. Со следующей недели должны были читать лекции профессор Л. М. Лопатин (друг Вл. Соловьева) — история новой философии, И. В. Попов — философия средних веков, Н. В. Самсонов (история эстетических учений и семинарий по Платону), С. И. Соболевский (этика Аристотеля).
В архиве А. Ф. сохранилось множество университетских программ, из которых видно, какое количество и очень важных курсов слушали студенты историко-филологического факультета. Характерно, что с некоторыми профессорами у А. Ф. сохранились на всю жизнь добрые, даже дружеские отношения. Так, Г. И. Челпанова он считал своим учителем. Когда Челпанов основал Психологический институт, студент Лосев, как один из лучших, был принят в члены этого института. Там А. Ф. вел работы по экспериментальной психологии, активно участвуя в семинарах и экспериментальных работах. Сохранились в архиве Психологического института, в архиве А Ф. и в архиве Г. И. Челпанова документальные свидетельства об этой деятельности[33]. А. Ф., смеясь, рассказывал о том, как университетский служитель на вопрос Алексея, как ему нравятся лекции Челпанова, ответил: «Ненаучно читают, господин студент». «Как ненаучно?» — удивился Лосев. «Уж очень все понятно. Вот Лев Михайлович (Лопатин) читают, так ничего понять нельзя. Вот это наука». Ясность и четкость мысли очень ценились А. Ф., и сам он придерживался в своих лекциях этого принципа понятности. Что касается Льва Михайловича, то Лосеву был чужд его утонченный абстрактный спиритуализм. С профессором Поржезинским — автором труднейших и запутаннейших штудий по сравнительной грамматике индоевропейских языков, никто из студентов не мог смириться. Зубрили, не понимая. На лекции ходили по спискам по очереди, несколько человек. На экзамен выучивали литографированный курс и вздохнули с облегчением, когда всё завершилось. Зато через десятки лет, работая с аспирантами, А Ф. всегда пользовался лекциями своего давнего профессора и тщательно, но не без труда, в них разбирался. Я этому свидетель. Эти курсы до сих пор лежат на письменном столе Лосева в его кабинете. Весело вспоминал А Ф. экзамен у профессора Мальмберга, у которого студенты знали наизусть, какая, чьей работы та или иная статуя и в каком зале стоит. Все годы помнил классическую расстановку древнегреческой скульптуры в Музее изящных искусств, основанном И. В. Цветаевым. Но вряд ли А. Ф. сумел бы выдержать экзамен по античному искусству в последние годы своей жизни. Часть слепков увезли в какие-то хранилища, всю экспозицию коренным образом изменили в угоду международным выставкам и престижным вечерам.
С И. В. Поповым А. Ф. в дальнейшем свяжут близкие отношения. Этот крупнейший специалист по патрологии (учение Отцов церкви) преподавал и в Московской духовной академии. Общие богословские идеи объединяли старшего и младшего. Попов был арестован в 1930 году по одному делу с Лосевым, был с ним сначала в одном лагере на Свирьстрое, а затем их разделили. Попова отправили в Соловки. Там он принял участие в составлении знаменитого «Соловецкого послания» сосланных туда иерархов[34]. Погиб в лагерях.
А. Ф. близок был и с Н. В. Самсоновым, «Историю эстетических учений» которого (М., 1915) он очень ценил.
С. И. Соболевский, у которого слушал А. Ф. греческих авторов, не одобрял философских пристрастий Лосева. Идеи знаменитых лосевских книг 20-х годов он считал «фантазиями» и «гипотезами». Единственной реальностью для этого великого знатока греческого и латинского языков (он прожил почти сто лет) была реальность грамматических форм, незыблемых и устойчивых в течение веков.
Пребывание в Москве складывалось из университетских занятий, систематического и продуманного чтения книг, главным образом научных, музыки и театра. Те музыкальные симпатии, которые были заложены с отрочества, итальянская музыка «первая любовь, как и Фламмарион в науке и философии»[35], твердо сохранились, можно сказать, на всю жизнь. Если в 1916 году молодой Лосев опубликовал одну из своих первых статей, посвященную «Травиате» и великой Неждановой, то в старости он прямо утверждал, что не любящий итальянской колоратуры никогда не поймет диалектики Гегеля. И там и здесь прихотливая игра оттенков, тончайших переходов, нанизывания и россыпи звуков, живого голоса и живой мысли.
Но вот наступают симфонические концерты Кусевицкого — все шесть симфоний Чайковского, увертюра «Манфред», «Ромео и Джульетта», «Франческа да Римини». И хотя Алексей в эту пору недолюбливает Чайковского за его «упорный пессимизм», но музыка эта подкупает своей искренностью и простотой, «подчас даже по-итальянски задушевным, светлым настроением». А Римский-Корсаков, «эффектный знаток народной души и мелких изгибов просветленно-эпического настроения»[36]? Как же не пойти на концерты Кусевицкого? Зато учеба сразу «осложняется». Тем более в театре студент бывает два раза в неделю, не считая Большого, с Шаляпиным, Собиновым, Неждановой. Потому и в Университете сидит Алеша в неделю часов 26—28, хотя записался на 95. Нет времени, а пропущенные лекции не представляют большого интереса. Сдает экзамены на «весьма», и сдача их не составляет непосильного труда, хотя, например, профессор Челпанов требует от членов Психологического института изучить за два года ряд учебных пособий (а сдавали тогда серьезно): «Введение в самостоятельное изучение высшей математики и механики» Де-лонэ, «Основы физиологии» Гексли — Розенталя, «Статистические методы в применении к биологии» Леонтовича, учебник физики Косоногова. К тому же надо овладеть сложной экспериментальной аппаратурой, привезенной в Институт из Соединенных Штатов Г. И. Челпановым.
А тут еще увлечение философом Н. О. Лосским, «одним из лучших современных». Студент оказался «поклонником» его двух работ: «Обоснование интуитивизма» и «Основные учения психологии с точки зрения волюнтаризма». Разве можно сравнить его с Лопатиным и петербургским неокантианцем профессором А. Введенским (9/Х—1912)? Свое суждение о спиритуализме Лопатина А. Ф. сохранил на всю жизнь. К Введенскому же, увидя лично в 1914-м, стал относиться с огромным уважением и хранил его фотографию с подписью.
Так, студент Лосев в качестве члена Психологического института проделал основательную работу по экспериментальному исследованию эстетической образности в октябре — ноябре 1914 года, при этом он проанализировал сущность и происхождение вопроса с детальным обследованием идей Фехнера о значении ассоциаций в эстетическом процессе, Фолькельта — противника этого принципа, П. Штерна о «вчувствовании» в новой эстетике, О. Кюльпе, намечающего условия для эстетических ассоциаций.
Выделяет Алексей Лосев общие принципы эксперимента, устанавливая понятие эстетического ритма по теории К. Грооса и переходя к постановке самого эксперимента, используя самонаблюдения при слушании музыкальных произведений Бетховена, Шумана, Шуберта, Вагнера, Чайковского, Римского-Корсакова. Автор проекта будет иметь в виду свои настроения и мысли и на основе этого сформулирует выводы из протоколов исследования, проводя эксперименты в лаборатории. Музыка, оперы, концерты не проходят зря. Экспериментатор готов анализировать Симфонию h-moll Шуберта, «Кольцо нибелунга» Вагнера, Девятую симфонию Бетховена. Автор проекта уверен, что его «давнишние занятия музыкой и эстетикой и любовь к эстетическим, главным образом, к музыкальным настроениям» должны ему сильно помочь.
Следует сказать, что эстетикой ритма Лосев будет заниматься и дальше, став членом Государственной академии художественных наук. Его привлекает не только эстетика ритма в самой музыке, но и учение о ритме в работах Шеллинга, Гегеля, немецких романтиков. А что касается анализа бетховенских симфоний, то приблизительно в 1920 году он даст великолепный анализ Пятой симфонии, который один из исследователей Лосева называет «гениальным», «может быть доступным мало кому из музыкантов ХХ века»[37].
Музыка и театр — верные друзья студента Лосева. Его дневниковые записи пестрят воспоминаниями и восторгами, вызванными искусством. Вот уж где коренилась лосевская эстетика выразительности. В театры, оперу, концерты и даже в оперетту Алексей часто ходит с друзьями: Леонидом Базилевичем, своим однокурсником[38], по прозвищу «Декан», А Ф. Поповым (сыном Ф. И. Попова, преподавателя музыки в гимназии), А Манохиным, а то и с братьями Поэднеевыми, Александром и Матвеем, тоже одержимыми музыкой друзьями гимназических лет, с товарищем по учебе фон Эдингом. А если приезжает из Петербурга Володя Микш или сам Алексей едет к Володе, то и с ним — в драму, а то и со своим однокашником Павлом Поповьм и его сестрой, талантливой художницей Любой. С семьей Поповых очень даже близок и часто бывает в их особняке вблизи Кудринской, с огромным садом, спускающимся к Москве-реке. Семья богатая (отец — фабрикант-суконщик), хлебосольная, молодежи много (потом тоже в революцию все изменится, и Люба в 1924 году умрет). Музыку слушает и с приятельницами, курсистками, чаще всего с Евгенией Гайдамович, а бывает, что и с ученицами-гимназистками, которым дает уроки латыни и греческого. Но чаще один. Тогда, в окружении чужих, особенно слушается.
Если на 1-м курсе часто страдали занятия от музыкальных восторгов, то в дальнейшем Лосев как-то приспособился. С особенным чувством он вспоминает «Снегурочку», «Сказку о царе Салгане», «Майскую ночь» Римского-Корсакова, «Демона» Рубинштейна, вечных «Травиату» и «Фауста», вагнеровские драмы «Тангейзер» и «Лоэнгрин», «Кольцо нибелунга» (в Москве ив Берлине), «Летучий голландец», «Парсифаль» (в Берлине). Он посещает камерные концерты известных музыкантов Д. Шора, Д. Крейна, Р. Эрлиха, так называемое «Московское трио». На концертах иностранных гастролеров бывает обязательно. Он слушает норвежца, композитора и дирижера Ю. Свендсена, французского скрипача виртуоза Анри Марго, с восхищением вспоминал концерт для скрипки с оркестром Мендельсона (e-moll, op. 64) и концерт для скрипки с оркестром Бетховена[39] (D-dur, op. 61), любимые им всю жизнь, как и «Реквием» Моцарта.
Что уж говорить о знаменитых исполнителях — пианистах, скрипачах, композиторах, которых слушал Лосев, — Рахманинове, И. Гофмане, Зилоти, Н. Метнере, Изаи, Казальсе, Дебюсси и особенно Скрябине. Лосев слушал самого Скрябина, а также пьесы в исполнении его первой жены Веры Исакович и прекрасной исполнительницы пьес Скрябина Елены Бекман-Щербины, игру которой одобрял сам композитор[40]. Любовь к Скрябину и неприятие им Бога стали поводом для многих записей в его дневнике 1914—1915 годов и категорической в своей запальчивости молодой статье «О мировоззрении Скрябина»[41].
Сколько страниц в дневнике 1914—1915 годов посвящены больному для Лосева вопросу — Скрябин и Бетховен, бог Скрябина и Бог Бетховена. Даже перед самым отъездом в Берлин он идет на симфонический концерт в Сокольниках[42] — Скрябин, 1-я и 2-я симфонии и 3-я соната. Сравнивает порыв Скрябина, Бетховена и Вагнера. «Для первого у Скрябина не хватает созерцательной сгущенности, для второго определенной волевой целенаправленности. Дух человеческий витает в творениях Скрябина, или, лучше сказать, мечется по поднебесью и, кажется, он еще не на небесах» (27/V—1914). В дневнике он дает анализ 2-й симфонии Скрябина и заключает: «У него Бог с маленькой буквы. У Бетховена нет бога, у него есть Бог». И наконец, «у Скрябина нет Бога. У него есть дух и вселенная, где этот дух мечется». Вот почему в своей статье о Скрябине Лосев строго предписывает анафемствовать мятежного гения.
Да, музыка для Лосева — это «Бог, который лечит.., от жизненных треволнений и дает новое откровение высшего мира» (18/1—1915). Читая дневники студента Лосева, можно понять, что идеи повестей Лосева, писавшихся в лагере на стройке канала, а затем и в Москве (о колдовском наваждении музыки), заложены были в давние годы, когда глубочайшие переживания музыкальных экстазов граничили с возвышенным религиозным одухотворением.
Хотя Лосев и упивался занятиями так, что даже «экзамены взвинтили нервы» (15/11—1914), но хотелось «склонить усталую голову свою», хотелось «красивых чувств, чуждых реальности». Это значит пойти с Матвеем Позднеевым в театр, сначала в Художественный, затем и в Большой, но «не удалось прогнать тоску искусством». Не удалось. Реальность же подступает со всех сторон. Но лучше бежать в мечту. «Да и зачем мне реальность?» Ее же надо осуществлять. «А мечта не нуждается в осуществлении». Алексей вскоре привыкнет превращать в действительность свои замыслы, но пока он живет «опоэтизированными чувствами». Поэтому — опять театр. Теперь уже опера «Демон», в четвертый раз (там же). Однако наука берет свое, надо жить наукой, но «наука без искусства и без любви — уродство», а искусство и любовь без науки — «порывание без осознания цели, утомительный бег на месте» (16/11—1914). Значит, опять синтез — наука, искусство, любовь. Лосев не терпит односторонностей. Он с удовольствием дает уроки девочкам-гимназисткам (надо подрабатывать), но после уроков, ощутив вдруг, что «стал стареть» (это в 20-то лет), так как девицы именуют его Алексеем Федоровичем, он — их учитель, с бородой, усами, рассуждающий о Вагнере и Бетховене, — решает опять-таки идти в театр. Художественный, на «Николая Ставрогина» (по «Бесам» Достоевского) или читать Байрона и «в одиночестве ждать лучшей жизни». Чувства в молодости противоречивы. То разочарование, а то надежды (2/III— 1914). Лучше всего отправиться в библиотеку, в Румянцевский музей, куда он когда-то ходил со Знаменки, потом уже через главный вход, на 1-й этаж, в 20—30-е годы — его постоянное место в большом зале на антресолях для научных работников.
А еще лучше сесть за дневник. Но Алексей признается, что дневник ведет плохо, нерегулярно и чаще тогда, когда не с кем поговорить, и душа беседует сама с собой. Алексей — ученик выдающегося психолога и философа Г. И. Челпанова. Он знает, что такое экспериментальная психология, как умелый психоаналитик изучает сам себя, особенно когда реальная жизнь отступает в тень или когда надо разобраться в чувствах к Жене Гайдамович, доставившей ему много страданий. И умна, и красива, и образованна. Познакомил их Александр Позднеев на вагнеровском «Золоте Рейна», потом шубертовская «Неоконченная симфония» (hmoll) в Работном доме (и туда ходил на концерты Лосев), где Женя выделялась своей интеллигентностью среди серой рабочей публики. Затем встретились в Большом, а дальше Женя захотела брать уроки латинского языка. Знакомство с Женей поддерживал Александр Позднеев. Но Алексей вскоре понял, что Женя — язычница, мила со всеми и ее трудно приобщить к красоте, которую он исповедует. А Лосеву важно быть вместе. Вместе читать Фета, Гёте, Шиллера, слушать Вагнера и Бетховена, вместе исповедоваться перед одним священником, вместе любить православную Древнюю Русь, что теплится в Чудовом монастыре, в Успенском соборе, Иверской часовне; вместе совмещать Вагнера и славянофилов. А вот если этого «вместе» нет, то, делает вывод Алексей, «в одиночку я сделаю больше, чем „вдвоем“. Он требует красоты как подвига, христианской красоты, а не красоты ощущений — языческой (11/Х—1914). Все кончается обменом писем (лосевское занимает 45 страниц) и полным разрывом отношений, потому что «жить наукой и остаться живым человеком может только тот, у кого есть жизненная, дающая энергию любовь» (29/XII—1914). Разрыв с Женей оказался полезным для молодого человека. В Лосеве вновь проснулся интерес «к этической проблематике» (1911—1915), которую он забросил из-за психологии и университетских формальностей. Вполне возможно, что именно в это время Алексей Лосев написал работу «Этика какнаука»[43]. Оказывается теперь, что жизнь — не мечта, которая не требует реализации. «Да. Жизнь есть школа», — резюмирует Алексей (18/1—1915).
Психология личности интересует Лосева как профессионала, ученика Г. И. Челпанова. Ведь «жизнь души и жизнь сознания — это удивительная вещь». «Какая интересная вещь физиогномика», надо всмотреться в человеческие лица, «что таят они», надо искать обобщения и в фотографиях (26/VII—1914). А пока он экспериментирует над собой, отмечая то «дионисийское ощущение», врывающееся в душу, то «бессознательное», ведущее к сумасшествию; то смерть и сладкий сумрак, и всегда Христос — светлый, очищающий, возвышающий (22/XI1—1914). Проводит опыты не только над собой. Любопытный эксперимент проводит он, анализируя два портрета Великой княжны Ольги Николаевны, старшей дочери Императора Николая II, погибшей в 1918 году вместе со всей семьей в Ипатьевском доме в Екатеринбурге. Психологический анализ характера Великой княжны поражает тонкостью, мельчайшими деталями, нюансами, едва заметными для непосвященных, удивительной убедительностью и аргументированностью суждений. Здесь изучение типа женской красоты, характера, ума, тела, позы, одежды, психологический и физиологический портрет незаурядной двадцатилетней девушки, трагическое будущее которой осуществится через несколько лет. В полночь 31 декабря 1914 года, под Новый год, когда уже все занятия кончились и в общежитии в целом коридоре никого нет, народ разъехался, на месте только «я да Смирнов»[44], Алексей исписывает 12 страниц дневника, на практике доказывая, какая интересная вещь физиогномика. Он создает психологический портрет внутреннего «я» Великой княжны и приходит (ничего не зная о будущем) к замечательному выводу: у Ольги Николаевны, этой, казалось бы, безмятежной царственной особы, есть «твердая решительность к повиновению своему року». Вывод удивительный, можно сказать, пророческий — для нас, которые знают трагическую судьбу царской семьи. Но этот вывод доказывает, что занятия наукой в Психологическом институте не прошли даром для Алексея Лосева.
Здесь, в Москве, несмотря на всю интенсивность умственной жизни, музыкальных восторгов, театральных переживаний, томит, томит одиночество, тянется душа к другой, родственной, понимающей, той, что и полюбит, и пожалеет.
Рядом, в семье двоюродного дяди Евдокима Петровича Жи-тенева (по материнской линии родства), человека солидного, важного (он член правления известной Грибановской мануфактуры, инженер и делец), вечно занятого дяди Алдоши, — добрая тетушка Мария Михайловна, дети: младшие девочки — Уля (лет 8), Оля (лет 6) и старшая Елена, она же Люся, 16 лет, в 6-м классе гимназии, от общения с которыми радостно и чисто на душе. Живут своим домом на Остоженке, в Зачатьевском переулке, дети ходят с фрейлейн в театр, синематограф, на каток, ставят домашние спектакли, тетушка принимает гостей, весело встречают праздники, Алеше всегда рады, приветливы. Но ему необходим друг, настоящий. Ему недостает любви, возвышенной, чистейшей и доброй. Алексей верит в высшее благо, высшее добро, в то, что именно «не красота спасет мир, а добро» (1/XI—1912). И вот эту доброту, чистую, нетронутую, видит он в своих кузинах и скучает по «светлой душе». Но почему скучает? «Не знаю», откровенно записывает он (18/XI—1912).
Люся же и не подозревает о столь возвышенных мыслях своего серьезного и ученого кузена, но ухаживания ей нравятся, так же, как когда-то они нравились Олечке Позднеевой. Она смеется над Алексеем, кокетничает, просит решить (к великой его радости) алгебраическую задачку, а потом проявляет равнодушие, и уже задачка не нужна — сама только что решила; то подолгу разговаривает по телефону, а то скучает, сидя рядом. Но верен себе бедный рыцарь, воспитанный на Жуковском и Лермонтове. Он думает только о благе Люси (как он думал о благе Веры Знаменской), благословляет ее судьбу, молится за нее, желает «хорошего, красивого счастья», мысленно просит хоть немного ласки, чтобы согреть душу, помочь в одиноком труде. Он вспоминает все увлечения, переживаемые наедине с собой, и печально записывает: «и счастье было только во мне, о нем мало знали те девушки, которых я любил и которые давали мне счастье от этой любви». «И любил и был счастлив я молча», — заключает юный романтик, благословляя тех, кто даровал ему это счастье.
Коварная Люся, которая даже и не подозревала своей роли «ангела-хранителя», за которого каждый день молится беззаветно любящий, приводит нашего героя в отчаянье. Да и кто полюбит какого-то филолога или философа, разве не лучше него инженер или артист. Алексей утешает себя тем, что Люся, видимо, скрывает свои чувства под маской насмешницы над идеалами и мучительницы. Он радуется пустякам — позвонила по телефону, поговорила, пригласила в гости в воскресенье. Но уверенности никакой нет. «Один, один за книгой, один на улице, один в Университете, один в путешествии, один в церкви», — записывает, преувеличивая свое одиночество, Алексей, ибо если есть книга, Университет и церковь, — то одиночество преодолено. Но «по отношению к земле» «я — пессимист», — заключает он. Приходится примириться с тем, что Люся смеется теперь над его «старой юностью», как лет через 20 будет смеяться над его «юной старостью».
Нет, не будет смеяться Люся, потому что все Житеневы вдруг исчезнут в роковые годы великой революции. Умрут вскоре важный, вечно занятый дядя Алдоша и добрая тетя Маша, и загадочно исчезнут все следы семьи Житеневых, как будто и не было ее на свете. А сам Алексей, который пророчил себе, что, видимо, «уйдет из мира, одинокий, осмеянный, с какими-то идеалами, непризнанными, нежизненными»? Он окажется не так уж и неправым.
Но оставалось небо. «Да, без неба нельзя жить», и юноша готов был «взять крест и итти за Спасителем, крест, который надо нести, обливаясь кровью, надрывая последние силы и умертвляя тело». От этого он никогда не отказывался.
Студент Лосев поставил цель закончить факультет по двум отделениям, полагаясь на свою работоспособность. «Отнимите у меня талант, отнимите оригинальность исследований, но работоспособности у меня нельзя отнять», — пишет он Вере, ссылаясь на свой «опыт уже многих лет работы над книгой и рукописями» (9/Х—1912). Студент, которому всего-то 19 лет, пишет как умудренный научный работник. Но действительно, за плечами уже несколько лет серьезных занятий философией. А силы воли у этого человека достаточно. Недаром, подбадривая Веру, всю в сомнениях на научной стезе, он ссылается на личный опыт. В 4-м классе прочел всего Фламмариона и так увлекся, что в 5-м захотел добиться успеха в занятиях и науке. Захотел — и стал переходить с наградами. Вот что такое воля.
Жизнь в Москве становится для студента «все сильнее и все интенсивней». И не только от книг и музыки, от которой можно сойти с ума (прослушав 4-ю симфонию Чайковского под управлением Никита), хотя «сумасшествие будет примирением с природой и жизнью» (8/XI—1913). Есть главное — вера, есть память о гимназической церкви, есть университетский храм в память великомученицы Татианы.
Алексей особенно сердечно и трепетно переживает великие дни Страстной седмицы и Пасхальную заутреню. Приход весны для него — это и улыбка, и свежий поцелуй, и радость Божьего мира. А если сидеть на подоконнике ближе к весне, к свету, видеть безоблачное небо и ласковое солнце, то одинокую комнату наполняет тихая, просветленная радость и тут же всплывает воспоминание о гимназической церкви и поражает странное сходство ее с университетской церковью. Только не хватает батюшки да директора, «чтобы была родная, ничем не заменимая гимназическая церковь». «Милая гимназия, милые воспоминания, милый весенний день!» Алексей невольно восклицает: «Дай, Всевышний, побольше таких дней, чтобы стать ближе к твоей нетленной красоте!» (4/III—1912).
Но вот наступает Светлое Христово Воскресенье. Алексей Лосев после светлой заутрени изливает в дневнике свою горячую любовь к воскресшему Спасителю. Он убежден, что «человек живет радостью», но главная радость «рождается от внутреннего духовного подвига». Ни искусство, ни наука не есть достаточное условие для счастья. Только «религия — синтез всего человеческого знания. Она же — синтез и тех источников, которые дают нам счастье».
Только в религии сливаются все чувства хорошего, светлого и святого в один гимн красоте, в одно настроение, окрыляющее дух бессмертной силой. «Пусть ум ваш занят философскими вопросами о мире, Боге, человеке, но не трогайте вашей души, не трогайте вашей религии», — записывает Лосев. В день великого праздника он узнает, «что такое совмещение веры сердца и искание разумом истины возможно» (25/Ш—1912).
Растет и крепнет идея, зародившаяся у Алексея Лосева еще в последние месяцы гимназического бытия, — идея высшего синтеза как счастья и ведения, и не только в строго-логическом виде, а как чувство, вырывающееся из глубины сердца, высокое, чистое, неиссякаемое.
Приобщиться к научной столичной жизни не составляло особого труда, лишь бы было желание. У студента Лосева такое горячее желание всегда оставалось жизненной потребностью. Алексей, например, присутствовал на защите докторской диссертации С. Н. Булгакова «Философия хозяйства» на юридическом факультете Московского Университета, которая происходила при большом стечении слушателей в Богословской аудитории. Но в 1911 году Булгаков покинул Университет в знак протеста против реакционной политики министра народного просвещения Л.