Отец Кавалье, живший по соседству со стекольным мастером, часто поручал ему деньги для сына, находившегося в Женеве. Жан Кавалье и дю Серр быстро сдружились. Дю Серр, умевший с удивительной ловкостью ускользать от подозрений и бдительности де Бавиля, был одним из наиболее деятельных вождей «протестантской Унии» или Союза. С отменой Нантского эдикта, в определенное время года, гугеноты посылали скрытно в Тулузу шестнадцать выборных, которые являлись представителями кальвинизма в нижнем и верхнем Лангедоке, в Севенах и Дофинэ для совещаний о выгодах реформатской религии. На этих-то собраниях были положены первые основы сборищ в пустыне. Тут же депутаты, избранные из наиболее почтенных протестантов, порешили именем своих братьев, «упорно отстаивать право исполнения своих обрядов всеми средствами, пока они не ведут к мятежу, не скрываясь, собираться для молитв на развалинах своего храма, не покидать Франции и скорее принять мученический венец, чем изменить вере».
Со времени отмены Нантского эдикта вплоть до Рисвикского мира кальвинисты неотступно следовали этому постановлению, несмотря на то, что на многих собраниях присутствовавшие подверглись избиению, а многие «министры» были повешены, колесованы или сожжены за то, что проповедовали наперекор указам. Но когда, с 1700 г., избиение гугенотов стало обыкновенным делом, и множество пасторов пало жертвой своего усердия, Уния порешила, что отныне протестанты будут собираться только ночью, безоружными и с твердым решением умереть, не защищаясь.
Во время этих усиленных преследований дю Серр встретился в Женеве с Кавалье. Жантильом-стекольщик почуял в молодом севенце смелость, сильную волю, ум, гордость и зачатки безграничного честолюбия. Имея в виду будущее, он, пользуясь своим опытом, направлял и наставлял Жана, сообразно своим целям. В продолжение своего двухлетнего пребывания в Женеве, Кавалье, следуя советам дю Серра, приобрел кое-какие математические сведения, прилежно следил за военными упражнениями, научился владеть оружием и часто посещал протестантские собрания.
Эти беседы, в которых судьба кальвинистов и жестокость их преследователей рисовались самыми верными и самыми черными красками, действовали страшно возбуждающим образом на предприимчивую натуру Кавалье. Вскоре он стал одним из наиболее ярых членов воинствующей партии[6]. Кавалье никогда не отличался особенно глубоким и серьезным отношением к своей вере. Не будучи дурным, его нрав не был и безупречен. Его отважный, подвижный и смелый дух ничем не напоминал суровости кальвинистов. Прослушав проповедь, он сейчас же спешил на светский праздник. Когда же ему случалось сталкиваться в Женеве с дворянами-католиками, его больше возмущала их надменность, чем сама вера. В каждом из них он ненавидел еще больше дворянина, чем паписта. Он был близок к тому, чтобы завидовать золотым шпорам и вышитым шарфам этих «спесивых пав», несмотря на то, что его религия брезгала этими украшениями, как жалкою суетой.
Убедившись, что Кавалье не поддается влиянию, дю Серр, как выдающийся человек, помирился со всеми его достоинствами и недостатками. Чтобы поддержать и даже поднять в молодом севенце восторженность, он указывал ему, что религиозные вопросы не только связаны с политикой, но и подчинены ей: имущество, свобода протестантов затронуты не меньше, чем совесть. Он раскрывал ему в будущем общественное возрождение, основанное на разуме и на праве толкования, – на этом основном отличии протестантской религии. Наконец, он указывал ему в будущем, сообразно завету Кальвина, королей, подчиняющихся трем государственным чинам, выбранным из истинных опекунов народа. Говоря таким образом, дю Серр совершенно переиначивал заветы и убеждения большинства протестантов, которые никогда не рассматривали религии с точки зрения политики. Но дю Серр имел свои причины действовать подобным образом.
Благодаря этим наставлениям, Кавалье видел во всяком католике типичного дворянина-паписта – развратного, надменного и властолюбивого, между тем как протестант был для него представителем третьего сословия – честным, трудолюбивым и угнетенным. Не время еще разоблачать замыслы дю Серра и, главным образом, его странные, отчаянные, неслыханные приемы, к которым он собирался прибегнуть для достижения своих целей. От него одного зависели некоторые, прямо удивительные случайности, которые могли вызвать общее возмущение севенского населения, до тех пор безучастно покорявшегося гонениям. Итак, стекольщик хотел иметь Кавалье под рукой на случай, если настанет час взяться за оружие: он думал назначить его начальником грозных партизан.
После двухлетнего добровольного изгнания причину, заставившую Кавалье удалиться, можно было считать забытой: дю Серр предложил ему вернуться во Францию. Часто молодой севенец и дворянин-стекольщик сговаривались с некоторыми другими местными жителями встретиться под покровом ночи, в скрытом месте. По совету дю Серра, который, не давая проникнуть в свои замыслы, казалось, не прочь был верить в возможность близкого восстания, Кавалье часто навещал молодых людей своего возраста и звания. Благодаря своему живому, решительному нраву, он приобрел себе в Сент-Андеоле, в Саоле и в Зеленогорном Мосту множество друзей. Он устроил стрельбище и разные атлетические игры. Вскоре вся окрестная молодежь привязалась к Кавалье, как к смельчаку, любящему повеселиться. Хотя сношения, возникшие между ними, вызывались только общими увеселениями, они были довольно часты, и влияние Кавалье на товарищей с каждым днем росло. Если его власть над ними казалась с виду ничтожной, она, тем не менее, существовала. Чтобы достичь ее и сохранить, молодой севенец следовал советам дю Серра. Кавалье любил и почитал своего отца, но, зная непреклонность его убеждений, он скрывал от него свои частые сношения со стекольщиком и в особенности свои смутные надежды. Кавалье постарался также скрыть от своего отца влияние, которым он пользовался среди окрестной молодежи.
Громадная разница существовала между гугенотами долины и местечек и гугенотами-пастухами и дровосеками, жившими обыкновенно в горах. Последние, без сомнения, ввиду их дикой и созерцательной жизни, были проникнуты если не более глубокой верой, то, во всяком случае, большею религиозной восторженностью, чем обитатели низменности. Лесничий эгоальского леса Ефраим, известный по всему благочестию и своему суровому образу жизни, пользовался среди них неограниченным влиянием. Протестантам, жившим в равнине, и ремесленникам местечек, как более просвещенным и более причастным к обществу, жизнь Ефраима казалась слишком пуританской, слишком восторженной. Напротив, молодой, красивый, жизнерадостный и смелый Кавалье, обучавший их владеть оружием и ставший душой их деревенских игр, внушил им большое доверие к себе и искреннюю преданность. Таким образом, в случае возмущения, Ефраим стал бы во главе горцев-гугенотов, а Кавалье – протестантов низменности. Юношеское, живое воображение Жана наполнилось честолюбивыми мечтами. Он увлекся полной приключений жизнью всевозможных Бажолей, Мерлей, Киприанов – этих гугенотских вождей, так доблестно дравшихся во время междоусобий во главе мятежников. Ему опротивела спокойная, однообразная жизнь полей.
Поговаривали про его любовь к дочери старого протестантского капитана. Красавица Изабелла платила ему одинаковой нежностью. Вынужденный после стычки с маркизом де Флораком жить в изгнании, Кавалье поддерживал оттуда переписку с молодой девушкой. Они выжидали только более благоприятных условий, чтобы испросить благословения своих родителей. Но вот по прошествии некоторого времени Изабелла прекратила переписку с женихом. Сильно беспокоясь, мучаясь ее молчанием, Кавалье уже собирался безрассудно поехать во Францию, как вдруг вернувшийся в Женеву дю Серр вручил ему письмо молодой девушки. Она сообщала, что вынужденная сопровождать отца в Руэрг, она будет в состоянии извещать его о себе лишь изредка, но что их отношения остаются прежние, и ее чувства неизменны.
Кавалье вначале ощутил жестокую боль. Но, не забывая Изабеллы, он мужественнее стал относиться к постигшему его удару. За ним было слово молодой девушки. Время от времени он получал письма с уверениями в вечной любви. Он терпеливо выжидал конца своего изгнания.
Всякое менее глубокое чувство ослабело бы, благодаря разлуке и затруднениям, но Кавалье питал к Изабелле серьезную, почти торжественную привязанность, он верил в нее всеми силами своей души. Гордый, великодушный, героический нрав этой мужественной молодой девушки внушал ему столько же любви, сколько восхищения. Он был охвачен к ней одной из тех страстей, с которыми связываются малейшие изменения судьбы и которые, так сказать, руководят будущим. Изабелла была та женщина, с которой он хотел соединить свою судьбу, уверенный, что она одинаково разделит с ним его отважную жизнь, будет ли то счастье, или ряд невзгод.
По возвращении Жана во Францию она написала ему, что принуждена была покинуть Руэрг, сопровождая своего отца в Гиень, но что к концу года она вернется в Андюзу. Будь Кавалье менее пылкого и подвижного характера и не будь он занят мыслями о намеках, сделанных ему дю Серром, а главное, своими честолюбивыми стремлениями, которые вызывали рассеянность и мечтательность, он давно бы заметил, что его семья, его друзья на все его вопросы касательно прекрасной Изабеллы отвечали с каким-то смущением. Видно, не настало еще время узнать, ему великую тайну.
С некоторых пор старый Жером Кавалье внимательно следил за поведением своего старшего сына. Ему не удалось проникнуть в тайну его сношений с дю Серром. Но по тому возбуждению, которое он иногда замечал в Жане, по его осторожным приемам, по тому отвращению, которое тот выказывал со дня на день все больше и больше к полевым работам и по той гордости, которая, вопреки его желанию, сквозила во всех его словах – по всему этому хуторянин предугадывал, что, увлеченный своим смелым нравом, его сын пошел, пожалуй, по роковому пути. Намек Жана за ужином о деятельной роли своих предков в гражданских войнах еще более увеличил опасения старика.
Обстоятельства становились все тяжелее: росли преследования в этих несчастных краях. Пришло известие, что приближается севенский первосвященник, аббат дю Шель, во главе значительного войска. Этот, внушавший всем страх священник объезжал Лангедок, предшествуемый своей ужасной славой. Беспощадно применял он к протестантам, сообразно указам, страшные наказания, установленные для раскольников. Но гугеноты сохраняли спокойствие и покорность. Изгнанные министры главным образом наказывали им сохранять суровое, немое спокойствие мучеников: Господь-де гласом своих пророков уж известит народ, когда наступит время отвечать насилием на насилие.
Без сомнения, этот день никогда не наступит. Но Жером Кавалье, как и большинство протестантов, боялся, как бы благодаря какому-нибудь неосторожному слову, не прорвалось так долго сдерживаемое общее неудовольствие. Он знал по опыту, что малейшее покушение на возмущение послужит толчком к разорению и истреблению всех гугенотов в Лангедоке. Долго раздумывал он, как бы отвлечь сына от бездельничанья. Он хотел создать ему жизнь, полную Деятельности и занятий, и таким образом предохранить его от опасных искушений. Жером решил женить его. Он остановился на дочери богатого мандского хуторянина. Он предложил своего сына – и те согласились. Все почти было улажено между двумя семействами, а Жан Кавалье еще ни о чем не догадывался. Так как обыкновенно все подчинялось непреклонной воле старого протестанта, то он и на этот раз не сомневался в послушании своего сына. Он предвидел кое-какие затруднения касательно Изабеллы, но у него было верное средство устранить это препятствие.
Имея в виду этот важный разговор с сыном, хуторянин со строгим и недовольным видом вошел в комнату, где ожидал его Жан.
ОТЕЦ И СЫН
Гугенот сел. Жан почтительно, но не совсем спокойно, стоял перед отцом.
– Мой сын ответил мне сейчас за ужином, как непристойно отвечать почтительному сыну, – начал строгим голосом старик.
Не без волнения заметил Жан, что его отец обращается к нему в третьем лице, – признак его особенно торжественного настроения. Он почтительно ответил:
– Простите, батюшка, я об этом сожалею!
– Хорошо! Но в будущем пусть мой сын никогда не произносит таких безумных слов в присутствии наших пахарей и слуг. Мы должны давать им пример подчинения законам и послушания королю, нашему господину и владыке.
– Наш владыка! – повторил Жан с надменным и нетерпеливым видом.
Бросив на сына строгий взгляд, хуторянин сказал ему:
– Спесь моего сына велика, но не мешало бы поубавить ее...
– Что вы хотите этим сказать, батюшка?
Старик продолжал, точно не слыхал его вопроса:
– Я воспользуюсь сполна, по завету Господа, правом отцов над детьми совлекать их с гибельного пути.
В словах старика скрывалась такая холодная и спокойная решимость, что Жан почувствовал себя и уязвленным, и испуганным этим вступлением, в котором отцовская власть проявлялась во всем своем величавом деспотизме.
– Я не понимаю, о какой это опасности вы говорите, – начал он посмелее.
Старик продолжал, как бы не обращая внимания на то, что сказал Жан:
– С тех пор как мой сын вернулся из Женевы, он занимается одними глупостями. Я поручил ему надзор за моими полями – он этого не исполнил. Он шляется по увеселительным местам и целыми днями ничего не делает. Мне кажется, он стыдится наших простых работ. Гордость, гордость его погубит, если не будет над ним бдительного и строгого ока отца. Гордость его обуяла. Он возмущается при мысли о короле-господине. Это не к добру. Тот, кто сегодня отрицает власть своего короля, завтра не подчинится власти отца, а потом и своего Бога...
– Как можете вы это думать! Разве я когда-либо был к вам непочтителен, батюшка?
– Мой сын не может быть непочтительным. Но этого еще недостаточно. Он должен приносить пользу своим, своей стране. Он должен трудиться. Он должен, как я, среди знойного дня обрабатывать в поте лица землю, а потом удовлетворенно, спокойно отдыхать вечером среди своей семьи, у порога своего дома.
– Я уважаю полевой труд, батюшка; но разными способами можно служить своей стране. Я учился в Женеве и...
– Мой сын ничему не научился в Женеве. И, научись он там всевозможным наукам, он должен знать, что не быть ему ни лекарем, ни адвокатом, ни нотариусом, ни писарем, ни клерком, ни прокурором, ни купцом. Он должен знать, что государственные должности ему недоступны. Королевские указы запрещают это.
– Эти-то гнусные указы и возмущают меня! – неистово крикнул Жан. – И почему это постыдное исключение? Почему составляем мы толпу угнетенных среди толпы угнетателей? По какому праву ставят нас вне закона? По какому праву?
– А по какому праву вы-то хотите уклониться от мученичества, если Господь к нему предопределил? И что значит настоящее в сравнении с вечностью? Что значит мимолетный гнет пред вечным освобождением? – спросил, глубоко возмутившись, старик.
– Но несправедливость?
– Я не спорю с моим сыном, – сказал хуторянин, сделав решительное движение рукой. – Он послужит своей стране, как я ей послужил. Он, как я, будет пахарем. Я свое отработал, я стар, я нуждаюсь в отдыхе. Он же молод и силен. Пусть станет он за сохой и поведет дальше начатую мной борозду. И в один прекрасный день, если Господь его благословит, как благословил он меня, он, в свою очередь, будет заменен своим сыном... Так придет день св. Иоанна, и мой сын станет обрабатывать этот хутор под моим присмотром. А так как ему пора обзавестись подругой, он женится на старшей дочери Антуана Алеса из Манда. Все уже улажено между мной и Антуаном. Я предупредил мою жену. Завтра мой сын проводит меня в Манд.
Отрывистые короткие иносказательные выражения, проговоренные важным тоном, указывавшим на привычку читать св. Писание, были произнесены стариком с полной уверенностью. Его изменившийся голос и вся его наружность показывали, что он не допускал и тени возражения. Жан Кавалье стоял перед ним, точно охваченный столбняком. Он опомнился только тогда, когда отец сказал, направляясь к двери:
– Пойдем, час молитвы настал!
– Батюшка, остановитесь! – крикнул Жан, схватив за руку собиравшегося уходить старика. – Простите, я, без сомнения, плохо понял. Вы говорили мне про какую-то свадьбу?...
– Я уведомил моего сына о его ближайшей женитьбе на дочери Антуана Алеса из Манда.
Жан воскликнул с глубоким изумлением:
– Но ведь вы хорошо знаете, батюшка, что это невозможно!
Хуторянин бросил на сына строгий, безучастный взгляд и направился к двери.
– Выслушайте меня, батюшка, сжальтесь, выслушайте меня! Я не могу жениться на дочери Антуана Алеса: вы не захотите моего несчастья, моего вероломства. Вам известно, что я и Изабелла, мы обменялись клятвами; вы знаете, что я люблю ее, что только она одна будет моей женой.
– Мой сын не произнесет никогда больше имени Изабеллы в моем присутствии. Он возьмет себе в жены ту, которую я ему предназначил.
– Никогда! – крикнул Жан, возмущенный непоколебимой уверенностью своего отца.
Хуторянин, сообразив, что его сын вправе удивиться запрещению не вспоминать отныне об Изабелле – запрещению, ничем не оправдываемому, вернулся и сказал Жану голосом уже менее строгим:
– Мой сын не может думать, что я потребую от него чего-нибудь наперекор его счастью и данному им слову... Если я ему говорю, что он не должен более произносить имени Изабеллы в моем присутствии, значит об этом имени не должно больше вспоминать. Если я ему говорю, что он освобожден от данного им слова, значит он освобожден.
Жан Кавалье глубоко уважал своего отца, он пришел в ужас от его слов. Он был ошеломлен этим неожиданным ударом, но потом под давлением жгучего любопытства, он, угрюмый и бледный, сказал хуторянину:
– Без сомнения, я вам верю, батюшка. Но почему же я свободен от данного мною Изабелле слова? Почему не произносить ее имени в вашем присутствии?...
Все лицо Жана выражало мучительное беспокойство. Хуторянин, который, несмотря на свою наружную сдержанность, обожал своего сына, почувствовал глубокую жалость к нему.
Внезапно изменив свое обращение, он протянул ему руку и проговорил:
– Не допрашивай меня, дитя мое!
Это движение, эти простые слова, волнение, которого отец не мог сдержать, – все предсказывало Жану какое-то страшное несчастье. Вспомнив тут же, что вот уже несколько месяцев как он не получал известий от Изабеллы, он с отчаянием воскликнул:
– Она, значит, умерла?
– Она не умерла, – ответил старик.
– Но она больна, она, может, при смерти?
– Она здорова...
– Она жива – и я свободен от данного мной ей слова? Она жива – и я не смею никогда произносить в вашем присутствии ее имени? – медленно проговорил Жан, точно стараясь проникнуть в смысл этой роковой загадки. – Она, значит, подлая! Батюшка, батюшка, отвечайте же: она, значит, подлая?
Помолчав довольно долго, старик ответил сыну, не спускавшему с него своих жадных глаз, торжественно громким голосом, точно произнося проклятие:
– Да, она подлая!
Жан, казалось, был уничтожен этими словами. Но вот ужас первого впечатления прошел: явилось сомнение, а вместе с ним и надежда. Он слишком любил Изабеллу, чтобы поверить словам отца.
– Батюшка, вас обманули! – проговорил он. – Вы рассказываете невозможные вещи. Вот уже два года, как Изабелла пишет, что любит меня. Она честна, она мужественна, она не унизится до лжи... Нет, нет, батюшка, вас обманули!
Хуторянин понимал, как глубоко должен был страдать его сын. Вместо того чтобы строго ему ответить, он мягко сказал:
– Дитя мое, поверь, меня не обманули. И если я так долго хранил молчание, ничего не говоря об этой недостойной измене, то только потому, что еще время не наступило и незачем было наносить тебе этот тяжелый удар. Это, пожалуй, была слабость с моей стороны. Следовало сообщить об этом по возвращении твоем из Женевы. Но теперь не допрашивай меня... Верь моим словам, дитя мое! Никогда еще я не обвинял невинного... Навсегда забудь эту тварь... Подумай о союзе, который я тебе подготовил: в нем ты найдешь счастье и покой.
Жан ошибался в чувствах своего отца. Впервые в своей жизни ему показалось, что старик прибегает к хитрости желания заставить его жениться сообразно своему выбор и что Изабелла была недостойным образом оклеветана им.
– Изабеллу обвиняют в ее отсутствии, – с решимостью обратился он к отцу. – Мне не говорят, в чем ее преступление. Так знайте же, я не женюсь раньше, чем узнаю, в чем именно ее упрекают, не женюсь раньше, чем услышу защиту из ее собственных уст.
– Мой сын! – сурово проговорил старик, которого сомнение, выраженное сыном, вернуло к строгим привычкам.
– И еще, – прибавил Жан. – Кто докажет мне, что вы не жертвуете Изабеллой, чтобы заставить меня жениться сообразно вашему желанию?
– Несчастный безумец! – вскрикнул с негодованием старик. – Ты осмеливаешься подозревать своего отца. Так узнай же все! Узнай все, что из жалости к тебе я хотел скрыть! Когда ты покинул Андюзу, та презренная тварь дала увлечь себя маркизу де Флораку, капитану сен-серненских драгун, – тому самому, который был причиной твоего изгнания... Веришь ты мне теперь?
– Ах, батюшка, это ужасно! Сжальтесь надо мной! – простонал несчастный и, упав перед стариком на колени, закрыл лицо руками, стараясь подавить рыдания.
Часа два спустя после этого открытия, в полночь, Жан Кавалье оставил с предосторожностями хутор. Чтобы его никто не услышал, он быстро направился к подножию холма, где эгоальский лесничий убил волка. На этом месте находился каменный крест, прозванный местным населением Кровавым Крестом, конечно в память какого-нибудь печального происшествия. Он находился посреди перекрестка, на котором скрещивались четыре главные дороги в Ор-Диу.
КРОВАВЫЙ КРЕСТ
В состоянии, близком к отчаянию, отправился Жан Кавалье к Кровавому Кресту, где он надеялся встретиться с Ефраимом и дю Серром. Он испытывал дикое бешенство, вспоминая Изабеллу и ее обольстителя. До сих пор он слепо верил в любовь этой молодой девушки. Он так был убежден в ее преданности, что это внезапное разочарование и гибель всех его надежд вдвойне ужасали его. То он обвинял в этой бесстыдной измене одну Изабеллу, то обращал всю свою ненависть против де Флорака. Но когда Жан вспоминал гнусное двоедушие молодой девушки, которая недавно еще писала ему уверения в вечной любви, он чувствовал к ней еще больше омерзения, чем к маркизу.
А между тем в его честолюбивых мечтах Изабелла всегда занимала видное место. Нравом и умом она стояла настолько выше своего происхождения, он успел настолько убедиться в ее непоколебимом мужестве, что в самых безумных его мечтах о славе, эта сильная женщина всегда находилась бок о бок с ним. Разбираясь в своих воспоминаниях, он даже думал, что первые честолюбивые замыслы возникли в нем одновременно с любовью к Изабелле и что он хотел подняться выше своего скромного положения исключительно для нее. Иногда же он переходил от вспышек гнева к мучительно-болезненным воспоминаниям. Он припоминал малейшее слово, сказанное молодой девушкой, ее искренность, откровенность, ее строгие увещевания, когда она упрекала его в гордых и ни к чему не ведущих помыслах, ее разумные и зрелые советы, которые он получал от нее в письмах. Он спрашивал себя тогда, как могла она, такая смелая, снизойти до такой подлой измены?
Как это обыкновенно случается, личный интерес поглотил общие выгоды. Свое бешенство против маркиза де Флорака Жан перенес на всех католиков. Будь в его власти заставить народ поднять оружие на дворян и католиков, мгновенно вспыхнуло бы восстание.
Он не забыл среди всех своих скорбных волнений свидания, назначенного им Ефраиму и Аврааму дю Серру: он дорожил ими, как мщением. Пройдя немного, Жан очутился на границе широкой, обросшей вереском равнины, отделявшей эгоальский лес от холмов Ор-Диу. Равнина была перерезана четырьмя дорогами. На месте их пересечения был воздвигнут высокий, готической формы, каменный крест. Была светлая, звездная ночь. Жан заметил кого-то у подножия креста и осторожно приблизился к нему.
– Вострубите рогом в Гиве! – раздался глухой голос человека, опередившего его своим приходом.
Жан ответил на этот условный знак следующим, взятым из того же библейского стиха, предложением.
– Вострубите трубою в Раме!
Потом приблизившись, он проговорил, сообразно обычаю, установленному гугенотами:
– Добрый вечер, брат Ефраим. Брата Авраама еще нет?
– Он еще не пришел, – сказал Ефраим.
Кавалье, поглощенный своими мыслями, собирался присесть на подножие креста, но приблизившись, он вскрикнул:
– Что это повешено на том столбе? Остов собаки?
Лесничий безмолвно встал, вынул из своей охотничьей сумки огниво, высек огонь, сорвал горсть сухого вереску, зажег его и, быстро вскочив на подножие, осветил крест. На каменных перекладинах над полуизъеденным трупом волка красовались начертанные углем слова:
«Так да погибнет первосвященник Вала! Так да погибнут кровожадные волки!»
Увидев лицо этого сурового человека и читая, при мерцании его факела, этот смертный приговор, начертанный в минуту дикого возбуждения, Кавалье содрогнулся. Огонь потух, все погрузилось в темноту. Глубокое молчание ночи было прервано шумом шагов. Ефраим и Кавалье встали, внимательно прислушиваясь. Вскоре появился человек.
– Возглашайте в Бефавене! – проговорил Ефраим.
– А ты, Веньямин, знай: враг за тобою! – ответил новоприбывший.
– Это – брат Авраам! – в один голос воскликнули Кавалье и Ефраим, направившись к нему.
Аврааму дю Серру, потомку старинного, знатного рода в Лангедоке, было тогда лет около пятидесяти. Он был высокого, сухощавого и крепкого телосложения. Его бледное лицо, изрезанное глубокими морщинами, было в одно и то же время и насмешливо, и строго. Его лоб и виски были совершенно лишены растительности. Нависшие брови, седые, как и усы, почти скрывали его искрящиеся глаза. Он носил крестьянский казакин, кожаные сапоги, широкую соломенную шляпу и палку с железным наконечником.
Весь погруженный в свои тяжелые мысли, Кавалье, при виде дю Серра, несмотря на всю важность сведений, которыми они должны были обменяться, первым делом осведомился про Изабеллу.
– Брат Ефраим! – обратился он к нему голосом, дрожащим от волнения, и отводя его в сторону. – Мой отец мне все рассказал про Изабеллу: он сказал, что она недостойным образом мне изменила. Он сказал, что ее обольстили, – прибавил, все более приходя в бешенство, Кавалье. – Я спрашиваю вас еще раз: правда все это? Правда?...
Уже несколько мгновений как дю Серр презрительно и вместе с тем удивленно смотрел на Кавалье. Вдруг он с негодованием крикнул:
– Брат Ефраим, поди-ка сюда! Храбрый лев Израиля, подойди-ка послушать, как этот человек нюнит о какой-то потаскушке! Собираются перерезать всех его братьев, а он оплакивает свою погибшую любовь! Как ты полагаешь, брат Жан Кавалье, неужели мы собираемся в святую полночь в пустыне для того, чтобы выслушивать подобные мерзости?
– Восплачьте о мертвеце: он лишен света! Восплачьте о безумце: он лишен разума! – проговорил сурово Ефраим. Потом он прибавил:
– Я говорил тебе, брат, этот юноша слишком слаб и слишком молод. Он недостоин работать с нами над вертоградом Спасителя. Пусть зло, которое он причинит нашему делу, отзовется на нем самом!
Потому ли, что он почувствовал всю справедливость упреков дю Серра, потому ли, что он был обижен, но Кавалье ничего на это не ответил. Повернувшись к Ефраиму, он гордо сказал ему:
– Если ты звуком своей трубы можешь собрать вокруг себя всех пастухов горы и дровосеков леса, то и мой голос знаком всем пахарям в долине и ремесленникам в местечке. Пусть Израиль покинет шатры, и тогда убедятся, был ли слишком слаб или молод тот, кто научил молодежь в Сент-Андеоле, Андюзе, Зеленогорском Мосту владеть оружием...
– Не надо уметь владеть оружием, чтобы служить делу Господа! – крикнул с уничтожающим презрением Ефраим. – Разве Самсон владел оружием? А Давид? Пусть пастух возьмется за свой посох, пахарь – за свой плуг, жнец – за свою косу, мельник – за свои жернова! Пусть женщины и дети вооружаются камнями с больших дорог! И если глас Бога укажет им путь, Израиль победит. Вера – вот их оружие!
Дю Серр, испугавшись опасного недоразумения между Кавалье и Ефраимом, обратился к первому:
– Брат Кавалье, я не сомневался в твоей смелости: вот почему меня удивила твоя слабость. Время не терпит: поговорим о наших делах. Нам угрожают новые несчастья. Приезжаю я из Монпелье. Маршал де Монревель собирает огромное войско. Со всех сторон призывают воинов для исполнения новых указов, касающихся одинаково всех нас, как раскольников.
– Против кого же собирают все эти силы, раз наши братья умеют только покорно умирать? – с горечью проговорил Кавалье.
– Это невозмутимое, безгласное мученичество ужасает Бавиля, – сказал дю Серр. – Недостойный понять святого самоотвержения жертв, он видит в этом какую-то ловушку: он настороже. Вчера, проехав Алэ, встречаю я первосвященника дю Шеля. Он приближается к нам большими шагами и тащит в колодках наших братьев: это – все женщины, дети, молодые девушки и старцы.
– Куда же ведет он всех этих несчастных? – спросил Кавалье.
– В старинное Зеленогорское аббатство, в котором он намерен укрепиться с большим войском до тех пор, пока не искоренит «ереси» в наших горах, как говорят католики. Пуль, жестокий партизан Пуль, сопровождает со своими «микелетами»[7] первосвященника, а с ним и два сен-серненских отряда драгун под начальством маркиза де Флорака.
Не знал ли дю Серр имени обольстителя Изабеллы, или забыл его, но он, видно, далеко не ожидал того впечатления, которое произвело оно на Кавалье. Сильно побледнев, но совладав с собой и вспомнив последние упреки дю Серра, Кавалье спросил глухим голосом:
– Маркиз де Флорак начальствует двумя ротами драгун, сопровождающих первосвященника?