Современная электронная библиотека ModernLib.Net

На лобном месте

ModernLib.Net / Отечественная проза / Свирский Григорий / На лобном месте - Чтение (стр. 4)
Автор: Свирский Григорий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Вот эта поразительная сцена:
      "В подвале тесно, негде повернуться. Двое представителей политотдела (они указываются прежде всего. -- Г.С.). Один из штадива. Начальник связи полка. Это все наблюдатели. Я понимаю необходимость их присутствия, но они меня раздражают".
      В конце концов Керженцев требует, чтобы все, кто не будут принимать участие в атаке, покинули землянку.
      "Глаза у капитана (наблюдателя -- Г.С.) становятся круглыми. Он откладывает газету.
      Почему?
      -- Потому...
      Я прошу вас не забывать, что вы разговариваете со старшим.
      -- Я ничего не забываю, я прошу вас уйти отсюда. Вот и все.
      -- Я вам мешаю?
      -- Да. Мешаете.
      -- Чем же?
      Своим присутствием. Табаком. Видите, что здесь творится? Дохнуть нечем. -- Я чувствую, что начинаю говорить глупости..."
      Капитан не уходит, но автор уж закусил удила:
      " -- Значит, вы собираетесь все время при мне находиться?
      -- Да. Намерен.
      -- И сопку со мной атаковать будете?
      Несколько секунд он пристально, не мигая, смотрит на меня. Потом демонстративно встает, аккуратно складывает газету, засовывает ее в планшетку и, повернувшись ко мне, медленно, старательно выговаривая каждое слово, произносит:
      -- Ладно. В другом месте поговорим.
      И выползает в щель. По дороге цепляется сумкой за гвоздь и долго не может ее отцепить".
      "Они славные ребята, -- вскользь замечает автор о представителях политотдела, -- понимают, что вопросы сейчас неуместны, и молча занимаются своим делом".
      "Славные ребята", естественно, смеются, видя, как капитан пытается отцепиться от гвоздя. Живые люди!.. Они доедают свои консервы. "Я против них ничего не имею -- торопливо добавляет Керженцев-Некрасов. -- Но не мог же я одного капитана выставить". Они понимающе смеются и, пожелав успеха, уходят.
      В подвале сразу становится свободнее..."
      Вот что такое пусть и приневоленная, но точная и храбрая проза.
      Инстинктивно, все той же "поротой спиной" советского человека почувствовал Виктор Некрасов: акцентировать надо на штабном, а не на "славных ребятах", Боже упаси!..
      И по-доброму рассказал также о Сенечке -- полковом агитаторе. О самом низовом работнике агитслужбы, таком же солдате, как и все. Сделал Сенечка чучело Гитлера, выставил его над бруствером, немцы стреляют по Гитлеру, а солдаты хохочут.
      Говорили, не сойдет Виктору Некрасову изгнание представителей партии из землянки. Сенечка не перетянет чашу весов.
      В самом деле, никто из советских писателей на такое не решался.
      Шестьсот советских писателей в те дни сидели в лагерях или были уничтожены.
      Виктор Некрасов решился...
      И, наконец,
      3. "Порок наказан, добродетель торжествует"
      Или, как позднее простодушно сформулировала министр культуры СССР Е. Фурцева: "Конец должен быть хорошим..."
      Начштаба Абросимова, у В. Некрасова, судят и отправляют в штрафной батальон.
      Но -- для читателя -- всего этого как бы нет. Порок не искоренен: кого не застрелили гитлеровцы, добивают абросимовы.
      Такова сила повести "В окопах Стадинграда".
      Прочтите эту бесстрашную книгу.
      Как встретил Запад книгу, открывшую вместе с повестью "Двое в степи" Э. Казакевича правду сталинской эпохи? Заметил ли хотя бы очевидное: в повести сказалось больше, чем автор хотел или решился сказать; что, к примеру, антиподы В. Некрасова -- и прекрасный Ширяев, и преступный Абросимов -- оба обладают правом на бессудное убийство, "трясут пистолетами"? И отнюдь не только в часы атаки... А трибуналами запугивают лишь второстепенных героев.
      Фаворитом в те дни выскочил Константин Симонов. Его командировали в Америку с его строго дозированной сталинистской прозой. Он собрал весь газетный мед.
      Это был удавшийся маневр агитропа ЦК: даже те в США, кто пристально и доброжелательно следил за новинками советской литературы, заметили лишь следующее: "Под конец года появился роман "Сталинград" В. Некрасова, хотя во многом повторяющий и подкрепляющий настроения симоновских "Дней и ночей..."
      (Точная творческая характеристика постоянного Секретаря Союза писателей СССР К. Симонова, сложившаяся о нем за четверть века, такова: "Симонов всегда первым выскакивает на разминированное поле...")
      "... обе эти вещи, -- продолжим обобщающую цитату, -- посвященные первому периоду войны, не могут претендовать на ведущее место в литературе и -- главное -- ничего не рассказывают о том, о чем думают и что встретили люди дома, вернувшись с войны".
      Как говорится, отделили пшеницу от плевел...
      4. "ЗАТЫЛКОМ К РОСТОМЕРУ"
      "Помилованная" В. ПАНОВА и приговоренный В. ГРОССМАН.
      Массовый расстрел еврейских писателей. Выбор Ильи ЭРЕНБУРГА.
      -- Как живете? -- спросил у однажды зимой сорок девятого года вполне благополучного писателя К.
      -- Как? Как и все! -- отозвался он со своей одесской живостью. -Затылком к ростомеру..
      Мы шли по пустынному Москворецкому мосту; К. объяснил под свист ледяного ветра, то и дело озираясь, не подслушивают ли.
      В концлагере под Веймаром был ростомер с отверстием для дула. Заключенного приставляли к нему затылком, будто бы измерять рост. И стреляли в затылок.
      Вот и я... Опубликуешь что-либо -- ставят к ростомеру. Ждешь в холодном поту, то ли отмеряют, какую премию дать: первую -- вторую -- третью степень признания. То ли грянет выстрел...
      Ставили "затылком к ростомеру" и Веру Панову.
      Ее роман "Кружилиха" вряд ли останется в истории литературы как произведение искусства. Он останется памятником общественной мысли. Мысли смелой и честной.
      Веры Пановой уже нет, и некому отделить пшеницу от плевел -- рыхлых публицистических глав-заставок, рожденных страхом, или от обязательного соцреалистического хэппи-энда -- добродетель торжествует! Некому отбросить то, что мысленно отбрасывал читатель.
      А жаль!.. "Кружилиха" Пановой приблизила ее к Некрасову и Казакевичу.
      Впервые мы разговорились с Пановой в ночном саду, в доме творчества в Коктебеле, в 1966 году. У меня только что закончилась очередная схватка с партийными властями Москвы, и дежурная принесла мне записку. Записка была от Веры Федоровны. Я пошел в коктебельский парк, как на свидание.
      "Что вы, что вы делаете?! Такая махина перед вами. переедут и не оглянутся..." -- У Веры Федоровны тряслись губы. Лицо было белым. Ни кровинки. Лицо перепуганного насмерть человека...
      Это меня поразило. Да кого б не поразило?!
      Вглядитесь в ее портрет. Фотография Веры Федоровны открывает почти каждую ее книжку; вы поймете: это человек сложный, сильный. У Пановой прямой, проницательный взгляд серых глаз. Неуступчивый взгляд, властный...
      Что привело Панову в такое состояние? В 66-м году, когда время смело уж и Сталина, и Хрущева, когда казалось -- и ей, и другим ничто не грозит.
      Возможно, она и ранее была не столь отважна, как думали...
      Но тем мужественнее ее стремление стучаться в запретные места.
      Еще в 1948 году Вера Панова заставила мыслящего читателя задуматься о новом классе.
      Именно об этом "руководящем", губящем страну классе бюрократов впервые зашептались тогда многие студенческие аудитории -- это закономерно в стране, где выражения "классовая борьба", "классовая ненависть" полвека не сходят со страниц газет, ежедневно гремят по радио. Слово "класс" в столь непривычном контексте старались, правда, не произносить -- из предосторожности...
      Я не буду останавливаться на повести "Спутники", действие которой разворачивается в санитарном поезде. Это честная и талантливая книга Веры Федоровны о героях и страдальцах; однако она не столь глубока, как социально взрывная проза Некрасова и Казакевича.
      Зато вторая книга Пановой поставила ее в один ряд с этими писателями.
      В 1944 году Вера Федоровна жила на Урале, в городе, который всегда назывался Пермью, а тогда -- Молотовом. В предместье Перми -- Мотовилихе расположены гигантские заводы. Здесь, в Мотовилихе, Вера Федоровна и начала свой роман "Кружилиха".
      "И хотя я уже писала что-то на своем веку, -- говорила она в автобиографии, -- здесь впервые узнала, как трудна писательская работа и как она сладостна..."
      Вот начало "Кружилихи": Уздечкин, руководитель профсоюза, заявляет в присутствии всех городских властей: "Никакой согласованности у нас нет. А есть... директорское самодержавие" *.
      Это сказано о заглавном герое в годы сталинского самодержавия.
      Нет, это не было случайным совпадением или намеком: все руководители "Кружилихи" -- маленькие самодержцы.
      Вот, к примеру, главный конструктор Владимир Ипполитович: "Он мог уволить человека неожиданно и без объяснений -- за малейшую небрежность, за пустяковый просчет и просто из-за каприза".
      Но начнем все же с главного и почти легендарного героя Листопада.
      Самодержавие Листопада освещается целенаправленно, с большим мастерством, приемом всестороннего и многоступенчатого обнажения.
      Он терпеть не может Уздечкина. Почему?
      Процитируем Панову, чтобы не было ощущения своеволия комментатора:
      "Листопаду говорили, что у Уздечкина большое несчастье: жена его пошла на фронт санитаркой и погибла в самом начале войны; остались две маленькие девочки, подросток, брат жены, и больная старуха-теща; Уздечкин в домашней жизни -- мученик. Листопад был равнодушен к этим рассказам, потому что Уздечкин ему не нравился".
      Это легко понять.
      Листопад равнодушен не только к неприятным ему людям. Казалось бы, он любит свою молодую жену Клавдию. Но случается несчастье, Клавдия умирает во время родов. После нее остаются дневники; она вела их при помощи стенографии, чтобы никто не мог прочесть. По просьбе Листопада его секретарша расшифровывает дневники. Оказалось, что Клавдия была бесконечно одинока. Рядом с ней жил человек, для которого она, Клавдия, как бы не существовала. "Я -- после всего, -- писала она для самой себя. -- Если я умру, он без меня прекрасно обойдется".
      Как-то, когда он пришел с завода и тут же заснул, Клавдия громко спросила, любит ли он ее. "Я без тебя была счастливая, а с тобой несчастливая... Для чего ты женился на мне? Кто ты мне?.. Прости меня, если я требую больше, чем мне полагается, но я не могу жить без счастья...". Этими словами и заканчиваются дневники Клавдии, которые секретарша Листопада так и не показала властительному директору: зачем тревожить его превосходительство?..
      Кто знает, возможно, Листопад и в самом деле не очень любил свою молодую жену, далекую от его всепоглощающих забот.
      Однако мать свою он действительно любит, в этом нет сомнения: он часто вспоминает детство, деревню, сенокос, мать, как праздники нелегкой жизни.
      И вот любимая, с волнением ожидаемая мать приехала, сын просит ее прожить у него все лето.
      "Лето? Ловкий ты, Сашко! -- отвечает удивленная мать. -- Через две недели жнитва начнется. Я ж теперь голова колхозу, ты и не спросишь. И про Олексия не спросишь..." (Подчеркнуто мной. -- Г.С.)
      Рассказ матери об Олексии, отчиме Листопада, -- один из самых поэтичных в "Кружилихе". Слепой Олексии пытается помочь ей, чем может. Как-то затачивал косы, порезал руки, а не видит, что порезал, спрашивает жену: "Чого это кровью пахнет?"
      Листопаду после попрека матери, -- сообщает автор, -- "до того стало стыдно, даже покраснел". Остановимся здесь, поразмышляем.
      Вера Панова от главы к главе как бы подводит к главному герою близких ему людей.
      К Уздечкину он, как мы знаем, нетерпим.
      К жене -- равнодушен; дневник не случайно расшифрован посмертно.
      Листопад бездушен и к самым близким людям.
      Панова пристально вгляделась в положительного героя сталинской эпохи, любимца партии и что акцентировала, что посчитала доминантой образа, его стержнем?
      Бездушие героя, бесчеловечность, нравственную глухоту...
      Более всего рады Листопаду, тянутся к нему -- жулики (скажем, его шофер Мирзоев, который "широко эксплуатировал" директорскую машину, жил припеваючи).
      И-- представители партийного аппарата, которые, как и жулик Мирзоев, боготворят его, выгораживают, как могут. Живут при нем как у Христа за пазухой.
      Значит, и они преступно корыстны? Их устраивает его сила, пусть даже безнравственная, бесчеловечная?
      Смелая и глубокая книга Веры Федоровны подводит к этой мысли каждого, кого еще не отучили думать...
      Естественно, прямо сказать об этом Вера Панова не может. И потому Рябухин, секретарь парткома, сила на заводе огромная, для порядка ругает Листопада:
      "Ты сукин сын, эгоцентрист проклятый, но я тебя люблю-- черт знает тебя, почему". (Подчеркнуто мной. -- Г.С.)
      Чтобы как-то пройти по минному полю собственных открытий, Вера Панова придумывает смехотворную мотивацию: Рябухин на войне был контужен, на время ослеп, а когда прозрел, "ему казались прекрасными все лица вокруг".
      ...Слепота партийной власти -- и это не предел глубины, а только веха на пути исследования. Вера Панова идет дальше, посягая на неприкасаемое.
      Отчего народ терпит Листопада и его холуев? Не справедливо ли беспощадное выражение: каждый народ заслуживает то правительство, которое имеет?
      Вот он, представитель народа -- Лукашин, бывший солдат, честнейший человек, тихий, работящий, обойденный наградами. Вера Федоровна постоянно подчеркивает, что именно он, Лукашин -- олицетворение народа в "Кружилихе". Гораздо позднее, в автобиографии, изданной в 1968-м, через двадцать лет после выхода "Кружилихи", она прямо пишет об этом: "В схватке Листопада с Уздечкиным все время рядом присутствует Лукашин и, не вмешиваясь в спор, напоминает: "Товарищи, товарищи, существую и я..."
      Голоса его, конечно, никто не слышит. Лукашин -- это своеобразный Теркин на том свете, явившийся в мир задолго до появления Твардовского. Только не улыбчивый, а грустный Теркин. Подземный: у подземных жителей голоса нет...
      ...Однако роман написан как бы по канонам социалистического реализма; нужна, следовательно, реалистическая мотивация безгласия народа; почему, в самом деле, Лукашин не борется со злом? Бессилен перед подлостью? Что стряслось с героем, олицетворяющим народ?
      "В детстве его корова забодало", -- отвечают односельчане.
      Что имела в виду Вера Федоровна под этим: татарское нашествие, революцию, годы террора и массовой высылки крестьянства?
      Простор для мысли читателя...
      Такова сила талантливого иронического подтекста в книге, написанной при жизни самого кровавого самодержца, которого только знала земля!
      Листопада и таких, как он, повествует автор, держит наверху народная толща; деревенский и полудеревенский рабочий люд, наши вековечные молчальники; привыкшая к произволу интеллигенция, неукротимый Уздечкин, образом которого начинается и по сути завершается изобличение подлой эпохи. ...Выясняется вдруг, что героически честный, неподкупный Уздечкин, народный страж, борец за огороды и пенсии, человек выборный и уважаемый, так же черств, как и его антипод Листопад, сталинский герой.
      Уздечкин черств, правда, не умом, не осознанно и цинично, как Листопад, декларирующий: надо уметь жить так, чтоб "было сладкое", а черств сердцем, измученным всеобщей дерготней, приниженностью, нищетой, деревенской и фабричной. Черств даже к Толику, брату погибшей жены, который молча плачет от безучастия родни, отвернувшись к стене.
      Образ Уздечкина, больного человека, страдальца, заслуженно выдвинутого народом, -- может быть, самый сильный удар Веры Пановой по системе, иссушающей, мертвящей даже таких людей...
      И "положительный" Рябухин, символ партии на заводе, говорящий на чудовищном языке, где смешаны "харч" и "реноме", такой же. Все руководители "Кружилихи", до единого, душевно черствы, бездушны, безжалостны к самым близким людям своим...
      По объективной сути они сближены жестоким временем, как и герои-антиподы Виктора Некрасова.
      Такова правда эпохи, какой увидела и описала ее в 1944-- 1947 годах, годах массовых расправ, Вера Федоровна Панова.
      Разумеется, расправиться с ней попытались немедля. В журнале "Крокодил" появился издевательский фельетон " Спешилиха". От "Кружилихи" не оставили камня на камне.
      Вера Панова была лауреатом Сталинской премии (за повесть "Спутники"); таким тоном со сталинскими лауреатами не говорили -- было очевидно, что погром инспирирован отделом культуры ЦК партии, по крайней мере.
      Все работы Пановой были приостановлены. На публичных лекциях "люди из публики" начинали задавать вопросы: "Доколе будут терпеть "очернительство этой Пановой?", "Почему на свободе Панова, оклеветавшая народ и партию?"
      Панова не стала ждать "черного ворона". Она знала, как в самодержавной России дела делаются... Она написала письмо "на высочайшее имя" и сумела, через Поскребышева* , это письмо передать.
      Сталин не откликался на жалобы писателей (исключения единичны: Горький, Булгаков, еще несколько имен). Но, случалось, бывал "отзывчив", когда писали литераторы-женщины. Незадолго до Веры Пановой к нему обратилась за защитой Вера Инбер, которую он тоже "оградил от посягательств"...
      Восточный деспот, Сталин не считал женщин существами вполне равноправными и уж конечно не боялся их.
      ...Однако В. Панову предупредили, как и Казакевича: "Смо-отрите, Вера Федоровна..."
      Казакевич, как мы знаем, был сломлен после повести "Двое в степи", Вера Панова стала иной после "Кружилихи" I *...
      Даже в шестидесятых годах у нее тряслись губы, когда она вспоминала о тупой и жестокой государственной машине, которая возвеличила ее премией, а одновременно спустила на нее с цепи всю свору лагерных овчарок во главе с Кочетовым.
      Да, странная это была победа... Спустя два года после присуждения Сталинской премии за роман "Кружилиха" вдруг появляется в печати ругательное "письмо читателя".
      Была и такая форма расправы, она сохранилась и по сей день: "письмо читателя". Это блистательно описано в стихотворении Александра Галича о Климе Петровиче Коломийцеве, знатном рабочем, которому, помните, "чернильный гвоздь" -- обкомовский порученец сунул в машине, по пути на митинг в защиту мира, бумажку, чтоб тот познакомился наскоро "со своей выдающейся речью..."
      21 сентября 1950 года в статье "Мастерство писателя" дважды лауреат Сталинской премии Вера Панова все еще вынуждена отбиваться от подобных "выдающихся речей" знатных токарей, которые почему-то не могли простить ей, нет, не образ токаря, а образ сановного Листопада.
      Странные токари, пекущиеся только о бюрократах!.. Выступать против знатных токарей и весьма незнатного тогда Кочетова становилось все трудней и трудней. Порой уж и головы нельзя было поднять. "Кружилиху" критиковали так, словно книга стала другой.
      * * *
      ...Не книга Пановой изменилась -- времена изменились, изменились по-сталински круто. Откровеннее всего это проявилось в шумном разгроме романа Василия Гроссмана "За правое дело", опубликованного журналом "Новый мир" в 1952 году.
      Казалось бы, этот роман о войне. Только о войне. Однако в нем то и дело пробиваются наружу темы, впервые поставленные в послевоенной литературе Верой Пановой, -- невыносимые Сталину темы социального размежевания советского общества... Вот только два небольших эпизода, чтобы вы сами судили об этом.
      Любимый герой автора, полковник Крымов, едет к фронту. Он подъехал к переправе, забитой бегущими от немцев людьми. На переправе некий генерал, "открыв дверцу легковой машины, крикнул в толпу, шагавшую по мосту: "Куда вы? Посторонитесь! Дайте проехать!"
      И пожилой крестьянин, положив руку на крыло машины, сказал необычайно добродушно, лишь с легкой укоризной, как крестьянин говорит крестьянину: "Куда, куда, сами ведь видите, туда, куда и вы, -- жить-то всем хочется"...
      И в этом простодушии крестьянина-беженца было нечто такое, что заставило генерала молча и поспешно захлопнуть дверцу".
      Но вот началась паника, очередной жестокий налет на переправу. Крымов хоть и ехал он к фронту, а не от фронта, и потому ему отдавалось предпочтение, крикнул нетерпеливо шоферу, топнув ногой, чтоб ехал быстрее.
      Вот как описывает это, казались бы, малоприметное событие Василий Гроссман:
      "На плоских понтонах, упершись грудью в настил моста, стояли два красноармейца, их службу на понтонах считали тяжелой даже саперы и регулировщики, обслуживающие переправу, им доставалось больше огня и осколков, чем тем, кто работал на берегу, да и нельзя уберечься от этих осколков посреди реки в тонкобортных понтонах.
      Когда Крымов нетерпеливо звал водителя, один понтонер сказал второму: "Легкари!" Этим словом, они, видимо, обозначали не только едущих на легковых машинах, но и тех, кто хотел легко отделаться от войны и долго жить на свете.
      Второй спокойно, без осуждения подтвердил: "Легкарик, торопится жить".
      Что началось после выхода романа Василия Гроссмана! Заголовки газет кричали: "На ложном пути!" Писатель Михаил Бубеннов отправил письмо о романе Гроссмана Сталину.
      (Сталину писала вся Россия. Измученная Россия искала у него правды и защиты.
      Никакая канцелярия не могла бы справиться с таким потоком писем, и большая часть писем сжигалась. Мне рассказывал об этом знакомый литератор, служивший в те годы солдатом в охране Кремля. Даже через много лет голос его пресекался от волнения, когда он говорил, как бросались в огонь тысячи нераспечатанных конвертов с заветным адресом: "Москва, Кремль, товарищу Сталину Иосифу Виссарионовичу" . )
      ...А письмо Михаила Бубеннова попало на рабочий стол Сталина в тот же день.
      В газете "Правда", куда письмо было сразу же переправлено, к тексту боялись прикоснуться, не поставили даже нужных запятых. Сами рассказывали потом об этом с восторгом: то был уж не текст Бубеннова. После того как его прочитал, с карандашом в руках, сам, это был уже текст исторический, неприкасаемый, вроде государственного гимна...
      "Новый мир", опубликовавший Гроссмана, немедля отмежевался от своего автора.
      Фадеев потребовал распять виновников.
      И взошла звезда Александра Чаковского, страстного обличителя В. Гроссмана.
      "Желтая звезда... в красной каемочке полезного еврея".
      Василия Гроссмана рвали в клочья, как годы спустя -- Солженицына.
      И писатель не вынес, когда позднее вдруг "арестовали" вторую часть романа о Сталинграде, изъяли все 17 экземпляров рукописи; он умер от рака, успев ударить своих убийц из гроба посмертно изданной повестью "Все течет". Но об этом разговор особый...
      Трагический опыт Василия Гроссмана спас много рукописей советских писателей, "пишущих в стол" ради будущего. Рукописи снова стали прятать, и надежно.
      Василию Гроссману не было пощады. Время шло к новым процессам. К убийству писателей, творивших на языке идиш. Эти факты известны. Но есть одно обстоятельство, исследователями литературы не замеченное.
      Шовинист, антисемит Сталин расстрелял вовсе не крамольных, опасных ему Гроссмана и Казакевича, а вполне советских еврейских поэтов и прозаиков, прославлявших сталинскую эпоху, колхозы и ударные бригады. Расстрелял всех -- Переца Маркиша, Д. Бергельсона, Фефера, Квитко, создавшего восторженные стихи, которые все наше одураченное поколение твердило наизусть:
      Климу Ворошилову письмо я написал:
      Товарищ Ворошилов, народный комиссар...
      За полгода до смерти Сталин успел уничтожить весь цвет советской литературы на идиш.
      Этакое неожиданное кви про кво -- один вместо другого из итальянской комедии масок. Кви про кво кровавой деспотии.
      12 августа 1952 года по приказу Сталина были свезены в один лагерь и расстреляны члены Еврейского антифашистского комитета.
      То, что разгром литературы и интеллигенции примет после революции антисемитский характер, очень точно предвидели сами черносотенцы, вернее, их идеологи. Вот отрывок из стенограммы заседания 3-й Государственной думы. Выступает редактор погромного листка "Киевлянин" Шульгин, позднее пригретый Хрущевым.
      "Революция в России пойдет по еврейским трупам!" -- воскликает Шульгин с трибуны.
      Пуришкевич, глава черносотенного "Союза Михаила Архангела" кричит с места: "Так!"
      Шульгин продолжает: "...пойдет по еврейским трупам, потому что евреи есть сторона наименьшего сопротивления, и толпа будет бить по ним!"
      Пуришкевич с места: "Правильно".
      Космополитическая кампания развивалась, как видим, точно по этой программе...
      В те дни Илья Эренбург получил звание лауреата Сталинской премии... И творчество и личность Ильи Эренбурга были сложны, противоречивы и несли на себе, за немногим исключением, печать соглашательства: он пытался уцелеть. Но... жертвам погромных кампаний писать больше было некуда, Сталин не отвечал, -- и они писали Эренбургу; его дача в Новом Иерусалиме под Москвой была едва ль не до самой крыши завалена письмами растоптанных и поруганных. Что он мог сделать? Он опубликовал в "Правде" статью, умолявшую не удивляться духовному единству гонимых: "Если завтра начнут преследовать рыжих и курносых, мы станем свидетелями единения рыжих и курносых..." Он переслал в ЦК несколько ужасающих писем. среди которых, помню, было письмо от соседей русской женщины-уборщицы. Прочитав в газете, что ее муж, оказывается, злодей-космополит, она сошла с ума и ночью зарубила топором и самого космополита, и троих детей, прижитых от него.
      Трагедии, пострашнее шекспировских, разыгрывались в снежных глубинах России, привыкшей верить печатному слову.
      Даже робкое вмешательство Эренбурга вызвало ярость профессиональных убийц.
      Заведующий отделом культуры ЦК партии товарищ Головенченко объявил на заседании редакторов газет под бурные аплодисменты о том, что "сегодня утром арестован, враг народа космополит No 1 Илья Эренбург".
      Поспешил Головенченко, не проверив информации; непростительно поспешил: Сталин не любил, когда аппарат забегал вперед...
      Один из редакторов тут же из зала позвонил на квартиру Эренбурга и... застал его дома.
      Илья Эренбург потребовал, в свою очередь, немедля соединить его со Сталиным, и новому лауреату Международной Сталинской премии не отказали.
      ...Головенченко вынесли из собственного кабинета на Старой площади с инфарктом, тогда-то и облетела Москву знаменитая фраза Льва Кассиля: "И у них бывают инфаркты..."
      Не знаю, может быть, сыграли роль горы писем, эти потоки скорби, которые подхватили и понесли его утлую писательскую ладью, -- Илья Эренбург нашел в себе силы распрямиться и ослушаться Сталина...
      В Сибири, Казахстане и Голодной степи уже выстроили бараки для высылки еврейского населения СССР, в день, когда на Красной площади 30 апреля 1953 года у Лобного места вздернут на виселицу "врачей-убийц"...
      В комбинате "Правды" собрали "государственных евреев" -- подписываться под статьей, одобряющей высылку всех евреев, до грудных детей включительно, чтоб спасти-де их от гнева народа...
      Лев Кассиль, который вслед за генералом Драгунским, историком Минцем и другими уже подписал этот документ ("А куда деваться?" -- бурчал он), рассказывал, как Илья Эренбург поднялся и, ступая по ногам и пошатываясь, пошел к выходу... На него смотрели с ужасом, как на человека, выпавшего из окна небоскреба. Илья Григорьевич позже сам рассказывал, что испытал в эти минуты, когда впервые решился воспротивиться воле Сталина, то есть умереть.
      "Я думал, меня возьмут тут же, у выхода из конференц-зала... Вижу, в коридоре никого. Ну, думаю, у гардероба... Нет, дали одеться. Вышел, сказал шоферу: "На дачу самой длинной дорогой..."
      Эренбург писал в машине письмо-завещание, ни минуты не сомневаясь, что его возьмут у дачи...
      Эренбург распрямился в конце жизни.
      Об этих его годах, пожалуй, можно сказать словами поэта Иосифа Керлера, брошенного в рудники Воркуты:
      Мне кажется, в то время
      Я был уже гранатой,
      Весь начиненный
      смертью
      и расплатой.
      На том "патриотическом сборище" никто, кроме Эренбурга не осмелился поднять головы.
      Впрочем, протесты были, но несколько своеобразные: смертным запоем запил во время погромных кампаний Всеволод Вишневский, хотя лично ему не грозило ничего. В ответ на предостережение врача он спросил, сколько еще проживет, если будет пить так же.
      Три года, -- ответил врач.
      -- Впо-олне достаточно.
      И -- умер. Точно в отведенный самому себе срок...*
      Кровавый разгул был удесятерен первьм в России атомным взрывом. На заявление ТАСС немедля откликнулся Е. Долматовский; он написал -- что бы вы думали? -- "Атомную колыбельную":
      ...не тол, не динамит,
      Есть посильнее вещество
      Теперь в твоем краю.
      Не буду называть его...
      Баюшки-баю...
      Империя ощутила себя неуязвимой -- атомным эхом пришел указ о расстрелах.
      12 января 1950 года в СССР была восстановлена смертная казнь.
      Кровавый девятый вал сталинщины ударил, как мы уже знаем, и по Союзу писателей.
      Кто, зная это, бросит камень, скажем, в Веру Панову, отшатнувшуюся от социальных проблем, как отшатываются от мчащегося поезда.
      С кем была она все эти годы, о чем молчала, когда писала свою талантливую лирическую прозу: "Сережа", "Валя", "Володя", сценарии-кормильцы?..
      В 1967 году было передано в Президиум IY Всесоюзного съезда писателей, а затем в самиздат и широко разошлось по России письмо, подписанное незнакомой широкому читателю фамилией "Д. Дар, член СП".
      Д. Дар, автор нескольких книг, общительный, добрый старик, который уже давным-давно не обижался, когда его представляли молодым писателям так:
      -- А это муж Веры Федоровны...
      Мужу Веры Федоровны было посвящено в те годы почти дружеское четверостишие:
      Хорошо быть Даром:
      Получаешь даром
      Каждый год по новой
      Повести Пановой.
      Вот отрывки из этого письма Президиуму IV Всесоюзного съезда писателей СССР 16.
      "Не имея возможности выступить на съезде, прошу приложить к материалам съезда мое нижеследующее открытое письмо:
      ...пришло время покончить с иллюзией, будто государственные или партийные служащие лучше, чем художники, знают, что служит интересам партии и народа, а что вредит этим интересам. Сколько их было в России, разных Бенкендорфов*, Ильичевых и Поликарповых**, безуспешно пытавшихся задушить и поработить русское искусство!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33