Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Отверзи ми двери

ModernLib.Net / Отечественная проза / Светов Феликс / Отверзи ми двери - Чтение (стр. 22)
Автор: Светов Феликс
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Так и было той весной, когда всего лишь помехой он понял ее беременность, и уж совсем досадным, что вынужден был отвезти ее в родильный дом, где она осталась на лишнюю неделю из-за своего нездоровья, и они встречались в темном подвальном коридоре больницы: она в сером больничном халате и косынке, похожая на Катюшу Маслову, как он ей сказал, только без черных завитков, со счастливыми от его нетерпения и счастья глазами.
      Так было и в тот солнечный день, когда он в неурочный час, вырвавшись от дел, ничего не стоящих рядом с тем, что его ожидало, подошел к больнице по хрустящему ледку и прокричал в открытую форточку ее палаты свое приветствие, а узнав от появившихся за стеклом окна веселых баб, что ее нет, кинулся в их коридор и увидел ее: она была в том же халате - Катюша Маслова, только без черных завитков под косынкой, а тот обнимал ее, и она прижалась так самозабвенно и счастливо, как, ему показалось, никогда не прижималась к нему.
      Он тогда остановился, замер, уничтоженный, растоптанный, смятый. У него только хватило сил, задержав дыхание, двинуться назад, ступая след в след, по гремящему коридору, хотя он и понял, знал, что они все равно не заметят и не услышат его.
      И вот тогда-то и случилось с ним то, что потом, уже спустя много лет, когда поднакопилось силенок осмыслить происшедшее и различить в нем себя, он и назвал "падением". Да не в том было дело, чему он стал свидетелем, он скоро узнал все это, выяснил в жалком и ничтожном разговоре, когда страсть расследователя тонет в ужасе перед возможностью обнаружения правды, он так уцепился за правдоподобное объяснение, продолжая одновременно не верить, подозрительно взвешивая факты, удовлетворенно и самолюбиво отмечая вздорность своих сомнений. Что может быть для женщины проще объяснить, коль она не глупа и на ее стороне его ни с чем не сравнимая жажда ошибиться даже в самоочевидном! Старая была история, он и совсем тут непричем, давняя, когда его и в приятелях не было, перешедшая в родственную дружбу, вопреки полнейшему расхождению и даже взаимному отталкиванию. Вот последнее-то и было подороже всего! Какой был бальзам его самолюбию - вертеть и с разных сторон рассматривать это взаимное отталкивание, убеждаясь - чего уж тут стоили факты, самые безумные подозрения и очевидности! - каждый раз в ничтожестве, пустоте, прямой глупости, корысти, наклонностях к карьеризму, приспособленчестве, да еще кой в каких уж совсем фантастических положениях. Да, для этого пришлось открыть двери дома, войти в дружество, проводить вместе время, обижаться отказом, участвовать в общих праздниках и юбилеях, совершать совместные путешествия... Какой открылся простор для самоутверждения, какие качели вздымали его в головокружительных взлетах, чтоб тут же швырнуть в затхлую тину и грязь вдруг мелькнувшего сомнения, приоткрывшего на мгновение так ловко, самим же запрятанную уж несомненную правду - неосторожное слово, пустая ассоциация, перехваченный взгляд, часы на руке, отсчитывающие минуты внезапно показавшегося странным уединения. Но ведь слово-то объяснялось так просто и имело совсем не то значение, но ведь ассоциация всего лишь из подозрительности швырнула его не туда, и взгляд, коль уж был он перехвачен, предназначался ему, а грохочущие, разрывающие сердце минуты оборачивались анекдотом, веселым или грустным бытом - пустяком.
      Странное, не сравнимое ни с чем рабство собственного эгоизма и самоутверждения затопило его, оно было еще страшней потому, что Лев Ильич не отдавал себе отчета в том, что никто ведь не принуждал его быть рабом, что он сам, изнутри стремился к этому состоянию, на него соглашался, по-рабски принимая действия порабощавшей непреодолимой силы. Страсть, сжигавшая его душу, принимала чаще всего формы чудовищные и жалкие, бунт тут же выливался в самое нелепое унижение, он был воистину во власти демонов, и они визжали, прячась в темных углах, и когда еще Лев Ильич стал догадываться о том, что углы те были всего лишь потемками его собственной души.
      Думал ли он хоть когда-нибудь о том, каково приходится рядом с ним человеку, вынужденному уже самим бытом ежечасно наблюдать это раскачивание на свистящих качелях, постоянно защищаясь и защищая его, борясь за него, погружаясь следом за ним в омерзительную и визжащую бездну? Да конечно же нет! У него и времени недостало бы, чтоб остановиться и всмотреться в то, что происходило рядом, тут страшно было упустить мгновение, именно тогда и могло произойти то, что он не мог, чего так страшился, чего нельзя было бы упустить. Он и не заметил, как мир, такой полный, а благодаря его постоянной напряженности яркий и блестящий - безоглядный, стал тускнеть и вянуть, очерченный в неумолимо сужающихся рамках, обреченный на поражение борьбы. Он упрямо шел к победе, отсекая для себя даже мысль о самой возможности неудачи, ибо нельзя было и представить себе хоть чего-то способного противостоять такому напору - в нем были самоотверженность, напряженность всех душевных сил, самоотречение... Где было ему в горячке и безумии расходования себя, в попытках глушить себя якобы полнотой жизни на стороне, оправдываясь при этом правом на пробу и эксперимент, всегда только подтверждавший его верность единственному чувству - где там было углядеть, что на самом-то деле никогда и не было в его арсенале самоотверженности и самоотречения, что напряженность всех душевных сил была направлена всего лишь на самоутверждение. Что потому и ребенок был сначала лишь помехой, а потом деталью интерьера, что не могло быть и речи о полноте духовного соединения, о возможности которого он и не подозревал, что то, чего он добивался, уничтожая себя, растрачивая, не догадываясь о высыхании источника, было лишь безумием, страстью, пекущейся только о бесконечном восполнении и обогащении за счет другого. Оказавшись в рабстве у собственных низших страстей, в чем он никогда б и не смог себе признаться, он столкнулся с другой личностью, ничего не зная о борьбе, которую вела она и за себя и за него. Где там, в той визжащей черноте было ему разглядеть, что он стремится поразить и с чем сражается.
      Он уже пригляделся, привык к темноте комнаты. Тусклый свет просачивался из коридора, куда он проникал из открытых дверей кухни, и он уже различал тахту с брошенным на нее одеялом или пальто, домашние туфли на коврике, какие-то вещи, тряпки на стуле. Комната жила своей, не имеющей к нему никакого отношения жизнью, и четкое понимание того, что так было всегда, пронзило его: так не могло не быть, потому что все, что было дадено ему, дано было и женщине, в которой он тоже любил только себя.
      О какой гармонии мира, разрываемого злом на протяжении всей человеческой истории и миллионы лет до нее, может идти речь, подумал Лев Ильич, когда человек - он сам, Лев Ильич - существо до такой степени дисгармоничное?.. "С меня, что ли, началось?" - сказал он себе, и не думая уже защищаться. Будто бы современный мир со всеми его достижениями - от победы над чумой, рабством или крепостничеством до расщепления атома и полетов на луну - сделал человека хоть чуть лучше и счастливее! Все изменилось вокруг - закинь янки во двор царя Соломона или кого-нибудь из двенадцати сыновей Иакова в Чикаго! - но человек при этом не изменился... Изменился, поправил себя Лев Ильич, это-то он знал: те братья еще беседовали с Господом, жили в Его присутствии, а теперь человек тут же умрет, уничтожится, ощутив на себе Его дыхание. Вон куда хватил, остановил он себя, это уж не моего ума дело. Но ведь и правда, еще Адам потерял свою целостность, допустив в свою жизнь черноту, которая сегодня грызет и его, Льва Ильича. Читал он, вспомнил слова Господа: "и вражду положу Я между тобой и между женой, и между семенем твоим, и между семенем ее, оно будет поражать тебе голову, а ты будешь поражать его пяту..." Разве не исполнилось то пророчество в его маленькой жизни? Как же можно надеяться жалкими внешними преобразованиями - социальными ли, техническими - хоть что-то изменить в самой природе человека, его страх перед истинной свободой, бросающий его в рабство, или, что то же самое, в стремление поработить другого? Значит вот где страшная тайна и причина всего - он был рабом, потому что и то главное, ради чего, как казалось ему, жил - свою любовь, выше которой не было у него ничего на свете, превращал всего лишь в орудие собственного эгоизма и самоутверждения, подавляя, стремясь во что бы то ни стало, даже теряя себя при этом, уничтожить эту свободу в другом.
      И такая пронзительная, непобедимая жалость охватила его. Он представил себе ее - его Любу - здесь, в этой комнате, положившую вчера телефонную трубку, узнавшую о том, что он солгал ей, представившую себе все и понявшую, что это конец. Он представил ее себе в продолжение этих долгих лет, врачующую его несуществовавшие (или существующие - разве в этом было дело!) раны, женщину, которую он наделял в своем воображении таким невероятным очарованием и в которой так легко видел, благодаря этой неистовой страсти, бесконечные слабости и не имеющие к ней отношения пороки. А была, меж тем, на самом деле, совсем другая женщина - реальная, без демонического очарования и чудовищных пороков. Она и сейчас здесь - в этих туфлях, которые только что скинула, в платье, которое стянула, переодеваясь, и не успела спрятать, под брошенным, не убранным одеялом. Он вдруг почувствовал, что теперь он готов ничего не требовать, ничего не просить для себя, что ему не нужна ее красота, которую он растратил. Ему ничего не нужно, он готов отдать все, что у него есть, ничего не прося взамен. Он увидел ее здесь, в этот момент, в темноте надвигающейся старости, быть может, болезни, не знающей Бога, а потому оставленной и обреченной страшной пустоте прячущегося в углах мира...
      Нет, не было и не могло быть гармонии в мире, где один человек мучил и тратил другого, утверждая себя и добиваясь себе счастья за его счет. Пусть он становится целым народом и сводит счеты с народом другим, задыхаясь и оскальзываясь в собственном подполье. Нет, и тут не может быть гармонии! Бог не для того пришел в этот мир, и прошел его не как луч Света, не на торжествующей колеснице, а в обличье раба, принявшего все, вплоть до крестной муки. Он даже не просто сострадал - Он страдает вместе с человеком, борется вместе с ним, дает ему силы в этой борьбе, поддерживает, когда сил недостает и открывает единственный путь... Пусть отец Кирилл говорил какого не так, а может и не понял его тогда Лев Ильич: потому нет случайностей, что не могут быть оправданы несчастья и страданья, зло мира, а не потому, что все от Бога наша слабость и наш эгоизм, наше рабство и жажда устроиться за чужой счет. Мы свободны в своем выборе, а потому свобода и в преодолении собственной природы... Да, Лев Ильич уже знал, что ад существует реально, и уж конечно, он создан не Богом, - он сам, Лев Ильич, своими руками сооружал его для себя десятки лет...
      Лев Ильич подобрал ноги, готовясь встать: он знал теперь, что заполнит отныне его дни, жалость захлестнувшая его, была превыше всю жизнь сокрушавшей его страсти, он должен был найти Любу сейчас, немедленно - она не могла не услышать, не понять, не поверить ему, он знал о том главном, что было меж ними, от чего оба они отмахивались за недосугом, за жизнью, за миром, крадущим человека от себя самого. Он не мог больше ждать, зная, что оставляет ее одну, не знающую того, что ему открылось...
      "Он", "он", "он"!.. - перебил себя Лев Ильич. Все еще мало было ему указаний на то, что ничего-то он про людей не знает, что внешнее, то, что открывается, дано в самом тесном душевном контакте, ничего еще не стоит - да разве перестроишь за такой срок всю свою природу, привыкшую так верить, так считать и так жить, хотя бы даже и понял уже необходимость ее - этой самой своей мерзкой природы - преодоления. Ну уж ладно за себя понял, а вот зачем опять за другого решать, одаривать его - то страстью, а то, как не осталось ничего - растратил - жалостью... "А просили тебя об этом?.."
      Услышал ли он этот тоненький голосок в себе?.. Зато треснула, зажигаясь рядом с ним, спичка, он резко обернулся и увидел Любу, лежавшую у самой стены под старенькой шубой. Она прикурила сигарету, отбросила спичку, глубоко затянулась и сказала, выдохнув дым.
      - Уходи. Я не хочу больше тебя слушать. Мне надоело. Ты-то способен услышать? Хватит с меня.
      6
      Лев Ильич был так ошеломлен тем, что Люба, оказалось, была все это время в комнате, рядом с ним, что он, увлеченный своими рассуждениями, сделанным им открытием, перевернувшим теперь все его представления, собственную жизнь, своей к ней жалостью, которую она, как он самонадеянно считал, уж никак не могла с радостью не принять, тем, наконец, что он ее рядом с собой не услышал, а она, стало быть, все поняла и чуть ли не "слышала", но тем не менее, так четко указала ему на дверь - ото всего этого отказалась, он был так этим потрясен, что и не вздумал сопротивляться, объяснять что-то, он снова - в который уж раз за эту неделю? - потоптавшись в темноте, выбрался в коридор, надел пальто, взял в руки очертеневший ему портфель - и оказался на улице.
      Было совсем светло, а ему уж казалось - опять ночь на дворе. Он шел куда глаза глядят - ни одной мысли не было в голове.
      - Ну что ж, - сказал он себе, остановившись вдруг, да так резко, что человек, шедший сзади, наскочил на него и что-то злобно пробурчал себе под нос, - что из того, что она его не поняла, не захотела услышать - он же не ищет тут своего, он ее и в этой тьме видит и любит, даже в том, что она не способна открыться ему навстречу? Но коль она не способна и не нужна ей его жалость, как не нужна была и страсть, то опять оказывается, все это только для себя - нашел выход! - но не для нее, для себя же нашел? А ты попробуй, поправил он себя. Попробуй от размышлений и слов перейти к делу, медленному, изо дня в день, не боящемуся, но и не ищущему! - унижений, каждодневному делу ради нее. Если не ищешь своего, то и не ищи, и будь готов к тому, что только так вот и будет теперь...
      Он, не глядя, обходил плотно стоящую на тротуаре толпу, оживленно о чем-то галдящую, вслушался было, ничего не понял, и тут, сойдя уже на мостовую, внезапно остановился.
      Он стоял перед темным, с колоннами зданием, на тротуаре перед ним и под колоннами толпились люди в длиннополых пальто, в черных шляпах.
      "Синагога!" - мелькнуло у Льва Ильича. Вот тебе и случай - уж не Господь ли его сюда привел? "Что ж, войти, что ли?.."
      Какой-то человек пробился сквозь толпу и шагнул к нему на мостовую.
      - О! Мой знакомый аид, который хочет стать гоем!..
      Перед ним стоял вчерашний кладбищенский старик в ермолке со слуховым аппаратом. Он зорко всматривался, ощупывал Льва Ильича умными, темными глазами.
      - Ну как, мой дорогой аид еще не передумал, он все еще хочет на этом свете ездить в автомобиле, а на том кушать пряники?..
      На них оглядывались, прислушиваясь к театральному акценту старика.
      - Я вам скажу по секрету, - еще громче пропел старик, - у меня был один знакомый Миша, - тоже аид и тоже хотел быть гоем. Так он купил себе машину. И что ви думаете? Он стал такой гой, что совсем забыл про то, что он еврей: напился пьяный, как последний биндюжник, сел в свой автомобиль и наехал на человека! Что же ви думаете, с ним стало? У него нет теперь автомобиля, а пряники в турма не берут и в передачи. Как ви думаете, дадут ему пряников на том свете, который пообещали гоям?..
      Лев Ильич молчал: странное чувство удерживало его здесь, перед синагогой, старик был сейчас единственным человеком, с которым ему хотелось поговорить куда ему еще деваться?
      Тот, верно, что-то понял.
      - Знаете, что я вам скажу? Поверьте старому Соломону - не гоже двум евреям стоять на улице и разговаривать, будто они какие-то бродяги. Здесь рядом живет один молодой человек, который прочитал все книги и все знает. Я хочу вас познакомить, потому что я знал вашего дедушку и нянчил вас на бульваре.
      Они уже шли вниз по переулку, старик семенил подле, сбегал на мостовую, забегал перед Львом Ильичем, продолжая говорить и размахивать руками. Лев Ильич поймал себя на жалком, бросившем его в краску чувстве: ему стало неловко от того, что он идет рядом со стариком - не из страха, чего ему было бояться, но из какой-то инстинктивной потребности не выставлять напоказ свое еврейство, а вернее не привлекать к нему внимание. То есть, он почувствовал, насколько этот нелепый старик со своим слуховым аппаратом, прямо нарочито пародийным видом - свободней его, Льва Ильича, со всей его укорененностью в этой жизни. Этому старику, наверно, и в голову не могло прийти, что, может быть, умнее было бы в какой-то момент - а сколько было таких моментов в его жизни! - не выпячивать так откровенно свое еврейство, не привлекать внимания толпы или власть имущих, стушеваться и переждать, что он хоть и еврей, и не может им не быть, но на всякий случай сделать вид, что он как бы и не еврей. И это было у старика даже не из отваги, а уж тем более не от глупости и равнодушия к жизни, он понял уже этого человека, и сомневаться в его огромном, пусть и специфическом жизненном опыте, как и в способности в нем разобраться, едва ли стоило. Он был свободнее, потому что не должен был не только ничего прятать, но даже и думать об этом.
      Лев Ильич сошел на мостовую и взял старика под руку. Тот замолчал и удивленно покосился на него. Потом усмешка скользнула по его лицу.
      - Молодой человек беспокоится, что на меня наедет какой-нибудь пьяный аид? Нет, скажу я вам, тот, про которого я вам рассказывал, уже не наедет - у него отобрали автомобиль, а других нет. Еврей редко забывает о том, что он еврей и что ему не позволено вести себя, как биндюжнику. Хорошо это по-вашему или нет? Может быть, Господь и придумал еврейскую трусость для того, чтобы сохранить свой народ для великого подвига?..
      Они свернули в темную подворотню, прошли двором и поднимались теперь по кривой и обшарпанной каменной лестнице на второй этаж. Старик толкнул незапертую дверь и крикнул в темный коридор.
      - Пан философ, а пан философ!..
      Открылась дверь ближней к входу комнаты, и на пороге ее показался человек. Он стоял спиной к свету, и Лев Ильич не мог его разглядеть.
      - Я привел к вам еще одного еврея, - сказал старик. - Между прочим, он на опасном пути и, если вы с ним не поговорите, он станет совсем гой. Ви представьте себе, пан философ, я видел, как он перекрестился!..
      "Пан философ" посторонился и Лев Ильич шагнул в комнату - маленькую, темную, в одно окошко. Всей мебели в ней было узенький диванчик и два стула, а столом, видно, служил широкий подоконник, на котором были навалены книги, рукописи, стояла пишущая машинка со вставленным в нее чистым листом, а рядом зажженная настольная лампа под зеленым казенным абажуром. Да еще на полу у окна заметил Лев Ильич торчащую антенну транзистора. "Пан философ" перехватил его взгляд.
      - Враждебные голоса, - улыбнулся он, - помогают ориентироваться в этом мире, чтоб не открывать велосипеды.
      - Мы вам помешали? - кивнул Лев Ильич на машинку.
      - Ничего, я всегда рад, - он протянул руку. - Володя. Был он молоденький, а может, лет тридцати, в ковбоечке с завернутыми на крепких руках рукавами и в стареньких джинсах.
      - О! Они уже познакомились, - всунулся в дверь старик. - Но по всем еврейским или русским законам так не знакомятся.
      - Вы меня извините, - поднял плечи Володя, - у меня ничего нет.
      Лев Ильич, стесняясь, полез в карман и вытащил пять рублей.
      - Прекрасная мысль! - вскинулся старик. - Я же вам говорил, он еще может стать человеком... Ви еще не успеете пропеть "Отче наш"!.. - крикнул он уже из коридора.
      - Вы, наверное, напрасно дали ему деньги, - с сожалением сказал Володя. Ну да уж куда ни шло.
      Лев Ильич не ответил. Он сидел на стуле, возле окна и с изумлением оглядывался. Он не мог понять, куда он попал, и если б не знал, что привели его, конечно, к еврею для какого-то еврейского разговора, он бы никогда не подумал так про этого светловолосого паренька с ясными глазами, чуть курносого, с широким, открытым лицом. Вдруг его осенило.
      - Вы наверно уезжаете? - спросил он.
      - Уезжаю?.. Да, в принципе, конечно. Но еще не сейчас. Много дела.
      - А вы где работаете?
      Володя улыбнулся.
      - В булочной. Удобная работа: через два дня - сутки. Но я не это имел в виду.
      Они помолчали. Володя поставил на подоконник пепельницу, вытащил нераспечатанную пачку "Примы".
      - Хочу бросить курить - слабость, конечно. Когда один и работаю - уже не курю, а когда разговариваю - тянет.
      Лев Ильич достал свои - с фильтром.
      - Вы православный человек? - спросил Володя. Он как-то просто, хорошо спросил, без любопытства, а так - для начала разговора.
      - Да, - ответил Лев Ильич, снова отметив про себя некую неловкость. Православный.
      - Я это не к тому спрашиваю, безо всяких - не подумайте. Тут без широты в этом вопросе нельзя. А вы знакомы с иудаизмом?
      - Нет, - сказал Лев Ильич, внезапно раздражившись. - Но разве Истину, коль она открылась, нужно взвешивать и сравнивать с другими... как на базаре?
      - Разумеется, вы правы. Я вас не для того спросил, просто мне как человеку в принципе неверующему, но относящемуся с уважением ко всякой вере в нечто абсолютное, не совсем понятно... ну как бы вам сказать... Да вы не обижайтесь! - улыбнулся он так широко и открыто, что Льву Ильичу стало стыдно своего раздражения. - Я понимаю, какой это бывает болезненный вопрос, особенно у неофитов, но разговор должен быть откровенный, иначе зачем тратить время, - и он глянул на машинку.
      Лев Ильич пошевелился на стуле.
      - Я действительно не хочу вам мешать, поддался почему-то старику, да и честно говоря, деваться некуда.
      - Ну вот, как с вами трудно - тяжелый случай иметь дело с русским интеллигентом да еще евреем. Сил нет, сколько всяких душевных переливов! Пришли - сидите, раз не противно. Так вы еврей или русский? То есть, я вас в принципе спрашиваю, а не по паспорту.
      - Русский, - сказал твердо Лев Ильич. - А еврей я только, когда мне жидовскую морду тычут в нос.
      - Тоже, между прочим, не последнее дело, - Володя уже не улыбался, а приглядывался к Льву Ильичу. - Ну да, а раз русский и еще интеллигент, тогда конечно: Пушкин, Достоевский, Россия-мать, а советская власть - мачеха, а уж тут - православие, не марксизм же. Все понятно.
      - А откуда вам это понятно?
      - Да нагляделся, тут этих разговоров было! Если б записывали, давно б пленка кончилась, потому спокоен, что не записывают... Но тут вот какая странность, то есть в принципе...
      "Экое у него словечко привязчивое..." - мелькнуло у Льва Ильича, ему все больше нравился этот паренек.
      - ...Вот, вы считаете себя русским, хотя похожи на еврея и жидовскую морду время от времени получаете. А я знаю, что не похож и никогда такого про себя не слышал. Но я - еврей. И знаете, если в принципе, почему? Да потому хотя бы, что вас называют жидовской мордой - и не только сегодня, а еще полтораста лет назад, и Пушкин этот, и Достоевский, а уж про сейчас чего говорить наслушались. Я совсем не хочу вам сказать, что вот, мол, какой я хороший, страдающий за других, а вы к чужой беде равнодушны. Вы мне ответите, что, мол, это надо на себе испытать. Верно. Но ведь согласитесь, странность, тем не менее? Так сказать, нравственная странность.
      - Может быть, - сказал Лев Ильич, так он про это еще никогда не думал, пусть странность, но коль я вам назвался русским, а не верить вы мне не можете, раз предложили откровенный разговор, то должны и понять, что мне русскому, быть может, сил и времени нет входить в такие тонкости еврейской психологии и проблематики. Вы не можете не согласиться с тем, как бы ни были погружены в еврейское горе и несчастье - вековые и сегодняшние - что существуют и другие проблемы, другое горе, невыносимые противоречия и тупики?
      - Вот видите как. А потом мы жалуемся на человеческое равнодушие, на то, что человек только одним собой занимается, а рядом - пусть себе, не наше. Уж если даже вам - еврею по паспорту, да еще с жидовской мордой, недосуг, чего ж от настоящих русских или там американцев, или от ООН дожидаться!..
      - У нас как-то не туда пошел разговор, - огорчился Лев Ильич.
      - А почему не туда? в самую точку. Дело не в том, что вы крестились и изменили вере отцов - у вас, наверно, и отец был атеистом, и в синагогу дорогу позабыл, хорошо, если евреев за бороды не таскал, небось, и был каким-нибудь комиссаром?
      Лев Ильич кивнул.
      - Вот видите! Какая ж тут измена. Дело в том, если в принципе, что вы изменили еврейству, а не себе. Бог с вами, ну считайте себя русским, любите Пушкина и какую-нибудь блондинку Марусю - на здоровье, жалко, что ли. Это раньше, в начале века, шла речь о "дезертирах", когда за крещение евреи получали образование и место под солнцем. Уж не знаю, известно вам или нет, но вы этим крестом себе такую двойную тяжесть повесили! Слава Богу, или уж не знаю, к несчастью может быть, но живем-то мы не в православном государстве, да и в недемократическом: еврей в паспорте, да еще с крестом на пузе завтра сегодня нет, а завтра обязательно! - станет самым пугалом, тут уж одной жидовской мордой не отделаетесь! Так что в вашей искренности и чистоте, принципиальности не сомневаюсь. А вот еврейству вы изменили, и никуда от этого не денетесь, и не знаю, будете ли вы тем мучиться или нет - наверно, будете, все у вас на лице написано, но еврейство вам этой измены не простит, не может простить.
      - Ну а в чем эта измена, - удивился Лев Ильич, - если вы согласны и понимаете, что я могу считать себя русским, что у меня Пушкин, а не Шолом Алейхем, Маруся, а не Ревекка?
      - А в том, что другим, у которых Ревекка, не Шолом Алейхем, конечно, с его унизительным, жалким, слезливым юмором над своим же рабством, а Ветхий Завет с его пророчествами, в том, что этим другим - не вам! - им плохо, да так, что порой в глазах темнеет, в ком стучит кровь всех сожженных - на инквизиторских кострах, в немецких печах или здесь - в Кишиневе или на Лубянке. Всем, кто сегодня здесь уж и не знаю к чему должны быть готовы, может быть, и к более страшному, а там, на своей родине, вырванной обратно той же кровью, они каждый день могут ждать не фигурального, а совершенно реального истребления. Сказал тут один добрый милиционер возле ОВИРа: соберетесь, мол, там все, а мы одну бомбочку на всех и испытаем... Что - преувеличение, Бог не допустит? Если евреи сейчас на Бога будут уповать да в синагоге окалачиваться, вместо того, чтобы работать для себя и себя вооружать - так оно и будет, слишком примеров было много такого рабского чудовищного непротивленчества - тоже, небось, на Бога рассчитывали, вспоминать тошно. Да ведь и сказано - надейся, да не плошай!.. И вот тут и есть измена, предательство, дезертирство, как уж хотите, выбирайте, что для вас лучше. Вы еще здоровый, крепкий человек - автомат не можете держать, лопату возьмете, а лопата тяжела - карандаш. Нас так мало и мы еще так рассеяны и разобщены - это в вашей России или в Китае привыкли на миллионы считать, а нам каждый человек - да еврей! - на вес золота.
      - Значит, все должны уехать? - спросил Лев Ильич.
      - Все. Я для того здесь и сижу - а давно мог бы там быть. Хоть еще десять человек отправлю, хоть одного лишнего солдата приведу в Израиль. Лишним он не будет. Не на французов, не на англичан каких-нибудь рассчитывать, которые не задумываясь - а пусть и думают, не все ли равно! - меняют еврейскую кровь на нефть, не на американцев с их золотом, не на пролетарскую солидарность или людей доброй воли - все это пока самого за штаны не взяли. Не верю я ни в какого благодетеля для евреев, никто не станет за нас убиваться - история тому свидетель. В себя надо верить, свои силы считать - и обижаться будет не на кого, если что случится.
      - Однако, - сказал Лев Ильич, ему этот паренек все больше и больше нравился, он и не видел таких, не думал, что бывают. - Все это у вас стройно, логично, страстно - и не опровергнуть. У меня даже холодок по спине прошел, когда почувствовал себя изменником, предателем или дезертиром - что ж выбирать из этого, все верно. Но верно, если только с одной, вашей позиции на это смотреть, а вы же сами начали разговор с понимания широты...
      - Это там, в вопросах ваших религиозных пристрастий - пожалуйста, хоть буддизм исповедуйте! А тут не может быть широты - какая широта, когда ворота в лагерь распахнуты - куда уж шире, как раз на десять миллионов евреев лагерь. Да и новость что ли? О судьбе евреев в России что говорить - от кантонистов до сегодняшних унижений в университете или в магазине за колбасой.
      - Погодите, - сказал Лев Ильич, - я про это и пытаюсь вам сказать, правда, может, и не сумею, вы верно сказали о моем неофитстве - мало знаю. Но чувствую твердо, знаю, что здесь, у меня, а не у вас решение проблемы. Это всего лишь оттяжка этого решения, попытка перевести его в другую плоскость. И справедливая, конечно, я потому и говорю, что если стоять на вашей позиции, против этой логики не возразишь. Нация должна иметь свое государство, укрепить его, людей мало, нужно дорожить каждым, чем бы он ни мог сражаться - кулаком или карандашом. Все верно. Но знаете, в чем ваша ошибка? Что несмотря на всю, простите, оголтелость вашего национализма...
      - Да уж не извиняйтесь, - теперь Володя стал раздражаться, - мы, как говорится, в принципе привыкли к такому.
      - Ну вот, видите как, я еще возразить не успел, а вы сердитесь...
      - Да не сержусь! - закричал Володя. - У нас и сердиться нет времени. Земля горит под ногами.
      - Ну да, - сказал с огорчением Лев Ильич, - так мы друг друга не поймем. Вы горите национальным пламенем и, ослепленный этим жаром, ничего вокруг не хотите замечать. Вы называете меня предателем и дезертиром, а как я сам себя назову, заметьте, я не про вас, про себя говорю, у каждого свой путь и совесть. Или, как верующие люди говорят: каждый перед своим Богом стоит и перед своим падает. Я в том смысле, что у каждого из нас есть Свидетель, а перед ним вы не солжете, какие там у вас соображения, корыстные или истинные.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47