Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Отверзи ми двери

ModernLib.Net / Отечественная проза / Светов Феликс / Отверзи ми двери - Чтение (стр. 36)
Автор: Светов Феликс
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Погоди, Игорь, - первой опомнилась Маша, - так не делают... Как-то ты уж вдруг...
      - Лев Ильич, - сказал Игорь, - перед матерью своей и святой иконой, - он перекрестился, - клянусь вам, что всю жизнь до самой смерти буду любить Надю, что никогда ее не обижу, всегда и во всем ото всего на свете буду защищать...
      - Спасибо, Игорь, - сказал Лев Ильич опоминаясь, - но у нее ведь и мать есть. И как-то, верно, неожиданно... Она в девятом классе...
      - А я буду ждать - сколько она скажет, хоть сто лет!
      - Ой! - вскрикнула Надя. - Ты что? Ты тогда на моей праправнучке, что ли, женишься?..
      3
      Лев Ильич был взволнован и никак не мог найти верного тона. Маша тоже казалась как бы растерянной, растроганной, да и сам герой этого происшествия был, видимо, ошеломлен своим поступком. Одна Надя не скрывала откровенной радости - она так веселилась, болтала, что скоро расшевелила и всех остальных.
      Маша поставила на стол бутылку вина: "Чтоб все было по-людски". Они сидели за столом, пока Лев Ильич случайно не глянул на часы и не ужаснулся.
      - Наденька! Времени-то знаешь сколько? Мама там с ума сошла...
      Игорь взялся было ее проводить, но Лев Ильич остановил его: он должен сначала сам позвонить, иначе это, и верно, не хорошо.
      - Послушай, Лев Ильич, - сказала Маша, - а может, мы ее у нас оставим? Я ее с собой положу. Тебе не нужно завтра в школу?
      - Папочка! - умоляюще посмотрела на него Надя.
      Люба была раздражена, разговаривала отрывисто, резко: "Мог позвонить раньше", "Не нравится мне это", "Впрочем, ты ж всегда ставишь перед фактом..." - и бросила трубку.
      Лев Ильич вернулся к столу, и тут Надя сказала:
      - Пап, а может, ты, если, конечно, тетя Маша и Игорь не возражают, дорасскажешь про этого, который стоял там до конца и смотрел, хотя и не взял камень...
      - Про этого?.. - переспросил Лев Ильич. - Это печальная история, а вам сейчас так хорошо...
      - Так ведь и та была не веселой, а смотрите, чем кончилась, - улыбнулся Игорь.
      И Лев Ильич начал рассказывать.
      - Как видите, меня не надо долго уговаривать, - сказал он. - Я хоть все время и сокрушаюсь, что отнимаю у вас время, тем более, Надя призналась, что ничего не понимает, но мне самому так важно об этом выговориться, что еще раз заранее простите меня - и хватит про это. Вы, Игорь, должны меня понять лучше всех, слышали, какого я вчера дал петуха. Но это ведь не вчера произошло, меня всю неделю возят мордой об это дело, да и раньше, что уж тут говорить! Я тут такого наглотался, до такой стенки дошел, в такую яму глянул, что кабы тогда с вами не встретился, да не отец Кирилл... Здесь нет никакого другого пути и нет другой двери, - он вытащил из кармана Евангелие, положил перед собой на стол, открыл было и замолчал...
      - Может... не нужно? - осторожно спросила Маша, и опять Льва Ильича поразили нежность и сострадание в ее глазах.
      - Нужно, Маша. Мне это очень нужно, не сердись на меня. Я... не могу и шагу ступить, раньше чем пойму... Ты спрашиваешь, Наденька, про того, кто стоял там до конца? Вот про него я и думаю теперь непрерывно, в нем и нашел разгадку, потому что все остальное, до самых научных корректных объяснений, они всего лишь следствие - не причину анализируют. Как, скажем, одно из весьма убедительных, для меня во всяком случае, даже всеобъемлющее объяснение, видящее коренную причину антисемитизма в невероятной способности евреев к ассимиляции, при том, что идет она только до известного предела, а там останавливается - и уж дальше ни шагу. То есть ассимилировавшись и получив благодаря своему проникновению в чуждую и иноязычную культуру в ней гражданство, став своим до такой степени, что он уже практически может пользоваться всеми правами и преимуществами коренного населения, еврей останавливается, остается евреем, не хочет - или не может? - в то же время перестать им быть, тогда как, скажем, варвары в древнем Риме вполне смирялись с существованием в качестве людей второго сорта, удовлетворившись фактической стороной своего гражданства. И вот такое выпячивание себя, чванство своей особостью и одновременно требование общих прав, которые якобы положены по конкретному историческому закону или конституции - любому общественному договору, и вызывало всегда - и до сего дня, такое раздражение и ненависть это уж смотря по темпераменту и обстоятельствам. Причем, эти, разумеется, не слишком высокие, но такие понятные чувства возникали во всех слоях - от самого низу до верху, от черни до элиты... Но это все другое, - отмахнулся сам от себя Лев Ильич, - вторичное, про это можно говорить без конца и спорить, есть и еще добрый десяток столь же достаточных объяснений - а выхода нет. Выход только здесь, - и он легко, как-то уверенно-спокойно положил руку на лежавшую перед ним Книгу.
      - Тот человек, о котором ты, Надя, спрашиваешь, тогда, ну еще через сколько-то месяцев, вышел из этого страшного города. Вышел, чтоб вернуться через двадцать лет... Нет, он был там еще однажды, но то иное возвращение, благополучное, хотя и тогда судьба христианства целиком была связана с его миссией и тем, как она была принята. Но его последнее появление в этом городе, ставшее роковым в его собственной судьбе, окрашено для меня только кровавым светом.
      Страшный круг, который ему предстояло пройти, не кончился в тот день, когда на его глазах растерзали, забили камнями юношу, этого еще мало было для его покаяния, его ярости недоставало крови. Он стал в те месяцы чудовищем, "терзал" и "опустошал" только-только созданную церковь. А ведь эти слова написаны человеком, который так нежно и преданно его любил - им нельзя не верить, и наверно, он выбрал не самые страшные. Ему мало было синагог, где он чинил розыски и следствия, он врывался в частные дома, гнал "до смерти" и, доведя этот город до полного очищения, сам предложил первосвященнику отправить его в Дамаск, чтобы привести оттуда в цепях всех, кого там найдет - мужчин и женщин... И вот тогда Господь счел, что теперь этому человеку достаточно, и все страшное и позорное, что он совершил, сошлось в нем в словах, никогда, верно, уже не замолкавших в его сердце: "Савл, Савл! что ты гонишь Меня?.." Он и ослеп тогда, пав на землю, сраженный этим взрывом сошедшегося в этих словах покаяния - вся чудовищность содеянного им предстала его взору в одно мгновение, и глаза человеческие, увидев себя во Христе Иисусе, не смогли выдержать такого... Тогда с ним произошло это невероятное чудо, в котором для меня чудесна не невероятность превращения чудовища Савла в апостола языков, а, напротив, то, что Господь избрал именно того человека, который был Ему необходим. Меня потрясает здесь, как и во всем, на чем так ясен Божий знак, глубина и точность Замысла. Кто еще мог сделать то, что предстояло этому человеку? С его гением, образованием, темпераментом, неистовством, способностью идти до конца, и с его готовой к покаянию, перенасытившейся злодейством душой? Господь просто услышал этого человека, а это значит, что Он слушает всех и каждого из нас, никогда не делает за нас того, что мы можем сделать сами, не потакает нашей душевной лени, а всего лишь, узнав о нашей свободе, дает ей выход.
      Уж конечно, Он не случайно избрал этого человека, а не кого-то еще из тех, кто был с Ним рядом в годы Его жизни на земле. У тех было свое служение, а то, что они избегли гонения Савла в месяцы, когда он уничтожил всю Иерусалимскую церковь, говорит о том, что они не представляли такой опасности для храма. Да я уж говорил вам об этом.
      Он вышел из города с невероятной миссией, и сегодня, думая о том, что ему предстояло, и о том, что им было сделано за эти двадцать лет, содрогаешься от непосильности того, что было возложено на его плечи. Безвестный, никому не ведомый человек, со страшным грузом двойной, тройной отверженности: его ненавидели иудеи как отступника, его презирали язычники как жалкого еврея, его не принимали обратившиеся, как человека, пошедшего к язычникам, нарушившего Закон, главным в котором для них оставалось их избранничество. Но кроме того, а это уж четвертый груз, способный переломить любые плечи, он был Савлом - и его страшная слава делала его имя для всех них - первых, вторых и третьих сомнительным и поносимым. А если представить себе мир, в который он шел страшный мир последних веков Рима, с его чудовищным падением, изощренностью задыхающейся в самой себе культуры, и духовным высокомерием вырождения! Один человек - без сегодняшних средств передвижения и распространения своего слова, жалкий и всеми презираемый иудей, твердящий о каком-то неведомом Боге, который, якобы, ходил по земле с кучкой таких же, как он, безумцев и где-то в глухой презренной провинции умер позорной смертью раба рядом с разбойниками! И он шел по дорогам, плыл на кораблях, ходил по сверкающим невероятными чудесами городам, среди тех, кто читали и писали, строили и ваяли то, что и сегодня потрясает нас непревзойденной мощью человеческого гения. Что мог противопоставить иудей - миру, блистающему гением, роскошью и мощью, неслыханным развратом и звериной жестокостью цирка, кошмаром деспотизма и омерзительностью самых диких и фантастических суеверий? Только одно, то, что Бог избрал немудрое мира, чтоб посрамить мудрых, и немощное мира, и незнатное, и уничиженное, и ничего не значащее, чтобы посрамить и упразднить мудрое, сильное и значащее - чтобы никакая плоть не хвалилась перед Богом.
      Но это было не все, а как мне думается, и не самое главное из того, что ему предстояло. В конце концов, надо ли было изобличать в его пороках и вырождении мир, который и без того агонизировал и был обречен, а жалкий и беззащитный, страдающий раб, уже внешне, для каждого мыслящего и духовного существа всегда будет предпочтительнее самого изощренного и прекрасного бронзового ли, золотого колосса. Да и душевная структура покаяния, о которой вы только что говорили, настолько естественна для человека, проникает его, что и становится единственным прибежищем, когда он доходит до края. А тут весь мир стоял на краю и заглядывал в кишащую миазмами бездну. Что ж удивительного было в том, что он в ужасе отшатнулся от этой бездны, услышав обращенное к нему Слово о возможности спасения? Хотя, как видите, и это здесь поразительно, коль мы представим себе бредущего по дорогам человека и рядом с ним целый мир, задыхающийся в роскоши, пороках и порожденной им культуре? А кроме того, Павел был человеком - не Богом, грешным, кающимся, подверженным слабостям и болезням, испытывающим боль и усталость...
      Но я все хочу о главном. А оно было в исполнении пророчества о том, чтобы возвестить Слово Божие всем прочим человекам и всем народам. И вот здесь Павел должен был столкнуться не с внешним миром, а с тем, что было внутри, преодолеть себя, а в себе всех, кого он оставил ради других в том страшном городе. И тех, кто восседал вместе с ним в том мрачном судилище, глядя на лице Стефана, и тех - что было еще невероятнее - кто вместе с ним, казалось бы, узрел Истину, не осмеливаясь, однако, глядеть Ей в лицо. И вот, когда читаешь им написанное, одно Послание за другим, видишь, какую непостижимую и, наверно, единственную работу он проделал, а потому его Послания стоят всего созданного за две тысячи лет после - и гениальные системы, и мгновенные озарения, и пронзительные поэмы, и разрывающие душу трагедии. Там - в этих строках, на этих дышащих, пламенеющих страницах, есть все, там каждое слово и каждая мысль окроплены живой водой собственного опыта и страдания, и не знаешь, чему поражаться - мудрости ли, бесстрашию, ревности об Истине или любви к каждой твари. Он утверждал, что сущность религии в вере, а не во внешнем обряде, что Обетование, полученное от Бога, выше Закона, ибо Обетование одушевлено Духом, а Закон - мертвая буква; что Закон был всего лишь осудительным, а потому имеет временный характер, что он только обозначил грех, назвал его, что Закон может только наказывать, а не спасать, более того, он способен породить зло, потому что вызывает непослушание, сознание греха, любопытство, а кроме того, демонстрирует человеку неспособность это уже названное и записанное зло в себе преодолеть - приводит к отчаянию и отпадению от Бога. Закон уже сделал свое дело, привел человека к возможности покаяния, а после искупительной жертвы на Кресте стал и вовсе не нужен. Он утверждал, что в обладании Законом нет никакого преимущества, ибо у Бога нет лицеприятия, и те, кто согрешат вне Закона - язычники, вне закона и погибнут, потому что преступили записанное у них в сердце, а те, кто под Законом - законом же и осудятся, ибо чем гордиться, если ты все равно нарушил Закон, соблюдаешь посты и обряды, но крадешь или убиваешь, хулишь Бога - все совратились с пути, как сказано в Писании. А потому скорбь и теснота всякому, делающему злое - во-первых, иудею, а потом эллину, и напротив, слава, честь и мир всякому, делающему доброе во-первых, иудею, потом и эллину. Весь Закон в словах: люби ближнего, как самого себя. Как верно сказала твоя девочка, Наденька, о том, что там мы все даже и с рябиной и белкой будем разговаривать, потому что вся тварь живет надеждой освобождения Духом, нашей свободой от жалкого рабства у собственных страстей, надеждой на то, чего не видит, - "ибо если кто видит, то чего ему и надеяться?" И если мы будем жить в любви, которая превыше всего, то чего нам бояться, никакие демоны не в силах будут нанести нам вреда!
      Могли ли иудеи, хоть на мгновение, согласиться со всеми этими и подобными им мыслями? Можно представить себе, какую они вызвали ярость, бешенство у всех - и у правоверных, только смеющихся над тем, что распятый вместе с разбойниками раб был Мессией, и у тех, кто признав это, не в силах были перечеркнуть не просто ведь собственную жизнь, а жизнь всего народа, в которой без убежденности в его исключительности для них не было смысла. Согласиться с тем, что Закон, данный им Моисеем - мертвая буква, а Мессия, которого они столько столетий ждали и наконец дождались, был одновременно Мессией язычников - поставить себя и свое избранничество рядом с необрезанными собаками, признать себя столь же и более грешными, согласиться с тем, что их будут судить одним и тем же судом там, а здесь сесть за один стол, преломить с ними хлеб?!..
      Что им было до того, что человек, сказавший все это, был иудей из иудеев, фарисей и сын фарисея, чья трагическая судьба со всей бездной ее падения и невероятностью взлета с неопровержимостью свидетельствовала о единственном пути для человека, ищущего Истину и живущего в Ней; что им было до того, с какой нежностью и страданием за погибающий в своем чванливом упорстве народ он к ним обращался, убеждая их в том, что Бог не отверг свой народ, который Он знал наперед, что от их падения спасение язычников, а раз это их падение и оскудение - богатство миру, то тем более их полнота, а раз она даже в падении, что же будет в принятии Истины! Что все ужасное, что с ними произошло, их духовная слепота - отчасти и до времени, а когда войдет полное число язычников, то весь Израиль спасется. Что им было до того, что гонимый и презираемый ими человек сказал о своей любви к ним уж совсем невозможное: что сам желал бы быть отлученным от Христа за братьев своих, родных ему по плоти... Нет, все это ни на мгновение не примирило их с ним, не прекратило и не утишило их ненависти: Закон дан был только им, в посрамление всем прочим, у которых его не было. Их Бог может быть милосерд только к избранному Им народу, и лишь смеется над остальными. В одном древнем еврейском манускрипте так и говорится, что когда другие народы придут к Господу просить и для себя Закона, Он только посмеется - единственный случай, когда Он смеется над своей тварью, хотя Он смеется каждый день со своими тварями, особенно с Левиафаном...
      - Это ужасно, - сказала Маша.
      - Это правда, - ответил Лев Ильич. - Это потому и ужасно, что правда... Но я уж закончу.
      Он вернулся, вошел в этот страшный гибельный город спустя двадцать лет в праздник Пятидесятницы. Сначала он хотел поспеть к Пасхе, но его задержал мятеж в Эфесе, потом не было корабля. Это и спасло его тогда, потому что постоянные волнения, бесконечно сотрясавшие город, разразились в ту пору невероятным кровопролитием и, окажись он тогда там, ему б никак не уцелеть. Он и сейчас шел на явную погибель, и знамения и пророчества много раз ему ее предрекали. Во время его последней остановки в Кесарии некто Агав, взяв его пояс и связав себе руки и ноги, сказал: мужа, чей этот пояс, так свяжут в Иерусалиме иудеи и предадут язычникам. Близкие умоляли его не идти дальше, он же сказал, что хочет и готов умереть за имя Господа Иисуса.
      Можно представить, с каким волнением он вступил в город, после стольких лет разлуки узнавая камни, улицы и дома, вспоминая то, что всегда живет в памяти человека - любовь, ведомые только ему, и значащие что-то лишь для него одного, с чем-то связанные радости и печали. Только, наверно, мало было радости в этом его последнем свидании с городом, ибо первое, что встретилось на его пути еще за воротами, за городской стеной - был гигантский вековой кедр, под которым он стоял, когда терзали Стефана... Он смешался с толпой, спутники, а среди них один из его последних учеников необрезанный язычник Трофим, старались загородить его, потому что несмотря на то, что юношу Савла трудно было бы узнать в этом согбенном лысом старике, но стоило прозвучать хотя бы одному неосторожному слову, и оно стало бы искрой, мгновенно взорвавшей бы эту постоянно клокочущую толпу, как гигантскую бочку с порохом.
      Он и не ждал радостной и теплой встречи с теми, кому принес известия о тысячах им обращенных, о новых церквах, воздвигнутых Богом его служением чуть ли не по всему ведомому им миру, ему предшествовали его послания церквам, уж несомненно дошедшие и сюда, разве одни только эти пламенные страницы не должны были вызвать хотя бы уважение и благодарность за его невероятный подвиг? Он принес, кроме того, Иерусалимской церкви милостыню, собираемую им у язычников - и размеры этого приношения несомненно превзошли ожидаемое.
      Апостолов Петра и Иоанна не было тогда в Иерусалиме. Его принял Иаков величественный, как ветхозаветный пророк, значительный, как первосвященник, и речь, услышанная Павлом в ответ на все его сообщения, не могла не поразить его, хотя ему и не нужна была благодарность. Ему было сказано, что здесь, в этом великом городе, много тысяч уверовавших иудеев, и все они ревнители Закона, а о нем наслышаны как о человеке, решившемся учить отступлению от Моисея и несоблюдению обычаев. Ему было предложено совершить один из мертвых иудейских обрядов очищения, взяв с собой по обычаю четырех бедняков, имеющих на себе обет, заплатить за них - за приносимых в жертву животных, провести вместе с этими назореями семь дней в храме, глядя на обряд жертвы всесожжения, на то, как будут варить убитых баранов, как назореям будут стричь головы, сжигать волосы над кипящим котлом, стоять с опресночными лепешками, возносимыми в качестве жертвы перед Господом... Это было невозможно для Павла: братья, к которым он пришел, вынуждали его сделать то, что он считал пустым и бессмысленным, его отправляли в храм, где уж конечно и не могли не узнать, и трудно было бы предположить, что предлагавшие не понимали, к чему это приведет.
      Почему он на это согласился? чтоб сохранить мир в церкви? потому что, будучи иудеем, не хотел отказом оскорбить народное чувство? или потому, что понимал и этот, как и все прочие пустые обряды, никчемной формальностью, не придавал ему значения - мертвая буква не затрагивала Истины, коль при этом не нарушалась его свобода.
      Так ли, эдак, но он выполнил то, что ему предложили и, когда семь дней оканчивались, кто-то в храме узнал его.
      Это не могло не случиться, но быть может здесь не было случайности? Мы никогда не узнаем об этом. Дикий крик, раздавшийся в храме, был подхвачен толпой во дворе. Его схватили и он был бы тут же разорван в куски, если бы это произошло вне храма - святое место нельзя было осквернять кровью. Его потащили во двор, где и кончили бы, но римляне, размещавшиеся в северо-западной части храма, в башне Антония, и бывшие всегда наготове, ибо волнения в городе не прекращались, услышав вопль, бросились в толпу, обнажив мечи.
      Мгновенно весь город охватило безумие, тысячи людей кинулись к храму, в толпе кричали, что тот, кто учит против Закона, ввел в святилище необрезанного язычника. Решали минуты, но римляне успели раньше, вырвали его, уже в беспамятстве, из рук озверевших людей, сковали его цепями, и так и не поняв, что же произошло, стали пробиваться к крепости. Все увеличивавшаяся толпа сомкнулась вокруг, воины прокладывали себе дорогу рукоятками мечей, а потом, подняв Павла над головами, понесли, потому что тысячи рук рвали его, над толпой стоял, не прекращаясь ни на минуту, дикий крик: "Смерть ему!!"
      Они пробились к башне, уже поднялись на несколько ступеней, прохладный ветер освежил разбитое лицо Павла, он открыл глаза и обратился по-гречески к оказавшемуся подле коменданту крепости: "Позволь мне говорить к народу..."
      Тот был поражен и греческим языком этого жалкого, окровавленного иудея, и его спокойствием.
      Ему расковали одну руку, он поднял ее, и отсюда со ступеней страшной башни Антония заговорил перед смолкшей толпой по-еврейски. Над ним было немыслимо синее небо, сумасшедшее солнце, а перед ним башня, стены и вдруг смолкшая, ждущая своего часа толпа. Во внезапно упавшей тишине он услышал даже, как за стеной храма закричал, заплакал от какой-то обиды ребенок. Он был дома, и это было его небо, его солнце, его город, плач его ребенка, и люди, ради которых он совершал свой подвиг. Поэтому он заговорил так просто и доверчиво, как может говорить только странник, вернувшийся после долгих лет наконец домой, рассказывающий близким, но уже забывшим о нем людям, о том, что с ним и как случилось. Он сказал кто он, где родился и вырос, не забыл о страшном, чем была отмечена его юность, и о тех преступлениях, которые он совершал во имя мертвой буквы закона, и о том, как на пути к новым, быть может еще большим злодеяниям, прямо на дороге его осиял Свет с неба, ослепил его и он услышал Голос, воззвавший его к новой жизни. Как он, прозрев, стал после этого свидетелем перед людьми в том, что он видел и слышал. Он сказал, как тот же Голос, здесь в храме, когда он молился, послал его в иные земли, потому что здесь не могли его услышать, и как он не сразу решился на это, потому что знал на себе грех пролитой крови...
      Они слушали его со вниманием, быть может, покоренные вдохновенной и ясной речью, родным языком, на котором он так счастлив был говорить с ними. Но когда он сказал, что в ответ на его сомнения Господь ответил: "Иди, я пошлю тебя далеко к язычникам", - все было кончено. Они ждали этого слова, которое не могло не быть произнесено. И сдерживаемое ими молчание, за которым было недоумение перед самими собой и тем, что они дают говорить и слушают человека, чье дыхание оскверняет храм, возле которого он стоит, взорвалось еще более диким, чем прежде воем: "Истреби от земли такого!.." Где же были многие тысячи христиан, соблюдавших закон, о которых с такой важностью сообщил Павлу Иаков, почему ни одного голоса не раздалось там в защиту Апостола языков?.. Как бесноватые, они рвали на себе волосы и разноцветные одежды, бросали в воздух пригоршни пыли, кидались грудью на в выставленные у башни широкие римские мечи, и комендант Ливии Клавдий понял, что еще мгновение - и горстка его воинов будет сметена и растоптана вместе с этим человеком, сказавшим, видно, что-то невероятное на этом чудовищном наречии, раз оно вызвало такую бешеную ярость. Римляне втащили его в крепость и комендант принял единственно разумное для него решение: "Кнута ему, и пусть объяснит, что происходит!.."
      С Павла сорвали одежду, растянули ремнями и ему, которого уже трижды били палками римские ликторы и пять раз бичевали иудеи по сорока ударов без одного, теперь предстояло испытать страшную пытку - ту же, что за тридцать лет до того, здесь же, перенес Спаситель. И тогда с трудом повернув голову, он сказал по-гречески стоявшему рядом, наблюдавшему за исполнением пытки сотнику: "Разве вам позволено бичевать римского гражданина и без суда?" Пораженный сотник кинулся к коменданту - едва ли этот человек решился его обмануть - за такой обман полагалась смерть, но и заковывать римского гражданина в цепи, начинать следствие пыткой - тоже было страшным нарушением указа кесаря. Лизий изумленно спросил его: "Ты римский гражданин? - и добавил, с сомнением глядя на валявшуюся возле него жалкую одежду. - Я приобрел это гражданство за большие деньги." "А я родился в нем", - все так же спокойно ответил Павел.
      И тут Лизий испугался: чего только не происходило в этом проклятом городе. Павла развязали, заперли до утра, Лизий повелел первосвященнику собрать синедрион и утром ввел к ним своего узника.
      Это было не то зловещее помещение с мозаичным полом и узкими окнами, через которые бил розовый свет, освещавший лице Стефана. Туда, в святая святых храма, не мог бы войти необрезанный язычник - он был бы тут же убит, а Лизий сам ввел своего узника к мужам Закона. Может, поэтому Павел и не понял, что перед ним первосвященник, которого он мог не знать, хотя и узнал других членов синедриона. "Мужи, братья! - сказал он. Он тоже был когда-то членом синедриона и считал себя вправе так к ним обратиться. - Я всею доброю совестью жил перед Богом до сего дня..." Тут первосвященник Анания - закутанная в белые одежды, едва различимая в полутьме фигура - прервал его и приказал приставу бить его по устам. И тогда Павел взорвался, не выдержал оскорбления: "Бог будет бить тебя, стена побеленная! - крикнул он, оправившись от удара. - Ты сидишь, чтобы судить по Закону и вопреки Закону велишь бить меня..." Он сразу опомнился, взял себя в руки, когда они закричали: "Ты поносишь первосвященника!", извинившись в том - он не знал, кто перед ним, ибо написано: "начальствующего в народе твоем не злословь". Но как открылся он здесь и в своей слабости - не Бог, живой человек, у которого был предел терпения и ярость могла затопить ему глаза!..
      Он сказал всего несколько слов, но снова поднялся крик и мужи Закона, кинувшись сначала друг на друга, вот-вот готовы были броситься и на него. И тогда Лизий, ничего не понимая в поднявшемся гвалте, боясь, что разорвут узника, за которого теперь отвечал, дал знак воинам. Они, звеня оружием, вошли в судилище, взяли Павла и отвели обратно в крепость.
      Ночью, когда тишина и покой пали на город, Господь, явившись ему в крепости, сказал: "Дерзай, Павел, ибо как ты свидетельствовал о Мне в Иерусалиме, так надлежит тебе свидетельствовать и в Риме."
      А уже утром в синедрион пришли сорок человек, горящих неутоленным мщением, и сказали, что поклялись не есть и не пить, пока не убьют Павла. Они предложили старейшинам и первосвященнику еще раз призвать его будто бы для рассмотрения дела, они же бросятся на конвой и совершат то, в чем поклялись. И мужи Закона сочли этот план достойным.
      Проклятый город, в котором убивали того, кто отказывался соблюдать мертвый закон и где никого не смущало принести ему живую жертву обманом и злодейством!
      Как узнал о чудовищном плане некий юноша-подросток, имени которого история нам не сохранила, сын замужней сестры Павла: сам ли он услышал неосторожный намек, или его товарищ или подружка шепнули ему о том, что слышали дома от отца-фанатика? Но он проник в крепость и рассказал Павлу о заговоре, а тот направил его к Лизию, который сразу же решил развязать узел - ему это все надоело. Он снарядил четыреста пеших воинов и семьдесят конных, написал прокуратору Феликсу письмо и ночью узника вывели из крепости, посадили на осла и через день, на рассвете, ждавшие известия о своем учителе увидели его на улицах Кесарии, прикованным правой рукой к руке всадника, среди отряда воинов из башни Антония.
      Два года будет ждать в узах Павел, которого римляне готовы были и отпустить, ибо так и не поняли, в чем его вина и преступление перед иудеями, но он потребует суда кесаря, взойдет на корабль, прибудет в Рим, исполнит возложенное на него и умрет страшной смертью, став жертвой безумца, запалившего и без того агонизирующий, растленный, захлебывающийся в своем богатстве великий город.
      Что ж, и в этой смерти, как и в смерти Того, Кто его послал, виноваты римляне, а не мы - не евреи?
      4
      Был ясный, солнечный день, и так, казалось бы, хорошо должно было бы ему быть. Он провел столько времени с Надей, она любила его, теперь он знал это твердо, они шли рядом, она держала его за палец, как в детстве, навстречу плыла воскресная праздная толпа, но такая пронзительная печаль сжала и теперь уже не отпускала его сердце. Или знал он, что сейчас наконец состоится объяснение, от которого столько времени он все как-то ускользал, или вчерашний ночной разговор с Игорем так его еще взбудоражил после всего им рассказанного...
      Они уже лежали, приготовившись спать, Игорь потушил свет и вдруг, так вот, в темноте спросил.
      - Получается, что вы обвиняете евреев и в убийстве Павла, по сути оправдывая, хоть и не прямо, живущий сегодня антисемитизм?
      - Да не обвиняю я! - крикнул Лев Ильич и сел на постели, свесив голые ноги. - Не обвиняю, хоть ты-то меня пойми! Пусть и хотел бы, по какому праву смогу обвинить Ананию, а не Нерона, убившего Павла, если не самого Павла - он же добровольно отправился в Рим исполнять волю Господню? Все он сам знал - и что с ним будет в Иерусалиме, и что его ждет в Риме. Разве я обвинять хочу? Да и какой толк от всяких обвинений: "А ты сам?" - скажут тебе - русский ли ты, еврей или англичанин, столько у каждого на совести - на исторической я имею в виду - столько чудовищных преступлений! Я говорю о национальном самосознании, о национальном покаянии, в нем только и есть единственное спасение и выход, единственный путь - а иначе гибель. Гибель - по эту ли сторону колючей проволоки, или по ту, тебя ли туда засадят на распыл или ты сам будешь с собакой охранять тот лагерь. Ну а у евреев, конечно, особый путь, да и суд тоже... Да и у каждого он особый. Свой собственный суд!.. - он снова крикнул, закашлялся и лег. - Прости меня, это, конечно, свинство, так распускаться.
      Игорь не ответил.
      ...Все было вместе, но главное, конечно, теперь в том, повторил он про себя вчерашнюю, так резанувшую его мысль, что никогда не быть ему больше счастливым. Да не счастливым - об этом он теперь и не мечтал, покоя ему хотелось, тишины в себе, но откуда ему было того ждать, когда все поднятое из глубины сознания, памяти, услышанное и сформулированное за эти дни, ворочалось в нем и требовало выхода, и что ж, разве покаяние в том, чтоб кому-то выбросить его в лицо, освободившись таким образом, заставить другого корчиться от муки, злобы ли, стыда?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47