Большой вспыхнул.
— Ты можешь оставаться, брат. А я иду прямо сейчас. С матушкой буду разговаривать после возвращения.
— Как же я могу остаться! — Энкиду покачал головой. — Возьми меня с собой. Я посажу этого карлика в мешок и, чуть что не так, удавлю его!
Те из жителей Урука, кто видел их, до самой смерти не могли забыть этой процессии. Окруженный нервно мерцающим сиянием, впереди семенил складчатый Ниншубур. За ним, чуть ли не подгоняя карлика палицей, шагал Энкиду, а следом шел беззаботно хохочущий Гильгамеш. Блистающий топор на плече владыки города, тяжелый кинжал на поясе, плетеный из витой медной проволоки шлем, закрывающий темя, виски и затылок, все это предвещало что-то необычное. Когда процессия подходила к храму Э-Ана, за ней уже следовала небольшая толпа, оживленно обсуждавшая, кто таков карлик, влекущий вокруг себя небесное сияние. Однако, войдя в сад, Большой приказал закрыть за собой ворота и прогнал всех храмовых служителей. Только брат да Ниншубур сопровождали его, когда он подошел к дереву.
Высокая, сильная ива полоскала свои плавно выгнутые ветви в маленьком искусственном пруду. Розовато-серые бруски туфа, служившие украшением берегу пруда, почтительно огибали ее корневища. Длинные, то серебристые, то зеленые листья густой шубой укрывали большую часть ствола. Они лениво шелестели вслед за дуновениями ветра и сонно смотрели в водную гладь. Ива была тихой, спокойной, тень, ею отбрасываемая, выглядела настолько мирно, что Энкиду торжествующе закричал:
— Ну, где обещанные демоны, Ниншубур? Где чудища, что испугали твою хозяйку?
— Они здесь. — Сияние вокруг посланника Инанны вдруг начало слабеть, а сам он стремительно становился прозрачным, бесцветным, словно лист, высыхающий на солнце. — Они здесь, юноши, посмотрите внимательнее.
— Он убегает! — Энкиду обрушил палицу на место, где только что стоял карлик, но с трудом удержался на ногах, ибо оружие поразило пустоту. Оно лишь разметало смутно угадываемую тень — все, что осталось от слуги Утренней Звезды. — Где он?
— Подожди, — негромко сказал Гильгамеш. — Посмотри лучше на дерево.
Тень под кроной стала холодной и живой. Земля близ корней вспучивалась горбом, ива прямо на глазах становилась выше. Крона зашумела, зашевелилась, хотя братья не чувствовали ветра.
— Храни нас, Уту, — пробормотал Энкиду.
Землю под их ногами избороздили трещины. Братья едва успели отскочить назад, когда из трещин поднялись отвратительные белые кольца то ли змея, то ли гигантского червя, выкормленного преисподней.
— Ах-х-х! — За спинами героев раздалось утробное шипение.
Обернувшись, Гильгамеш и Энкиду увидели, что в десятке шагов позади их подземную твердь пробила голова белого чудовища. Безглазая, тошнотворно белесая, она распахнула полную пластинчатых зубов пасть и рывками, кроша землю, тянулась к людям.
— Смотри на нас, Лугальбанда! — закричал Большой.
Его топор описал полукруг и с чавканьем вмялся в морду подземного демона.
— Береги голову! — воскликнул Энкиду.
Братьев накрыла бьющая крыльями тень. Воняющая нечистотами птица ростом с годовалого теленка хотела вцепиться когтями в шлем Гильгамеша. Большой присел — птица, промахнувшись, угодила под дубину степного человека. Издав клекот, похожий на собачий лай, птица Имдугут взмыла вверх. Ее изогнутый, как посох Энки, клюв, усеянный мелкими зубами, обратился к Энкиду. Мохнатый герой принялся отмахиваться палицей, стараясь защитить и свою голову, и затылок брата.
Голова змея была почти размозжена первым ударом Большого. Но его кольчатое тело судорожно выдавливалось из земли и подталкивало разверстую пасть к Гильгамешу. Выхватив из-за пояса кинжал, тот пронзил им челюсти демона, буквально пришив чудище к земле. Все вокруг заходило ходуном. Жирная плоть чудовища вырвалась из трещин; гигантский, тугой как мех, дополна налитый молоком, хвост ударил по братьям. Сбитые с ног, оглушенные, они долго не могли подняться, кое-как уворачиваясь от слепой ярости умирающего демона. Гильгамеш подставлял под удары топор, и вскоре они оба были с ног до головы покрыты густой кровью цвета сыворотки. Даже птица с пастью ящерицы, испуганно клекоча, отлетела в сторону. Наконец земля успокоилась. Рассеченные, медленно опадающие, вокруг них лежали телеса то ли змея, то ли червя. С шорохом в трещины осыпалась глина.
— Имдугут! — крикнул Энкиду, указывая на крылатого демона.
Братья поднялись, прижавшись спиной к спине и готовясь к новой схватке. Гильгамеш видел между огромными, похожими на петушиные, лапами покрытый грязным, свалявшимся оперением живот Имдугут и решил метить топором только туда. Энкиду воинственно кричал, палица в его руках плясала, словно живая. Издавая лающий клекот, птица в нерешительности кружилась над ними.
— Ну, давай сюда, неповоротливая! — надрывался степной человек. — Твоя очередь наступает, только опустись пониже!
Имдугут не решалась сражаться в одиночку. Раз за разом ее круги становились шире, выше и вот, всклекотав в последний раз, она направила свой полет прочь от дерева. Дождавшись, когда ее уродливый силуэт скрылся за стенами Урука, Энкиду сказал:
— Вот так. Я думаю, мы легко отделались.
— Посмотрим. Ниншубур говорил, что там есть еще и демоница, — ответил Большой.
Ива стояла все такая же темная, грозная.
— Какое было красивое дерево! — пробормотал Энкиду. Ему совсем не хотелось подходить к иве, но, когда Гильгамеш вступил под сень могучей кроны, мохнатый брат последовал за ним.
— Ну, Хозяйка, появляйся! — сказал Большой, осторожно дотронувшись рукой до ствола. — Или ты улетела на Имдугут? Тогда я позову людей, и они срубят твое жилище.
— Зачем бы мне улетать?
Дерево опять изменилось. Оно стало еще шире и раскрылось, явив взорам братьев дупло, проеденное в сердцевине ствола. Там, насмешливо глядя на людей, восседала демоница. Ее гладкое тело поразило героев чернотой кожи. Такой кожи шумеры никогда не видели. Она не лоснилась, а походила на потухшие угли: тусклые, поглощающие собой свет. С ней совсем не сочетались синие как ирисы глаза и в беспорядке падающие на плечи пышные белые волосы. Демоница бесстыдно разбросала ноги, она смотрела на людей не с преисподней злобой, не с мрачной загадочностью, а подобно уверенной в себе блуднице. Похотливый, оценивающий взор ее в конце концов остановился на Гильгамеше:
— Ты сам назвал меня хозяйкой. — Демоница улыбнулась, открыв ряд молочно-белых, влажных зубов. — Куда же мне идти из дома?
— Видела, что сталось со змеем? — угрожающе поднял палицу Энкиду. — Вот так!
Демоница рассмеялась:
— Опусти оружие, Заросший Шерстью! Я захочу — и оно рассыплется в труху. Человеческое оружие не принесет мне вреда.
— А боги? — нахмурился Гильгамеш.
— Как видишь, боги направили ко мне вас… Ты такой грязный, юноша, — с кокетливой озабоченностью демоница привстала и потянулась к Большому. — Нужно смыть эту гадкую белую кровь…
Гильгамеш отпрыгнул назад и занес над головой топор.
— Не трогай меня!
Демоница зашлась в смехе пуще прежнего:
— Какая я страшная! Сколько же тебе лет, юноша? Касалась ли тебя когда-нибудь женская рука?
— Касалась, черная. Столько раз касалась, что ты и не представишь себе! Но ты для меня не дотронешься. Еще раз протянешь руку — и разлетишься в прах вместе с моим топором.
Демоница томно пожала плечами.
— Как желаешь, красавец. Славно было бы провести ладошкой по твоей груди, по плечам. Славно и сладко, — она облизнулась, и из-под полуопущенных век полился синий огонь. — Ты и не знаешь, юноша, насколько мои ладони отличаются от человеческих. Если захочешь, они станут гладить тебя как теплая шкурка котенка. Коли возжелаешь — превратятся в огонь, потом в песчаник, который оставляет на коже красные полосы. Я залижу их словно буйволица, умащу елеем, а — хочешь? — сметаной и сливками. Они быстрее, чем полет сокола и нежнее ножек ребенка. Ты меня слушаешь? Это только ладони. Если бы я начала говорить о всех частях тела, ты слушал бы бесконечно. Но зачем слушать? Поди сюда, обними… Ну, если хочешь, представь, что я — женщина. Я ведь не стану пугать тебя, юноша. Собери мужество, чтобы сделать шаг — а потом я сама соберу в тебе силы, подниму их так высоко, как ни одна из женщин.
— Говоришь, собрать мужество? — в раздумье спросил Гильгамеш. На лице его было написано мучительное усилие припомнить нечто важное. Энкиду беспокойно выступил вперед, загораживая брату дорогу к дереву.
— Мы не разговаривать пришли, — сказал степной человек. — Мы пришли, чтобы прогнать тебя. Оставь дерево, посвященное богу, либо с тобой будет то же, что с Хувавой!
— Глупый дикарь! — отмахнулась демоница. — Разговаривай, пока я тебе позволяю это! А лучше молчи, не мешай мне, не мешай своему брату… Ты же, юноша, собери-таки мужество, — замурлыкала она, обернувшись к Гильгамешу. — Знаешь, какая я вкусная? Орехи в меду — вот я! Орехи в меду, смешанные для остроты с козьим сыром и политые белыми сливками. А еще я — яблочко! Очищенное, тонко нарезанное, брошенное в чашку с молоком. Видишь, какие у меня волосы, — она взбила их, словно сливки. — Вот такое белое молочко!
— Молочко? — лицо Гильгамеша начало проясняться.
— Конечно. Да попробуй же, попробуй! — Демоница вдруг широко раскрыла глаза. — Ты боишься Инанны? Пустое! Она не смогла справиться со мной — справиться ли с нами обоими, юноша?
— Вот опять ты назвала меня юношей. — Поза Гильгамеша стала расслабленной, губ коснулась улыбка. — Знаешь, демоница, юношей до сих пор называл меня только посол Инанны, Ниншубур.
Хозяйка ивы вздрогнула.
— Ниншу… Что за имя ты назвал?
— Ниншубур, красавица. — Гильгамеш положил руку на плечо Энкиду. — Послушай меня, брат: блудницы мажут углем глаза, бреют лоно, подтягивают повыше груди сетками и платками. Они говорят, как девочки, носят полотняную косу — знак фальшивого девичества, играют с мужчиной, прежде чем пустят его к себе. Но все — лишь для того, чтобы привлечь внимание. Имей они силы Инанны, мужчинам пришлось бы увидеть столько небывалого, что они оставляли бы у них все заработанное. Но светлая богиня хранит силу для своих нужд. Не так ли, хозяйка?
Демоница перестала быть томной. Вся подобравшись, она зло смотрела на Большого, и ее глаза становились все более колючими. Кожа демоницы светлела, с каждым вздохом чернота растворялась где-то в глубине ее тела.
— Так каково же твое имя, Хозяйка? — весело спросил Большой. — Я вижу, назвать его ты не желаешь. То превращение, которое с тобой происходит, совсем сбило с толку моего брата. Смотри, он не любит непонятного. Вопреки странному облику, человеческого в нем много. Мне кажется, сейчас он перестанет подслушивать наш разговор и возьмется за палицу.
— Не посмеет! — теперь голос у демоницы стал высоким, легкая хрипотца выдавала в нем напряжение. — И ты не посмеешь сказать больше ни слова.
— Не посмею? А вот и нет! — Гильгамеш с вызовом смотрел на хозяйку ивы. — Я ославлю тебя, Инанна! Хотя бы перед братом ославлю.
— Я не Инанна! — взвизгнула демоница.
— Нет, светлая богиня. Даже приняв преисподнее обличье, ты — красавица. И ведешь себя как красавица, которая никогда не знала отказа. Нет, госпожа утренней звезды, владычицу блудниц я узнаю в любом ее облике… Ты поражен, Энкиду? Я сам был поражен, когда покровительница твоей Шамхат явилась требовать от меня любви.
— Вот она? Требовать любви? — голос степного человека упал до шепота.
— Отец мой, бог Лугальбанда, не покинул меня, помог удержаться от соблазна. Буду честен, светлая богиня, я ждал от тебя мести, ждал грозы, которая обрушилась бы с небес на Урук. А ты, оказывается, решила взять меня по-другому. Оказывается, твое вожделение сильнее, чем я думал, оно обильно фантазией…
— В большей мере, чем твое сердце — разумом, — перебила Гильгамеша богиня. — Больше играть с тобой я не стану. Говоришь, ожидал грозу? Я нашлю ее на тебя!
Вспышка белого света заставила братьев закрыть глаза руками. Когда они вновь обрели способность видеть, к иве вернулся ее прежний облик. Только беспорядочные следы от ног героев, да кинжал Большого, торчащий из земли, напоминали о схватке, навеянной чарами Инанны.
— Миражи, призраки! — хмыкнул Энкиду. — Я думал, она и вправду ждет от нас подвига.
— Я срублю это дерево, — решительно сказал Гильгамеш. — Отдам его в храм Инанны. Там из него сделают ложе — пусть красавица прилетает лежать на нем, тешась с каким-нибудь глупцом и вспоминая о нас!
Тревожное возбуждение овладело Уруком. Даже стены, видимые из любой части города, не могли подавить его. От Аги Кишского они укрыли, но как могут стены спасти от небесного гнева?
Про разлад Гильгамеша и Инанны рассказывали по-разному, но все соглашались, что Большой первым надсмеялся над богиней. Робость сковывала язык, когда — шепотом! — урукцы сообщали проклятья, которыми, якобы, заклеймили друг друга Инанна и Гильгамеш. Какое из проклятий сильнее? — еще совсем недавно этот вопрос не мог прийти горожанам в голову. Но теперь приходилось рассчитывать на силу проклятий, коими заклеймил богиню их герой — на умопомрачительное событие, переворачивающее мир вверх тормашками.
Оценивать, был ли он прав, урукцы не пытались. Если Инанна положила глаз на Большого, стоит ли ждать, что это кончится добром! Заслужить любовь Утренней Звезды — все равно, что превратиться в барашка, попавшегося на глаза пастуху, собирающемуся принести жертву Думмузи. Вот только видано ли, чтобы барашек ударил под колени пастуху, избодал и убежал? Нет, определенно стихии, из которых сложен мир, начали меняться местами, собираясь образовать новый узор. А потому к тревожному возбуждению, испытываемому горожанами, примешивалось восхищенное, благоговейное любопытство. Они смотрели на небо, ждали молнии, что ударит в их Большого прямо из безоблачной выси, но знали: эта молния принесет с собой новый уклад. Уклад их детей, внуков, правнуков. Будущим поколениям суждено привыкать к нему, понимать его. Задача же их, нынешних, наблюдать, оставить память о горячем дыхании Энлиля, заново переплавляющего в небесном горне мир.
Гильгамеш понимал все это не хуже своих подданных. Стремительная смена событий, когда вожделеющая Инанна, грушевидный Ниншубур, заколдованное дерево бегом сменяли друг друга, подсказывали, что он оказался в средоточии каких-то величайших временных циклов. Иначе как их влиянием Большой не мог объяснить легкость, с которой он отверг внимание самой странной из богинь, беззаботную проницательность, что двигала им около Инанниной ивы. Теперь, когда в событиях наступило недолгое — он сердцем знал это — затишье, Гильгамеша покинуло ощущение, что события сами ведут его. Остановка рождает раздумье, а в размышлении ты отделяешься от кругооборотов времен и неожиданно видишь себя одного, окруженного разноцветными морскими валами событий, причем каждый из них в состоянии смести твою одинокую фигурку. Только диву даешься, как это тебе раньше удавалось противостоять им.
Впрочем, Большой ни разу не поддался соблазну поплакать над своей беззащитностью. Лишь оградившись от близких, ревнивых, лазуритовых небес, Гильгамеш увидел себя, стал прислушиваться к голосу, чей источник лежал куда дальше владык звезд, ветров и вод. Сердце давно уже не желало объять мир, мысли о славе забылись сами собой, их место заняли гордость и твердая уверенность в том, что он поступил правильно. Большой смотрел на свои руки, каждая из которых могла одолеть силу нескольких людей, и знал, что даже Инанне сломить его будет нелегко.
Как ни удивительно, менее всего разглядывал в те дни небеса Энкиду. Мохнатый брат Гильгамеша самолично срубил дерево Инанны, после чего, довольный, выбросивший из головы все тревоги, прислуживал Шамхат, которую называл не иначе, как «женушка». И опять Большому не нравилось умильное, простолюдинское, глупое выражение на лице брата, когда тот говорил о маленькой блуднице. Но ни разу желание оборвать Энкиду, сказать тому что-нибудь обескураживающее, обидное не будоражило его сердце. Наоборот, за недовольством стояла легкая зависть — ибо Гильгамеш видел, что его раздражение рождено незнанием тех чувств, что владели сейчас его братом.
Боги дали им на остановку целую седьмицу. И небо все эти дни было достойно того, чтобы смотреть на него с тревогой, ожиданием, любопытством. Его, словно человеческое лицо, искажали гримасы многоразличных чувств. Давным-давно прошло время дождей, однако то южный, то северный, то западный горизонты вспучивало грозовыми тучами. Они тянули длинные дымные щупальца к желто-багряному Уту и исчезали, не уронив не дождинки; растворялись так неожиданно, будто всего лишь привиделись жителям Урука. Волны палящего жара превращали небо в огненную жаровню. Высушенное, выбеленное как берцовая кость, по вечерам оно наваливалось на город душной тяжестью. Даже когда солнце скрывалось за горизонтом, полосы белого жара подолгу мерцали в самом зените, а звезды казались маленькими и далекими. Одна лишь Инанна, окруженная то белым, то бронзовым ореолом, целила в Урук ревнивой стрелкой.
Благодушие на небесах все более одолевал гнев. Седьмой день начался с того, что их затянуло желтовато-пепельной дымкой. Солнце проглядывало сквозь нее как бледное мучнистое пятно. Несмотря на дымку, жара стояла несусветная. Небо свирепо хмурилось, и людям чудилось, будто сверху на них взирает множество яростных глаз. Урукцам не сиделось на месте. Они бросали ежедневные занятия, загоняли детей в дом, дальше соседских дверей старались не уходить. «Сегодня что-то произойдет!»— в этом уверены были все. «Инанна и Ану спорят, — говорили старики. — Одна гонит нас на беду. Другой хочет удержать ее. Только не может устоять древний Ану перед блудницей! Если та разъярится, то бросится в преисподнюю, и сестра ее Эрешкигаль выпустит на землю гороподобных демонов, что преследовали несчастного Думмузи. И вновь будут кругом мертвецы, вновь потечет кровь… Нам на голову…»
Пепельная дымка стала обращаться вокруг солнца, совсем затмевая око Уту. Посреди небес образовалась гигантская воронка. Центр ее находился точно над храмом Кулаба. Чувствовалось исполинское движение, словно некто огромный размешивал гигантской мутовкой небеса. Что-то должно было родиться из теста, взбиваемого богами. Гильгамешу, вместе с Энкиду стоявшему во внутреннем дворике Кулаба, казалось, что это нечто должно упасть прямо из воронки. Если не сам храм, то где-то поблизости от него.
Однако рев чудища, рев небесной кары раздался из-за северной стены города, как раз оттуда, где трижды был повержен на колени Ага Кишский. Рев заложил уши урукцев. Детей и женщин он бросил в слезы, мужчин — в холодный пот.
— Я посмотрю, что там! — сказал Энкиду и с палицей на плече отправился к северным воротам.
Его называли быком, это чудовище, прянувшее ниоткуда на берег Евфрата. Оно было сложено из красок Великой Сухости. Черные, как закоптелые камни очага, копыта ступали так тяжело, что проваливались в землю на пядь. Ноги переполняла мощь, мышцы на них были непомерно велики, они выпирали, словно это была не плоть, а огромные медные котлы, обтянутые кожей цвета обугливавшейся от жары травы. Туловище распирало огненное дыхание, над гигантским горбом, венчавшим шею чудища, горячий воздух плавился, плясал, как над угольями. Громоподобно бил о бедра хвост толщиной с человеческий кулак. Белые, как зубцы урукских стен, ноздри быка были опущены, от их дыхания на земле оставалась черная выжженная дорога. Рога у быка не загибались к середине, как у степных туров, а торчали прямо вперед, подобно рогатине. Тот небесный мастер, который трудился над ними, сделал рога не просто длинными, но и заострил их концы так, как будто это были шильца. Рога при этом не теряли своей крепости: когда чудовище ударяло ими о землю, та оказывалась вспорота на глубину большую, чем мог взять самый тяжелый плуг черноголовых.
Только никто не мог рассмотреть тогда небесами посланного быка во всех подробностях. Оставляя за собой ржаво-седую тучу пыли, он катился как шар ревущей, иссушенной, непонятной силой скрепленной земли. Все вокруг него горело прозрачным пламенем; словно гонимый мучительной жаждой, он бросился к Евфрату, ступил в реку, мгновенно окутавшись облаками пара, и вода стала отступать перед ним. Тоска и великий ужас охватили стоявших на стенах городских стражей, когда они увидели, как темная влага уходит из реки. То ли бык выпивал ее, то ли Энки спасал свое достояние от демона засухи, но, образовав два пенистых вала, вода отступила — на север и на юг от города. Широкое речное русло стало пустым, голым, речные растения принялись тлеть, и на Урук понесло приторно сладкий, ядовитый дым.
Бык вырвался из Евфрата и с ревом встал перед северными воротами города. Что ему стены! Стражам казалось, что чудовищу было бы достаточно одного мановения головы, чтобы проделать брешь в творении Гильгамеша. Однако бык остановился, он ждал чего-то, и тогда самые молодые, отчаянные из стражей открыли ворота. Они знали, как отгоняют пастухи от стад диких животных. Лев, пантера, рысь — страшные звери. Но человек даже самым могучим степным хищникам кажется опасным существом. Опасным прежде всего по причине непонятности и неожиданности. Его конечности удлиняют длинные когти, он бросается острыми иглами, он оглушает звуками трещоток. И даже семья красных охотников — львов — уступает пастуху: лишь бы тот не знал устали, лишь бы безостановочно крутил трещотку, да колотил по земле пастушьим посохом.
Огражденный Урук казался стражам стадом, сами себе они мнились пастухами, когда юноши выбегали за ворота и звонко, беспорядочно кричали, размахивая перед небесным быком копьями, ударяя об землю дубинами.
— Уходи! — голосили одни. — Пошел вон! — вопили более смелые и все ближе, ближе острия их копий приближались к ноздрям чудовища.
Бык мотнул головой — раз, другой, — а потом оглушительно заревел и ударил копытом. Черный провал распорол землю, несколько юношей скатились в него, несколько громко стонали, ухватившись за край трещины. А снизу поднимался темный жар, медленно сжигавший все живое. Другим копытом ударил бык — и еще один провал рассек землю перед стенами. Новые стражники падали в него. Те, кто остался цел, устремились обратно в город. С ними столкнулся в воротах Энкиду.
Мохнатый герой растолкал бегущих. Увидев чудище, он мгновенно остановился, но вопли юношей, висевших на краю пропасти, заставили его выскочить из города. Воинственно воздев перед собой палицу, он вытащил тех, кто еще держался. Бык не обратил на это внимания. Но когда Энкиду шагнул к нему и замахнулся оружием, чудовище, выпустив из ноздрей дымную струю, обожгло героя огнем. Шерсть на груди и плечах Созданного Энки закрутилась в седые колечки, рассыпалась прахом. Заскулив, как собака, которую обварили кипятком, степной человек отскочил в сторону. Он несколько раз пытался забежать сбоку, прыгнуть на спину быка сзади, но тот успевал повернуться вслед за ним. Длинные ровные рога смотрели в живот Энкиду, а дымные плевки обжигали тело мохнатого.
Изнемогая от свирепой боли, брат Гильгамеша принялся ругаться. Понося последними словами чудище, обходя трещины, он отступал к воротам.
— Ну, что же ты не идешь за мной? — кричал Энкиду чудищу. — Значит, страшно тебе? Все-таки страшно? С Евфратом ты справился, а справишься ли с Уруком, с тем, что создано не богами, а людьми!
Энкиду храбрился, но в душе был подавлен. Гораздо сильнее, чем боль, его мучило опасение, что стены не устоят перед небесной карой, — стоит только быку пожелать войти внутрь. Когда мохнатый герой добрался до ворот, сверху по быку ударили стрелами. Но они сгорали, едва коснувшись шкуры чудовища. После ухода Энкиду бык оставался недвижим. Лишь круг выжженной земли все увеличивался с каждым его выдохом.
Гильгамеш, не дожидаясь возвращения брата, сам отправился к северным воротам. Недельная остановка оказалась обманкой, он вновь не имел времени рассудить, события гнали его, как возничий мулов.
— Он чего-то ждет, — сказал Большому Энкиду, на обожженные плечи которого стражники ведрами лили холодную воду. — Пока ждет, но если захочет, без труда войдет сюда.
— Меня ждет, — проговорил Гильгамеш, глядя на быка через смотровую щель в воротах. — Но он не ворвется в город. Мы справимся с ним — все равно нам с тобой больше ничего не остается делать.
Гильгамеш облачился в плащ-доспех и приказал обильно окатить себя водой.
— Пусть бык кидается на меня, — сказал он брату. — Пусть обжигает дымом или пытается поднять на рога. Не обращай на это внимания. Ты должен подобраться к нему сзади, схватить за хвост. А лучше — ударить палицей под самый корень, туда, где звери прячут дыхание своей жизни!
Увидев Большого, бык взревел так, что сотряслись стены. Чудище ударило копытом, под ногами Гильгамеша разверзлась трещина. Но владыка Урука успел вовремя перескочить через нее и тут же метательная дубина, пущенная его рукой, угодила в голову быка. Посланник небес, не переставая реветь, обдал Большого дымным пламенем и, нацелив рога ему в грудь, двинулся вперед.
Плащ выдержал первый напор огня, а быстрые ноги позволили Гильгамешу увернуться от острых, как шилья, остриев рогатины Инанны. Большой метнул оставшиеся дубины, стараясь держаться подальше от рогов и отвлекать внимание чудовища на себя. Однако струи палящего дыма высушили плащ, он занялся пламенем и, срывая с себя горящие доспехи, владыка Урука на мгновение оказался беззащитен. Торжествующе трубя, демон устремился вперед, но так и не достал Гильгамеша. Энкиду ухватил зверя за хвост, уперся пятками в землю так, что его жилы затрещали, а на лбу вздулись вены, и удержал пришельца с небес. Затем палица Созданного Энки описала короткую дугу и обрушилась на удилище жизни быка.
Из пасти чудовища вырвался уже не рев, а гром. Потоки земли из-под задних копыт зверя ударили в лицо степного человека. Бык изогнулся, он хотел распороть рогами мохнатого обидчика, сжечь его огнем из ноздрей. Но, забыв о Гильгамеше, зверь оставил открытой свою шею. И Большой вонзил топор как раз в то место, где горб сходился с затылком быка.
Кровь, похожая на оранжевое пламя, фонтаном ударила из раны. Не останавливаясь, Гильгамеш нанес удар снова. На этот раз лезвие топора с хрустом вонзилось в шейные позвонки чудовища. Кровь ударила еще гуще. Она обжигала, словно жидкая смола. Топорище вспыхнуло прямо в руках у Большого. Гильгамеш выпустил его из рук, дуя на ладони отбежал в сторону.
В сторону отскочил и Энкиду. Оставаясь на безопасном расстоянии, братья наблюдали, как умирает небесный зверь.
Каждая конвульсия чудовища рождала в груди Большого волны торжества. Некогда, при создании мира, Энки победил Владыку Засухи. Теперь ему, Гильгамешу, довелось убить нового демона сухости. Он ощущал в себе радость, которую, наверное, испытывает божество при рождении нового мира. Когда зверь перестал кататься по земле, когда последние струйки дыма вырвались из ноздрей небесного быка, он подошел к туше и с молитвой, обращенной к Уту, перерезал жилки, все еще бившиеся на горле у чудища. Последний стон зверя заглушил шум заполнявшей русло Евфрата воды.
Небо прояснилось, оно наконец налилось привычной жаркой синевой, посреди которой шествовало ясное, омытое поединком Солнце. Через ворота выбегали урукцы, оглашая равнину радостными криками. Утерявшая жизнь, истекающая кровью плоть постепенно остывала. Теперь Гильгамеш мог положить ладонь на медленно приобретающую обычный бычий цвет шкуру. Когда из зверя был выпущен огонь, он превратился в обычного тура, только гигантских размеров. Горожане, перепрыгивая через трещины, без всякого страха подходили к нему.
— Подумать только, как бесится сейчас Инанна! — сказал Энкиду, который, морщась, дотрагивался до обожженных демоном сухости мест. — Считай, брат, ты опозорил ее уже в третий раз! Совсем как Агу. Ну, пусть кусает локти!
Гильгамеш, счастливо улыбаясь, кивнул и зажмурился, ощущая сквозь сжатые веки багряную ласку Солнца. Однако возбужденный голос мохнатого брата заставил его открыть глаза.
— Смотри, что я придумал! — Энкиду отсек у быка уд и, потрясая им, обратился к востоку, где по утрам белая звезда перебегала дорогу Солнцу. — Смотри, плачь! Вот она, твоя сила, красавица, вот оно, твое естество, у меня в руке! — отдышавшись, мохнатый повернулся к Гильгамешу. Было видно, как его распирает смех. — Давай отдадим и удилище, и Инаннины клубни в храм, где служила Шамхат! Вот так! Пусть блудницы попляшут вокруг них, пусть устроят поминовение!
6. КУР
Таких пиров Урук не видел даже во время празднеств, посвященных Энки. Блудницы старательно плакали над бычачьим удом, а горожане собрались на самой большой площади, перед храмом Э-Ана, чтобы чествовать братьев. Дабы уберечься от солнца, соорудили длинные полотняные навесы, со всех постоялых домов притащили скамьи и столы. Хотя около Э-Ана поместилась меньшая часть народа, довольны были все, даже те, кто сидел и пировал прямо на земле, заполнив прилегающие к площади улицы.
Город очумел от событий, хлынувших на него в этом году. Пожалуй, размышлять над тем, что произошло, было слишком трудно, поэтому все спешили воспользоваться возможностью забыться в хмельном веселии. Если мир переворачивается — отчего бы не отметить это хорошим праздником! Тем более, что большинство горожан верило: отныне центр Вселенной будет находиться в Уруке. Вот он, центр, пьет виноградную влагу. Терракотовая жидкость, покрытая сиреневыми барашками пены, льется ему на подбородок, на грудь. Вот он останавливается и, вместо того, чтобы допить чашу, одевает ее на голову Энкиду, второму центру мира. Брага течет по мохнатым космам хохочущего великана и урукские средоточия сущего принимаются тузить друг друга — тузить легонько, играючи, хотя любой из их ударов мог бы убить обычного человека.
Город не пожалел ни питья, ни еды. Даже если они съедят и выпьют все запасы, Гильгамешу стоит погрозить небесам кулаком — и оттуда посыплются пироги, рыба, румяные бока запеченных в золе барашков. А еще — простокваша, молоко, масло, сливки; все, чем хвасталась опозоренная Инанна. Урукцы были уверены в этом и, отправляя в рот очередной кусок, хлопая по налитым пищей животам, громко хвастались грядущим изобилием.
— Выпьем еще и съедим еще! — запинаясь от сытости, говорили они. — А потом подойдем к Большому все, разом, и скажем: «Возьми топор, пробей в небе дыру! Пусть кушанья со стола богов упадут на город! Пусть завидуют и Ниппур, и Сиппар, и Киш!»