Олеся кивнула и вошла. Небольшая комната с широким, во всю стену, но сейчас плотно зашторенным окном, походила на спальню и кабинет одновременно. Узкий кожаный диван с ковровыми подушками, грузный письменный стол, затянутый зеленым сукном и заваленный бумагами, пара старых кресел. Недопитый стакан чаю в литом серебряном подстаканнике с рельефом – пара тронутых чернью токующих тетеревов. На ковре, прикрывающем стену, в строгом порядке развешены двустволка, ягдташ, прочее охотничье снаряжение. Книги на подоконнике и на полу – совсем новые, в большинстве издания ДВУ.
После прихожей казалось сумрачно – настольная лампа под темно-синим колпаком выхватывала только поверхность стола.
– Садитесь, Леся, – Булавин кивнул на кресло. – Хотя я не думаю, что разговор наш займет много времени. Приходится спешить – и моей вины в том нет. Я понимаю ваши чувства…
– Давайте оставим мои чувства в покое, Александр Игнатьевич, – произнесла девушка, отворачиваясь и пряча лицо в тень. – Вы ведь не ради этого меня позвали?
– Нет, – он качнул коротко остриженной и рано поседевшей головой. – У меня к вам дело. Вернее… Я боюсь, мне не удастся выполнить то, о чем меня просил Петр… ваш отчим. Просто не успею. Поэтому…
– Я не понимаю, – быстро проговорила Олеся. – О какой просьбе вы говорите?
– Сейчас объясню.
Булавин наклонился и извлек из-под стола фибровый чемоданчик – из тех, что звались «студенческими». Довольно плоский, выкрашенный суриком, с навесным замком на крышке. Уложив его плашмя на стол, он спросил:
– Случалось вам видеть дома эту вещь? Попробуйте припомнить.
Олеся попробовала. Сначала не вышло – все, что вспоминалось, было связано с Петром. Как только в сознании возникали его лицо, руки, голос – внутри что-то переворачивалось и все гасло. Потом все-таки удалось: вот, кажется. Она возвращается из музыкальной школы – занятия почему-то отменили. Это прошлая осень. Край оврага, который тянется по незастроенной стороне Красных Писателей, завален палой листвой – пурпурной, ржаво-золотой, цвета бурого янтаря, внизу – строительный мусор, свалка. Дышится легко, и на одном дыхании она взлетает наверх, домой, вихрем проносится по квартире, еще не видя, но точно зная, что он здесь, распахивает дверь кабинета. «Добридень, Лесю! – со смущенной улыбкой произносит Петр, торопливо убирая в этот самый чемоданчик какие-то бумаги и захлопывая крышку. – Як ти?» – «Краще за вcix! – выпаливает она, уже начиная понимать, что явилась не вовремя, ему не до нее и не хочется, чтобы она видела его за этим делом, но все-таки спрашивает: – Що це в тебе?» – «Мотлох, – он морщится, ломает бровь, вертит в руках замок. – Стара чортiвня. Нiкому не цiкаве».
Она обижается. А это фибровое чудище с тех пор исчезает и больше ни разу не попадается ей на глаза.
– Да, – ответила Леся. – Всего один раз.
– Вам известно, что там находится?
– Нет.
– И не пытались заглянуть – хотя бы из любопытства?
– Зачем?
– Здесь то, что он писал для себя. Без всякой надежды опубликовать. И что-то вроде дневниковых записей. Это странные и, по-моему, очень опасные вещи – вы, Леся, должны об этом знать и помнить. За день до своего… до отъезда в командировку Петр пришел ко мне с этим чемоданчиком и попросил подержать у себя. И предупредил, чтобы я был крайне осторожен. Я не мог отказать.
– Он оставил вам ключ? – спросила Олеся.
Булавин беззвучно пожевал сухими губами.
– Значит, вы прочли?
– Кое-что, – казалось, он пристально изучает чернильное пятно на сукне столешницы, похожее на барсучью морду. – Далеко не все. Я, знаете ли, был слишком подавлен… Будто предчувствовал, как все повернется. Скажу только одно: у Петра была тайна, и ему приходилось с ней жить. Опять же – имена…
– Имена?
– Сами поймете. Читайте. Прочтите все подряд. Он этого хотел. Но я вас заклинаю, Леся: никогда, никому не показывайте его записей. При других обстоятельствах я бы не стал подвергать вас такому риску – но мне сегодня сообщили, что мною интересуются у Балия. Понимаете, что это означает?
– Понимаю.
– Вот поэтому я не могу держать архив Петра у себя. И обратиться мне не к кому – ситуация такова, что доверять можно только себе. Вы – не в счет, прошу прощения.
– Вы сказали – тайна?
– Несомненно. Я прагматик и в большой мере реалист, поэтому отказываюсь рассматривать то, о чем пишет Петр, как реальные события. Как действительность, ту самую, кантовскую, данную в ощущениях. Однако и на литературный прием это не похоже. Возможно, психологические эксперименты, о которых никто не подозревал. Или причуда мастера, который умеет все, но скован обстоятельствами. Одиночество, знаете ли…
– Он… – Олеся запнулась. – Мне кажется, он не был одинок. Во всяком случае…
– Можете мне поверить. Уж я-то знаю. Мы с Петром слишком давно знакомы. Вокруг него была пустыня, заколдованный круг, который год от года только расширялся. Ваш отчим, Леся, остался белой вороной среди толпы нынешних, вскормленных на приложениях к дореволюционной «Ниве» и лубочных просвитянских книжонках, их и считающих литературой. И единомышленников у него было раз-два и обчелся. Он первым в своем поколении определил болезнь: если нельзя о чем-то написать, это ненормально, так не может быть. Те, кто постарше, тоже знали это, но согласились, что в искусстве должны быть границы. Мораль, Бог, идея, равенство, уважение к физическому труду, в котором они в большинстве ни черта не смыслили. С этого все и началось. Шулерство! Вместо того, чтобы противиться чужой преступной воле, они признали ее своей – и почувствовали себя почти счастливыми. А Петр никогда не был счастлив, даже когда и враги, и почитатели в полном согласии признавали его первородство…
Булавин поднялся, шагнул к окну. Крупная мужская рука отвела угол коричневой плюшевой шторы. Он постоял, вглядываясь в темноту двора.
– Вам нужно побыстрее уходить, Леся. Постарайтесь, чтобы вахтер внизу не заметил, что у вас в руках. На улице будьте очень внимательны, может случиться всякое. Там я ничем не смогу помочь.
Он протянул ей чемоданчик, оказавшийся довольно увесистым, и отдельно – бронзовое колечко с небольшим ключом. Подумал: «Какая же она красивая… и измученная. Словно с Петром из нее ушла вся жизнь».
Колечко Олеся узнала – точно такое же, слегка сплюснутое, было на связке с ключами от их квартиры и подвала.
– Прощайте!
Они уже стояли в прихожей. Булавин отпер и снова выглянул, прежде чем выпустить девушку. В подъезде было пусто, как в заброшенной штольне.
Олеся спустилась и почти бегом миновала холл первого этажа, стараясь держаться вплотную к оконцу, за которым черной медузой плавала фуражка. Вряд ли вахтеру удалось заметить чемодан. Но дух она перевела только тогда, когда пружина механизма с важностью прикрыла позади нее тяжелую дверь. Девушка сразу же свернула направо.
Для возвращения Олеся решила выбрать другую дорогу. Сначала вверх по Чернышевской, затем на Госпитальную и, вплотную к оврагу, задами, вдоль дровяных сараев и заброшенных огородов, – к дому. В такое время риск столкнуться там с кем-либо, кроме мелкой шпаны, невелик. А со шпаной она умела договариваться – в выпускном классе ей не раз приходилось бывать в колонии для беспризорных в Куряже. Называлось – шефская работа.
Весь этот путь она проделала, начисто позабыв о боли в щиколотке и обеими руками прижимая к груди свою ношу. В темных переулках ей не встретилось ни души, но едва она свернула во двор писательского дома, как еще издали заметила у своего подъезда, там, где сгрудились в сумраке молодые кусты сирени, огонек папиросы. Он плавал слишком низко, то вспыхивая, то угасая, – словно куревом баловался малолетний недоросток.
Олеся сразу решила – кто-то сидит на скамье у входа. Может, просто так, а может, и с целью. Сознание испуганно ухватилось за эту мысль. Она мгновенно, почти инстинктивно, свернула с асфальта и бесшумно двинулась вдоль стены – там было совсем темно, и, если удастся подобраться незамеченной, можно сразу нырнуть в подъезд, миновав неизвестного с папиросой.
Ничего не вышло. Она была почти у цели, когда со скамьи окликнули:
– Ну-ка постой, дочка!..
Она застыла и тут же резко обернулась, пряча чемоданчик за спину. Голос показался знакомым. Со скамьи поднялась во весь рост шаткая фигура, надвинулась вплотную, тяжело дохнув спиртным.
Сильвестр – прозвище, данное Хорунжим, намертво приклеилось к его старому приятелю. Олеся едва сумела припомнить, как на самом деле зовут этого отличного, острого и успешного прозаика, гуляку, ласкового бабника, труса, по мнению одних, скрытого врага и уклончивого антисоветчика – по мнению других. Были и третьи – те считали Гордея Курченко штатным осведомителем. Иначе ему давно бы надлежало сидеть. Среди тех, кто присутствовал на поминанье, Олеся его не видела.
– Слушаю, Гордей Власович.
– Ты это видела?
Он ткнул рукой в темноту позади нее – жест был неверный, размазанный, и сразу стало ясно, что Сильвестр не в себе. Лица его девушка не видела – только смутно поблескивали белки.
– Что? – шепотом спросила она, непроизвольно отступая на шаг и оглядываясь.
За спиной у нее был дом, ничего больше. Время не позднее, начало одиннадцатого, но свет горит всего в двух-трех окнах. Серая пятиэтажная притаившаяся громада, в плане похожая на букву «С», – основной корпус, два крыла под прямым углом к нему. Кооператив «Слово» – сюда стремились многие, но получить здесь жилплощадь удавалось не каждому. Требовались заслуги.
– Видишь, на что похоже? Вон, вон, глянь – труба!
Олеся молча пожала плечами. Она так испугалась сначала, что на какое-то время перестала чувствовать свое тело. Не за себя – за чемоданчик и его содержимое.
– А знаешь ты, как по-латыни будет «сжигаю»? Crema! А по-итальянски еще лучше – cremato. И строеньице это – чисто крематорий… – он с трудом сглотнул, будто не все слова у него получалось вытащить оттуда, где они возникали. Какие-то оставались не выговоренными. – Все, понимаешь, у них продумано и расписано, чтоб всю нашу сволоту, всех щелкоперов одним махом и без хлопот… С-спалить к чертовой матери. Нравится тебе такая кабалистика?
Он уронил окурок, схватился за ветку сирени и неожиданно сел прямо на землю у ее ног. Будто устал держать себя вертикально. Затем внятным, трезвым и тоскливым голосом произнес:
– Тикать нужно отсюда. Тикать. Только куда?
Олеся не стала дожидаться, пока он снова поднимется, – юркнула в подъезд…
Дверь квартиры оставалась открытой, и в свою комнату ей удалось попасть без помех. Из столовой по-прежнему доносились голоса – но много громче, развязнее.
Первым делом Олеся заперлась на задвижку. Затем положила чемоданчик на кровать, открыла висячий замок и откинула крышку. Сердце вздрогнуло и тяжело застучало. Несколько канцелярских папок, помеченных его рукой. Не слишком толстых. Сверху – большая тетрадь в черном коленкоре, от первой и до последней страницы исписанная почерком Хорунжего. Такие он покупал и ей – для конспектов.
Больше ничего там не было.
А на что она надеялась? На записку? На письмо с последними, самыми важными словами? Но даже если Петр и рассчитывал, что чемоданчик в конце концов окажется у нее, он бы не стал ничего такого писать.
Она подождала ровно столько, сколько потребовалось, чтобы справиться с внезапным страхом и слезами. А потом открыла черную тетрадь.
5
«…Не знаю и не хочу вдаваться в технические подробности того, что со мной происходит. Само понятие «технические подробности» тут неуместно. Мальчик, появившийся в моем сознании четыре года назад, в двадцать девятом, когда все мы здесь угорали в попытках понять, с чем связано резкое изменение курса власти, устраивали диспуты, лепили организации, разваливающиеся на глазах, заискивали и каялись неизвестно в чем, научил меня многому. Прежде всего – тому, как спрашивать, чтобы получить ответ.
И если поначалу для этого требовались определенные условия – странные, мягко говоря, – например, наличие грубошерстного свитера с высоким воротом, запаха цитварной полыни, некоторой комбинации слов, со временем и эти условия отпали. Видения, чрезвычайно конкретные, иногда с указанием дат, имен и точного места действия, стали возникать безо всяких усилий с моей стороны. Стоило только правильно спросить.
Определенность этих визий исключает сомнения в их достоверности, словно за ними стоит заверенный свидетелями документ. Ничего расплывчатого и путаного, как бывает во сне. Хотя впервые Мальчик появился на грани сна и яви вскоре после того, как я опубликовал ту самую злополучную статью, в которой шла речь об Украине, России и их будущем, которое казалось мне не совсем таким, как партийному руководству. Я был измучен и, честно говоря, напуган масштабами разразившегося скандала, затравлен, много и беспорядочно пил, а в промежутках находился на грани «сухой горячки».
И все-таки Мальчик не был алкогольной галлюцинацией, тут я могу поклясться. За эти годы некоторые из видений, относящихся к самому близкому будущему, я сумел проверить и получить подтверждения. Поэтому у меня нет оснований сомневаться и в остальном.
Визиты этого странного, во многом не похожего на нас существа всегда были неожиданны и заставали меня врасплох. Выглядел он почти всегда одинаково – лет семнадцати-восемнадцати, весь в черном, с матово смуглым удлиненным лицом, птичьим профилем и волосами цвета воронова пера. Часто на нем была надета фуфайка с капюшоном, закрывающим голову и часть лица, со множеством карманов. Слева, над клапаном кармана, – вышитая эмблема в виде многопалого листа какого-то смутно знакомого растения, которое я так и не распознал. Хотя вряд ли растение имело отношение к нашим беседам.
Поначалу он возникал из сумрака, цветом напоминавшего кофейную гущу. Это бывает, если крепко зажмуриться после яркого света. В таком сумраке обычно плавают зеленоватые пятна неопределенной формы, светящиеся нити, косые квадраты – дальний отсвет оконных проемов, а я вместо бесформенной чепухи ни с того ни с сего увидел совершенно незнакомое лицо с выражением насмешки и отчужденного превосходства. Потом это выражение ушло, сменившись любопытством. Взгляд стал пристальным, жестким, слишком взрослым и понимающим. Будто он давно знал меня – со всеми потрохами.
Случилось это в подвальном ресторанчике Дома Блакитного в присутствии Сильвестра и администратора Дерлина, который заглянул, чтобы поздороваться с нами и тут же умчался по делам. Официант, подошедший, чтобы забрать карту меню с нашего столика, не в счет.
Затем лицо уменьшилось, будто камера, предъявившая мне его, отъехала, но по-прежнему осталось реальным, буквально физически ощутимым. Я увидел Мальчика таким, каким видел много раз потом, однако фоном для него все еще оставался сумрак, приобретший теперь некую теплую глубину. Позднее, не в этот раз, картинка и фон менялись, и мне удалось разглядеть многое из того, что его окружало, однако сейчас я заметил только небольшой предмет, который мое видение вертело в руках. От предмета исходил голубоватый свет, очерчивая рефлексом скулу Мальчика. В ухе у него болталось что-то вроде крупной серьги из черного пластика, похожего на эбонит.
– Это куда я попал? – спросил он.
Потом подождал и спросил снова:
– В чем дело? Вы чего молчите?
Я удивился, услышав вопрос, но назвался – не вслух, разумеется, иначе Сильвестр, убеждавший меня, что необходимо остановиться и некоторое время не пить, хотя сам был уже слегка навеселе, счел бы меня спятившим окончательно. К моим словам примешивалось какое-то дальнее эхо, будто под сводом черепа образовалась обширная гулкая пустота. Между прочим, точно так же прозвучал и голос Мальчика, когда он подозрительно поинтересовался:
– Это что, прикол?
– В каком смысле? – с недоумением спросил я.
– В самом обычном. Вы меня разыгрываете?
– С чего бы? – Я пожал плечами, поймав при этом подозрительный взгляд Сильвестра. – Разве ты меня знаешь?
– Допустим, – сказал Мальчик. – А теперь еще и вижу. Действительно, на прикол не похоже. Интересно, как это у нас с вами получается?
– Мне тоже. Значит, ты меня видишь? И… и все остальное?
– Да. Более или менее.
– И как тебе?
– Еще не знаю. Не въехал. Похоже на короткометражки фон Триера. Сплошная мизантропия.
– Кто такой фон Триер? Немец?
– Ах, да, извините. Ну это потом, гораздо позже. Вы все равно не доживете. Киношник, датчанин… сложно объяснить. У нас теперь все иначе, другие фишки. Так вы и в самом деле тот самый Хорунжий?
– Фишки?
– Ну. У него там такая себе фирменная безнадега. Игры с живыми людьми, и прочее в том же духе. Примерно как у вас, но он тоже не въезжает. Это ведь совсем не важно.
– А что важно?
– Главное, – он на мгновение оторвал от уха странный предмет и взглянул в крохотное оконце на нем – именно оттуда сочился потусторонний свет, – в том, чтобы относиться к своей персональной реальности так, будто создаешь мир самостоятельно. Но нельзя, чтобы кто-нибудь это заметил. Тогда все.
– Все?
– Да. Тогда ты лопухнулся. То есть проиграл.
– Послушай, – сказал я, – что-то я не понимаю. Откуда ты знаешь, что я не…
– Нет, – мгновенно возразил он. – Не надо. Сейчас это вам ни к чему. Лучше что-нибудь другое. Например, про Святые ворота, хотя к вашей персональной реальности это и не относится. Кто-то же должен знать.
– Святые ворота? Где это?
– Неправильно. Вы должны спросить как спросить. Потому что сам я ответить не сумею.
– Я не понимаю, – последние слова я, помимо воли, произнес вслух.
Официант принес потный графинчик, и Сильвестр тут же потянулся к нему, не дожидаясь, пока подадут закуски.
– Чего тут не понять? – ухмыльнулся мой приятель, наполняя рюмки. – Две, не больше, потом супчику погорячее, – все как рукой снимет. И не убивайся ты так, Георгиевич. Есть Бог – подавятся, псы, кол им в пасть.
Я кивнул, продолжая одновременно видеть и Мальчика, и гладко выбритое, по-мужски красивое лицо Сильвестра, капризный излом пухлых губ этого баловня женщин, густую волну светло-русых волос с первой сединой и озабоченные глаза, дальше – пятна на салфетке, переброшенной через локоть прихрамывающего официанта, его косо стоптанные, в трещинах, башмаки, и весь ресторанный зал с низковатыми, недавно выбеленными потолками. В дальнем углу загульная компания во главе с заезжим киевлянином Нео Базлсом второй день пропивала аванс за сценарий для кинофабрики. И все они существовали в одном измерении.
Что-то здесь было не так.
– Хорошо, – сказал я Мальчику, и эхо тут же подхватило: «Ош-шо-о!». – Ладно. А кто знает, как спросить?
– Вы. Вам ведь приходилось в детстве летать во сне? Просто так, по собственному желанию?
– Откуда ты взял?
– Какая разница. Взял, и все. Все летают, кроме полных отморозков. Там было три вещи, вы сами об этом писали. Или напишете.
– Я не помню. Ничего такого я не писал.
– Нужно вспомнить. Без этого ничего не получится.
Я прикрыл глаза. Раз со мной происходят такие вещи, плохи мои дела.
– Худо? – участливо спросил Сильвестр. – Тогда все-таки выпей. Главное – мера! – его палец назидательно взлетел к потолку, хотя говорил он без особой убежденности.
– Серая шерсть, – пробормотал я. – Солдатское одеяло, кажется. И еще полынь на полу, от блох. Чтобы пахло, да… Еще нужно было сказать…
– Ну вот, – возбужденно проговорил Мальчик. – А вы: не помню! Такое всякий запомнит.
– Какая еще шерсть? – теперь уже по-настоящему испугался Сильвестр. – Блохи-то тут при чем? Ты в себе, Георгиевич? Может, к доктору?
– Отвяжись! – Мне вдруг почудилось, что водка спугнет видение и все закончится. Раз и навсегда. Я боялся, Бог свидетель. Возможно, так и следовало поступить, но колебался я не больше секунды: – Пей сам. Ты у нас борец с бытовым пьянством в писательской среде. Фельетоны строчишь. Давай, единоборствуй.
Я до сих пор думаю, что, выпей я в тот день, ничего бы не случилось и уж тем более не имело бы продолжения. Короткое помутнение рассудка – и только. С кем не бывало. Тем более, что о трех условиях, которые я выдумал еще в детстве, знал только я сам. Пустые фантазии. Мне казалось, что, если эти условия выполнить, чтобы все сошлось в одно, можно оттолкнуться от пола и взлететь, зависнув под потолком. Только почему-то никогда ничего не сходилось.
Сильвестр покосился, махнул вторую сразу после первой, многозначительно свел брови и стал закусывать сельдью по-домашнему, аппетитно хрустя колечками лука. При других обстоятельствах смотреть на него было бы чистое удовольствие.
– Ну, – сказал я Мальчику. – Допустим, кое-что вспомнил. А теперь?
– Теперь… – он замялся, пошарил в темноте и щелкнул крохотной блестящей зажигалкой. Он курил сигареты – я видел похожие яркие пачки в Австрии и в Германии, но те были много короче. Отставив рюмку, я тоже потянулся за папиросой.
– Горячее подавать? – прорезался официант.
– Тащи, услужающий, – велел Сильвестр, взбалтывая содержимое графинчика. – Самое время.
В углу у Базлса весело заревели – один из панфутуристов взгромоздился на стул читать эпохальные стихи, но оступился и был пойман на лету. Что-то разбилось, посыпались осколки.
– Теперь вам нужно уйти. И побыстрее, а то у меня аккумулятор скоро сдохнет.
Про аккумулятор я спрашивать не стал. Имелось кое-что поважнее.
– Иду, – я кивнул и начал выбираться из-за стола.
– Эй, эй, ты куда, Георгиевич? Что тебе загорелось? – взвился Сильвестр.
– Сиди, – сказал я. – Скоро буду.
Главное сейчас – успеть покинуть клуб, не столкнувшись ни с кем из писательской братии. Чуть ли не бегом я поднялся наверх, миновал вестибюль, кивнул швейцару и вылетел на Каплуновскую.
Тихий сентябрьский день скатывался в сумерки. Дворники жгли палую листву, и пахло торжественно, как в церкви в двунадесятый праздник. На углу Пушкинской замедлил ход переполненный трамвай «А». Я вскочил на подножку, цепляясь вместе с гроздью прочих «зайцев» за скользкий поручень, и, несмотря на брань усатой кондукторши-караимки, проехал остановку.
Здесь трамвай сворачивал на Бассейную, поэтому дальше пришлось идти пешком. По левую руку проплыло облезлое здание бывшего коммерческого училища, дальше пошла неразбериха трущоб и закоулков, серые доски, ржавая жесть, шаткие галереи и заросшие травой по колено помойные дворики. Через несколько лет там поднимутся конструктивистские этажерки студенческих общежитий. Ближе к кладбищу поплавком вынырнул над кровлями купол недавно закрытой церкви.
Я свернул в пролом кладбищенской ограды и зашагал между старыми могилами. Мальчик все время был со мной. Похоже, он и в самом деле мог видеть то, что видел я сам, и его худощавое смуглое лицо горело любопытством.
– Это Первое городское? – вдруг спросил он.
Я кивнул – ответ разумелся сам собой.
Мальчик тихонько засмеялся. Этот его смех звучал у меня в ушах, пока я огибал обветшавшие ограды, пробираясь к помпезной усыпальнице неких Голлерштейнов. Давным-давно взломанный и разграбленный склеп использовали для ночлега беспризорные, но рядом имелась удобная скамья – исцарапанная похабными надписями плита розоватого мрамора, опирающаяся на консоли с завитушками. Сюда мы иногда забредали то с Павлом, то с Сильвестром, а то и втроем, когда нужно было потолковать без посторонних.
– Забавно, – наконец произнес Мальчик.
– О чем ты?
– Здесь, совсем рядом… – он внезапно умолк, будто откусил конец фразы.
Я не стал допытываться. Рядом ничего примечательного не было. Просто старая часть кладбища. Здесь уже не хоронили, и только на западной окраине, у главного входа, где еще оставалось место, иногда появлялись свежие могилы. Преимущественно тех, кто имел отношение к революционному движению.
Словно прочитав мои мысли, он спросил:
– Но ведь и вы были когда-то революционером, верно?
– Не знаю, – я опустился на скамью. Двери склепа стояли нараспашку, замок сорван, внутри сырой мрак. Маленький чугунный ангел со скрипкой справа от дверей утопал в зарослях сухой кладбищенской полыни. Его лицо странно смешивалось в моем сознании с лицом Мальчика. – Я не совсем понимаю, что ты имеешь в виду. Революционер, строго говоря, – это тот, кто способен принять вызов беспощадного мира и ответить с еще большей жестокостью. Для этого нужна храбрость особого рода. У меня ее никогда не было. Я слишком рано почувствовал себя писателем.
– Писателем! – насмешливо подхватил он. – Как по мне, так писатели гораздо хуже всяких революционеров. И честолюбивее, по крайней мере, в глубине души. Кто, если не вы, поддерживает веру в тот бардак, который здесь творится? Между прочим, у нас это называется креативной деструкцией.
– Где это – у вас?
– Какая разница. Времени осталось в обрез. Давайте-ка ближе к делу. Свитер ваш вполне подходит, полыни вокруг сколько угодно, осталось только вспомнить слова. Ну?
Я непроизвольно пошевелил шеей, ощущая легкие уколы шерстяной пряжи. Потом наклонился, сорвал несколько серебристых метелок, размял в руке и поднес к лицу. Сумерки постепенно затапливали проходы между могилами, очертания сиреневых кустов позади склепа стали совсем размытыми. Запах оказался густой, плотский, с ядовитой горечью. Но и только. Скороговорка, привязавшаяся в детстве, никак не давалась.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.