Из оцепенения ее вывел Никита. «Олеся, не нужно тут стоять, – тревожно зашептал он. – Ты должна быть со всеми. Так полагается».
Она покорно пошла сквозь толпу следом. Встала позади бабушки, нащупала шершавую холодную ладонь и крепко сжала. Та обернулась и сразу отвела взгляд. Ни слова, ни слезинки. Будто не ее сына хоронят. Рот Тамары был накрашен криво и ярко, под руку ее поддерживала Никитина тетушка Саломея, под другую – ее, Лесин, жених. Майя Светличная, жена Филиппенко, Фрося – сестра Булавина… еще кто-то из соседей по писательскому дому. Выстроились полукругом…
Впервые за это утро она решилась взглянуть в лицо Петра. Он просто спал.
Леся крепко сжала веки, чувствуя, как распухает жгучий ком в горле. За всю свою жизнь она никогда, ни единого раза не видела Петра Хорунжего спящим.
Первым держал речь Назар Смальцуга.
Рубчинская поискала глазами Олесю – вот она, позади матери. Голова низко опущена, лицо в тени. Тамара тяжело, всем весом тела, опирается на руку неизвестной круглолицей заплаканной женщины.
Юлия хорошо знала Смальцугу, правую руку наркома Игоря Богдановича Шумного. Получив назначение, Шумный просил в первые заместители Александра Булавина, но ему отказали. Игорь Богданович не терпел партийных функционеров, среди которых попадалось немало темных личностей с непредсказуемым характером, Булавина же он хорошо знал. Тот был родом из Белгорода, еще в ранней молодости осел в Харькове. Закончил филологический в университете, а из аспирантуры Шумный сманил его в наркомат. Поначалу с Шумным работал Юлианов, затем первый муж Майи Светличной, умерший в двадцать восьмом от сердечного приступа прямо в служебном кабинете, а теперь – Смальцуга. Александра Булавина, уступая Шумному, назначили секретарем наркомата.
Смальцуга родился лет сорок назад в Каменце-Подольском в семье скорняка. Подростком по пьяной лавочке убил человека, революцию встретил с восторгом, в тридцать лет имел двух сыновей, а в тридцать восемь – диабет. В городе ходили упорные слухи, что в наркомат его посадил Балий.
Вячеслав Карлович, наконец-то сняв шляпу и обнажив острую, сильно прореженную макушку, держал Назара Смальцугу прозрачным, ничего не говорящим взглядом. Он знал, что Назар пьянствует, поколачивает жену, свински груб с подчиненными и понемногу подворовывает, – норма для выдвиженцев его уровня. Но то, что он вздумал кропать стишки и таскаться по редакциям, было Вячеславу Карловичу не по душе. Хотя Юлия и сказала с улыбкой, бегло просмотрев написанное заместителем наркома: «Это скоро пройдет».
Назар приблизился к могиле – огромный, рыхлый, багроволицый. Оступился, боднул всклокоченной головой, и Балий слегка поежился, когда над кладбищем разнесся плачущий рык:
– Брати мoi, cecтpи!..
Толпа зашевелилась, переглядываясь, но ничего особенного не произошло. Смальцуга извлек платок, отер взмокшее суровое лицо, важно выдержал паузу и отбарабанил с десяток фраз, подобающих чиновнику его ведомства.
Юлия даже огорчилась – только и нашлось, что два человеческих слова.
Назар часто наведывался к мужу. Юлия сталкивалась с ним то в городской квартире, то в дачном поселке. При встречах Смальцуга косолапо обминал ее, косился в сторону и гудел «День добрый!». Она кивала и молча шла дальше. Вокруг него всегда витало облако запахов – сложная смесь ацетона, похмельного пота, сырого лука. Как-то поздним вечером муж распахнул дверь ее комнаты и торопливо проговорил: «Назару плохо, побудь там, я пошлю за врачом!» Она бросилась в кабинет – на диване распласталось обмякшее огромное тело. Пепельное лицо, мокрые от пота седеющие виски. Юлия схватила со стола плитку шоколада и стала заталкивать в закушенный, сопротивляющийся рот, пока Балий накручивал диск телефонного аппарата. Еще один гость, Иван Шуст, фигура из союза пролетарских писателей, откинувшись на высокую спинку стула, не сводил испуганных глаз с ее измазанных шоколадом пальцев. Она налила воды из графина, Назар захрипел: «Уйди!», однако Юлия заставила его выпить все до дна. На лице Шуста, уже пришедшего в себя, блуждала игривая улыбка: «Может, ему и коньячку теперь, Юлия Дмитриевна?»…
На кладбище Иван Шуст был собран, гладко выбрит, скромно одет и в меру скорбен.
«С одной стороны, – услышала Юлия, – Петр Георгиевич Хорунжий стоял у истоков пролетарской литературы и имел немалые заслуги. Он многого достиг в творчестве, ошибался, искал… – Шуст поправил узел галстука, – но всегда оставался… верен себе. С другой стороны, иначе как малодушием его поступок назвать невозможно…»
Его перебил возглас из толпы: «Холуй!» Юлия поежилась – сейчас грянет скандал. Шуст, однако, даже не запнулся.
Скандал тут же замяли: Михася Лохматого, пьяного до икоты поэта, чья-то крепкая рука выдернула из первого ряда и, зажав рот, втащила за спины плотно обступивших могилу людей. Там стояли те, кого она хорошо знала, – тесная кучка, и с ними Казимир Валер, художник. Она не могла не узнать эту худощавую сутулую спину, прямые плечи, длинные легкие волосы, хрипловатый, полный насмешки голос. Руки его летали – как всегда, когда он был нетрезв… Впрочем, Казимира она видела трезвым всего однажды – это было… задолго до Балия.
Муж, будто прислушиваясь к этим мыслям, наклонился к ее уху и негромко произнес:
– Еще пара выступающих, и кончено. Ты как? Не устала?
– Нет.
– Я тебя отвезу.
– Мне нужно повидать родителей. И еще я хотела бы подойти к близким Хорунжего… попозже.
– Только тебя там и не хватало, – Вячеслав Карлович выпрямился. – Не валяй дурака, Юлия. На твоем месте я бы… Как долго они говорят, будто покойнику не все равно… Ладно, поступай как знаешь…
Она чувствовала, что должна подойти к Олесе. Именно сейчас.
Балий, не дожидаясь конца, уехал. И слава Богу. Теперь она могла хотя бы положить цветы на могильный холм. Гроб опустили, комья глины застучали по крышке под фальшивые вскрики оркестра. Провожающие еще плотнее сгрудились у того места, где теперь предстояло вечно спать Петру Хорунжему.
Прижимая букет к груди, Юлия пошла было туда, но внезапно столкнулась с Казимиром Валером. Тот, слегка пошатываясь, выбирался из толпы вместе с женой. Женщина держала его за руку. Сердце Юлии мучительно сжалось. Художник хмуро кивнул, она уступила дорогу и ахнула от неожиданности – кто-то крепко сжал ее локоть. Рядом стоял Филиппенко.
– Юля, – произнес он, – здравствуйте. Я неважно вел себя накануне. Нервы. Вот – хочу повиниться.
– Пустяки, – она поискала глазами Олесю Клименко. – Вы сказали самое главное, Андрей Любомирович. Он действительно был хорошим человеком…
– Да, сегодня всем нам нелегко… Вас подвезти? Мы с Вероникой…
– Спасибо, не стоит.
– Ну что ж… я на дачу. Не забывайте нас, заглядывайте.
– Всего доброго, – она рассеянно кивнула, а затем все-таки пошла к могиле. И внезапно почувствовала себя абсолютно никому не нужной. Ни здесь, ни где-либо еще.
Тем временем, затерявшись в толпе, с нее не спускал глаз мужчина среднего роста и ничем не выделяющейся внешности, одетый в темно-серый, самого рядового покроя костюм. Особых примет у него не имелось, за исключением левой руки. На ней не хватало трех пальцев, поэтому мужчине приходилось носить перчатки, а чаще держать руки в карманах. Фамилия его была Ягодный. Светлая двухдневная щетина покрывала слегка одутловатое, замкнутое и сосредоточенное лицо мужчины.
Он проследил за тем, как жена Вячеслава Карловича положила цветы в общую груду, отметив, что при этом она перекрестилась. Затем немного постояла в раздумье, глядя на кучку родственников покойного, и направилась к главному выходу.
Мужчина надел кепку и последовал за ней. Кладбище начало пустеть.
Юлия сразу поняла: ей не дождаться, чтобы Олеся осталась одна. Люди шли вереницей, что-то говорили, и многие так и оставались рядом с ней и Тамарой. Даже Шуст вертелся там же – Тамара резко и нервно что-то доказывала, и тот с пониманием кивал. Рядом неприкаянно бродил горбун Иосиф Гаркуша. Лицо калеки – Юлия всегда поражалась тонкости его черт – было заплакано. Еще в незапамятные времена Гаркуша был клиентом ее отца – кажется, его обвиняли в растрате каких-то казенных денег, но в конечном счете оправдали. Теперь он приобрел известность по другой причине – как самый влиятельный литературный критик в республике. Казнил и миловал. Олеся рассказывала, что ее отчим регулярно получал от горбуна бессвязные, чуть ли не любовные письма, но два года назад они прекратились, как прекратились в журналах и статьи за подписью Гаркуши о творчестве Хорунжего. Его сменил Шуст – тот пощады не знал.
Не было наркома Шумного, не было Павла Юлианова. Почему-то никого из киевлян… К Тамаре Клименко приблизился Булавин, произнес несколько слов, затем обнял мать Хорунжего, задержался возле Олеси. Девушка взяла его под руку, они прошли вместе несколько шагов по аллее, затем Олеся, заметно прихрамывая, вернулась к своим.
Юлия вздохнула и, уже не оглядываясь, поспешила к воротам, где ее ждал серый «опель» Балия.
Шофер распахнул перед ней заднюю дверцу и равнодушно поинтересовался:
– Куда едем?
– На Конный, – сказала Юлия.
Этот угрюмый парень отлично знал адрес – не раз возил ее к родителям. Их квартира теперь находилась в Советском переулке, второй от угла пятиэтажный, бывший доходный, дом. Кивнув, шофер ловко вывел «опель» из месива беспорядочно столпившихся у ворот кладбища извозчиков и авто.
Юлия откинулась на кожаную подушку сидения, пахнущую Вячеславом Карловичем, и устало прикрыла глаза. Папироса показалась ей горькой.
С Казимиром Валером она познакомилась случайно. По поручению отца Юлии пришлось отправиться на дачу Филиппенко, а Казимир как раз тогда писал портрет Елизаветы Францевны. Художник ежедневно приезжал в поселок с рабочим поездом, Юлия же старалась избегать поездок по железной дороге. Выглядела она в то время чистенькой буржуазной барышней, и в заплеванном подсолнечной шелухой вагоне на нее косились – кто с насмешкой, кто с откровенной угрозой. Приходилось ждать оказии, а в тот день к Веронике отправилась Марина Ивановна – наниматься няней к детям, и прихватила ее с собой…
Почему она так запомнила все эти мелкие подробности? Марина Ивановна, в прошлом преподавательница гимназии, явилась к матери совершенно неожиданно. Плакала, жаловалась на нищету, просила рекомендовать приличным людям. Мать звонила Филиппенко и Веронике, потом был нанят извозчик. В пролетку погрузили все ее вещи – Марина Ивановна ехала «ва-банк», однако «ваньке» все-таки было приказано дожидаться на случай отказа. Может, потому и запомнилось, что всю дорогу учительница настойчиво расспрашивала о брате, а Юлия упорно отмалчивалась? А может, потому, что ей тогда было всего семнадцать и она влюбилась?
Отказа не последовало. Три языка и педагогический опыт сделали свое дело. Обрадованная Марина Ивановна тут же бросилась к пролетке, расплатилась и отпустила возницу. Юлию усадили обедать, за столом был художник – вот тогда она его и увидела так близко впервые.
Сказать, что она восхищалась его живописью, мало. И то, что Казимир Валер, прославившийся своими фресками, тончайшей книжной графикой и одновременно легендарными загулами, человек отчаянный и свободный, сидит напротив, устало усмехается, а на его прекрасных руках все еще видны следы неотмытой краски, заставило ее сердце биться сильно и неровно. Она даже и не смогла прямо взглянуть на него. Валер отказался от вина, и Юлия тоже, сославшись на то, что ближе к вечеру ей нужно возвращаться, то есть ехать поездом. Тогда он предложил ей себя в попутчики, и она, покраснев, отчаянно смутилась.
Стоял конец августа, необычно жаркий. После обеда Юлия спустилась к реке. Здесь было безлюдно, вода мутновата, у берега покачивались изъеденные водяным жучком листья кубышек. Потом она ждала художника на скамье перед домом, и все было как в тумане – он долго не шел, из сада доносились детские голоса, гремела посуда в кухне. Потом ее окликнула Вероника Станиславовна: «Голубушка, передайте это родителям!» – и протянула ивовую корзинку, полную отборных яблок и винограда. Корзинка оказалась тяжеловатой, и Казимир, взяв ее из рук Юлии, нес всю дорогу и позабыл вернуть, а она не осмелилась напомнить…
Он спустился с крыльца налегке – этюдник с кистями и красками оставался у Филиппенко до следующего сеанса, – вышел вместе с Юлией за ворота, коротко взглянул на лачугу Зюка Бушмака, пробормотал: «Отакоi!» и больше до самой платформы не произнес ни слова. Юлия едва поспевала за ним, упорно глядя под ноги, хотя знала дорогу к станции на ощупь. Только в поезде Казимир ожил – словно тяжелый, наэлектризованный мужскими телами воздух переполненного вагона был для него живительным. Вскоре они перебрались в тамбур, где было как будто посвободней, но Казимиру по-прежнему приходилось всем корпусом оберегать Юлию от толчков.
О чем они говорили, Юлия совершенно не запомнила – в памяти остались внимательные, серые с зеленцой, чуть навыкате глаза, нежная, как у ребенка, кожа лица и то, как он брезгливо щурился, когда из вагона валом накатывал смачный гогот вперемешку с матерщиной. На Южном вокзале разошлись не прощаясь. Валер сухо кивнул, будто в городе сразу же потерял к ней всякий интерес, а она еще долго растерянно смотрела художнику вслед.
До той выставки, в тридцать втором, они больше не виделись.
Туда Юлия пришла без сопровождающих – Балий отбыл в служебную командировку. Шла кампания по очистке крупных городов республики «от лишних и антиобщественных элементов». Его слова.
Три дня свободы. Ей не терпелось взглянуть на Валера – каким он стал и помнит ли. Сама-то она никогда его не забывала. До нее доходили слухи, что он женился на художнице Марьяне Коваль, что жена его – женщина решительная и энергичная, и всеми силами пытается оградить Казимира от влияния беспутных приятелей. И наоборот – что он беспробудно пьет, что, вернувшись из Германии, окончательно забросил живопись, а совсем недавно его, избитого и мертвецки пьяного, нашли под дверью собственной мастерской…
Поэтому она как бы и не видела живописи. А когда наконец-то отыскала Казимира среди публики, толкавшейся в зале, ей показалось, что он совершенно не изменился. По крайней мере внешне. Рядом с ним все время находились жена и худощавый, с залысинами над высоким лбом мужчина средних лет в очках в железной оправе и в косоворотке под пиджаком. Марьяна Коваль оказалась невысокой и полноватой, почти без талии. Пестрая вышиванка и яично-желтые крупные бусы не красили ее и без того круглое лицо с пятнами неровного румянца на монгольских скулах. Лишь глаза, неожиданно яркие, в крапинку, цвета гречишного меда, опушенные густыми темными ресницами, делали ее привлекательной.
Неожиданно из подсобных помещений возник Ярослав Сабрук – его-то она хорошо знала – и увел Марьяну, а вскоре Юлия услышала, что ее окликают по имени.
К ней проталкивалась возбужденная Вероника Станиславовна, которая – непременно, непременно! – должна была познакомить Юлию с отцом Василием, тем самым, что когда-то обвенчал ее с Андреем Любомировичем. На ходу она успела скороговоркой сообщить, что венчание состоялось по греко-католическому обряду, что отец Василий не женат, уже три года не служит и работает истопником в университете, имея местожительством дворницкую. Бывшие прихожане его поддерживают…
Еще издали Юлия столкнулась с внимательным взглядом из-под очков – тот самый мужчина с глубокими залысинами. Вероника Станиславовна, мигом присмиревшая, кивнула Казимиру и представила Юлию. Отец Василий протянул узкую загорелую ладонь. Она пожала и покраснела – но не от смущения перед священнослужителем, пусть и бывшим, а потому что почувствовала, как Казимир Валер смотрит на ее открытую шею.
Юлия тут же повернулась к художнику. Валер был заметно навеселе и настроен воинственно. «Пани оказали честь. Премного благодарны!» – дурашливо раскланялся он. Боже, помоги мне, подумала Юлия и, изо всех сил стараясь казаться спокойной, проговорила: «Рада видеть вас снова. Поздравляю». – «Чему ж тут радоваться, пани, – скоморошничал Казимир. – Мы люди незаметные, в быту скромные. Если вам приглянулись наши каляки-маляки…» – «Приглянулись, – сказала Юлия, – иначе меня тут не было бы…» – «Мы ведь с вами где-то встречались, так?»
Она не успела ответить – Сабрук призвал публику к тишине. Валер тут же направился к нему.
– А вот мы с вами действительно давно знакомы, Юлия Дмитриевна, – шепнул отец Василий, – правда, вы могли меня и не узнать. Тогда вы были слишком маленькой.
– Когда же? – тоже шепотом спросила Юлия. Она уже успокоилась.
– Еще до Первой мировой. Я ехал в Крым, а рядом в купе – ваша большая и дружная семья. Вы показались мне необычайно разговорчивым ребенком…
– Не помню, – засмеялась Юлия. – Но все равно я вам рада.
Экспозицию открывал Сабрук. Народу собралось так много, будто речь шла совсем не о живописи. Поэтому, решив заглянуть сюда еще раз в будний день, Юлия просто блуждала в толпе. Казимир исчез; она поговорила с Олесей Клименко, еще с кем-то. Издалека до нее донесся голос Марьяны, потом театральный смех Вероники – и все стерлось в шарканье подошв и чужих разговорах.
Домой она вернулась усталой и несчастной. Это чувство сохранилось и в следующие дни. Юлия никуда не выходила – лежала, отвернувшись лицом к стене и блуждая по лабиринтам узора на обоях. Когда приехал муж, она позволила ему приласкать себя, что случалось нечасто, и вдруг расплакалась. Потом они пили густое и слишком сладкое вино, Юлия рассказывала о выставке. Какая дура, корила она себя потом, устроила ликбез… Балий слушал, позевывая в ладонь, с терпеливой нежностью, только зачем-то спросил – как был одет Шумный? Она ответила: как всегда, это же не правительственный прием. «Формалисты, – неодобрительно заметил муж, – все резвятся…» – «Валер – гений!» – упрямо возразила Юлия. «Так давай закажем ему портрет, ты же у меня красавица…» – «Нет-нет, – испугалась она, наверняка зная, что Казимир Балию откажет, – я не хочу, не надо!» – «Тогда купим у него картину. Любую, какую захочешь. Филиппенко же покупает. И другие. Сабрук, твой дружок, например… Жена этого гения торгует его холстами направо и налево…» – «Откуда ты взял?»
Вячеслав Карлович сдержанно усмехнулся.
И все же через некоторое время она решилась. В мастерскую к Валеру Юлию отвел Митя Светличный, ее приятель еще с гимназических времен и тоже художник…
– Приехали! – как сквозь вату донесся до нее голос водителя. – Я сразу в наркомат, Юлия Дмитриевна.
– Спасибо, Миша…
Она даже не взглянула вслед отъезжающей машине.
У своих Юлия почувствовала себя гораздо лучше. На третьем этаже нажала кнопку – одну из четырех, ту, над которой была привинчена латунная гравированная табличка «Рубчинский Д. Б.». Открыла мать, и Юлия сразу же направилась в общую ванную – вымыть руки. Мать терпеливо ждала в полутемном коридоре. Слава богу, никто из соседей не путался под ногами, не торопил. Перед помутневшим от сырости овальным зеркалом, оставшимся еще от старых хозяев, Юлия стащила перчатки, сняла косынку, сунула в карман жакета и отвернула ржавый кран.
Ее ни о чем не расспрашивали. В их семье все были сдержанными, а когда брат и сестра исчезли, в ее присутствии родители вообще перестали говорить о пустяках. В большой комнате был накрыт круглый обеденный стол – три прибора, хлеб под салфеткой и в центре – графин со светлой жидкостью.
– Тебе рюмку ставить? – спросила Анна Петровна от буфета. – У нас только водка, да и та неважная.
– Да, – сказала Юлия. – Хотя не знаю, поможет ли… Как папа?
– Физически лучше, а так… Сейчас выйдет.
– Я присяду.
– Садись сразу за стол. Отец хотел знать – как там… Господи, пирог в духовке!..
Вместе с рюмками на столе появилась глубокая глиняная миска, накрытая тарелкой. Юлия заглянула – винегрет. И сразу почувствовала, что голодна. Мама – и винегрет! Пирог в духовке! Просто смешно. Мать терпеть не могла стряпни. В доме всегда была кухарка, из самых лучших. Иногда они с отцом ужинали в ресторане, детям готовила прислуга. Даже при советской власти, когда они окончательно обнищали, мать держалась до последнего, лишь бы не подходить к плите. Но теперь все легло на ее плечи. И слава богу, что «пакетов», которые доставляли Балию на дом из правительственного распределителя, хватало не на одну семью…
– Здравствуй, доченька! – Дмитрий Борисович, опираясь на трость, стоял на пороге. – Ты давно здесь?
Юлия с улыбкой обернулась к отцу:
– Только что вошла.
– Устала?
– Очень… Я смотрю, ты у нас молодцом…
Отец опустился на стул напротив и, понизив голос, произнес:
– Пока мамы нет, я тебе кое-что скажу. Я писал Соне и сообщил ей диагноз, который мне здесь поставили. А сегодня пришел ответ… Она требует, чтобы я отказался ложиться на операцию в Москве. Чтобы дождался ее приезда, и она заберет меня с собой. Под Парижем есть какая-то специальная клиника. Твоя сестра, как мне кажется, не совсем понимает, где мы живем, а Аня сразу же загорелась этой идеей. И я не могу объяснить ни ей, ни Соне, что меня ни при каких обстоятельствах отсюда не выпустят.
– А тебя и в самом деле не выпустят? Никакой надежды?
– Доктора настаивают на Москве…
– Я поговорю с Вячеславом Карловичем, папа. Это можно уладить.
– Юленька, – Дмитрий Борисович взглянул на нее с состраданием. – Дело в том, что консилиум устроил твой муж. И врачи – из его ведомства.
– Ты хочешь сказать, что Балий решает, где тебе оперироваться?
Отец не успел ответить. В комнату вплыла Анна Петровна с подносом, на котором дымился пирог. Лицо ее было сосредоточенным, но довольным.
– Ну, все в сборе, – воскликнула она. – И пирог, кажется… Ну, может, чуть-чуть подгорел. Юля, помоги, пожалуйста, ты лучше меня управляешься с ножом, а я сбегаю за супницей. У нас сегодня…
Резкий звонок в дверь заставил ее умолкнуть. «Легок на помине, – с досадой подумала Юлия о муже. – Что ему неймется?»
Она поднялась и заторопилась в прихожую, потому что трель звонка не умолкала.
Это был не Балий. На площадке, в распахнутом длиннополом пальто, со свертком под мышкой, не отрывая пальца от кнопки, стоял режиссер Ярослав Сабрук. Лицо его было мокрым от слез, а глаза как у слепого.
4
Никто будто и не понял, что на самом деле произошло, в особенности Тамара.
Она и на кладбище все еще пыталась закончить в свою пользу застарелый спор с мужем, но возразить теперь было некому – поэтому она обращалась к Ивану Шусту. Тот уклончиво пожимал плечами, изредка кивал, словно соглашался со всем и ни с чем по отдельности.
Не то сейчас было нужно Тамаре. Она распаляла себя, все больше накаляясь, будто в этом пламени должно было дотла сгореть все, что не было ее правотой. Перед партией, перед теми, кто говорил над гробом, втайне ненавидя жалкого самоубийцу, перед теми, кто трусливо изменял великому делу очищения мира от скверны. Казалось, еще минута – и она забьется в припадке.
Шуст, учуяв, подхватил женщину под руку, склонился к ее уху, зашептал.
Смотреть на это не было никакой возможности. Олеся отвернулась. На теплый от солнца гранитный парапет соседней могилы – некто Меньшов, генерал в отставке, – опустилась бабочка. Сложилась, на миг превратившись в прелый осиновый лист, и внезапно распахнула всю ширину зубчатых крыльев, мелко подрагивая. Два лазурных глаза внимательно уставились на Олесю.
Все еще кружилась голова. С того самого момента, как гроб начали опускать в яму и ей вдруг почудилось, что у могилы нет дна. Черный провал сквозь пласт глины, в котором шевелятся сгустки еще более глубокой тьмы.
Бабочка вспорхнула и заметалась между побитыми морозом туями.
Олеся и не заметила, как к Тамаре приблизился Булавин. Только услышав его сочувственный глубокий баритон, она обернулась. Александр Игнатьевич поклонился матери, произнес: «Скорблю вместе с вами. Ужасная потеря!» – и тут же отступил. Та резко вскинула подбородок, будто протестуя против смысла сказанного, жидкая прядь выбилась из-под платка, нелепо намазанный рот исказился, а во взгляде полыхнуло такое, что он счел за благо не продолжать. Как близкий, обнял мать Хорунжего – она обессиленно уткнулась лицом в борт его диагоналевого пиджака, поцеловал узловатые пальцы женщины и обернулся к Олесе.
– Девочка, всего два слова…
Булавин протянул руку, и она последовала за ним. Они прошли рядом несколько шагов, когда он почти беззвучно, не разжимая губ, произнес:
– Выслушай внимательно. Это очень важно. Что бы ни случилось, сегодня вечером ты должна прийти ко мне. Буду ждать после девяти. Ты помнишь, где я живу?
– Да, – сказала Олеся. – Хорошо помню. Вы…
– Это касается твоего отчима. И откладывать нельзя. Понимаешь меня?
Она кивнула. Булавин ссутулился и, не оглядываясь, зашагал по аллее. На полпути к воротам, выходящим на бывшую Епархиальную, его догнал кто-то из знакомых, а Олеся вернулась к своим.
Возможно, поэтому поминанье, устроенное дома, проплыло мимо нее, как тяжкий и путаный сон. И, как во сне, она не запомнила ни возвращения с Первого городского, ни того, что было дальше.
Запершись в своей комнате, Олеся впала в тягостное оцепенение. Ни одной мысли. Словно рассудок и душа, отказываясь вместить невмещаемое, невозможное, сжались до размеров стеклянного шарика вроде тех, какими любят играть дети. Шарик был зеленоватый, с неровностями и включениями воздушных пузырьков в мутноватой глубине, еще теплый. А все остальное сковал холод – настолько жестокий, что невозможно и пальцем пошевелить. Единственное, что проникало сквозь ее защитную оболочку, – хлопанье входной двери, эхо осторожных голосов и звуки шагов в коридоре за дверью. Заслышав их, она всякий раз вздрагивала и натягивала на колени край пушистого лiжника — подарка Хорунжего.
Ее дважды звали – сначала мать, потом бабушка. Пришлось выйти в комнату матери, которая показалась ей тесной и пахнущей, как давно не чищеный аквариум. Окно было распахнуто настежь, за ним в густеющих майских сумерках кивала верхушка молодого клена, но все равно над головами пластами стоял папиросный дым, а в нем прятались лица – два-три знакомых, а остальные неизвестно кто, чужие, ненужные люди, которых зачем-то позвала Тамара.
К счастью, никто не обратил на нее внимания. Олеся присела на край доски, уложенной на пару кухонных табуретов, где уже плотно поместились двое каких-то широкоспинных и багровошеих, один в чесуче, второй в серой пропотевшей толстовке. Ей придвинули тарелку и тяжелый, синего стекла, бокал с чем-то, но от густого запаха пищи и табака ее снова замутило.
Поднявшись, она пробормотала извинения и вернулась к себе, к своему одинокому холоду. Там стало немного легче.
Без четверти девять девушка выскользнула из своей комнаты. В коридоре и в прихожей никого не было. Она взялась за ручку входной двери, оставшейся незапертой, и вдруг оглянулась – позади, в проеме, ведущем к кухне, стояла бабушка. Глаза из-под туго повязанного платка смотрели сурово и требовательно. Будто она все знала и не могла одобрить поступков Олеси.
Олеся испугалась. Вот сейчас ее остановят, помешают, и тогда…
Она не успела додумать, что тогда может произойти. Бабушка Катя вполголоса спросила:
– Ты куда?
– Подышу, – проговорила Олеся, пряча глаза. – Душно очень.
Екатерина Филипповна кивнула и отвернулась.
Олеся толкнула дверь, выскочила на площадку и бросилась вниз. И только пролетев стремглав два лестничных марша, резко остановилась, охнула и схватилась за щиколотку. Дальше пришлось спускаться вприпрыжку, чтобы не ступать на пятку – так ноге было легче.
До угла Чернышевской и Каразинской, где находился недавно отстроенный четырехэтажный наркоматский дом со служебными гаражами во дворе, было не так далеко. Она свернула раз и другой, миновала военный госпиталь, чьи облезлые корпуса и старые вязы тонули в сумраке, пересекла кое-как освещенную, но людную Сумскую.
Из ресторана «Укрнархарча» напротив Дома старых большевиков доносилась музыка – какие-то куплеты под аккомпанемент скрипки и концертино. Сквозь широкое окно был виден певец – женоподобный юноша во фраке, ломавшийся на эстраде. У входа толклась кучка чубатых молодчиков с прилипшими к нижней губе окурками, глазея на только что подъехавшую машину. Дверца распахнулась – и в появившейся из авто даме в лиловой бархатной шляпке, осыпанной стразами, Олеся с удивлением узнала Фросю Булавину. Швейцар, кланяясь, отворил перед новыми посетителями двери, но спутника Фроси девушка так и не разглядела: кто-то из ресторанных завсегдатаев, отделившись от своих, окликнул ее и потянулся, пытаясь схватить за локоть.
Олеся отшатнулась, услышала в свой адрес похабное словцо, опустила голову и ускорила шаг. На пустынной Каразинской эхо подхватило неровный стук ее каблучков.
Как только она вошла в просторный, выложенный сверкающим кафелем холл четвертого подъезда, слева со стуком распахнулось оконце. Оттуда вынырнула плоская угреватая физиономия в фуражке наподобие железнодорожной.
– Вы к кому, товарищ? – подозрительно осведомился вахтер, ерзая от готовности броситься и упредить.
– К Александру Игнатьевичу, в сороковую. Назначено, – бросила Олеся и, пока вахтер ползал желтым кривым пальцем по строчкам, бормоча «Булавин, Булавин…», уже была на втором и звонила.
Открыли сразу – будто Булавин поджидал прямо в прихожей. Впустив девушку, он выглянул на площадку – туда выходила дверь еще одной квартиры, – а затем дважды повернул ключ в замке.
– Проходите, Леся, – он посторонился, пропуская ее.
Небольшая прихожая была ярко, пожалуй, чересчур ярко освещена. В этом беспощадном свете аскетическое лицо Александра Игнатьевича показалось ей землистым. Как прочерченные резцом, выделялись носогубные складки. Он был одет в теплую домашнюю куртку и застегнут на все пуговицы, словно и ему было так же зябко, как Олесе.
– Сюда, – указал он, – вторую занимает сестра. Сейчас ее нет дома.