— Добрый фечьер, дамы и гаспода! — произнесла Карменцита и улыбнулась, обнажив острые зубки. — Мы начинать наш претстафлений для фас и надеемся, оно фам понравится. Фпрочем, иначе быть и не может, так как сейчас перед фами пояфица, — голос ее стал набирать мощь, — непрефзойденный магик и иллюзионист, — голос становился громче и громче, — феликий, — она сделала короткую паузу и уже выкрикнула в зал: — Гарольдо Гарольдини! Поразитьельный зрелищ! Фурор ф России и за рубьежом! Масса лестных отзыф со стороны армии! Спешитье фидьеть, чтобы убьедица!
Карменцита вытянула руку в сторону — эдакий приглашающий жест, — и на сцене появился великий Гарольдини в черном цилиндре, черном фраке и черном же плаще с алой подкладкой. Он был представителен и высок, и ежели бы у кого возникло вдруг желание измерить его портняжным метром от пят до макушки цилиндра, то, верно, получилась бы целая сажень.
Гарольдо слегка поклонился, а когда выпрямился, у него изо рта вдруг выскочило яйцо. Он вынул его и хотел было что-то сказать, но только открыл рот, как из него опять выпало яйцо. Он взял его, сделал шаг-другой по сцене, замер, и новое яйцо появилось у него изо рта. Так он изрыгнул из себя штук восемь яиц. Когда яйца кончились, он вытянул изо рта ленту саженей в десять и стал показывать карточные фокусы. Вот уж где действительно Гарольдини был непревзойден и велик. В его колоде, которую он распечатал на глазах зрителей и которая была вполне обычной: четыре двойки, четыре тройки… четыре дамы… четыре туза, оказывалось вдруг десять валетов, двадцать дам, а то и все шестьдесят два туза. Карты в его руках совершенно бесследно исчезали, потом появлялись в самых невероятных местах: изо рта, ушей и даже ноздрей. Несколько раз он запустил колодой в зрителей, и она, почти долетев до первого ряда, всякий раз возвращалась обратно к владельцу.
Все эти фокусы очень понравились публике, и все дружно похлопали маэстро. Потом непревзойденный и великий доставал из своего цилиндра самые разные вещи, а под конец вытащил из него хвостатую мышь и следом — огромного кота с круглой, как мячик, головой.
— А сейчас — смертельный номер, — окончив фокусы, громко произнес Гарольдо Гарольдини. Он был старше Карменциты и заметно лучше ее говорил по-русски. — Его делать только я, и больше никто в мире. Это есть эксперимент.
Щурясь, он посмотрел в зал, останавливая взгляд на девицах и женщинах.
— Дамы и господа! Для чистоты эксперимента мне нужен один человек из зал. Кто-нибудь из очаровательных мадемуазель.
— А что, мадам вас не устраивают? — с сарказмом спросила Елизавета.
— Устраивают, — ответил магик и внимательно посмотрел на нее. — Хорошо. Будьте так добры, поднимитесь ко мне на сцен.
Елизавета улыбнулась Савелию и подошла к магику. Тот хлопнул в ладоши, и появилась Карменцита со шпагой в руке. Она отдала ее маэстро и удалилась.
— Вы позволите узнать ваше имя? — спросил Гарольдини.
— Елизавета.
— Встаньте на середину, мадам Елизавета. Итак, — обратился уже к публике великий и неповторимый, — я начинать эксперимент. Прошу соблюдать полнейший тишину, чтобы я мог добиться нужной концентрации воли и быстроты движения. Ошибка непозволительна, она может привести к плачевному результат.
Зал притих.
— Над результатами мой эксперимент бились медицинские светила Лондона, Берлина и Парижа, но так ничего и не смогли объяснить. Это настоящий феномен. Феномен великого Гарольдо Гарольдини.
Он обернулся к Лизавете, проделал над ее головой несколько пассов и вдруг с такой силой воткнул шпагу прямо ей в сердце, что она вышла из-под левой лопатки вершков на пять. Лизавета стала валиться на бок, и тут на сцене внезапно погас свет.
Публика ахнула. Какая-то женщина издала истошный крик, а затем послышался глухой удар. Очевидно, она упала в обморок и бревном свалилась на пол. Зал разом загудел. Савелий, до того только ошарашенно моргающий глазами, выхватил свой неизменный «бульдог», который и на сей раз взял на всякий случай с собой, вскочил с места и бросился к сцене. И тут включился свет. На пятачке импровизированной сцены с растерянным видом стояла целехонькая Лизавета, а рядом с ней широко улыбался великий и непревзойденный Гарольдини. Савелий облегченно выдохнул и вернулся на свое место. Шум в гостиной прекратился, а затем публика взорвалась аплодисментами. Магик кланялся и указывал на Лизавету, как бы говоря, что свой успех, дескать, он делит с этой дамой поровну.
Представление закончилось, и пассажиры, благодаря Афинодора Далматовича за доставленное удовольствие и полученную встряску, стали расходиться по своим каютам. Недовольна была только пожилая дама, хлопнувшаяся в обморок, ибо больно ударилась об пол коленкой и теперь она у нее болела.
— А ты чего вскочил-то? — улыбаясь, спросила Елизавета, когда они вернулись к себе. — За меня беспокоился? Думал, он взаправду меня проткнул шпагой насквозь?
— Это было так неожиданно, — ответил Савелий, стараясь незаметно для Лизаветы убедиться, что в ее теле нет дырки. Дырки не было, и платье было совершенно цело. — Все произошло как-то само собой.
— А вот я поначалу совсем не была уверена, что этот Гарольдини действительно не проткнул меня шпагой, — сказала Лизавета. — Как раз наоборот. У меня было такое ощущение, словно что-то острое и холодное все же пронзило меня. Голова закружилась, и я бы упала, не поддержи он меня. Но это, верно, от порошка.
— Какого порошка? — насторожился Савелий.
— Когда Гарольдини делал надо мной свои магические пассы, он рассыпал прямо перед моим лицом щепоть белого порошка. И я сразу почувствовала слабость. А потом все прошло.
— Понятно, — усмехнулся Савелий, помогая Лизавете снять платье. — А этот магик, однако, большой шельмец.
Елизавета сняла лиф и нижнюю юбку, оставшись в шелковых кружевных штанишках с рюшами и оборочками.
— Ты раздевайся и ложись, я быстро, — сказала она и пошла в ванную. Там она скинула штанишки и придирчиво оглядела свою фигуру в зеркале. Не найдя изъянов — хороша, несомненно, хороша, — она отвернулась. Руки привычным жестом потянулись к небольшим, аккуратно вылепленным ушкам, чтобы снять серьги, но пальцы наткнулись лишь на холодноватые мочки. Елизавета снова повернулась к зеркалу и всмотрелась в свое лицо. Большие бриллиантовые серьги, купленные Савелием на ее двадцатипятилетие в ювелирной лавке на Кузнецком, исчезли.
Глава 6 ШЕЛЬМЕЦ С ХИТРОВКИ
— Их нет нигде, — подошла Елизавета к Савелию, шарившему рукой под ломберным столом. — Как корова языком слизала.
— На сцене смотрела? Под занавесями, оконными портьерами?
— Да смотрела, нет их там.
Савелий выпрямился.
— Черт возьми, куда же они могли подеваться? Может, сперли?
— Кто? Когда? — бровки Лизаветы взлетели вверх, как маленькие полумесяцы.
— Ты не помнишь, кто за тобой сидел? Не мог он снять серьги, когда потушили свет в гостиной?
— Не мог, — отрезала Лизавета.
— Почему? — спросил Савелий, припоминая весь ход представления в гостиной.
— Потому что за мной никто не сидел, стул был пустой.
— Ты уверена?
— Уверена! — притопнула ножкой Елизавета.
— Ну, тогда это артисты, — резюмировал Савелий. — Скорее всего, сам Гарольдини. Сыпанул перед тобой какого-то дурманящего порошку, ты поплыла, а когда на сцене, после того, как он тебя будто бы проткнул шпагой, погас свет, преспокойно снял с тебя сережки…. Идем.
— Куда?
— Во второй класс, к артистам.
— А какая у них каюта?
— Сейчас узнаем у приват-доцента.
Напольные часы в гостиной пробили половину первого ночи.
— А не поздно ли? — усомнилась Лизавета.
— Поздно, — согласился Савелий. — Но будет совсем поздно, когда, проснувшись завтра утром, мы узнаем, что эта парочка сошла с парохода в Покрове или Собинке.
— Да, ты прав, — согласилась Лиза. — Идем.
Приват-доцент еще не ложился и открыл им сразу. Он, очевидно, тяготился одиночеством и заметно обрадовался поздним визитерам.
— Проходите, проходите, — засуетился он. — У меня есть бутылочка «Шато».
— Нет, благодарствуйте, господин Дорофеев, — отказался от приглашения Савелий. — Мы просто хотели узнать номер каюты маэстро Гарольдини.
— Пожалуйста. Они едут вторым классом в нумере восемнадцатом.
— Спасибо, — тепло глянула на приват-доцента Лизавета. — Вы нам очень помогли.
* * *
— Прелесть моя, сладкая моя, — прикрыв глаза, бормотал на чистом русском языке великий и неповторимый.
Он лежал на кровати совершенно голый, а по нему ерзала причинными местами, тихо постанывая, тоже совершенно нагая Карменцита.
— Давай, милая, давай, — жарко прошептал Гарольдини, и Карменцита, оседлав магика и заправив в себя его разбухшую и затверделую плоть, начала настоящую скачку. Человеку юному или неискушенному в любовных утехах могло показаться, ежели, конечно, смотреть не с близкого расстояния, что нагая женщина сидит на лошади, которая то ли танцует, то ли почему-то скачет на месте. Но под рыжей ассистенткой была вовсе не лошадь, а прикрывший веки и запрокинувший в любовном экстазе голову мужчина лет сорока с хвостиком, годов пятнадцать уже как откликающийся на имя Гарольдо Гарольдини. Он придумал его сам после того, как решил завязать с картами. До этого его звали Яцеком, и был он картежным махинатором весьма высокого полета.
Родился Яцек Лабуньский в Замоскворечье, там, где Москва-река делает крутую излучину. Мать его умерла при очередных родах; отец, польский шляхтич, крепко запил и, проснувшись в один прекрасный день после очередного возлияния, обнаружил себя и пятилетнего сына на нарах румянцевской ночлежки в Хитровке. Поскольку отец и сын Лабуньские занимали одни нары, хозяин ночлежки брал с них пятачок, но и сию денежку надо было все же иметь, а денег у Лабуньского-старшего уже вовсе не имелось.
Поначалу отец Яцека зарабатывал тем, что писал за неграмотных хитрованцев разного рода прошения, письма и иные бумаги, хотя и спускал большую часть денег в кабаках, благо в самом доме Румянцева таковых имелось аж два: «Пересыльный» и «Сибирь». Через год такой жизни шляхтич совершенно опустился и работать больше не мог: руки ходили ходуном даже после крепкой опохмелки. Содержание семьи Лабуньских легло на плечи шестилетнего Яцека, прибившегося к артели хитрованцев-попрошаек. Был тогда Яцек тщедушен и мал и своим видом вызывал жалость у посетителей Хитрова рынка, так что подавали ему добрые люди охотнее, чем иным. Случалось, что после того, как он отстегивал установленную часть своих доходов в общий артельный котел, у Яцека оставалось немного денег, чтобы заплатить «ночлежные», купить еды себе и дешевой водки отцу.
Однажды, вернувшись в ночлежку раньше обычного времени, он нашел отца уже холодным. Смерть его была ужасна: Лабуньский-старший, как только ушел сын, раздобыл где-то ножницы, поставил их острием вверх, развел концы по ширине глаз и, крепко ухватившись руками за кольца, с силой уронил на ножницы свое лицо. Когда вернулись обитатели ночлежного нумера, они увидели Яцека, забившегося в угол, и Лабуньского-старшего, из глазниц которого торчали кольца ножниц.
Христарадничал Яцек еще три года. Он вытянулся, немного окреп, и подавать ему почти перестали. Нужно было срочно менять масть. Скоро Яцек стал поигрывать в картишки. Начал он с «дурачка в навалку». Потом стал играть в «горку», «кучку», «семь листов», «ерошку» и «рест». Затем подошла очередь «банка», «рокамболя» и «виста» с «пикетом». Карточная наука давалась ему легко, и через несколько лет Яцек уже играл на «мельницах» и ярмарках, все чаще и чаще не оставаясь внакладе. Долю от выигрыша, как потомственный хитрованец, он отстегивал Парамону Мироновичу и имел защиту в лице одного из его подручных по кличке Мамай. Когда Яцек стал вхож в игорные дома Москвы, Мамай уже находился при нем неотлучно. И когда какой-либо загулявший купчик, проигравшийся в прах, начинал бузить и требовать назад проигранные Лабуньскому деньги, за спиной Яцека вырастал Мамай и быстро урезонивал скандалиста доступными ему методами, самыми действенными из которых были кулак, кастет и финский нож. Несладко приходилось и тем, кто наотрез отказывался платить.
Курочка в лице Яцека стала нести золотые яички, весьма значительно пополняя мошну Парамона Мироновича. Не забывал Яцек и себя: недалеко от Хитровки он снял дорогую квартиру, одевался щеголем, обедал и ужинал в «Эрмитаже» и водил к себе на Солянку только дорогих шлюх.
Шельмовал, конечно, Яцек знатно. Если он понтировал, то выиграть у него можно было, только ежели у банкомета выпадет плие, то есть совпадут лоб и соник. И не было ему равных, ежели он метал банк.
Ловкость его рук была необычайной. Совершенно новая карточная колода незаметно подменялась приготовленной заранее другой колодой, где карты были сложены в определенном порядке, и сколь бы Яцек ни тасовал и ни давал ее подрезать понтерам, карты в ней оставались лежать так, как и были сложены загодя.
Однажды, понтируя против какого-то графа, Яцек шесть раз подряд загибал угол и выиграл более сорока тысяч. Таким кушем он делиться не пожелал и буквально исчез прямо на глазах Мамая. В своей квартире на Солянке он больше не появлялся, и приказание Парамона Мироновича — разыскать Лабуньского и доставить его к нему живым или мертвым — исполнено Мамаем не было.
Легкие деньги — дело известное — легко и уходят. Непривычный ни в чем себе отказывать, Лабуньский прожил выигрыш в полтора года. Когда у него осталось не более трех тысяч, он решил вернуться к прежним занятиям и стал поигрывать на пароходах и в вагонах поездов. Доходы были стабильными, но через несколько лет он примелькался, и с ним стали отказываться садиться за игорный стол. Это был первый звоночек. Второй звоночек прозвучал, когда один конногвардеец, уличив его в подтасовке карт, до полусмерти избил его, сломав несколько ребер и нос. Вот почему, не дожидаясь третьего звоночка, Яцек решил снова сменить масть. Он сошелся с цирковыми, какое-то время показывал в балаганах и шапито карточные фокусы, а потом, набравшись циркового опыта, организовал собственную антрепризу в лице себя и прибившейся к нему цирковой сироты, которую он оставил в качестве ассистентки. Некоторые фокусы и номера он позаимствовал из репертуаров балаганов и шапито, некоторые придумывал сам и стал гастролировать с ними по уездным, а потом и по губернским городам России. Так родился Гарольдо Гарольдини и Карменцита, именно под которой сейчас постанывал от наслаждения великий и непревзойденный. Наконец судорога пронзила тело Гарольдини, и тотчас вслед за этим издала протяжный стон и Карменцита. Излились они почти одновременно. А ровно через минуту в дверь их комнаты постучали.
— Кто бы это мог быть в такой час? — удивленно посмотрел на Карменциту Гарольдини, переводя дыхание после любовной скачки.
Женщина в ответ неопределенно пожала плечами. Стук повторился, и в этот раз он был более настойчивым.
— Давай не будем открывать, — предложила Карменцита. — Мы спим. И нечего нас беспокоить.
— Может, что-то случилось? — предположил Яцек-Гарольдо.
— Конечно, случилось, — ухмыльнулась Карменцита. — У мадам Елизаветы пропали очень дорогие серьги.
— Ох уж эти твои шуточки, — ворчливо промолвил Лабуньский.
Стук вновь повторился, и кто-то за дверью громко произнес:
— Господин Гарольдини, откройте. Надо поговорить.
— Мы уже спим, приходите завтра, — сонным голосом отозвался Яцек.
— Этот разговор в ваших интересах, откройте, — настаивал некто за дверьми каюты.
— Открой, — нехотя велел магик.
Карменцита дернула плечиком, накинула на себя пеньюар, мало чего скрывающий, и пошла к дверям. Плечико у нее дернулось еще раз, когда вслед за худощавым мужчиной в их номер вошла та самая женщина, которая принимала участие в «смертельном» номере.
— Что фам угодно? — спросила Карменцита.
— Простите за столь поздний визит, — глядя на нее в упор, сказал Савелий, — но нам необходимо получить назад серьги вот этой, — он указал на Лизавету, — дамы.
— Я фас не понимать, — процедила Карменцита, медленно пятясь, так как Савелий продолжал наступать на нее. Так — Карменцита спиной, а следом за ней Савелий и Лизавета — вошли в комнату. Иллюзионист сидел на канапе в халате и курил папиросу. Он уже приготовился дать этим ночным визитерам должный отпор.
— В чем дело? — сухо спросил он и сердито уставился на Савелия. — Почему вы не давать нам отдыхать?
— Потому что мы хотим получить назад украденные вами серьги, господин иллюзионист.
— Ха-ха-ха, — деревянно рассмеялся Гарольдини, не меняя выражения лица. — Вы с ума сошли. Какие серьги?
— Те самые, с брильянтовой осыпью, что вы так ловко сняли с моей жены во время вашего эксперимента, — жестко ответил Савелий.
— Простите, но вы только что сказать, что пришли поговорить, и разговор этот в наших интерес, — напомнил Савелию Гарольдини.
— Именно, — согласился Савелий. — В ваших.
— Вот вы пришли и требовать какие-то серьги. Ну и где тут наш интерес, позвольте узнать?
— Ваш интерес в том, чтобы отдать серьги нам. Иначе за ними придет другой человек и будет с вами разговаривать уже не так вежливо и цивилизованно, как мы.
— Вы что, нас пугать? — сдвинул брови к переносице Гарольдини. — Нет у нас никаких серьги. Так что прошу покинуть наш кают.
— Хорошо, — просто согласился Савелий и лучисто посмотрел на великого и непревзойденного. — Покойной ночи.
* * *
Мамай дрых на лавке, подложив под голову котомку. Напротив него спали валетом каскадные певички Китти и Вишенка — на эту ночь грузинский князь ангажировал в свой нумер Душечку и Колибри.
Неслышно ступая, Савелий с Лизаветой подошли к Мамаю. Савелий протянул было руку, чтобы потормошить его за плечо, как вдруг Мамай вскочил и принял оборонительную стойку: ноги чуть согнуты, голова втянута в плечи, руки вытянуты вперед. Сверкнул финский нож.
— Мамай, Мамай, это мы, — сказал Родионов тоном, каким успокаивают испугавшегося спросонья ребенка.
— А-а, хузяин, — протянул старый слуга и спрятал финку в голенище сапога. Его широкоскулое лицо с жесткими морщинами приобрело вид, который хорошо знающие его люди назвали бы крайне приветливым. Рот расплылся в улыбке, обнажив крупные желтые зубы с частыми щербинами.
— Ты когда соберешься к зубному лекарю? — улыбнулся в ответ Савелий.
— Никогда, — сошла улыбка с лица Мамая. — Я их ощень баюс.
Савелий коротко хохотнул.
— Тише ты, — дернула его за рукав Лизавета. — Люди же спят.
Савелий кивнул и невольно посмотрел на спящих певичек. Их невинные, во сне почти детские мордашки абсолютно контрастировали и с их округлившимися женскими фигурами, и с их дневными, а главное, ночными занятиями.
— Ты чего уставился на этих девиц? — снова дернула Савелия за рукав Лизавета. — Смотри у меня, — добавила она, и в ее голосе послышались смешливые нотки.
— Ничего я не уставился, — в тон ей ответил Савелий и, обернувшись к Мамаю, уже серьезно сказал: — Дело у меня к тебе, Мамай.
— Слушаю, хузяин.
— Мамай, сколько раз я тебя просил не называть меня хозяином?
— Мыного, хузяин, — осклабился слуга.
— Но ты продолжаешь свое. Пойми, мне неловко.
— Понимаю, хузяин.
— Тьфу ты, — сплюнул в сердцах Савелий. — Ладно, поговорим об этом позже. А теперь слушай. Сегодня после ужина двое иностранных артистов давали в гостиной первого класса представление. Мы тоже на нем были. В одном из их номеров участвовала Елизавета. После чего у нее пропали брильянтовые сережки.
— Ай-яй-яй, — покачал головой Мамай. — Вас обидели, хузяйка?
— Конечно, ее обидели, — не дал раскрыть Лизе рта Савелий. — Мы поначалу думали, что она их потеряла. Обыскали все — нету. Да и как потерять обе сережки враз? Рядом с ней, кроме меня, когда мы смотрели представление, никого не было, так что, кроме артистов, умыкнуть сережки больше не мог никто.
— Ты ходил кы ним, хузяин? — спросил Мамай.
— Ходил, но они не захотели отдать серьги. Теперь я хочу, чтобы к ним сходил ты. Они едут вторым классом, каюта нумер восемнадцать.
— Латны, хузяин, понял. Вы, — он деловито глянул на них обоих, — ступайте кы сибе. И жыдите меня. Я сыкоро.
* * *
Яцек с Карменцитой, настоящее имя которой было Кира, что значит «госпожа», действительно уже легли спать, когда в дверь их каюты снова постучали.
— Открывать не будем, — безапелляционно заявила Кира и повернулась на бок.
Стук повторился. Потом на время стало тихо, а затем после непонятного скрежета дверь отворилась: Мамай, просунув финку в щель меж косяком и дверным полотном, отжал язычок замка и надавил крутым плечом на дверь.
Когда он вошел в спальню, на него уставились две пары испуганных глаз. Затем одни глаза зажглись злостью, а другие — животным страхом. Эти другие принадлежали великому и непревзойденному.
— Ты?! — сделались круглыми глаза у Мамая. — Какая встреща!
Мамай ухмыльнулся так, что у Гарольдини ослабло в животе и он еле сдержался, чтобы не обмочиться. Все же, кажется, он немного подмочил свои шелковые исподники.
— Ты, Яцек, послетний мудак. Кырыса. Ты — тухлый. Ты обул Парамона. Теперь ты обул его сына, моего хузяина. Бакланить я сы тобой не буду и скажу лишь один раз: верни серьги его женщины, инаще тебе — вилы.
Мамай демонстративно стал перебрасывать финку из одной руки в другую.
— Мамай, послушай, — присел на постели Яцек. — Я ведь…
— Отыдавай серьги, — недобро сощурил глаза до узких щелочек Мамай. — А то шибко худо будет. Я вит сы тобой не шучу.
Яцек кивнул. Он знал, что Мамай не шутит. И не шутил никогда, потому что не умел этого делать. Зато Мамай мог не моргнув глазом всадить финский нож аккурат в сердце, шарахнуть обухом топора по голове и ударом кулака свалить наземь любого, на кого бы указал его хозяин. Собственно, он этим и занимался, когда состоял в подручных у старика Парамона. На счету Мамая — про это ведали многие хитрованцы — было четырнадцать загубленных душ, и лишь одна из них была случайной.
Было это лет сорок назад, когда, будучи еще мальчишкой пятнадцати годов, Мамай, сирота Бадретдин Шакиров, прибился к фартовым, промышляющим кражами и разбоем. Обычно он стоял на шухере, а после удачного дела его нагружали ворованным рухлом, и он относил его на Хитровку барыге. Фартовые научили его драться, уходить от слежки и подарили первый в его жизни финский нож, с которым он никогда не расставался.
Через год фартовые пожелали проверить его в деле и поручили Шакирову первую самостоятельную работу: подломить галантерейную лавку на Солянке, купеческой улице с двухэтажными домами, первые этажи которых были почти сплошь заняты под лавки и магазины. Лавку эту давно пасли и знали, где ее хозяин держит хорошую кассу.
На дело пошли ночью. От кулаковского дома на Хитровке, где проживал теперь Бадретдин, до Солянки было всего ничего. Банда тихо и быстро дошла до нужного дома и встала, слившись с каменной оградой напротив.
— Ну, давай, паря, фарту тебе, — произнес напутствие главарь и легонько хлопнул Шакирова по плечу.
Бадретдин неслышно подошел к дому, выдавил, как учили, стекло и влез в лавку. Чиркнув спичкой, зажег огарок свечи и принялся осматриваться. Наконец взгляд его уперся в несгораемый шкаф с небольшим висячим замком. Касса! Бадретдин достал из-за пояса фомку и одним рывком оторвал от дужки корпус замка. Затем вынул дужку из петель и раскрыл дверцу.
Денежки лежали в специальном ящике с отделениями: одно для крупных купюр, другое для мелких, третье для серебра, четвертое отделение — для меди. Бадретдин выгреб все до единой полушки и уже рассовал деньги по карманам, как вдруг услышал:
— А теперь положи все на место.
Бадретдин вздрогнул и обернулся на голос, но со света в темноту не было ничего видно.
— Положи деньги на место, я сказал, у меня в руках ружье, — снова послышался голос.
Бадретдин быстро задул свечу и наугад бросился к окну. Прозвучал выстрел, от которого заложило уши; это хозяин лавки шарахнул сразу из двух стволов.
Бадретдин резко отпрыгнул в сторону, больно ударившись о полки, с которых посыпались портмоне, зонты, трости и прочая галантерейная дребедень, и пополз вдоль прилавка. А потом сильные руки схватили его за шиворот и поставили на пол:
— Попался, ворюга!
— Пусти, — прохрипел Бадретдин, пытаясь вырваться. — Пусти, гад.
— Я тебе покажу, гад, — услышал он возле самого уха, и тяжелый удар в челюсть опять опрокинул его на пол. Потом он получил удар ногой в живот, еще один, еще. Купчина, верно, вошел в раж, и удары сыпались один за другим.
«А ведь он забьет меня насмерть», — с ужасом подумалось Бадретдину.
После очередного удара хозяина лавки, изловчившись, он схватил его ногу и резко дернул на себя. Через мгновение послышался глухой звук, будто городошной битой ударили по железу, и долгий, невероятно долгий выдох. А затем наступила тишина.
Бадретдин приподнялся, нащупал в кармане огарок свечи, зажег. Огромный хозяин лавки лежал на полу возле несгораемого шкафа, и в его застывших глазах плясали крохотные огоньки от свечи в руках Шакирова. Из правого виска лавочника сочилась кровь, образуя ручейки, растекавшиеся по полу.
— Эко ты его приложил, — услышал Бадретдин знакомый голос. — Ладно, ступай отседова, дальше мы сами как-нибудь управимся.
Бадретдин оторвал взор от мертвяка и посмотрел на двух фартовых, неслышно вошедших в лавку.
— Итэ он сам башкой об жилесный ящик упал, — непослушными губами промолвил Бадретдин.
— Оправдываться перед легавыми будешь, — хмыкнул на это фартовый. — Ступай отседова, говорю.
Бадретдин послушно вышел из лавки. До рассвета оставалось совсем немного, и на небе уже виднелись свинцовые облака, предвещавшие неласковое хмурое утро. Неладно было и где-то внутри Бадретдина, и ему вдруг показалось, что мир стал каким-то другим, а может, другим стал он сам.
Шакиров прошел мимо худого мальчишки, стоящего на шухере, и сел прямо на землю, опершись спиной о каменную ограду. А в лавке фартовые собирали в две большие котомки галантерейный товар.
— Глянь, Гвоздь, какой здесь бардак, — сказал один другому, указывая на разбитую витрину и сломанные полки. — Будто Мамай прошел.
— Точно, Мамай, — ответил Гвоздь и хмыкнул, мысленно представив себе широкоскулое лицо Бадретдина с узкими щелочками глаз.
Когда они вышли из лавки, Гвоздь отдал свою котомку Бадретдину.
— Снесешь это нашему барыге. Лавы у него требуй сразу. Да смотри не продешеви, Мамай.
Так Бадретдин Шакиров стал Мамаем.
Весть о том, что молодой пацанчик с кликухой Мамай справился со здоровенным купчиной, спровадив его на тот свет, дошла до Парамона Мироновича уже утром. И туз Хитровки пожелал лично посмотреть на того пацанчика. Он завтракал, когда его подручные втолкнули к нему шестнадцатилетнего парня явно инородческой внешности.
— А ты, значит, елдаш? — спросил Парамон, пытаясь разглядеть, что там спрятано в узких глазках парня.
— Неты, хузяин, я татарин.
— Все равно азият, — констатировал Парамон, не углядевший в глазах Мамая никакой опасности для себя даже в будущем, но увидевший только силу и собачью преданность. — Будешь служить лично мне. Ты есть хочешь?
Так Мамай стал подручным Парамона, особым подручным, коему хитровский туз время от времени поручал, как он сам выражался, «щекотливое дельце». Это значило, что Мамай должен был убрать неугодного Парамону Мироновичу человека, что и исполнялось им с точностью швейцарского хронометра. Кому было положено, знали об этой специализации Мамая. Узнал об этом и Яцек, когда Парамон приставил к нему Мамая «для сбережения». Посему после фразы Мамая, что он не шутит, Яцек согласно кивнул головой и отрывисто сказал:
— Кира, принеси серьги.
— Щас, разбежалась, — зло буркнула женщина и с ненавистью посмотрела на Мамая.
— Кира, принеси серьги, я сказал, — с истерическими нотами в голосе повторил Яцек. — Ну, ты что, хочешь, чтобы меня порезали?
— Сам неси, — выплюнула ему в лицо женщина и повернулась на бок.
Яцек нервически сбросил одеяло, поднялся с постели и подошел к шкапу. Покопавшись в своих вещах, он взял серьги и подошел к Мамаю.
— Вот, возьми, — сказал Лабуньский и протянул ночному гостю ладонь, на которой поблескивала на серьгах бриллиантовая осыпь. — Я же не знал, что эта женщина — жена твоего хозяина.
Мамай двумя пальцами взял сережки, положил их в карман и посмотрел в глаза Яцека.
— Сыкажи спасибо, што Парамон Мироновищ мертыв. А то я тебя бэ пришил. И пришью, — добавил он, — исли ты еще раз попадешсэ мине на гылаза.
Он окинул взором фигуру Яцека, враз ставшую бесформенной, и, повернувшись к двери, сказал через плечо:
— Падштанник сымени.
Затем открыл дверь и вышел в коридор.
Глава 7 ЦЕРКОВНЫЙ ВОР
— Ты спишь, Лизанька? — тихо спросил Савелий и, не получив ответа, снова открыл папку с тесемками. Газетных вырезок, сообщающих о судьбе церковного вора Стояна, оставалось совсем немного.
…В такой крытке, как Ярославская, Стояну бывать еще не приходилось. Чистенькая снаружи, она была хуже не придумаешь внутри.
Арестантские камеры никогда не убирались, и тела тюремных сидельцев до того кишели вшами, что сама собой шевелилась их одежда. Даже в банный день их не удавалось смыть, ибо на помывку в бане насельникам общих камер в тридцать человек отводилось всего четверть часа.
Кормили скверно, а точнее, не кормили вовсе: арестанты сами готовили себе обед из картофеля, уже гнилым привозимого в тюрьму и сваливаемого прямо в коридор рядом с общими камерами. Естественно, в коридоре и «хатах» сидельцев стояло невыносимое зловоние.