«Батарейки» там стоят не меньше ста, а мы получаем от силы по двадцать. Наверное, и всё прочее в том же духе. Правда, переправить хабар в Европу тоже, конечно, денег стоит. Тому на лапу, этому на лапу, начальник станции наверняка у них на содержании… В общем, если подумать, не так уж много Эрнест и заколачивает, процентов пятнадцать-двадцать, не больше, а если попадётся, десять лет каторги ему обеспечено…
Тут мои благочестивые размышления прерывает какой-то вежливый тип. Я даже не слыхал, как он вошёл. Объявляется он возле моего правого локтя и спрашивает:
— Разрешите?
— О чём речь! — говорю. — Прошу.
Маленький такой, худенький, с востреньким носиком и при галстуке бабочкой. Фотокарточка его вроде мне знакома, где-то я его уже видел, но где — не помню. Залез он на табурет рядом и говорит Эрнесту:
— Бурбон, пожалуйста! — и сразу же ко мне: — Простите, кажется, я вас знаю. Вы в Международном институте работаете, так?
— Да, — говорю. — А вы?
Он ловко выхватывает из кармашка визитку и кладёт передо мной. Читаю: «Алоиз Макно, полномочный агент Бюро эмиграции». Ну, конечно, знаю я его. Пристаёт к людям, чтобы они из города уехали. Кому-то очень надо, чтобы мы все из города уехали. Нас, понимаешь, в Хармонте и так едва половина осталась от прежнего, так им нужно совсем место от нас очистить. Отодвинул я карточку ногтем и говорю ему:
— Нет, — говорю, — спасибо. Не интересуюсь. Мечтаю, знаете ли, умереть на родине.
— А почему? — живо спрашивает он. — Простите за нескромность, но что вас здесь удерживает?
Так ему прямо и скажи, что меня здесь держит.
— А как же! — говорю. — Сладкие воспоминания детства. Первый поцелуй в городском саду. Маменька, папенька. Как в первый раз пьян надрался в этом вот баре. Милый сердцу полицейский участок… — Тут я достаю из кармана свой засморканный носовой платок и прикладываю к глазам. — Нет, — говорю. — Ни за что!
Он посмеялся, лизнул свой бурбон и задумчиво так говорит:
— Никак я вас, хармонтцев, не могу понять. Жизнь в городе тяжёлая. Власть принадлежит военным организациям. Снабжение неважное. Под боком Зона, живёте как на вулкане. В любой момент может либо эпидемия какая-нибудь разразиться, либо что-нибудь похуже… Я понимаю, старики. Им трудно сняться с насиженного места. Но вот вы… Сколько вам лет? Года двадцать два — двадцать три, не больше… Вы поймите, наше Бюро — организация благотворительная, никакой корысти мы не извлекаем. Просто хочется, чтобы люди ушли с этого дьявольского места и включились бы в настоящую жизнь. Ведь мы обеспечиваем подъёмные, трудоустройство на новом месте… молодым, таким, как вы, — обеспечиваем возможность учиться… Нет, не понимаю!
— А что, — говорю я, — никто не хочет уезжать?
— Да нет, не то чтобы никто… Некоторые соглашаются, особенно люди с семьями. Но вот молодёжь, старики… Ну что вам в этом городе? Это же дыра, провинция…
И тут я ему выдал.
— Господин Алоиз Макно! — говорю. — Всё правильно. Городишко наш дыра. Всегда дырой был и сейчас дыра. Только сейчас, — говорю, — это дыра в будущее. Через эту дыру мы такое в ваш паршивый мир накачаем, что всё переменится. Жизнь будет другая, правильная, у каждого будет всё, что надо. Вот вам и дыра. Через эту дыру знания идут. А когда знание будет, мы и богатыми всех сделаем, и к звёздам полетим, и куда хочешь доберёмся. Вот такая у нас здесь дыра…
На этом месте я оборвал, потому что заметил, что Эрнест смотрит на меня с огромным удивлением, и стало мне неловко. Я вообще не люблю чужие слова повторять, даже если эти слова мне, скажем, нравятся. Тем более что у меня это как-то коряво выходит. Когда Кирилл говорит, заслушаться можно, рот забываешь закрывать. А я вроде бы то же самое излагаю, но получается как-то не так. Может быть, потому, что Кирилл никогда Эрнесту под прилавок хабар не складывал. Ну ладно…
Тут мой Эрни спохватился и торопливо налил мне сразу пальцев на шесть: очухайся, мол, парень, что это с тобой сегодня? А востроносый господин Макно снова лизнул свой бурбон и говорит:
— Да, конечно… Вечные аккумуляторы, «синяя панацея»… Но вы и в самом деле верите, что будет так, как вы сказали?
— Это не ваша забота, во что я там на самом деле верю, — говорю я. — Это я про город говорил. А про себя я так скажу: чего я у вас там, в Европе, не видел? Скуки вашей не видел? День вкалываешь, вечер телевизор смотришь, ночь пришла — к постылой бабе под одеяло, ублюдков плодить. Стачки ваши, демонстрации, политика раздолбанная… В гробу я вашу Европу видел, — говорю, — занюханную.
— Ну почему же обязательно Европа?..
— А, — говорю, — везде одно и то же, а в Антарктиде ещё вдобавок холодно.
И ведь что удивительно: говорил я ему и всеми печёнками верил в то, что говорил. И Зона наша, гадина, стервозная, убийца, во сто раз милее мне в этот момент была, чем все ихние Европы и Африки. И ведь пьян ещё не был, а просто представилось мне на мгновение, как я, весь измочаленный, с работы возвращаюсь в стаде таких же кретинов, как меня в ихнем метро давят со всех сторон и как всё мне обрыдло, и ничего мне не хочется.
— А вы что скажете? — обращается востроносый к Эрнесту.
— У меня дело, — веско отвечает Эрни. — Я вам не сопляк какой-нибудь! Я все свои деньги в это дело вложил. Ко мне иной раз сам комендант заходит, генерал, понял? Чего же я отсюда поеду?..
Господин Алоиз Макно принялся ему что-то втолковывать с цифрами, но я его уже не слушал. Хлебнул я как следует из бокала, выгреб из кармана кучу мелочи, слез с табуретки и первым делом запустил музыкальный автомат на полную катушку. Есть там одна такая песенка — «Не возвращайся, если не уверен». Очень она на меня хорошо действует после Зоны… Ну, автомат, значит, гремит и завывает, а я забрал свой бокал и пошёл в угол к «однорукому бандиту» старые счёты сводить. И полетело время, как птичка… Просаживаю это я последний никель, и тут вваливаются под гостеприимные своды Ричард Нунан с Гуталином. Гуталин уже на бровях, вращает белками и ищет, кому бы дать в ухо, а Ричард Нунан нежно держит его под руку и отвлекает анекдотами. Хороша парочка! Гуталин здоровенный, чёрный, как офицерский сапог, курчавый, ручищи до колен, а Дик — маленький, кругленький, розовенький весь, благостный, только что не светится.
— А! — кричит Дик, увидев меня. — Вот и Рэд здесь! Иди к нам, Рэд!
— Пр-равильно! — ревёт Гуталин. — Во всём городе есть только два человека — Рэд и я! Все остальные — свиньи, дети сатаны. Рэд! Ты тоже служишь сатане, но ты всё-таки человек…
Я подхожу к ним со своим бокалом, Гуталин сгребает меня за куртку, сажает за столик и говорит:
— Садись, Рыжий! Садись, слуга сатаны! Люблю тебя. Поплачем о грехах человеческих. Горько восплачем!
— Восплачем, — говорю. — Глотнём слёз греха.
— Ибо грядёт день, — возвещает Гуталин. — Ибо взнуздан уже конь бледный, и уже вложил ногу в стремя всадник его. И тщетны молитвы продавшихся сатане. И спасутся только ополчившиеся на него. Вы, дети человеческие, сатаною прельщённые, сатанинскими игрушками играющие, сатанинских сокровищ взалкавшие, — вам говорю: слепые! Опомнитесь, сволочи, пока не поздно! Растопчите дьявольские бирюльки! — Тут он вдруг замолчал, словно забыл, как будет дальше. — А выпить мне здесь дадут? — Спросил он уже другим голосом. — Или где это я?.. Знаешь, Рыжий, опять меня с работы попёрли. Агитатор, говорят. Я им объясняю: опомнитесь, сами, слепые, в пропасть валитесь и других слепцов за собой тянете! Смеются. Ну, я дал управляющему по харе и ушёл. Посадят теперь. А за что?
Подошёл Дик, поставил на стол бутылку.
— Сегодня я плачу! — крикнул я Эрнесту.
Дик на меня скосился.
— Всё законно, — говорю. — Премию будем пропивать.
— В Зону ходили? — спрашивает Дик. — Что-нибудь вынесли?
— Полную «пустышку», — говорю я. — На алтарь науки. И полные штаны вдобавок. Ты разливать будешь или нет?
— «Пустышку»!.. — горестно гудит Гуталин. — За какую-то «пустышку» жизнью своей рисковал! Жив остался, но в мир принёс ещё одно дьявольское изделие… А как ты можешь знать, Рыжий, сколько горя и греха…
— Засохни, Гуталин, — говорю я ему строго. — Пей и веселись, что я живой вернулся. За удачу, ребята!
Хорошо пошло за удачу. Гуталин совсем раскис, сидит, плачет, течёт у него из глаз как из водопроводного крана. Ничего, я его знаю. Это у него стадия такая: обливаться слезами и проповедовать, что Зона, мол, есть дьявольский соблазн, выносить из неё ничего нельзя, а что уже вынесли, — вернуть обратно и жить так, будто Зоны вовсе нет. Дьяволово, мол, дьяволу.
Я его люблю, Гуталина. Я вообще чудаков люблю. У него когда деньги есть, он у кого попало хабар скупает, не торгуясь, за сколько спросят, а потом ночью прёт этот хабар обратно, в Зону, и там закапывает… Во ревёт-то, господи!
Ну ничего, он ещё разойдётся.
— А что это такое: полная «пустышка»? — спрашивает Дик. — Просто «пустышку» я знаю, а вот что такое полная? Первый раз слышу.
Я ему объяснил. Он головой покачал, губами почмокал.
— Да, — говорит. — Это интересно. Это, — говорит, — что-то новенькое. А с кем ты ходил? С русским?
— Да, — отвечаю. — С Кириллом и с Тендером. Знаешь, наш лаборант.
— Намучился с ними, наверное…
— Ничего подобного. Вполне прилично держались ребята. Особенно Кирилл. Прирождённый сталкер, — говорю. — Ему бы опыта побольше, торопливость с него эту ребячью сбить, я бы с ним каждый день в Зону ходил.
— И каждую ночь? — спрашивает он с пьяным смешком.
— Ты это брось, — говорю. — Шутки шутками…
— Знаю, — говорит он. — Шутки шутками, а за такое можно и схлопотать. Считай, что я тебе должен две плюхи…
— Кому две плюхи? — встрепенулся Гуталин. — Который здесь?
Схватили мы его за руки, еле усадили. Дик ему сигарету в зубы вставил и зажигалку поднёс. Успокоили. А народу тем временем всё прибавляется. Стойку уже облепили, многие столики заняты. Эрнест своих девок кликнул, бегают они, разносят кому что: кому пива, кому коктейлей, кому чистого. Я смотрю, последнее время в городе много незнакомых появилось, всё больше какие-то молокососы в пёстрых шарфах до полу. Я сказал об этом Дику. Дик кивнул.
— А как же, — говорит. — Начинается большое строительство. Институт три новых здания закладывает, а кроме того, Зону собираются стеной огородить от кладбища до старого ранчо. Хорошие времена для сталкеров кончаются…
— А когда они у сталкеров были? — говорю. А сам думаю: «Вот тебе и на, что ещё за новости? Значит, теперь не подработаешь. Ну что ж, может, это и к лучшему, соблазна меньше. Буду ходить в Зону днём, как порядочный, — деньги, конечно, не те, но зато куда безопаснее: «галоша», спецкостюм, то-сё, и на патрулей наплевать… Прожить можно и на зарплату, а выпивать буду на премиальные». И такая меня тоска взяла! Опять каждый грош считать: это можно себе позволить, это нельзя себе позволить, Гуте на любую тряпку копи, в бар не ходи, ходи в кино… И серо всё, серо. Каждый день серо, и каждый вечер, и каждую ночь.
Сижу я так, думаю, а Дик над ухом гудит:
— Вчера в гостинице зашёл я в бар принять ночной колпачок, сидят какие-то новые. Сразу они мне не понравились. Подсаживается один ко мне и заводит разговор издалека, даёт понять, что он меня знает, знает, кто я, где работаю, и намекает, что готов хорошо оплачивать разнообразные услуги…
— Шпик, — говорю я. Не очень мне интересно было это, шпиков я здесь навидался и разговоров насчёт услуг наслышался.
— Нет, милый мой, не шпик. Ты послушай. Я немножко с ним побеседовал, осторожно, конечно, дурачка такого состроил. Его интересуют кое-какие предметы в Зоне, и при этом предметы серьёзные. Аккумуляторы, «зуда», «чёрные брызги» и прочая бижутерия ему не нужна. А на то, что ему нужно, он только намекал.
— Так что же ему нужно? — спрашиваю я.
— «Ведьмин студень», как я понял, — говорит Дик и странно как-то на меня смотрит.
— Ах, «ведьмин студень» ему нужен! — говорю я. — А «смерть-лампа» ему, случайно, не нужна?
— Я его тоже так спросил.
— Ну?
— Представь себе, нужна.
— Да? — говорю я. — Ну так пусть сам и добывает всё это. Это же раз плюнуть! «Ведьмина студня» вон полные подвалы, бери ведро да зачерпывай. Похороны за свой счёт.
Дик молчит, смотрит на меня исподлобья и даже не улыбается. Что за чёрт, нанять он меня хочет, что ли? И тут до меня дошло.
— Подожди, — говорю. — Кто же это такой был? «Студень» запрещено даже в институте изучать…
— Правильно, — говорит Дик неторопливо, а сам всё на меня смотрит. — Исследования, представляющие потенциальную опасность для человечества. Понял теперь, кто это?
Ничего я не понимал.
— Пришельцы, что ли? — говорю.
Он расхохотался, похлопал меня по руке и говорит:
— Давай-ка лучше выпьем, простая ты душа!
— Давай, — говорю, но злюсь. Тоже мне нашли себе простую душу, сукины дети! — Эй, - говорю, — Гуталин! Хватит спать, давай выпьем.
Нет, спит Гуталин. Положил свою чёрную ряшку на чёрный столик и спит, руки до полу свесил. Выпили мы с Диком без Гуталина.
— Ну ладно, — говорю. — Простая я там душа или сложная, а про этого типа я бы тут же донёс куда следует. Уж на что я не люблю полицию, а сам бы пошёл и донёс.
— Угу, — говорит Дик. — А тебя бы в полиции спросили: а почему, собственно, оный тип именно к вам обратился? А?
Я помотал головой:
— Всё равно. Ты, толстый боров, в городе третий год, а в Зоне ни разу не был, «ведьмин студень» только в кино видел, а посмотрел бы ты его в натуре, да что он с человеком делает, ты бы тут же и обгадился. Это, милок, страшная штука, её из Зоны выносить нельзя… Сам знаешь, сталкеры — люди грубые, им только капусту подавай, да побольше, но на такое даже покойный Слизняк не пошёл бы. Стервятник Барбридж на такое не пойдёт… Я даже представить себе боюсь, кому и для чего «ведьмин студень» может понадобиться…
— Что ж, — говорит Дик. — Всё это правильно. Только мне, понимаешь, не хочется, чтобы в одно прекрасное утро нашли меня в постельке покончившего жизнь самоубийством. Я не сталкер, однако человек тоже грубый и деловой, и жить, понимаешь, люблю. Давно живу, привык уже…
Тут Эрнест вдруг заорал из-за стойки:
— Господин Нунан! Вас к телефону!
— Вот дьявол, — говорит Дик злобно. — Опять, наверное, рекламация. Везде найдут. Извини, — говорит, — Рэд.
Встаёт он и уходит к телефону. А я остаюсь с Гуталином и с бутылкой, и поскольку от Гуталина проку никакого нет, то принимаюсь я за бутылку вплотную. Чёрт бы побрал эту Зону, нигде от неё спасения нет. Куда ни пойдёшь, с кем ни заговоришь — Зона, Зона, Зона… Хорошо, конечно, Кириллу рассуждать, что из Зоны проистечёт вечный мир и благорастворение воздухов. Кирилл хороший парень, никто его дураком не назовёт, наоборот, умница, но ведь он же о жизни ни черта не знает. Он же представить себе не может, сколько всякой сволочи крутится вокруг Зоны. Вот теперь, пожалуйста: «ведьмин студень» кому-то понадобился. Нет, Гуталин хоть и пропойца, хоть и психованный он на религиозной почве, но иногда подумаешь-подумаешь, да и скажешь: может, действительно оставить дьяволово дьяволу? Не тронь дерьмо…
Тут усаживается на место Дика какой-то сопляк в пёстром шарфе.
— Господин Шухарт? — спрашивает.
— Ну? — говорю.
— Меня зовут Креон, — говорит. — Я с Мальты.
— Ну, — говорю. — И как там у вас на Мальте?
— У нас на Мальте неплохо, но я не об этом. Меня к вам направил Эрнест.
Так, думаю. Сволочь всё-таки этот Эрнест. Ни жалости в нём нет, ничего. Вот сидит парнишка смугленький, чистенький, красавчик, не брился поди ещё ни разу и девку ещё ни разу не целовал, а Эрнесту всё равно, ему бы только побольше народу в Зону загнать, один из трёх с хабаром вернётся — уже капуста…
— Ну и как поживает старина Эрнест? — спрашиваю.
Он оглянулся на стойку и говорит:
— По-моему, он неплохо поживает. Я бы с ним поменялся.
— А я бы нет, — говорю. — Выпить хочешь?
— Спасибо, я не пью.
— Ну закури, — говорю.
— Извините, но я и не курю тоже.
— Чёрт тебя подери! — говорю я ему. — Так зачем тебе тогда деньги?
Он покраснел, перестал улыбаться и негромко так говорит:
— Наверное, — говорит, — это только меня касается, господин Шухарт, правда ведь?
— Что правда, то правда, — говорю я и наливаю себе на четыре пальца. В голове, надо сказать, уже немного шумит и в теле этакая приятная расслабленность: совсем отпустила Зона. — Сейчас я пьян, — говорю. — Гуляю, как видишь. Ходил в Зону, вернулся живой и с деньгами. Это не часто бывает, чтобы живой, и уже совсем редко, чтобы с деньгами. Так что давай отложим серьёзный разговор…
Тут он вскакивает, говорит «извините», и я вижу, что вернулся Дик. Стоит рядом со своим стулом, и по лицу его я понимаю: что-то случилось.
— Ну, — спрашиваю, — опять твои баллоны вакуум не держат?
— Да, — говорит он. — Опять…
Садится, наливает себе, подливает мне, и вижу я, что не в рекламации дело. На рекламации он, надо сказать, поплёвывает, тот ещё работничек!
— Давай, — говорит, — выпьем, Рэд. — И, не дожидаясь меня, опрокидывает залпом всю свою порцию и наливает новую. — Ты знаешь, — говорит он, — Кирилл Панов умер.
Сквозь хмель я его не сразу понял. Умер там кто-то и умер.
— Что ж, — говорю, — выпьем за упокой души…
Он глянул на меня круглыми глазами, и только тогда я почувствовал, словно всё у меня внутри оборвалось. Помнится, я встал, упёрся в столешницу и смотрю на него сверху вниз.
— Кирилл?!. — А у самого перед глазами серебряная паутина, и снова я слышу, как она потрескивает, разрываясь. И через это жуткое потрескивание голос Дика доходит до меня как из другой комнаты:
— Разрыв сердца. В душевой его нашли, голого. Никто ничего не понимает. Про тебя спрашивали, я сказал, что ты в полном порядке…
— А чего тут не понимать? — говорю. — Зона…
— Ты сядь, — говорит мне Дик. — Сядь и выпей.
— Зона… — повторяю я и не могу остановиться. — Зона… Зона…
Ничего вокруг не вижу, кроме серебряной паутины. Весь бар запутался в паутине, люди двигаются, а паутина тихонько потрескивает, когда они её задевают. А в центре Мальтиец стоит, лицо у него удивлённое, детское, ничего не понимает.
— Малыш, — говорю я ему ласково. — Сколько тебе денег надо? Тысячи хватит? На! Бери, бери! — сую я ему деньги и уже кричу: — Иди к Эрнесту и скажи ему, что он сволочь и подонок, не бойся, скажи! Он же трус!.. Скажи и сейчас же иди на станцию, купи себе билет и прямиком на свою Мальту! Нигде не задерживайся!..
Не помню, что я там ещё кричал. Помню, оказался я перед стойкой, Эрнест поставил передо мной бокал освежающего и спрашивает:
— Ты сегодня вроде при деньгах?
— Да, — говорю, — при деньгах…
— Может, должок отдашь? Мне завтра налог платить.
И тут я вижу: в кулаке у меня пачка денег. Смотрю я на эту капусту зелёную и бормочу:
— Надо же, не взял, значит, Креон Мальтийский… Гордый, значит… Ну, всё остальное судьба.
— Что это с тобой? — спрашивает друг Эрни. — Перебрал малость?
— Нет, — говорю. — Я, — говорю, — в полном порядке. Хоть сейчас в душ.
— Шёл бы ты домой, — говорит друг Эрни. — Перебрал ты малость.
— Кирилл умер, — говорю я ему.
— Это который Кирилл? Шелудивый, что ли?
— Сам ты шелудивый, сволочь, — говорю я ему. — Из тысячи таких, как ты, одного Кирилла не сделать. Паскуда ты, — говорю. — Торгаш вонючий. Смертью ведь торгуешь, морда. Купил нас всех за зелёненькие… Хочешь, сейчас всю твою лавочку разнесу?
И только я замахнулся как следует, вдруг меня хватают и тащат куда-то. А я уже ничего не соображаю и соображать не хочу. Ору чего-то, отбиваюсь, ногами кого-то бью, потом опомнился, сижу в туалетной, весь мокрый, морда разбита. Смотрю на себя в зеркало и не узнаю, и тик мне какой-то щёку сводит, никогда этого раньше не было. А из зала шум, трещит что-то, посуда бьётся, девки визжат, и слышу: Гуталин ревёт, что твои гризли: «Покайтесь, паразиты! Где Рыжий? Куда Рыжего дели, чёртово семя?..» И полицейская сирена завывает.
Как она завыла, тут у меня в мозгу всё словно хрустальное сделалось. Всё помню, всё знаю, всё понимаю. И в душе уже больше ничего нет, одна ледяная злоба. Так, думаю, я тебе сейчас устрою вечерочек! Я тебе покажу, что такое сталкер, торгаш вонючий! Вытащил я из часового карманчика «зуду», новенькую, ни разу не пользованную, пару раз сжал её между пальцами для разгона, дверь в зал приоткрыл и бросил её тихонько в плевательницу. А сам окошко в сортире распахнул и на улицу. Очень мне, конечно, хотелось посмотреть, как всё это получится, но надо было убираться поскорее. Я эту «зуду» переношу плохо, у меня от неё кровь из носа идёт.
Перебежал я через двор и слышу: заработала моя «зуда» на всю катушку. Сначала завыли и залаяли собаки по всему кварталу: они первыми «зуду» чуют. Потом завопил кто-то в кабаке, так что у меня даже уши заложило на расстоянии. Я так и представил себе, как там народишко заметался, — кто в меланхолию впал, кто в дикое буйство, кто от страха не знает, куда деваться… Страшная штука «зуда». Теперь у Эрнеста не скоро полный кабак наберётся. Он, конечно, догадается про меня, да только мне наплевать… Всё. Нет больше сталкера Рэда. Хватит с меня этого. Хватит мне самому на смерть ходить и других дураков этому делу обучать. Ошибся ты, Кирилл, дружок мой милый. Прости, да только, выходит, не ты прав, а Гуталин прав. Нечего здесь людям делать. Нет в Зоне добра.
Перелез я через забор и побрёл потихоньку домой. Губы кусаю, плакать хочется, а не могу. Впереди пустота, ничего нет. Тоска, будни. «Кирилл, дружок мой единственный, как же это мы с тобой? Как же я теперь без тебя? Перспективы мне рисовал, про новый мир, про изменённый мир… а теперь что? Заплачет по тебе кто-то в далёкой России, а я вот и заплакать не могу. И ведь я во всём виноват, паразит, не кто-нибудь, а я! Как я, скотина, смел его в гараж вести, когда у него глаза к темноте не привыкли? Всю жизнь волком жил, всю жизнь об одном себе думал… И вот в кои-то веки вздумал облагодетельствовать, подарочек поднести. На кой чёрт я вообще ему про эту «пустышку» сказал?» И как вспомнил я об этом, взяло меня за глотку, хоть и вправду волком вой. Я, наверное, и завыл, люди от меня что-то шарахаться стали, а потом вдруг словно бы полегчало: смотрю, Гута идёт.
Идёт она мне навстречу, моя красавица, девочка моя, идёт, ножками своими ладными переступает, юбочка над коленками колышется, из всех подворотен на неё глазеют, а она идёт как по струночке, ни на кого не глядит, и почему-то я сразу понял, что это она меня ищет.
— Здравствуй, — говорю, — Гута. Куда это ты, — говорю, — направилась?
Она окинула меня взглядом, в момент всё увидела, и морду у меня разбитую, и куртку мокрую, и кулаки в ссадинах, но ничего про это не сказала, а говорит только:
— Здравствуй, Рэд. А я как раз тебя ищу.
— Знаю, — говорю. — Пойдём ко мне.
Она молчит, отвернулась и в сторону смотрит. Ах, как у неё головка-то посажена, шейка какая, как у кобылки молоденькой, гордой, но покорной уже своему хозяину. Потом она говорит:
— Не знаю, Рэд. Может, ты со мной больше встречаться не захочешь.
У меня сердце сразу сжалось: что ещё? Но я спокойно ей так говорю:
— Что-то я тебя не понимаю, Гута. Ты меня извини, я сегодня маленько того, может, поэтому плохо соображаю… Почему это я вдруг с тобой не захочу встречаться?
Беру я её под руку, и идём мы не спеша к моему дому, и все, кто только что на неё глазел, теперь торопливо рыла прячут. Я на этой улице всю жизнь живу, Рэда Рыжего здесь все прекрасно знают. А кто не знает, тот у меня быстро узнает, и он это чувствует.
— Мать велит аборт делать, — говорит вдруг Гута. — А я не хочу.
Я ещё несколько шагов прошёл, прежде чем понял, а Гута продолжает:
— Не хочу я никаких абортов, я ребёнка хочу от тебя. А ты как угодно. Можешь на все четыре стороны, я тебя не держу.
Слушаю я её, как она понемножку накаляется, сама себя заводит, слушаю и потихоньку балдею. Ничего толком сообразить не могу. В голове какая-то глупость вертится: одним человеком меньше — одним человеком больше.
— Она мне толкует, — говорит Гута, — ребёнок, мол, от сталкера, чего тебе уродов плодить? Проходимец он, говорит, ни семьи у вас не будет, ничего. Сегодня он на воле, завтра — в тюрьме. А только мне всё равно, я на всё готова. Я и сама могу. Сама рожу, сама подниму, сама человеком сделаю. И без тебя обойдусь. Только ты ко мне больше не подходи, на порог не пущу…
— Гута, — говорю, — девочка моя! Да подожди ты… — А сам не могу, смех меня разбирает какой-то нервный, идиотский. — Ласточка моя, — говорю, — чего же ты меня гонишь, в самом деле?
Я хохочу как последний дурак, а она остановилась, уткнулась мне в грудь и ревёт.
— Как же мы теперь будем, Рэд? — говорит она сквозь слёзы. — Как же мы теперь будем?
2. Рэдрик Шухарт, 28 лет, женат, без определённых занятий
Рэдрик Шухарт лежал за могильным камнем и, отведя рукой ветку рябины, глядел на дорогу. Прожектора патрульной машины метались по кладбищу и время от времени били его по глазам, и тогда он зажмуривался и задерживал дыхание.
Прошло уже два часа, а на дороге всё оставалось по-прежнему. Машина, мерно клокоча двигателем, работающим вхолостую, стояла на месте и всё шарила своими тремя прожекторами по запущенным могилам, по покосившимся ржавым крестам и по плитам, по неряшливо разросшимся кустам рябины, по гребню трёхметровой стены, обрывавшейся слева. Патрульные боялись Зоны. Они даже не выходили из машины. Здесь, возле кладбища, они даже не решались стрелять. Иногда до Рэдрика доносились приглушённые голоса, иногда он видел, как из машины вылетал огонёк сигаретного окурка и катился по шоссе, подпрыгивая и рассыпая слабые красноватые искры. Было очень сыро, недавно прошёл дождь, и даже сквозь непромокаемый комбинезон Рэдрик ощущал влажный холод.
Он осторожно отпустил ветку, повернул голову и прислушался. Где-то справа, не очень далеко, но и не близко, здесь же на кладбище был кто-то ещё. Там снова прошуршала листва и вроде бы посыпалась земля, а потом с негромким стуком упало тяжёлое и твёрдое. Рэдрик осторожно, не поворачиваясь, пополз задом, прижимаясь к мокрой траве. Снова над головой скользнул прожекторный луч. Рэдрик замер, следя за его бесшумным движением, ему показалось, что между крестами сидит на могиле неподвижный человек в чёрном. Сидит, не скрываясь, прислонившись спиной к мраморному обелиску, повернув в сторону Рэдрика белое лицо с тёмными ямами глаз. На самом деле Рэдрик не видел и за долю секунды не мог увидеть всех этих подробностей, но он представлял себе, как это должно было выглядеть. Он отполз ещё на несколько шагов, нащупал за пазухой флягу, вытащил её и некоторое время полежал, прижимая к щеке тёплый металл. Затем, не выпуская фляги из рук, пополз дальше. Он больше не прислушивался и не смотрел по сторонам.
В ограде был пролом, и у самого пролома на расстеленном просвинцованном плаще лежал Барбридж. Он по-прежнему лежал на спине, оттягивая обеими руками воротник свитера, и тихонько, мучительно кряхтел, то и дело срываясь на стоны. Рэдрик сел рядом с ним и отвинтил колпачок у фляги. Потом он осторожно запустил руку под голову Барбриджа, всей ладонью ощущая липкую от пота, горячую лысину, и приложил горлышко фляги к губам старика. Было темно, но в слабых отсветах прожекторов Рэдрик видел широко раскрытые и словно бы остекленевшие глаза Барбриджа, чёрную щетину, покрывавшую его щёки. Барбридж жадно глотнул несколько раз, а затем беспокойно задвигался, ощупывая рукой мешок с хабаром.
— Вернулся… — проговорил старик. — Хороший парень… Рыжий… Не бросишь старика… подыхать…
Рэдрик, запрокинув голову, сделал хороший глоток.
— Стоит, жаба, — сказал он. — Как приклеенная.
— Это… неспроста… — проговорил Барбридж. Говорил он отрывисто, на выдохе. — Донёс кто-то. Ждут.
— Может быть, — сказал Рэдрик. — Дать ещё глоток?
— Нет. Хватит пока. Ты меня не бросай. Не бросишь — не помру. Тогда не пожалеешь. Не бросишь, Рыжий?
Рэдрик не ответил. Он смотрел в сторону шоссе на голубые сполохи прожекторов. Мраморный обелиск был виден отсюда, но непонятно было, сидит там этот или сгинул.
— Слушай, Рыжий. Я не треплюсь. Не пожалеешь. Знаешь, почему старик Барбридж до сих пор жив? Знаешь? Боб Горилла сгинул, Фараон Банкер погиб, как не было. Какой был сталкер! А погиб. Слизняк тоже. Норман Очкарик. Каллоген. Пит Болячка. Все. Один я остался. Почему? Знаешь?
— Подлец ты всегда был, — сказал Рэдрик, не отрывая глаз от шоссе. — Стервятник.
— Подлец. Это верно. Без этого нельзя. Но ведь и все так. Фараон. Слизняк. А остался один я. Знаешь почему?
— Знаю, — сказал Рэдрик, чтобы отвязаться.
— Врёшь. Не знаешь. Про Золотой шар слыхал?
— Слыхал.
— Думаешь, сказка?
— Ты бы молчал лучше, — посоветовал Рэдрик. — Силы ведь теряешь!
— Ничего, ты меня вынесешь. Мы с тобой столько ходили! Неужели бросишь? Я тебя вот такого… маленького знал. Отца твоего.
Рэдрик молчал. Очень хотелось курить, он вытащил сигарету, выкрошил табак на ладонь и стал нюхать. Не помогало.
— Ты меня должен вытащить, — проговорил Барбридж.
— Это из-за тебя я погорел. Это ты Мальтийца не взял.
Мальтиец очень набивался пойти с ними. Целый день угощал, предлагал хороший залог, клялся, что достанет спецкостюм, и Барбридж, сидевший рядом с Мальтийцем, загородившись от него тяжёлой морщинистой ладонью, яростно подмигивал Рэдрику: соглашайся, мол, не прогадаем. Может быть, именно поэтому Рэдрик сказал тогда «нет».
— Из-за жадности своей ты погорел, — холодно сказал Рэдрик. — Я здесь ни при чём. Помолчи лучше.
Некоторое время Барбридж только кряхтел. Он снова запустил пальцы за воротник и совсем запрокинул голову.