8
Серебряные сумерки пахнут кровью.
Я покачиваюсь с пятки на носок, стоя на краю мертвой деревни. Длинные кудри цвета лунного луча легко колышутся за ушами. По мере того как Т’ффар склоняется к западу и меркнет свет дня, мои хирургически подстроенные глаза отзываются. Оседающие хрупкие скелеты кривых домишек выглядят яркими и выпуклыми, словно хромированная бритва.
Паршивая идея. Дурацкая.
Но я все же посылаю на частоте Слияния сдвоенные образы: моих товарищей, скрытых опушкой леса, и себя, осторожно вступающего в мертвый поселок: «Оставайтесь на месте. Я иду».
Слияние возвращает мне в основном эхо тревоги и недовольства со стороны Л’жанеллы, Кюлланни и Финналл, настолько сильное, что шарахаются кони, и уксусно-язвительную добавку братца Торронелла: мертвая мартышка с моей физиономией, гниющая на груде пропитанных маслом бревен: «Не жди, что я стану поджигать твой погребальный костер, когда человечья кровь сгубит тебя, обезьяныш».
Я криво усмехаюсь, отправляя в ответ образ Ррони, придерживающего коня за уздцы, покуда я вылетаю из деревни на манер ошпаренной кошки: «Будьте наготове. Возможно, выйду я куда быстрей, чем захожу».
Едва заметный ветерок тревожит лес, покачивая ветви над головой и заставляя зеленые Оболочки живых деревьев подрагивать, словно тени от факелов. Деревня кишит мелкими яркими Оболочками лесной живности – большая часть тает с исходом дня, перекрашиваясь в бурые оттенки сна. Мелкие птахи летят в гнезда под пологом леса. Земляные белки, полевки и прочая их родня зарывается поглубже в уютные норки, скрываясь от неслышно парящих сов, чья очередь пробуждаться уже пришла. Лес полон жизни… а деревня мертва.
В живой деревне перворожденных эти шалаши, кое-как сложенные из валежника, предстали бы для глаз и рук выращенными из живого дерева, натертыми благовониями, украшенными тончайшей филигранью из платины и червоного золота. В живой деревне плыл бы в воздухе аромат тушенных в масле грибов, пенистого пива, когда его разливают из дубовых бочонков, запах благоуханного дыма очагов, куда подкладывают ясень и омелу. В живой деревне даже тишина звенит от неслышного детского смеха.
В этой деревне тишину смел вороний грай над трупами.
В этой деревне пахнет падалью.
Паршивая идея, повторяю я себе. Дурацкая.
Но я принц, а это мой народ. Если не пойду я, сюда сунется Ррони. Хотя Торронелл в гораздо большей степени язвительный светский лев, нежели воитель, он тоже принц. Это моя работа. Я гораздо больше доверяю своим способностям пережить неожиданное. И, честно говоря, мне нечего терять по сравнению с ним.
Стоя на краю деревни, я упираю дужку обратного лука в башмак и, согнув его таким образом, надеваю тетиву. Из колчана на поясе вытягиваю стрелу с серебряным наконечником и прилаживаю на тетиву. Захожу в деревню – тихо, как растягиваются предзакатные тени. Кое-что удается мне не хуже, чем истинным перворожденным.
Шалаши жмутся к стволам лесных великанов, в чаще, чтобы тень гигантских крон сдерживала рост подлеска. Наши деревни открыты, как сам лес, и вся их защита – талант перворожденных создавать фантазмы. Я скольжу от дерева к дереву, ноздрями впитывая информацию, недоступную глазам – даже хирургически улучшенным; слишком глубокие тени лежат под грубыми крышами.
Из каждого окна сочатся миазмы гниющей крови.
За углом полуразваленной хибары сквозь просветы между рассевшимися жердями виднеется шумная куча черных крыльев и кривых клювов на хорошо вытоптанном пятачке. Я подхожу, протягивая вырост Оболочки, чтобы потревожить алые сполохи воронов, и те разлетаются – кто лениво встает на крыло, кто лишь отскакивает в сторону, не в силах оторваться от земли под тяжестью зобов, набитых плотью.
Вороны обсели тело малыша-фея, распластавшегося на земле, как сломанная кукла. Этот фей был совсем юн – шесть, может, семь лет – яркие краски его юбочки не выцвели еще на солнце. Чьи-то руки с любовью вывязывали эту юбочку, шнурок за шнурком, и с такой же любовью выбивали рисунок на широком кожаном ремне, вырезали деревянный меч и плели из гибких веток игрушечный лук, что валялся рядом.
Я приседаю рядом с телом, удерживая свой лук вместе со стрелой параллельно земле свободной левой рукой. Осторожно поворачивая голову малыша к последним лучам дневного света. В пустой глазнице, во рту и ноздрях шевелятся черви, но оставшийся глаз еще смотрит на меня с мертвого лица, как пыльный опал. Вороны исклевали только губы и язык; даже нежная плоть подбородка не тронута.
Сердце мое пускается в галоп. Судя по размеру червей, малыш мертв уже дня три; к этому времени вороны должны были ободрать его лицо до кости, добраться до легких и печени, разве что их отгонял другой стервятник, крупней – а на теле нет следов работы кого-то побольше птиц. Кто-то отгонял воронов.
В этой деревне есть живой.
«Убирайся оттуда!» – словами передает мне Кюлланни. Из четверых моих товарищей она лучшая охотница и прекрасно понимает, к чему здесь брошен детский трупик. Малыша оставили на улице нарочно – как наживку.
Ага. Меня тоже.
Я припадаю на колено и делаю вид, что все мое внимание занято разлагающимся трупом. Невдалеке, за спиной, слышатся тихие осторожные шаги и хриплое сдавленное дыхание.
«Подменыш, ну же, убирайся оттуда!» – присоединяются Л’жаннелла и Финналл, добавляя свои страхи к мольбам Кюлланни: образы смутной, чудовищной фигуры за моим плечом.
Я непроизвольно нагибаюсь над телом еще ниже. Ничего не могу с собой поделать – это инстинктивная реакция. Уменьшить площадь мишени.
«Оставьте его, – предлагает Торронелл, отправляя нам образ: мартышка с лицом Делианна старательно ковыряется в невозможно хитроумной головоломке. – Пусть наш обезъяныш поиграет. Иногда он даже знает, что делает».
Милосердные боги, хоть бы сейчас был такой случай!
Я аккуратно поворачиваю хрупкое тельце, но нигде не нахожу смертельной раны. Земля вокруг тела истоптана вороньими лапами, и следов на ней не найти. Руки малыша сведены предсмертной судорогой и до сих пор будто каменные, хотя трупное оцепенение давно уже сошло. Из расклеванного рта протекла, впитавшись в землю, слюна, оставив на щеке окаймленный запекшейся кровью след. Корка выглядит странно – будто фрактальный узор из пузырьков, точно засохшая мыльная пена.
Во рту у меня враз пересыхает, под ложечкой стягивается ледяной комок. Я внимательно вглядываюсь в засохшие пятна, сдерживая дыхание и проклиная сгущающиеся сумерки.
Твою мать.
Блин, блин, твою мать, господи, лишь бы я ошибся.
Это может быть все что угодно. Может. Может, мальчишка набрал полон рот сырых листьев рита – к примеру. Или жевал ради смеха мыльную кору, и тут его хватил удар.
Но поверить в это мне не удается. Детские страхи слишком крепко въедаются в подсознание, чтобы можно было ошибиться. Засохшая пена на лице, пальцы-когти – под ногти забилась грязь, когда он скреб землю в предсмертных корчах…
Будь тело хоть немного посвежей, я мог бы сказать точно. Черный язык, иссохший и растресканный, как солончак к концу лета. Железы на шее, вздутые так, что не повернуть головы.
Еще шаг слышен за спиной и еще. Я едва обращаю на них внимание, полностью поглощенный фантазиями: расколоть череп мальчишки, вырезать немного ткани из ствола мозга, соорудить какие-нибудь магические линзы для микроскопа, достаточно мощные, чтобы отыскать в нейронах тельца Негри…
Тихие шаги сливаются в отчаянный бросок, и сквозь Слияние до меня доносится вопль брата: «ДЕЛИАНН!»
Я откатываюсь вправо, упор на локоть позволяет мне перекатиться через плечо, пропустив неловкого противника мимо, так, что лук в левой руке не касается земли. Я притягиваю оперение к груди и отпускаю, не целясь, позволяя телу действовать без вмешательства рассудка.
Серебряный наконечник пробивает ребра моложавого крепкого фея. Тот оборачивается ко мне, рыча, царапая древко, точно раненая пума. Стрела ломается, и обломок древка глубоко царапает ему руку. «Убийца, – хрипит он сдавленно. – Убийца!» И бросается на меня безоружный, широко расставив руки. Пальцы его сведены судорогой и похожи на когти.
Бросив лук, я снова проскальзываю под его рукой и выхватываю из ножен на левом бедре рапиру. Обнаженный клинок звенит серебряным колокольчиком. Безумец бросается на меня снова, и я делаю выпад, пробивая острием его бедро чуть выше колена, чтобы бритвенно-острое лезвие рассекло подколенную жилу.
Нога подкашивается, и мой противник неловко падает на бок, извиваясь, бессловесно рыча и царапая землю когтями, подтягиваясь ко мне волосок за волоском.
«Может, он не один, – доходит до меня образ Ррони. – Я иду».
«НЕТ! – реву я так, что Слияние доносит до меня эхо ошеломления и боли всех четверых спутников. – СТОЙ НА МЕСТЕ!»
«Не кричи на меня, обезьяний детеныш. Громкий голос не дарит вечной жизни. Тебе нужен помощник».
Как я ему объясню?
«Ррони, честью нашего дома клянусь, что ты не должен идти сюда. Только войди в эту деревню – и ты покойник. Поверь мне».
«Это дело людской крови, братик?»
«Э-э, да, верно…»
Я с трудом выдавливаю из себя слова. В Слиянии ложь трудно передать и вовсе невозможно – скрыть. Едкая оранжевая вспышка, которой мои друзья встречают неловкое вранье, колет мое сердце, точно шип.
«Прошу тебя, Ррони. Теперь я тебя прошу. Не подходи».
«Я здесь старший, Делианн. Я должен был рисковать первым». Кажется, у нас неприятности. Ррони зовет меня по имени, только когда слишком встревожен, чтобы сыпать оскорблениями, а уж сколько лет он не пытался давить старшинством – не упомню. «Или выходи сам, или я тебя оттуда вытащу».
«Не надо. Только не надо».
Диалог занимает не больше секунды. Я сажусь на корточки на пути раненого фея и протягиваю к нему свою Оболочку. Его аура, алая с искрящимися лиловыми прожилками, бьется вокруг тела, словно холодное пламя. По мере того как я осторожно подстраиваю собственную Оболочку под этот кровавый оттенок с фиолетовыми молниями, чувство Слияния понемногу покидает меня. Впервые с тех пор, как мы пятеро покинули Митондионн, я остаюсь совершенно один.
Когда наши Оболочки полностью гармонизируются, я открываюсь течению Силы и, пока энергия окружающего нас леса льется в мой мозг, осторожно перехватываю управление мышцами поверженного, заставляя его замереть.
Он сопротивляется, но как мог бы сопротивляться человек или зверь, противопоставляя мысленной хватке силу воли; отказываясь поверить, что члены не повинуются ему, он подпитывает себя гневом. Я не самый опытный мыслеборец – любой из моих братьев меня одолеет, но силой со мной мериться не советую. Братья любят шутить, что я изящен, как лавина, но, как и лавину, грубой силой меня не одолеть.
Я пользуюсь им, точно марионеткой, заставляя собственные мускулы раненого перевернуть тело и запрокинуть голову, чтобы лучше было видно его лицо.
Вокруг глаз застыли отечные, иссиня-черные мешки; по краешкам век засохла желтоватая корка, налипнув на ресницы и щеки. На иссеченных трещинками черных губах стынет розовая, алыми жилками пронизанная пена, и язык тоже черный, рассохшийся до того, что из него сочится густая, желеобразная кровь. Железы под челюстью раздуло настолько, что кожа натянута, будто на барабане.
Зародившаяся при первом взгляде на мертвого ребенка холодная тошнота под ложечкой смерзается в айсберг.
Вообще-то такого не может быть.
Я пытаюсь выдавить «Блин, ой, блин, господи, блин…», но горло стискивает так, что даже шепотка не выцедить.
Т’ффар уходит за горизонт, и розовый свет заката сменяется леском встающей над восточными горами Т’ллан. Поднявшись на ноги, я подхожу к беспомощно распростертому у моих ног фею, глядя, как темнеет на глазах его кровь. Поднимаю тонкий клинок – лунное серебро струится по нему, будто вода, – представляя, как медленно, с влажным хрустом он вонзается в живот лежащему, ищет острием трепещущее сердце, чтобы пронзить его, чтобы высосать жизнь из безумных глаз.
Другого лекарства я не могу ему предложить.
Я не родился принцем перворожденных. Я мог отказаться от этой чести и долга. Даже в тот день, когда Т’фаррелл Воронье Крыло прочел слово усыновления перед собравшимся родом Митондионнов, я осознавал, что от меня потребуется когда-нибудь исполнить обязанность, сходную с нынешней.
Я сам выбрал эту судьбу. Отказываться поздно.
Опускаю посеребреный луною клинок, покуда острие не упрется под ложечку бессильному фею. Сквозь наши слившиеся, сродненные Оболочки пробиваются импульсы чего-то более глубокого и интимного, чем просто физический контакт. Он закатывает глаза, и наши взгляды встречаются. Я вхожу в него.
На долю мгновения я становлюсь раненым феем…
Недвижно лежащим на стынущей земле, заключенным в непослушном теле, когда при каждом вздохе сломанное крыло царапает пробившую легкое стрелу с мерзким «скррт !», а под раненой ногой натекает теплая лужа крови. Но это все мелочи, не стоящие упоминания, по сравнению с болью в распухшем горле.
Какая-то сволочь загнала мне в глотку горящее бревно и теперь тычет им в такт неровному биению сердца, пытаясь вколотить поглубже. Меня терзает жажда, мучительное стремление впитать хоть каплю влаги, причиняющее даже больше страданий, чем битое стекло во рту. Четыре ночи подряд я вижу во сне только воду – чистые, прозрачные лесные родники, способные утишить боль во рту и потушить пламя лихорадки. Тело снедает жар, лицо горит во внутреннем огне, превращая губы в кровавые угли, язык – в почернелую шкуру, застывшую в очаге рта. Вода – единственное мое спасение. Но даже утренняя роса, которую я выжимал из наросшего на деревьях за шалашом мха, жгла горло кислотой. Два дня прошло с той поры, как я последний раз заставил себя сделать глоток.
Вхождение длится едва ли миг, но меня начинает трясти. На лбу выступает липкий пот. Могло быть хуже – я мог полностью провалиться в чужое прошлое, пережив нервную гиперчувствительность, когда легчайший шепоток долотом пробивает барабанные перепонки, когда самая тусклая лучина ножом режет зрачки, и нестерпимый зуд, и неутолимый голод, и приступы неукротимой рвоты, и нарастающую убийственную паранойю, которая превращает жену, детей, даже родителей в глумливых кровожадных чудищ…
Все эти симптомы я знаю наизусть. Черными тенями они стоят на краю рассудка, принюхиваясь, выжидая, когда реальность совпадет с ними…
Сегодня я благодарен своей способности заглядывать в души. Она облегчает мой долг: он становится милосердием.
Придерживая фея, я всем весом налегаю на клинок. Острие вонзается в живот с явственным сопротивлением, подрагивая от мышечных спазмов, и ползет вверх, покуда клинок не находит сердце и не рассекает его насквозь, царапая кончиком позвонки.
И все равно фей умирает добрую минуту. Его разодранное сердце судорожно перекачивает кровь во вспоротую брюшную полость, а он еще жив и в сознании, смотрит на меня безумными, голодными глазами, пока тело его умирает по частями, пока кровь перестает притекать вначале к конечностям, потом – к кишкам и торсу, поддерживая пламень последней искры сознания.
Я вижу, как она, померцав, гаснет.
Вытерев рапиру, я не сую ее в ножны, как обычно, а вгоняю острием в выступивший из земли корень, и она покачивается маятником, поблескивая в лунном свете. Выдергиваю из трупа сломанную стрелу и поступаю с ней так же.
Я неторопливо распутываю перевязь из кожаных шнурков, поддерживающую мои ножны и колчан, снимаю, вешаю на эфес рапиры. Затем приходит очередь рубахи и штанов, и чулок, и башмаков. Все это я складываю на узловатом широком корне рядом с рапирой и сломанной стрелой. Подбираю с земли отброшенный в сторону лук и с торжественной, церемонной бережностью возлагаю сверху.
– Да что ты такое творишь ?! – В голосе Ррони слышится хрипотца – мы уже много дней не разговаривали вслух, – и привычная насмешка подозрительно испарилась. – Делианн, облачись! Или ты вовсе обезумел?
Он стоит за моей спиной; я оборачиваюсь и смотрю ему в глаза. Брат мой, мой лучший друг. Ррони стоит над детским трупиком; тонкие его черты корежат омерзение и ужас, и целую вечность – одно биение сердца – я могу только смотреть на него, не двигаясь, не моргая, не дыша. Все мое существо захвачено единственной мучительной мечтой – чтобы мой брат родился трусом.
Трус никогда не зашел бы в эту деревню. Трус не оставил бы Митондионн, чтобы отправиться в опасный бессмысленный поход на пару с полубезумным, полным людской скверны братом.
Трус выжил бы.
Я возвращаюсь в себя, будто ужимаясь – словно мир съежился за миг и я должен в нем поместиться.
– Что ты натворил здесь? Делианн, да ответь же! Что с тобой сотворили?
Я не могу уложить этого в голове – пока.
Скорее всего, Ррони уже мертв.
Он делает шаг, протянув ко мне вырост Оболочки, меняющий цвета в попытках подстроиться под меня и сковать. В тот миг, когда оттенок ее отходит от пламенной зелени Слияния, я выдергиваю из дерева рапиру и бросаюсь вперед. Одно из преимуществ моей смертной крови – Сила, с которой не сравниться ни одному из перворожденных. Когда эфес рапиры врезается Ррони в висок, тот падает как подкошенный.
Я стою над ним, задыхаясь, и мучительная боль жжет мне грудь.
Вонзив рапиру обратно, я опускаюсь на колени и проворно раздеваю брата. Одежду его я укладываю поверх собственной, башмаки ставлю рядом. Нагой, босой, безоружный, я обхожу деревню по околице, собирая Силу в фантоме, который стоит перед моим внутренним взором ясно, будто во сне. Земля за моей спиной горит.
Не находя ответов в Слиянии, мои друзья в лесу тревожно окликают меня, когда первые струйки дыма касаются их. Я касаюсь их мыслей единственным кратким: «Терпение».
Я возвращаюсь к центру деревни. Огонь льнет к моим ногам, будто верный щенок. Встав рядом с узловатым корнем, я поднимаю на руки своего брата и обращаю лицо к бесстрастным звездам.
Вокруг меня в языках пламени танцует смерть моего народа. Но я клянусь – Т’налларанн, Дух жизни, слышишь?! – я клянусь, что не дам ей пройти.
Одним неслышным зовом я окутываю очистительным огнем нас обоих. Пламень с громом обрушивается в лес, словно обломок солнца, и к небесам вздымается ядовитой поганкой дым. Землю вокруг нас усеивают ведьмовским кольцом тлеющие во тьме, словно мириады глаз, угли.
Я стою в центре круга, все так же держа Ррони на руках. Оба мы дышим тяжело – воздух полон дыма. Платиновые кудри брата превратились в вонючие, спутанные паленые патлы, тело покрыто тончайшей серой пылью – сгоревшим эпидермисом. Думаю, что я выгляжу еще хуже.
– Вот теперь, – удается пробормотать мне голосом бесцветным и мрачным, как пепел моего сердца, – осталось придумать убедительную ложь для остальных, и все еще может обойтись.