Странно, что раньше он даже не подозревал ни о каком таком активаторе. «Бажена», оказывается, могла держать заданные характеристики магнитного поля, менять их по времени в соответствии с введенной программой, сочетать, если нужно, с последовательными колебаниями температуры, отслеживать солевой состав и композицию наиболее важной органики. Она могла делать экспресс-анализы во время эксперимента, выводить на экран сотни быстро меняющихся показателей, строить графики, показывать тенденцию изменений, выполнять десятки других не менее удивительных операций.
Это было именно то, что ему требовалось. Все последние месяцы он находился в состоянии, близком к отчаянию. Ситуация была совсем не такая, как могло показаться тому же Грегори. С одной стороны он действительно добился весьма весомого результата: теперь доказано, что белковая или предшествующая ей так называемая «прото-аминовая среда», может возникать самосборкой из сугубо неорганических компонентов, более того – существовать в таком состоянии неопределенно долго; то есть жизнь на Земле могла возникнуть именно этим путем. Данные впечатляющие, вполне достаточно для докторской диссертации. Но с другой стороны, никто лучше него не видел, что тем дело и кончилось. Былинки, представляющие собой, наверное, предбелковые образования, продолжали свободно парить, распадаться и, вероятно, вновь образовываться. Разноцветные искры то вспыхивали на мгновение, то угасали. Равномерная бесшумная их циркуляция не прекращалась ни на секунду. Однако ничего, кроме этого, в «прото-океане» не происходило. Слипаться в более сложные агрегаты они намерения не выказывали. Ниточки оставались ниточками, «объемные» связи между ними не возникали. За десятки часов, проведенных у бинокуляров, он ни разу не наблюдал чего-то подобного. Развитие остановилось. Первичный толчок, если только он действительно был, исчерпал себя. Суспензия предбелковых фрагментов оставалась только и безусловно суспензией. Ничто в спокойном аквариуме не предвещало, что процесс двинется дальше.
Конечно, все дело здесь могло быть просто во времени. Эволюция от протобелков до подлинной жизни продолжалась в реальных условиях многие миллионы лет. Природа, видимо, «отдыхала», осторожно пробуя различные варианты. Однако сам он не мог, разумеется, ждать так долго. Синтез-распад фрагментов не будет продолжаться до бесконечности. Шаткое равновесие рано или поздно сместится в сторону хаоса. Он всем сердцем чувствовал, что энтропия ведет свою невидимую работу. Разрушение может в итоге возобладать над спонтанным синтезом. Ниточек-былинок в конце концов будет становиться все меньше и меньше. А завершиться это, конечно, необратимой кристаллизацией. Среда расслоится, выпадет на дно мертвый осадок. Если «протухнет» и этот, самый последний, аквариум, то эксперимент, скорее всего, будет не повторить. Правильно предупреждал Горицвет: вероятность здесь – один к ста миллиардам.
Вот почему он едва сумел подавить дрожь, когда впервые увидел «Бажену» в натуре. Обнаружилась она в Институте экспериментальной физиологии, на другом конце города. И хотя, не будучи подключенной, представляла собой всего лишь глыбу неживого металла, но её серые обтекаемые панели с хромированными пластинками, три последовательные шкалы, охватывающие диапазон всех мыслимых и возможных частот, её тоже серые, плавно изогнутые, широкие чресла, куда помещался аквариум, завораживали до немоты и производили сильнейшее впечатление. «Бажена» была создана именно для него. Он это почувствовал сразу же, с первого взгляда. И потому когда тамошний довольно-таки унылый работник административно-хозяйственной части объяснял ему, поправляя галстук, что «вот, мол, купили, валютой плачено, а что теперь с ней делать, не знают. Может договоримся, а? Необязательно деньгами; с баланса на баланс, например?» – он его практически не воспринимал. Он лишь ждал, пока хоть чуть-чуть разойдется в горле сладкий комок восторга. А дождавшись, сказал – все-таки ещё не своим, хрипловатым и подозрительно ломким голосом: =
– Конечно, договоримся. Я её у вас забираю…
Торжество, таким образом, было полным и несомненным. Его изумляло лишь то, что никто почему-то его восхищения «Баженой» не разделяет. Бизон, в частности, воспринял эту идею весьма скептически. Разговор их на следующий день продолжался всего пятнадцать минут, и в конце его Бизон запустил пятерню в косматую гриву.
– Да, с научной точки зрения это весьма перспективно. Тема стоит на повестке дня уже две тысячи лет. Помнится, ещё Каллипид предпринимал нечто подобное…
– Какой Каллипид? – в недоумении морща лоб, спросил он.
– Ну – в Древней Греции. Помните: «семь основных минералов»? Он ведь тоже как пантеист придерживался теории самозарождения жизни. Потом этим же занимался, кажется, Гермес Трисмегист. А затем Фетроний в Германии и, по-моему, Краций Малый в Бюрхеймском монастыре. Проблема, разумеется, весьма интересная…
– Вас что-то смущает? – в конце концов напрямик спросил он.
Бизон задумчиво пожевал толстые губы.
– Я почему-то слегка боюсь этого, если честно. Иногда мы подходим к границам, за которые лучше не переступать…
– Наука – это и есть пересечение любых границ, – сказал он. – Знание начинается там, где человек выходит за пределы возможного.
– Может быть, не за все пределы следует выходить?
– Если предел обозначен, он рано или поздно будет пересечен.
– Вы, конечно, правы, – сказал Бизон. – И все равно я этого почему-то побаиваюсь.
Необходимые документы он тем не менее подписал. Была выделена смежная комната, где раньше проводились учебные семинары. Мебель оттуда вынесли, заново покрасили потолки и стены. Было много тягостных заморочек с оформлением двух институтских балансов. Выручил все тот же Бучагин, буквально протаранивший административно-хозяйственное подразделение. Пришлось в качестве компенсации уступить ему приглашение на «Школу развития».
– Ничего, старик, ты ещё молодой, по заграницам наездишься…
Зато когда в конце августа привезли и постепенно смонтировали «Бажену», когда техники из университетской подсобки врезали шланги в водопровод и поставили шину высоковольтного напряжения, когда были согласованы между собою цепи различных частей, и когда техники наконец ушли, пряча под ватниками две бутыли со спиртом, вдруг образовалась картина, которую он некогда себе представлял: ученый в белом халате, задумчиво согнувшийся у прибора, распахнутое солнечное окно, поблескивающие из шкафчика чистые колбочки и мензурки. Медленный счастливый озноб проник в горло. Сердце споткнулось и вдруг застучало, как мощная паровая машина. Он был вынужден сесть и, чтоб успокоиться, сделать пару глубоких вдохов. Сомнений не было: он тогда, над раскрытой книгой, видел именно эту комнату. Он даже не пытался понять, как такое возможно. Это было возможно, и данного факта ему было вполне достаточно. Значит, он не вслепую работал все эти годы.
– Не вслепую, – сказал он себе тревожным свистящим шепотом.
Темно-зеленая овальная кнопка маячила перед глазами. Он нажал на нее, и «Бажена» величественно загудела, разогреваясь. Секунд десять она как бы прислушивалась к тому, что происходит у неё внутри, а затем проклюнулись в тембре призывные высокие нотки. Пыхнул насос, выкачивающий из-под колпака воздух, зажурчала вода, бегущая по тонким трубам из дистиллятора, дрогнули стрелки на шкалах, выцеливая нулевые отметки, и, как три пробудившихся мотылька, забились над ними яркие трепетные индикаторные полоски.
Через три месяца он защитил кандидатскую диссертацию. Трудностей здесь не предвиделось: он уже приобрел в своей области определенный авторитет. За спиной был эксперимент, принесший неожиданные результаты, за спиной было около десятка статей, причем некоторые весьма внушительные. Он уже принимал участие в трех конференциях и двух международных симпозиумах, а в увесистой монографии, которую сейчас в спешном порядке готовила кафедра, ему был предоставлен для написания целый раздел. Никаких поводов для волнения даже в принципе не существовало. Текст доклада на двадцать минут он вызубрил, как когда-то материал перед вступительными экзаменами. Сама процедура защиты прошла без сучка и задоринки. Он отбарабанил доклад, голосом выделяя сложные грамматические обороты; сухо, коротко, ясно ответил на вопросы, которые можно было предвидеть, с необыкновенной серьезностью, молча, выслушал выступления оппонентов; в заключительном слове, не называя имен, поблагодарил весь коллектив кафедры за поддержку. Он практически не волновался: все происходило именно так, как было намечено. Он даже испытывал легкую скуку от угадываемости событий. И ещё больше она усилилась во время банкета в университетской столовой. Он заранее подготовил несколько праздничных тостов, шутливых, но одновременно со смыслом, набросал список тем, пригодных для общего разговора, уважительно чокнулся со всеми, с кем чокнуться было нужно, всем, кому требовалось, выказал особую почтительность и внимание. Он даже подтянул в общем хоре, когда две пожилые доцентши съехали, хлопнув водки, к русским народным песням. Банкет, как потом говорили, прошел на уровне. И тем не менее сердце его облизывала холодноватая скука. Ему все это было совершенно не нужно. Он цедил газировку, которую добавлял себе вместо вина, терпеливо сносил комплименты, сыплющиеся на него то справа, то слева, вежливо улыбался, зорким глазом следил, чтобы у всех всегда было налито, и в течение всего утомительного ритуала тихо жалел о потерянном времени. Сколько можно было бы сделать за этот вечер! Сколько просмотреть, скажем, журналов, сколько всего обдумать! Целых пять или больше часов растрачены попусту. А потому, как только веселье достигло, по его мнению, апогея, стало поддерживаться само собой и не требовало уже специальных усилий, он извинился, сказав, что ему надо бы отлучиться – так, минут на пятнадцать, взбежал на второй этаж, открыл личным ключом притихшую темную кафедру, не зажигая света, стремительно прошел к себе в кабинет и, как завороженный, остановился перед ровно гудящей в полумраке «Баженой».
Поблескивали хромированные обводы громадных чресел; точно кошачьи глаза, светились вдоль левой панели мелкие круглые стеклышки, подрагивали в окошечках цифры, показывающие время и температуру, а в зеленоватой воде аквариума, подсвеченного рефлекторами с обеих сторон, грациозно, как в невесомости, парили и сталкивались между собой прозрачные, колышащиеся комочки. Видно было, как они ненадолго примыкают друг к другу, медленно тонут по двое, покачиваются на зыбком «крахмальном слое», а потом опять разъединяются, как подтаявший снег, округляются, начинают вращаться и вновь воспаряют к поверхности. Так – раз за разом, в безостановочном хороводе.
От этой картины у него радостно перехватило сердце. Жизнь, подумал он. Еще немного, и – я стану Богом. Я стану тем, кто из ничего создал нечто.
Ему казалось, что он точно также парит в невесомости. Скука ушла; жар и холод попеременно окатывали сознание. Мысли у него были прозрачные и кристаллически ясные. Задрожала на виске какая-то жилка, и, чтоб успокоиться, он сильно, почти до боли прижал её указательным пальцем.
Перестройку он встретил безо всякого воодушевления. Ему, как человеку, непрерывно, с утра до вечера занятому работой, непонятной была та маниакальная страсть, с которой вся страна вдруг приникла к приемникам и телевизорам. Что собственно интересного там можно было услышать? О Каменеве и Зиновьеве, которые вовсе не были, оказывается, врагами народа? О Бухарине, оставившем потомкам некое политическое завещание? Неужели не ясно, что все это – очередная кампания, которая скоро выдохнется? И даже когда по прошествии определенного времени, стало ясно, что «гласность», введенная распоряжением сверху, не думает выдыхаться – то ли намерения у нынешних руководителей государства были серьезные, то ли (и это казалось ему более вероятным) процесс вышел из-под контроля, он так и не сумел проникнуться всеобщим энтузиазмом. Какое дело в конце концов было лично ему до Каменева и Зиновьева? Не все ли равно когда возникли первые лагеря – при Сталине или ещё при Владимире Ильиче? Зачем ему знать, что коллективизация конца двадцатых годов была ошибкой? К его исследованиям это никакого отношения не имеет. И хотя он вместе со всеми голосовал за какие-то головокружительные резолюции, хотя участвовал в каких-то собраниях и подписывал какие-то обращения, хотя кивал, чтобы не выделяться, слушая очередного оратора, уже знакомая скука пленочкой накрывала сознание. Сердце его при этом оставалось холодным. Гул великих страстей, как эхо, растворялся в пространстве. Он в таких случаях лишь украдкой посматривал на часы, – сдерживая зевок и прикидывая, когда можно будет заняться делом.
Политическая позиция у него была очень простая. Лично ему тоталитарность советской власти никогда не мешала. Более того, он догадывался, что она не помешала бы ему и в дальнейшем. Любой власти, какая бы, плохая или хорошая, она ни была, возможно не слишком требуются поэты, художники, скульпторы, композиторы – разве что для обслуживания некоторых не слишком обременительных государственных догм, – но любой власти нужны квалифицированные ученые, инженеры, военные специалисты, ей нужны грамотные механики, конструкторы, строители, испытатели. То есть те, кто добивается в своей деятельности практических результатов. А если так, то не следует обращать внимания на всякую общественную трескотню. Трескотня помогает политикам, но противопоказана специалистам. Следует спокойно работать и добиваться именно результатов. Шумиха в газетах лишь отвлекает и не дает по-настоящему сосредоточиться.
А сосредоточенность ему была необходима сейчас даже больше, чем раньше. Только теперь он начинал понимать, какой редкий шанс выпал ему в этой удивительной лотерее. Причем, внешних оснований для беспокойства вроде бы не предвиделось. В мастерских был заказан специальный аквариум значительно больших размеров. С величайшими предосторожностями «прото-океан» был помещен в этот новый объем и по каплям дополнен средой, в точности соответствующей исходной. Он боялся дышать, когда производил эту кропотливую операцию. Тем не менее каким-то чудом, какими-то молитвами все обошлось. Среда, правда, на несколько дней приобрела все тот же, слабо коричневатый оттенок, комочки замерли, и некоторая их часть опустилась к зыбкому «крахмальному слою», они как бы сливались с ним, разрыхляясь и становясь зрительно неуловимыми – в эти страшные дни у него, как у старика, побелела прядь волос надо лбом, – однако к исходу недели зловещая коричневатость в воде исчезла, «крахмальный слой» уплотнился и перестал демонстрировать пугающую разжиженность, комочки-коацерваты тоже приобрели более четкие очертания, и – сначала медленно, а потом все быстрее – возобновили циркуляцию от дна к поверхности. Они даже несколько увеличились в объеме и теперь прилипали не к слою «крахмала» а к плоскому обрезу воды, в свою очередь несколько уплощаясь и как бы заглатывая сернистый воздух. В этом смысле все, видимо, обстояло благополучно.
Зато провалились тянувшиеся почти три года попытки воспроизвести начальные эксперименты. Какие только соли и комбинации различных соединений он не пробовал, какие только не разрабатывал магнитные, тепловые, химические и биологические режимы, как только не менял освещенность и радиационный фон возле аквариумов – кажется, сочетания исходных параметров было продублировано не одну сотню раз – и все равно заканчивались эти усилия одним и тем же: в начале месяца он с некоторой надеждой запускал новую экспериментальную серию, а уже через две недели, в крайнем случае через три, часть аквариумов безнадежно, как проклятая, «протухала», зарастала морщинистой плесенью и эти среды приходилось выбрасывать, а другая часть расслаивалась, кристаллизовалась и в таком виде могла существовать неопределенно долго. Но это было, как он понимал, «мертвое» существование, та вселенская форма материи, в которой отсутствовала собственно жизнь.
Повторить результаты эксперимента не удавалось. За три года он таким образом проработал более полусотни серий. Почти триста разных составов прошли через его руки, почти тысяча разнообразных режимов была им тщательно опробована и отвергнута. Можно было придти в отчаяние от потраченных на это времени и усилий. Все впустую; «сцепления» между различными компонентами не происходило. Видимо, что-то важное наличествовало в тех первоначальных, немного наивных опытах; что-то неуловимое – что исчезло и чего, скорее всего, нельзя было возобновить. Он называл это для себя «фактором икс». Прав был, по-видимому, Горицвет: ему тогда действительно повезло. Единственный шанс из ста миллиардов! Человеческой жизни не хватит теперь, чтобы изучить все возможные комбинации. Да что там жизни – ста жизней, тысячи жизней! Потребуется несколько десятилетий, чтобы заново получить такие же результаты.
Бучагин, вернувшийся с американской «Школы развития», твердил то же самое. Ни в лаборатории Дурбана, где бились над сходной проблемой уже около двух лет, ни у Грегори, который с флегматичным размахом запустил в работу сразу пятьсот аквариумов, даже близко не получалось что-то, напоминающее танцующие «былинки». Аквариумы либо, как и у него, немедленно «протухали», либо расслаивались и демонстрировали набор мертвых кристаллов. Никакие технические ухищрения не помогали. Никакая новейшая аппаратура не спасала от неудачи. Оба исследователя выражали в связи с этим искреннее недоумение. Результат, который невозможно воспроизвести, не является в науке истинным результатом. Наука опирается не на чудо, а только на достоверное знание. И если бы Дурбан своими глазами не видел плавающие в растворе белковые нити, если бы не листал рабочий журнал и не увез с собой его полную светокопию, если бы не сквозила в черновых записях связность, свидетельствующая об их подлинности, речь, вполне возможно, могла бы пойти о фальсификации данных. Грегори, во всяком случае, уже осторожненько затрагивал эту версию. Правда, официально он её пока ещё не высказывал, ограничился утверждением, что результаты, изложенные в такой-то статье, воспроизведению не поддаются.
Бучагин все равно был не на шутку встревожен:
– Ты хоть понимаешь, чем это может для тебя кончиться?
– А чем это может для меня кончиться? – высокомерно спросил он.
И Бучагин сверкнул не него волчьим взглядом:
– Нет, по-моему, ты действительно не понимаешь!…
Также неудачной оказалась попытка размножить хотя бы плазму первичного «океана». Трижды, опять-таки соблюдая все мыслимые и немыслимые предосторожности, он переносил часть среды из аквариума в другой сосуд, разбавлял дважды перегнанным дистиллятом и изолировал от земной атмосферы. И всякий раз плазма, несмотря на те же самые условия содержания, через несколько дней становилась коричневой и с очевидностью «протухала». Непонятно было, как можно этого избежать. Даже в стерилизованном холодильнике она могла храниться не более суток. Далее появлялось характерное склизкое потемнение, нарастал мерзкий запах и органику можно было сливать. Все это направление также пришлось оставить. Видимо, и «крахмальный слой», поддерживающий особую консистенцию, и собственно «океан», и хрупкие комочки-коацерваты представляли собой некое единое целое, сверхсистему, нечто вроде замкнутого на себя круговорота веществ – ни одна его часть не способна была существовать изолированно от других.
В этом убедили его и более поздние эксперименты. Сразу же после образования из ниточек и былинок первых студенистых комочков, подгоняемый нетерпением, он особым манипулятором извлек из среды самый невзрачный коацерват, заморозил его в жидком азоте, порезал на криостате и затем обработал получившиеся препараты наиболее простыми методиками. Настоящей клеточной структуры, как он и предполагал, обнаружить не удалось, хотя некие намечающиеся волоконца там несомненно были. И была, если только он не напутал в гистоэнзиматической обработке, теневая окраска, свидетельствующая об определенных ферментах. Правда, ему не удалось обнаружить ничего напоминающего хромосомы, все реакции на ДНК демонстрировали полное её отсутствие в материале, но, во-первых, он не слишком верил в довольно-таки грубые методы гистохимии, а во-вторых, кто сказал, что белок образуется только вокруг генных носителей. Это гипотеза Хольмана, причем до сих пор не проверенная экспериментально; в реальном генезисе все могло обстоять с точностью до наоборот: сначала белковые образования, обеспечивающие метаболизм, и лишь потом – генетические структуры, фиксирующие наследственность. В этом смысле отрицательные пробы на ДНК его вполне устраивали.
Гораздо важнее здесь было другое. Он опять чуть было не загубил весь опыт своей поспешностью. Правда, зловещий коричневатый оттенок после извлечения коацервата в аквариуме не появился, но и благополучным создавшееся положение назвать было нельзя. Студенистые комочки, наверное травмированные таким вмешательством, ощутимо съежились и прекратили оживленную циркуляцию, неподвижно повисли друг против друга, как бы сцепившись с пространством, сфера воды вокруг них приобрела окраску разбавленного молока. Так протекло в томительном ожидании более суток, а потом вдруг один из них, самый нижний, затрепыхался и развалился на две половины. После чего циркуляция коацерватов возобновилась.
Это, конечно, была ошеломляющая победа. Жизнь не есть размножение, но размножение есть один из главных признаков жизни. Но одновременно это было и сокрушительное поражение, потому что теперь стало ясно, что вмешиваться в круговорот «океана» опасно. Он и в самом деле представлял собой нечто целостное. Шаткое равновесие, которое можно было бы определить как «преджизнь», могло быть нарушено в любую минуту. Это означало бы в свою очередь крах всех надежд. Значит, опять тупик, опять невозможно двигаться дальше.
Примерно такого же мнения придерживался и Бизон. Как-то осенью, после долгого и совершенно никчемного заседания кафедры, где в очередной раз дебатировался вопрос о привлечении к исследованиям дополнительных средств, он осторожно, уже около десяти вечера постучался к нему в комнату, попросил разрешения своими глазами глянуть, что здесь происходит, очень долго, пожевывая мягкие губы, всматривался в прозрачную, чуть зеленоватую среду «океана», менял освещение реостатом, подкручивал сведенные окуляры, заметил в конце концов, что надо, конечно, ставить вам более мощную технику: подавайте заявку, попробуем заказать фазовоконтрастный разверточный блок, есть такие, «Цейсс» до сих пор производит очень приличную аппаратуру; потянул к себе лист чистой бумаги, забросал его, будто курица, ворохом бессмысленных закорючек, сомкнул их в странные схемы – это был его способ думать, а потом высказался в том духе, что нет, жизнью это, пожалуй, называть преждевременно; продвижение налицо, можно хоть завтра писать авторскую монографию, однако до подлинно белковых образований дистанция здесь ещё колоссальная; вообще нет уверенности, что это именно тот путь, которым шла жизнь на Земле; вполне возможно, что вы нащупали нечто принципиально иное…
– Жизнь не обязательно должна иметь белковую форму, – запальчиво возразил он.
Бизон, удивившись горячности, поднял мохнатые брови.
– Лет пять назад такие слова грозили бы вам огромными неприятностями. К счастью, эти пять лет уже позади. А насчет жизни, знаете, чем больше я занимаюсь теоретической биологией, тем сильней у меня ощущение, что именно феномен жизни нам не подвластен. Есть в ней что-то, что находится за пределами нашего разума. Изучать мы её можем сколько угодно, а вот экспериментально создать – это нечто иное. Здесь вам потребуется помощь Бога, если, конечно, он пустит вас в свои тайные мастерские. Или помощь дьявола, который любит играть в такие игрушки…
– Значит, кто-то из них мне поможет, – сказал он.
– Вы так думаете?
– Я в этом совершенно уверен!
Бизон остановился в дверях и как бы даже стал ниже ростом. Он походил на лешего, который для чего-то напялил белый халат.
Глаза его стеклянно блеснули.
– Я только боюсь, что это будет не Бог, – сказал он.
Бог – не Бог, дьявол – не дьявол; у него не было времени разбираться в этих метафизических хитросплетениях. Теория познания его никогда особенно не интересовала. Хватало и тех заморочек, что за последнее время обрушивались на кафедру. Все как будто в одночасье посходили с ума. Демократы, рыночники, либералы, коммунисты, аграрии; даже вылезшие откуда-то – трудно было в это поверить – фашисты; плановая социалистическая экономика, свободная экономика, кейнсианство; какой-то монетаризм, административно-хозяйственные методы управления… Все это спутывалось в клубок, не имеющий ни конца не начала, наслаивалось друг на друга и раздражало своей явной бессмысленностью. Причем тут, скажите, это самое кейнсианство? Зачем мне знать разницу между свободным кредитом и связанным? Не все ли равно, какая у национал-патриотов экономическая программа? Работать надо, а не сотрясать воздух бурными словесами.
Ситуация, тем не менее, заметно ухудшилась. Неожиданно, будто снег на голову, свалились систематические задержки зарплаты. Сначала отложили выдачу до конца месяца, потом – до начала следующего, затем все-таки выдали половину, а другую пообещали, когда придут деньги из Министерства. Министерство, между тем, не проявляло особой поспешности. День за днем проходил в бесплодных объяснениях с бухгалтерией. Кафедра гудела, как улей, на факультете вспыхивали затяжные скандалы. Жена, когда он возвращался домой, беспомощно разводила руками. Им зарплату задерживали уже почти на целый квартал.
– Не представляю, как дожить до четвертого, – говорила она.
– Как-нибудь доживем, – он садился и ел макароны, залитые подсолнечным маслом.
– Ну тогда займи у кого-нибудь.
– Не у кого нам занимать.
– Тогда я у своих родителей попрошу.
– Ни в коем случае!
Эта беспомощность раздражала его сильнее всего. Ну – прикинь семейный бюджет, посчитай, сколько нужно на самое необходимое. Он не верил, что денег может не хватить даже на макароны. Что за чушь! И ведь есть же в конце концов у них какие-то сбережения.
– Но тогда я останусь без шубы на зиму, – говорила жена.
Он отвечал сквозь зубы:
– Шуба потребуется тебе только через полгода. Ближе к осени, и будем думать на эту тему.
– А через полгода ты мне какие-нибудь деньги дашь?
Он вставал и, чтоб сдержать раздражение, уходил в комнату. К сожалению, жена не привлекала его теперь даже физически. Близость, если такое случалось, была у них исключительно вынужденной. Но даже эти не слишком частые отношения он старался свести к необходимому минимуму. Подачка низменной биологии вызывала у него отвращение. Два-три дня после этого он испытывал к себе нечто вроде презрения. Оступился, ладно, в конце концов не так уж это человеку и нужно. Дух должен торжествовать над телом, а не наоборот. Связей на стороне, кроме пары случайных, у него тоже не было. Слишком много это отнимало драгоценного времени. И слишком трудно это было потом без неприятностей прекратить. Одиночество в этом смысле он переносил без всякого затруднения. Более того, как раз в те периоды, когда он в известной мере долго оставался один, точно так же, как и во время юношеских блужданий по городу, в голову ему приходили самые удачные мысли. Сублимация, по-видимому, возгонка грубой энергии. Именно так, вероятно, и совершались все выдающиеся открытия. Однако «созидающего молчания» удавалось достичь не слишком часто. Внешний мир прорывал одиночество и то и дело напоминал о себе.
Трудности обнаруживались там, откуда их ждать, вроде бы, не приходилось. Вдруг уволился ни с того ни с сего один из трех работающих на кафедре лаборантов. Почти целый семестр, до конца учебного года, пришлось распределять его обязанности между собой: вешать таблицы, выставляли в аудитории учебные препараты, заказывать корм для лягушек, мыть скальпели и кюветы после занятий. Ситуация по прежнему времени была неслыханная: чтоб за три месяца не найти студента, желающего закрепиться на кафедре! А вот поди ж ты – один ответил, что его такая работа, извините, не интересует, другой сослался на перегрузку, вызванную общественными обязанностями, третий, оказывается, уже куда-то устроился и был доволен, а отличник, которого, кстати, прочили через полтора года в аспирантуру, неожиданно буркнул, что «кто ж вам будет корячиться за такую зарплату?». Выяснилось заодно, что и в аспирантуру он тоже отнюдь не рвется. Зачем мне аспирантура, я осенью вообще собираюсь отсюда сваливать. В конце концов через цепочку знакомых нашли какую-то аккуратную девочку, но и сами поиски, и уклончивые ответы студентов свидетельствовали о многом.
И о том же свидетельствовали разные, вдруг обнаруживающиеся неприятные мелочи. Начались, например, перебои с самыми элементарными реактивами. Пришлось в срочном порядке сделать запас из имеющихся на данный момент резервов. Колбы, микропипетки, ванночки тоже вдруг стали почти неразрешимой проблемой. Дважды за весенний семестр отключали без всякого предупреждения электричество, и в начале апреля у него первый раз в жизни чуть было не приключился инфаркт, когда утром, войдя с легким сердцем в вестибюль исторического факультета, он вдруг узрел необычный сумрак, рассеиваемый лишь светом из пыльных окон, черный зев коридора, лестницу, погруженную в душноватый мрак, а у себя в комнате, куда он в мгновение ока взлетел, – мертвую, с потухшими индикаторами, жутко поблескивающую «Бажену» и в её полукруглом охвате, более не подсвечиваемом по краям рефлекторами, – тускло-серую, будто ртутную, воду остывающего аквариума. Хорошо еще, что температура в этот день была плюсовая. Если бы зимой, то – все, материал можно было бы выбросить на помойку. Пришлось договориться с вахтерами, которые дежурили в вестибюле, дать им немного денег и заручиться клятвенным обещанием немедленно известить. Он сам отпечатал на четвертинке бумаги свои имя, отчество и телефон, надписал красным фломастером, чтобы звонили в любое время, обвел рамочкой, поставил четыре восклицательных знака и для большей надежности посадил это на клей внутри вахтерки.
Однако хуже всего получилось с заказанной для «Бажены» цейссовской оптикой. Документы, подписанные кем надо, ушли, и более полугода от фирмы не было никаких известий. Как раз в это время толпы студентов разрушили Берлинскую стену, следовали темпераментные заявления, пресс-конференции, эффектные жесты с обеих сторон.