Я, конечно, слышала от м-ра Темпеста о вашем великом богатстве и влиянии, и я не сомневаюсь, что вы добры! Но я никогда никому ничем не была обязана, никто никогда не помогал мне, я помогала сама себе и предпочитаю впредь так поступать. И, в самом деле, мне нечего желать, кроме счастливой смерти, когда придет время. Верно, что я небогата, но я и не желаю быть богатой. Я бы ни за что на свете не хотела обладать богатством. Быть окруженной льстецами и обманщиками, никогда не быть в состоянии распознать ложных друзей от настоящих, быть любимой за то, что я имею, а не за то, что я есмь. О нет, это было бы несчастием для меня! И я никогда не стремилась к власти, исключая, может быть, власть завоевать любовь. И это я имею: многие любят мои книги и через книги любят меня; я чувствую их любовь, хотя я никогда не видела и не знала их лично. Я настолько сознаю их симпатию, что взаимно люблю их, без необходимости личного знакомства. Их сердца находят отклик в моем сердце. Вот вся власть, которую я желаю!
— Вы забываете ваших многочисленных врагов! — сказал Лючио, продолжая сумрачно глядеть на нее.
— Нет, я не забываю их, — возразила она, — но я прощаю им! Они не могут сделать мне вреда. Пока я не унижусь сама, никто не может унизить меня. Если моя совесть чиста, ни одно обвинение не может ранить меня. Моя жизнь открыта всем: люди могут видеть, как я живу и что я делаю. Я стараюсь поступать хорошо, но если есть такие, которые думают, что я поступаю дурно, и если мои ошибки поправимы, я буду рада поправить их. В этом мире нельзя не иметь врагов: это значит, что человек занимает какое-нибудь положение, и люди без врагов обыкновенно безличны. Все, кто успевает завоевать себе маленькую независимость, должны ожидать завистливой неприязни сотен, которые не могут найти даже крошечного места, куда поставить ногу, и поэтому проигрывают в житейской битве; я искренне жалею их, и когда они говорят или пишут про меня жестокие вещи, я знаю, что только горесть и отчаяние движут их языком и пером, и легко извиняю их. Они не могут повредить или помешать мне; дело в том, что никто не может повредить или помешать мне, кроме меня самой.
Я слышал, как деревья слегка зашелестели, ветка треснула, и, заглянув сквозь листья, я увидел, что Лючио придвинулся на шаг ближе к Мэвис. Слабая улыбка была на его лице, придавая удивительную нежность и почти сверхъестественный свет его красивым мрачным чертам.
— Прелестный философ, вы почти как Марк Аврелий в своей оценке людей и вещей! — сказал он. — Но вы женщина, и одной вещи недостает в вашей жизни высшего и тихого довольства, вещи, от прикосновения которой философия теряет свою силу, и мудрость сохнет в корне. Любовь, Мэвис Клер! Любви возлюбленного, преданной любви, безрассудной, страстной, такой вы еще не нашли. Ни одно сердце не бьется около вашего, ни одна дорогая рука не ласкает вас, вы одиноки! Мужчины большей частью боятся вас; будучи грубыми дураками сами, они любят, чтобы и женщины их были такими же, и они завидуют вашему проницательному уму, вашей спокойной независимости. Однако что же лучше? Обожание грубого дурака или одиночество, принадлежащее душе, парящей где-то на снежных вершинах гор, только в обществе звезды? Подумайте об этом! Годы пройдут, и вы состаритесь, и с годами вы почувствуете горечь этого одиночества; вы, без сомнения, удивитесь моим словам; однако же верьте мне, что это правда, когда я говорю, что могу вам дать любовь — не мою любовь, потому что я никогда не люблю, но я приведу к вашим ногам самых надменных людей какой хотите страны света как искателей вашей руки. Вы можете выбирать, и кого бы вы ни полюбили, за того вы выйдете замуж… Но что с вами, почему вы так отшатнулись от меня?
Она отступила и смотрела на него с ужасом.
— Вы пугаете меня! — вымолвила она дрожащим голосом, вся бледная. — Такие обещания невероятны, невозможны! Вы говорите, как если б вы были более, чем человек. Я вас не понимаю, князь Риманец, вы не похожи на других, кого я когда-либо встречала, и… и… что-то во мне предостерегает меня против вас. Кто вы? Почему вы говорите со мной так странно? Простите, если я кажусь неблагодарной… О, пойдемте отсюда; я уверена, что теперь уже поздно, и мне холодно…
Она сильно дрожала и схватилась за ветку, чтобы поддержать себя. Риманец продолжал стоят неподвижно, смотря на нее пристальным, почти мрачным взглядом — Вы говорите, моя жизнь одинока, — тотчас продолжала она с патетической ноткой в нежном голосе. — И вы рекомендуете любовь и брак как единственные радости могущие сделать женщину счастливой! Возможно, вы и правы. Я не утверждаю, что вы ошибаетесь. У меня есть много замужних женщин-друзей, но я не поменялась бы своей долей ни с одной из них. Я мечтала о любви, но потому что моя мечта не осуществилась, я не осталась менее довольной. Если это Господня воля, чтобы я одиноко провела свои дни, я не буду роптать, так как мое уединение не есть действительное одиночество. Работа — мой добрый товарищ, затем у меня есть книги цветы и птицы, я никогда не бываю, в сущности, одна И я уверена, когда-нибудь моя мечта о любви осуществится — если не здесь, то в будущей жизни. Я могу ждать!
Говоря это, она глядела на мирные небеса, где одна или две звездочки блестели сквозь сплетенные аркой сучья; ее лицо выражало ангельское доверие и совершенное спокойствие, и Риманец, придвинувшись к ней, стал прямо лицом к лицу с ней со странным светом торжества в глазах.
— Верно, вы можете ждать, Мэвис Клер! — сказал он, и в звуках его голоса пропала всякая печаль. — Вы в состоянии ждать! Скажите мне, подумайте немного Можете ли вы вспомнить меня? Есть ли такое время оглянувшись на которое, вы могли бы увидеть мое лицо — не здесь, но в другом месте? Подумайте! Не видели ли вы меня давно, в далекой сфере красоты и света, когда вы были ангелом, Мэвис, и я был не тем, что я теперь? Как вы дрожите! Вам не следует бояться меня, я не сделаю вам вреда. Я знаю, временами я говорю дико, я думаю о вещах, которые прошли, давным-давно прошли, и я полон сожалениями, которые жгут мою душу более лютым огнем, чем пламя. Итак, мирская любовь не соблазняет вас, Мэвис, и вы — женщина! Вы, живое чудо, так же чудесны, как чистая капля росы, отражающая в своей крошечной окружности все цвета неба и приносящая с собой на землю влажность и свежесть, куда бы она ни упала! Я ничего не могу сделать для вас, вы не хотите моей помощи, вы отвергаете мои услуги. Тогда, если я не могу помочь вам, вы должны помочь м н е. — И, склонившись перед ней на колени, он почтительно взял ее руку и поцеловал. — Я немного прошу от вас: молитесь за меня. Я знаю, вы привыкли молиться, так что это не будет для вас в тягость; вы верите, что Бог слышит вас — и когда я смотрю на вас, я верю этому также. Только чистая женщина может сделать веру возможной для человека. Молитесь за меня, как за того, кто потерял свое высшее и лучшее. Я — тот, кто борется, но не осилит, кто томится под гнетом наказания, кто желал бы достичь неба, но проклятой волей человека остается в аду. Молитесь за меня, Мэвис Клер! Обещайте это! И таким образом вы поднимете меня на шаг ближе к славе, которую я потерял.
Я слушал, пораженный удивлением. Мог ли это быть Лючио, насмешливый, беспечный, циничный зубоскал, каким я так хорошо его знал? Был ли это действительно он — преклоненный, как кающийся грешник, опустивший свою гордую голову перед женщиной? Я видел, как Мэвис высвободила свою руку из его и смотрела на него вниз, испуганная, растерянная. Вскоре она заговорила нежным, однако дрожащим голосом:
— Если вы так горячо этого желаете, я обещаю: я буду молиться, чтоб странная и горькая скорбь, по-видимому, снедающая вас, удалилась бы из вашей жизни.
— Скорбь! — повторил он, прерывая ее и вскакивая на ноги с жестом, проникнутым страстью. — Женщина, гений, ангел, кто бы вы ни были, не говорите об о д н о й скорби для меня. У меня тысяча тысяч скорбей — нет, миллион миллионов, которые, как пламя, пылают в моем сердце и так глубоко сидят! Гнусные и мерзостные преступления мужчин, низкие обманы м жестокости женщин, бесчеловечная, лютая неблагодарность детей, презрение к добру, мученичество ума, себялюбие, скупость, чувственность человеческой жизни, безобразное кощунство и грех творений по отношению к Творцу — вот они, мои бесконечные скорби! Они держат меня в несчастии и в цепях, когда бы я хотел быть свободным. Они создают ад вокруг меня и бесконечную муку и совращают меня с пути истины, пока я не делаюсь тем, кем не могу назваться ни себе, ни другим. А между тем… вечный Бог мне свидетель… Я не думаю, чтоб я бы так же дурен, как самый дурной человек на земле. Я искушаю, но я не преследую; я предводительствую многими людьми, однако я действую так открыто, что те, кто следует за мной, делают это больше по своему выбору и свободной воле, нежели по моему убеждению.
Он остановился, затем продолжал более мягким тоном:
— Вы выглядите испуганной, но будьте уверены, что у вас никогда не было меньшей причины для страха; Вы обладаете правдой и чистотой; я чту то и другое. А вам не дам ни совета, ни помощи для устройства вашей жизни поэтому сегодня вечером мы расстанемся, чтоб больше не встретиться на земле. Никогда больше, Мэвис Клер, нет, я не появлюсь у вас на дороге во все дальнейшие дни вашего спокойного и сладостного существования — перед небом клянусь в этом!
— Но почему? — спросила Мэвис ласково, подходя к нему с мягкой грацией движений, кладя руку на его руку. — Почему вы с такой страстью обвиняете себя? Какая темная туча омрачает вашу душу? Наверное, у вас благородная натура, и я чувствую, что я была не права к вам… Вы должны простить меня: я не доверяла вам.
— Вы хорошо делаете, что не доверяете мне, — ответил он и с этими словами поймал обе ее руки и держал их в своей, глядя ей прямо в лицо глазами, сверкавшими, как бриллианты. — Ваш инстинкт правильно указывает вам. Если бы побольше было таких, как вы, сомневающихся во мне и отталкивающих меня! Одно слово: если, когда я уйду, вы случайно иной раз подумаете обо мне, подумайте, что я больше достоин сожаления нежели самый парализованный, умирающий с голоду бедняк, когда-либо пресмыкавшийся на земле, потому что у него может быть надежда, а у меня нет никакой. И когда вы будете молиться за меня — так как я вынудил у вас обещание, — молитесь за того, кто не смеет молиться за себя. Вы знаете слова: «Не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого». Сегодня вечером вы были введены в искушение, но избавились от лукавого, как только может честная душа. А теперь прощайте! В жизни я вас больше не увижу; в смерти — да! Я посещал многие смертные одры в ответ на приглашение умирающих, но я не буду присутствовать у вашего. Быть может, когда ваша отлетающая душа будет у предела между мраком и светом, вы узнаете, кто я был и есть — и вы поблагодарите Бога с последним вашим дыханием, что мы расстались в эту ночь, как расстаемся теперь — навеки!
Он отпустил ее руки. Она отшатнулась от него — бледная, проникнутая ужасом, так как теперь в мрачной красоте его лица было что-то сверхъестественное и страшное. Тень омрачала его чело, его глаза горели огнем, а на губах была улыбка — полунежная-полужестокая. Его странное выражение даже во мне вызвало чувство страха, и я содрогнулся, точно от холода, хотя воздух был теплый и благоуханный. Мэвис медленно отошла и удалялась, по временам оглядываясь на него, задумчивая и печальная, пока через минуту или две ее легкая фигура в белом шелковом платье не исчезла между деревьями. Я томился, колеблясь и не зная, что делать; затем, решив возвратиться домой, не будучи по возможности замеченным, я сделал шаг, когда голос Лючио, едва слышный, остановил меня:
— Ну-с, подслушиватель! Отчего вы не вышли из-под тени этого кедра, чтоб лучше посмотреть на игру?
Сконфуженный, я подошел, пробормотав какое-то невнятное извинение.
— Вы видели здесь хорошенькое представление, — продолжал он, чиркнув спичкой и зажигая папироску и в то же время холодно смотря на меня. Его глаза сверкали обычной насмешкой. — Вы знаете мою теорию, что все мужчины и все женщины продажны за золото. Вот и я хотел испробовать Мэвис Клер. Она отвергла все мои, выгодные предложения, как вы должны были слышать, и я только мог сгладить дело просьбой помолиться за меня. Надеюсь, вы знаете, что все это я проделал весьма мелодраматически! Женщина такого мечтательного, идеалистического темперамента любит воображать, что есть человек, который благодарен за ее молитвы.
— Вы казались, однако, весьма серьезным! — сказал я, раздосадованный, что он поймал меня в шпионстве.
— Ну да, конечно, — ответил он, фамильярно продевая свою руку через мою. — У меня были слушатели. Два требовательных критика драматического искусства слушали мою декламацию; я старался изо всех сил.
— Два критика? — повторил я в недоумении.
— Да, вы с одной стороны, леди Сибилла — с другой. Леди Сибилла встала, по привычке светских красавиц в опере, перед последней сценой, чтобы вовремя быть дома к ужину.
Он бешено расхохотался, и я почувствовал себя неловко.
— Вы ошибаетесь, Лючио, — сказал я. — Я признаю, что слушал, и это было дурно с моей стороны; но моя жена никогда не унизится…
— А, значит, это была лесная сильфида, выскользнувшая из тени с волочившимся сзади нее шелковым шлейфом и с бриллиантами в волосах! — возразил он весело. — Фи, Джеффри! Не глядите таким унылым! Мы поладили с Мэвис Клер. Я не ухаживал за ней, я просто, для своего личного удовольствия, испытывал ее характер, и я нашел его сильнее, чем я думал. Бой окончен. Она не встретится на моей дороге; боюсь, что и я никогда не встречусь на ее.
— Честное слово, Лючио, — сказал я с некоторым раздражением, — вы с каждым днем делаетесь все страннее и страннее!
— Не правда ли? — ответил он со смешной аффектацией самоудивления. — Я любопытное существо! Богатство — мое, и я на йоту не интересуюсь им; власть — моя, и я проклинаю ее ответственность; факт тот, что я скорее хотел бы быть всем, только не тем, что я есмь! Взгляните на огни вашего «милого дома», Джеффри! — Он сказал это, когда мы вышли из-под деревьев на освещенный луною луг, откуда мы могли видеть свет электрических ламп в гостиной. — Там леди Сибилла, очаровательная женщина, которая только живет, чтобы заключать вас в свои объятия. Счастливец! Кто не завидует вам! Любовь! Кто будет, кто может существовать без нее, кроме меня? Кто, по крайней мере, в Европе откажется от наслаждения поцелуев (что японцами, кстати, считается отвратительным обычаем), от объятий и от всех таких нежностей, которые, как предполагается, возводят в достоинство прогресс истинной любви. Эти вещи никогда не надоедают, в них нет пресыщения. Я хотел бы полюбить кого-нибудь!
— Вы можете, если хотите! — сказал я с принужденным смехом.
— Я не могу! Мне этого не дано! Вы слышали, я говорил это Мэвис Клер! Я умею заставлять других влюбляться наподобие ловких своих мамаш, но для меня самого любовь на этой планете слишком низка, слишком кратковременна. Прошлую ночь во сне — иногда у меня бывают странные сны — я видел ту, которую, возможно, я бы мог полюбить, но она была Дух, с глазами более ясными, чем утро, и прозрачными, как пламя; она приятно пела, и я следил, как она уносилась ввысь, и слушал ее пение. Это была оригинальная песня, не имеющая смысла для слуха смертных; она была нечто вроде этого…
И он запел своим могучим баритоном:
"В свете, в сердце огня! В самые сокровенные недра бессмертного пламени я поднимаюсь — я стремлюсь.
Подо мной катится вращающаяся Земля, с шумом мириад колес, вечно бегущая вокруг Солнца.
Надо мной свод великолепного неба, усеянного вечерними и утренними звездами, и я, царица светлого воздуха, плаваю в нем с развернутыми крыльями, наподобие флагов.
Одна-одна между Богом и миром!"
Тут он разразился смехом.
— Она была странным духом, — сказал он, — потому что ничего не могла видеть, кроме себя «между Богом и миром». Очевидно, она совершенно не знала о существующих многочисленных преградах, поставленных человечеством между собой и их Творцом. Дивлюсь, из какой непросвещенной сферы она явилась!
Я взглянул на него не то удивленно, не то нетерпеливо.
— Вы говорите дико, — сказал я, — и вы поете дико, о вещах, которые ничего не значат и не существуют!
Он улыбнулся, подняв глаза на луну, блиставшую теперь во всей полноте и яркости.
— Верно! — ответил он. — Вещи, имеющие значение и ценность, все касаются денег или аппетита, Джеффри. Очевидно, нет более широкой перспективы. Но мы говорили о любви, и я остаюсь при том мнении, что любовь должна быть вечна, как ненависть. Вот сущность моей религиозной веры, если у меня таковая есть: две духовные силы управляют миром — любовь и ненависть, и их непрерывная ссора создает общий беспорядок жизни. Обе препираются друг с другом, и только в День Суда будет доказано, какая из них сильнее. Сам я на стороне ненависти, так как в настоящее время ненависти принадлежат все победы, достойные быть одержанными, между тем любовь так часто подвергалась мучениям, что теперь от нее на земле остался лишь бледный призрак.
В этот момент фигура моей жены появилась в окне гостиной и Лючио бросил свою папиросу.
— Ваш Ангел-Хранитель манит вас, — сказал он, глядя на меня со странным выражением вроде жалости, смешанной с презрением. — Пойдемте!
XXX
В следующую ночь после странного разговора Лючио с Мэвис Клер гроза, предназначенная разрушить мою жизнь, разразилась со страшной внезапностью. Ни одного предупреждения! Она явилась в тот момент, когда я считал себя счастливым! Весь тот день — последний день гордости и самопоздравления — я вполне наслаждался жизнью; это был также день, когда Сибилла казалась превращенной в нежную ласковую женщину, какою я не знал ее до тех пор, когда все ее обаяние красоты и грации было направлено к тому, чтобы пленить и поработить меня! Или она хотела околдовать и покорить Лючио?
Об этом я никогда не думал, никогда не помышлял. Я только видел в моей жене чародейку самой сладострастной и тонкой прелести — женщину, самое платье которой, казалось, охватывало ее нежно, как бы гордясь покрывать такие восхитительные формы, существо, каждый взгляд которого был блестящ, каждая улыбка которого была восхитительна, и голос которого, звучавший самыми мягкими и ласкающими нотами, в каждом слове убеждал меня в глубокой и постоянной любви, какою я не пользовался еще до сей поры!
Часы летели на золотых крыльях; мы все трое — Сибилла, я и Лючио — достигли, как я воображал, совершенно дружеского единства и взаимного понимания; мы провели этот последний день в дальнем лесу Виллосмира, под роскошным балдахином из осенних листьев, сквозь которые солнце бросало розовые и золотые лучи: мы завтракали на открытом воздухе. Лючио пел для нас старые баллады и любовные романсы, и сама листва, казалось, дрожала от радости при звуках такой упоительной мелодии, — и ни одно облачко не омрачало полного мира и удовольствия.
Мэвис Клер не было с нами, и я был доволен. Как-то я чувствовал, что в последнее время она была более или менее дисгармонирующим элементом в нашей компании. Я восхищался ею, я даже любил ее — полупокровительственной любовью вроде братской; тем не менее я сознавал, что ее пути не были нашими путями, ее мысли — нашими мыслями. Конечно, я винил ее в этом; я заключил, что это происходило от того, что у нее был, как я называл, «литературный эгоизм» вместо его правильного имени: духа уважаемой независимости. Я не принимал во внимание свой собственный раздутый эгоизм и решил, что Мэвис Клер была очаровательной молодой женщиной с большим литературным дарованием и поразительной гордостью, делавшей невозможным для нее знакомство со многими из так называемой «высшей аристократии», так как она никогда бы не опустилась до необходимого уровня раболепного подобострастия, которого они ожидали и которого и я, конечно, требовал.
Я был бы почти склонен отнести ее к Граб-стрит, если б чувства справедливости и стыда не удерживали меня от того, чтобы нанести ей это оскорбление даже в мыслях. Я был слишком поглощен своими обширными ресурсами несметного богатства для понимания факта, что тот, кто, подобно Мэвис, добывает независимость одной лишь умственной работой, имеет право чувствовать гораздо большую гордость, чем те, кто с самого рождения или по наследству делаются обладателями миллионов. Опять-таки литературное положение Мэвис Клер, хотя лично я ее любил, было всегда для меня в некотором роде упреком, когда я думал о собственнных тщетных усилиях завоевать лавры. Итак, вообще я был доволен, что она не провела этот день с нами в лесу; конечно, если б я обращал внимание на мелочи, составляющие сумму жизни, я бы вспомнил слова Лючио, сказанные ей, что он «больше не встретит ее на земле», но я счел их просто мелодраматической речью, не имеющею никакого умышленного значения.
Таким образом мои последние двадцать четыре часа протекли в невозмутимом спокойствии, я чувствовал усиливающееся удовольствие в существовании и начинал верить, что будущее готовит для меня более светлые дни, чем я отваживался ожидать в последнее время. Новая фаза ласковости и нежности в Сибилле по отношению ко мне, в связи с ее редкой красотой, предвещала, что недоразумения между нами будут недолговременны, и что ее натура, слишком рано сделанная жесткой и циничной «светским» воспитанием, смягчится со временем до той прекрасной женственности, которая, в конце концов, есть лучшая прелесть в женщине.
Так я думал в блаженной мечтательности, под осенней листвой, рядом с моей красавицей-женой, слушая могучие звуки великолепного голоса моего друга Лючио, лившиеся в диких чарующих мелодиях. Между тем солнце заходило, и сумерки бросали свои тени. Затем наступил вечер — вечер, который лишь на несколько часов спустился над спокойным пейзажем, на навсегда — надо мной.
Мы обедали поздно и, приятно утомленные проведенным на воздухе днем, рано разошлись. В последнее время я пользовался крепким сном, и мне думается, что я проспал несколько часов, когда, вдруг, я был разбужен как будто повелительным прикосновением какой-то невидимой руки. Я вскочил на постели. Ночная лампа тускло горела, и при ее свете я увидел, что Сибиллы около меня не было. Мое сердце подпрыгнуло и затем почти замерло; предчувствие чего-то неожиданного и злополучного леденило мою кровь. Я отдернул вышитые шелковые занавеси кровати и заглянул в комнату; она была пуста. Тогда я поспешно встал, оделся и подошел к двери; она была старательно притворена, но не заперта, как это было, когда мы удалились на ночь. Я открыл ее без малейшего шума и посмотрел в длинный проход — там никого. Против двери спальни была винтовая дубовая лестница, ведущая вниз в широкий коридор, который в прежнее время служил музыкальной комнатой или картинной галереей; старый орган, до сих пор приятного тона, занимал один конец его, со своими золотыми трубами, поднимающимися до украшенного лепною работой потолка; другой конец был освещен большим круглым окном наподобие церковного, из редкого старого цветного стекла, в рисунках, представляющих жития святых, а в центре сюжетом было мученичество св. Стефана. Подойдя осторожно к балюстраде, выходящей на эту галерею, я посмотрел вниз и с момент ничего не мог видеть на полированном полу, кроме узоров, набросанных лунным светом, падающим из большого окна, но когда я, затаив дыхание, выжидал, дивясь, куда могла пойти Сибилла в это ночное время, я увидел высокую движущуюся тень и услышал подавленный звук голосов.
Со страшно бьющимся сердцем и с ощущением удушья в горле, полный странных мыслей и подозрении, которые я не смел определить, я медленно и крадучись спустился с лестницы, и прежде, чем моя нога дотронулась до последней ступеньки, я увидел то, от чего я чуть не упал на землю, потрясенный; я отшатнулся и жестоко кусал губы, чтобы подавить крик, едва не вырвавшийся у меня. Там, предо мной, вся залитая лунным светом, стояла на коленях моя жена, облаченная в прозрачную воздушную белую одежду, которая скорее обрисовывала, чем скрывала очертания ее форм; ее роскошные волосы падали в беспорядке, ее руки были умоляюще сложены, ее лицо поднято вверх, а над нею возвышалась темная величественная фигура Лючио.
Я глядел на пару сухими горящими глазами. Что это значило? Была ль она, моя жена, неверна? Был ли он, мой друг, изменником?
Терпение, терпение! — бормотал я сам себе. — Несомненно, это кусочек представления, подобный тому, что разыгрался прошлою ночью с Мэвис Клер! Терпение! Послушаем эту комедию. И, прижавшись плотно к стене, затаив дыхание, я ждал ее голоса и его; когда они заговорят, я узнаю, да, я узнаю все. И я устремил на них мои глаза, смутно дивясь даже в моей тоске странному свету на лице Лючио — свету, который едва ли был отражением луны, так как он стоял спиной к окну. Презрение сквозило на его лице.
Какое настроение овладело им? Почему он даже в моих притупленных мыслях казался больше, чем человек? Почему самая его красота казалась безобразной в этот момент, и сам вид его — странным? Тс! Тс! Она заговорила — моя жена; я слышал каждое ее слово, слышал все и терпел все, не упав мертвым к ее ногам в чрезмерности моего бесчестия и отчаяния.
— Я люблю вас! — простонала она. — Лючио, я люблю вас, и моя любовь убивает меня! Будьте милосердны! Имейте сострадание к моей страсти! Полюбите меня на один час, на один короткий час! Это немного, что я прошу, и потом делайте со мной, что хотите, мучьте меня, опозорьте меня в глазах общества, прокляните меня перед небом. Мне все нипочем, я ваша телом и душой; я люблю вас!
Ее голос вибрировал безумной страстной мольбой, я слушал разъяренный, но немой. Тс! тс! — говорил я себе. Это комедия, еще не разыгранная. И я ждал с напряженными нервами ответа Лючио.
Он пришел в сопровождении смеха, тихого и саркастического.
— Вы льстите мне, — сказал он. — Сожалею, что не могу возвратить комплимента!
Мое сердце забилось от облегчения и радости, я мог бы присоединиться к его саркастическому смеху. Она, Сибилла, подвинулась ближе к нему.
— Лючио, Лючио! — шептала она. — Есть ли у вас сердце? Можете ли вы оттолкнуть меня, когда я так прошу вас, когда я предлагаю вам всю себя, всю, какая я есть или какой я считаю себя? Разве я так противна вам? Многие мужчины отдали б свою жизнь, если б я сказала им то, что говорю вам, но они ничто для меня, вы один — весь мой свет, дыхание моей жизни! Ах, Лючио, вы не можете поверить, вы не хотите понять, как глубоко я люблю вас!
Он повернулся к ней таким резким движением, что я испугался, и презрительное выражение его лица стало еще явственнее.
— Я знаю, что вы меня любите! — сказал он, и оттуда, где я стоял, я увидел холодную улыбку на его губах и насмешку в глазах. — Я всегда знал это! Ваша душа вампира рванулась к моей при первом моем взгляде, брошенном на вас, вы от начала были фальшивой и бесчестной женщиной, и вы узнали вашего учителя! Да, вашего учителя! — Она вскрикнула, как бы от страха, а он, наклонившись, грубо схватил ее руки и сжал в своих. — Выслушайте хоть один раз правду о себе от одного, кто не боится ее высказать! Вы любите меня, и, действительно, я могу требовать ваше тело и душу, если я этого захочу. Вы вышли замуж с ложью на устах; вы клялись в верности вашему мужу перед Богом, уже с неверностью в мыслях, и вы сами обратили мистическое благословение в кощунство и проклятие. Не удивляйтесь тогда, что проклятие пало на вас. Поцелуй, который я дал вам в день вашей свадьбы, разлил огонь в вашей крови и закрепил вас моей. Да, вы бы прилетели ко мне в ту самую ночь, если б я потребовал этого, если б я любил вас, как вы любите меня, то есть если б я называл болезнь тщеславием и желание таким именем, как любовь. Теперь выслушайте меня!
И, держа обе ее руки, он смотрел вниз на нее с такой мрачной злобой, написанной на его лице, которая, казалось, создавала темноту вокруг него.
— Я ненавижу вас! Да, я ненавижу вас и всех женщин, подобных вам, потому что вы развращаете свет, обращаете добро в зло, превращаете безумие в преступление, обольщая вашим обнаженным телом и лживыми глазами. Вы делаете из людей безумцев, подлецов и животных! Когда вы умираете, ваше тело порождает нечистоту; тина и плесень образуются из вещества, которое раньше было прекрасно для удовольствия мужчины; вы бесполезны в жизни, вы делаетесь ядом в смерти, я ненавижу вас всех! Я читаю вашу душу, она для меня — открытая книга, и она опозорена именем, которое дано тем, кто гадок для всех, но которое по праву и справедливости равно принадлежит женщинам вашего положения и типа, имеющим блеск и место на этом свете и не имеющим оправдания бедности для того, чтобы продавать себя дьяволу.
Он сразу остановился и сделал движение, как бы намереваясь отшвырнуть ее от себя, но она вцепилась со всем упорством отвратительного насекомого, которого он достал из груди умершей египтянки и сделал игрушкой, чтоб забавляться в часы досуга. И я, смотря и слушая, уважал его за откровенную речь, за его мужество сказать этой бесстыдной твари, чем она была по мнению честного человека, не потворствующего ее гнусному поведению ради вежливости или светских правил. Мой друг, мой больше, чем друг! Он был прав, он был честен; у него не было ни желания, ни намерения обмануть или обесчестить меня. Мое сердце радовалось от благодарности к нему и от странного чувства слабого самосожаления; соболезнуя себе неимоверно, я мог бы громко разрыдаться от бешенства и боли, если б у меня не было желания слушать дальше. Я с удивлением следил за моей женой. Что сделалось с ее гордостью, если она продолжала стоять на коленях перед человеком, который оскорблял ее такими словами!
— Лючио… Лючио! — шептала она, и ее шепот звучал в длинной галерее, как шипение змеи. — Говорите, что хотите, говорите обо мне все, что хотите, вы не можете сказать не правды. Я дрянная, я признаю это. Но стоит ли быть добродетельной? Какое удовольствие дает честность? Какая благодарность от самоотречения? Пройдет несколько лет, и мы все умрем и будем забыты даже теми, кто любил нас. Зачем же терять радости, которые мы можем иметь? Разве так трудно полюбить меня даже на один час? Разве я не красива? Разве вся эта красота моего лица и форм не стоит ничего в ваших глазах? Убивайте меня, если можете, со всей жестокостью жестоких слов, мне все равно. Я люблю вас, люблю вас!