Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Скорбь Сатаны (Ад для Джеффри Темпеста)

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Стокер Брэм / Скорбь Сатаны (Ад для Джеффри Темпеста) - Чтение (стр. 19)
Автор: Стокер Брэм
Жанр: Ужасы и мистика

 

 


Опять она засмеялась злым смехом, заледенившим мою кровь, и медленно прошла в дом через открытую дверь гостиной. И я, оставшись один в саду, среди роз и деревьев, почувствовал, что прекрасное поместье Виллосмир вдруг сделалось безобразным, лишилось всех своих прежних прелестей и было лишь убежищем для отчаяния, убежищем для всевластного и всегда победоносного духа зла.


XXVIII


Одна из странностей в странном течении нашей человеческой жизни — это неожиданность некоторых непредвиденных событий, которые в один день или час могут произвести погром там, где было сравнительно безопасно.

Как удары землетрясения, шумливые инциденты громов обрушиваются на правильную рутину обыденной жизни, разрушая наши надежды, разбивая наши сердца и превращая наши радости в пыль и пепел отчаяния. И этого рода губительная смута обыкновенно появляется среди видимого благоденствия, без малейшего предупреждения и со всем бешенством урагана. Она постоянно обнаруживается в неожиданных, почти мгновенных, падениях некоторых членов общества, которые гордо поднимали головы перед своими собратьями и считали себя примером для целого государства; мы видим ее в капризных судьбах сановников, которые в милости сегодня и унижены завтра, — и крупные перемены происходят с такой необъяснимой быстротой, что едва ли удивительно слышать о тех религиозных сектах, которые, когда у них все процветает лучше, чем обыкновенно, торопятся сменить одежду дерюгой и посыпают головы пеплом, громко молясь: «Приготовь нас, о Господи, к приближающимся дням несчастья!» Умеренность стоиков, которые считали нечестивым радоваться или печалиться элементами скорби и радости, не позволяя себе увлекаться ни чрезмерным восторгом, ни чрезмерной меланхолией, была безусловно мудрым свойством характера. Я, живший несчастливо, когда дело касалось моего внутреннего и лучшего сознания, был, однако, наружно удовлетворен материальной стороной жизни и окружающей меня роскошью и начинал входить во вкус к этим вещам и ими старался подавлять мои более тонкие горести, и, успев в этом, я делался с каждым днем более отъявленным материалистом, любя физический покой, аппетитную пищу, дорогие вина и личное удовлетворение так, что постепенно я даже лишился стремления к умственному напряжению.

Кроме того, я почти незаметно научился выносить чувственный характер моей жены; правда, я уважал ее меньше, чем турок уважает женщин своего гарема, но, как турок, я находил дикое удовольствие в обладании ее красотой, и этим чувством и животной страстью, которую оно порожд ало, я вынужден был довольствоваться. И в своей снотворной удовлетворенности сытого животного я воображал, что даже грандиозная финансовая катастрофа самой страны не могла истощить мою кассу, и что поэтому не было необходимости для меня проявлять себя на каком-нибудь поприще полезной деятельности, но только «есть, пить и быть веселым», как советовал Соломон. Умственная деятельность была парализована во мне; мысль взять перо, чтобы писать и сделать другую попытку к славе, теперь больше никогда не приходила мне в голову; я проводил дни, распоряжаясь слугами и находя некоторое удовольствие тиранить садовников и грумов и вообще важничать, а вместе с тем принимая благосклонный и снисходительный вид — милость для всех, состоящих у меня на службе! Недаром я изучил все замашки богачей: я знал, что богач никогда не чувствует себя столь добродетельным, как в том случае, когда он справляется о здоровье жены кучера и посылает пару фунтов на приданое ее новорожденному. Обыкновенная пресловутая «доброта сердца» и «великодушие» миллионеров не простираются дальше этого рода благотворительности, и когда, во время моих праздных шатаний по паркам, мне случалось встретить маленького ребенка сторожа и дать ему шесть пенсов, я почти чувствовал себя достойным занять место на небе по правую руку Всемогущего — так высоко я ценил свою доброту. Между тем тем Сибилла никогда не занималась такого рода магнатской благотворительностью. Она ровно ничего не делала для наших бедных соседей; к несчастию, местный священник однажды сказал, что нет большой нужды среди его прихожан «благодаря постоянному вниманию и доброте мисс Клер», и Сибилла с этого момента никогда не предлагала своей помощи. По временам она показывалась в Лилии-коттедже и сидела с час с его счастливой и прилежной владелицей, а иногда прелестная писательница приходила к нам обедать или пить «дневной чай» под развесистым кедром на лугу, но даже я, чрезмерный эгоист, каким я был, мог видеть, что в этих случаях Мэвис едва ли была самой собой. Она, конечно, всегда была очаровательна и интересна; в самом деле, единственным временем, когда я был в состоянии отчасти забыть себя и нелепо возрастающее значение своей личности в своем собственном уважении, было то, когда она нежным голосом, оживленная, делилась своим широким знанием книг, людей и вещей и поднимала разговор до такого уровня, какого никогда не достигали ни я, ни моя жена. Однако иногда я замечал в ней какую-то смутную принужденность, и ее откровенные глаза часто принимали тревожное и вопросительное выражение, подолгу останавливаясь на красоте лица и форм Сибиллы.

Тем не менее, я мало обращал внимания на эти пустяки, а главным образом заботился, чтобы больше и больше погрузиться в удовольствие чисто физического покоя и комфорта, не беспокоясь, к чему могло привести такое самопоглощение в будущем.

Я заметил, что лучший путь для того, чтобы быть совершенно без совести, без сердца и без чувств — это поддерживать свой аппетит и охранять свое здоровье; терзание из-за чужих горестей или повлечет за собой громадную затрату времени и хлопоты и неизбежно испортит пищеварение, и я видел, что не только миллионер, но даже умеренно богатый человек не рискнет повредить свое пищеварение ради того, чтобы сделать благо беднейшему собрату.

Пользуясь примерами, всюду представляемыми мне в обществе, я заботился о моем пищеварении и особенно интересовался, как были приготовлены и поданы мой завтрак и обед, и также, как была одета моя жена во время этого завтрака и обеда, потому что мое высшее тщеславие было удовлетворено, когда я видел пред собой ее красоту, возможно богаче убранную, и созерцал ее с той эпикурейской прихотливостью, с какой я созерцал блюдо трюфелей или особенно приготовленную дичь. Я никогда не думал о строгом и непреклонном «кому больше дано, с того больше взыщется» — едва ли я знал его. И в то время, когда я старательно заглушил в себе голос совести — тот голос, что поминутно побуждал меня, но напрасно, к более благородному существованию, тучи собрались, готовые разразиться надо мной с той ужасающей внезапностью, которая всегда кажется нам, отказывающимся изучить причины наших бедствий, так же ошеломляющей, как сама смерть, ибо мы всегда более или менее ошеломлены смертью, несмотря на то, что она — самое обычное явление.

В середине сентября мои знатные гости прибыли и оставались неделю в Виллосмире, и я был поставлен в смешное положение, принимая некоторых людей, которых я прежде никогда не встречал и которые смотрели на меня только как на «человека с миллионами», поставщика съестных припасов для них, и ничего более. Они обращали свое главное внимание на Сибиллу, бывшую, по рождению и положению, одного с ними «круга», и отстраняли меня, их хозяина, более или менее на задний план. Однако честь принимать королевскую особу более чем удовлетворяла мою бедную гордость в то время, и с меньшим самоуважением, чем у честной дворняжки, я переносил надоедания и брюзжанье по сто раз в день от того или другого из «знатных» лиц, которые слонялись по моему дому и садам и пользовались моим расточительным гостеприимством.

Многие воображают, что это «честь» — принять избранных аристократов, но я, напротив, думаю, что это не только унижение для своих благороднейших и более независимых инстинктов, но также и скука. Эти высокого рода и высоких связей индивидуумы по большей части мало сведущи и лишены умственных ресурсов; они неинтересны как собеседники; от них не почерпнешь пищи для ума, они — просто скучные люди с преувеличенным сознанием своей важности, ожидающие, куда бы они ни пришли, позабавиться без всяких хлопот для себя. Из всех посетителей Виллосмира только один доставлял мне удовольствие — это сам принц Уэльский; и среди многих личных неприятностей, претерпеваемых от других, я находил положительно облегчение в оказании ему какого-нибудь внимания, хотя бы незначительного, потому что в его обращении всегда были такт и учтивость, служащие лучшими атрибутами истинного джентльмена, будь он принцем или крестьянином. Однажды после полудня он отправился навестить Мэвис Клер и вернулся в веселом расположении духа, некоторое время ни о чем другом не говоря, как только об авторе «Несогласия» и об успехе, какого она достигла в литературе. Я приглашал Мэвис присоединиться к нашей компании прежде, чем принц приехал, так как я был уверен, что он не вычеркнул бы ее имени из списка приглашаемых для него гостей, но она не согласилась и просила меня очень серьезно не настаивать на этом.

— Я люблю принца, — сказала она. — Большинство, кто его знает, любит его, но я не всегда люблю тех, кто окружает его, простите меня за откровенность. Принц Уэльский — общественный магнит, он тянет за собой множество людей, которые посредством богатства, если не ума, домогаются «попасть» в его круг, но я не домогаюсь; кроме того, я не желаю показываться со «всеми»; это моя грешная гордость, скажете вы, но, уверяю вас, м-р Темпест, самое лучшее, что я имею и что я ценю больше всего — это моя безусловная независимость, и я не хотела, чтоб даже ошибочно подумали, что я стремлюсь смешаться с толпой льстецов, готовых только воспользоваться добродушием принца.

И, поступая согласно своему решению, она более чем когда-либо уединилась в своем гнездышке из зелени и цветов в продолжении недели фестивалей. Результат же был тот, как я и ожидал: принц в один прекрасный день совершенно случайно «заглянул» к ней в сопровождении своего егеря и имел удовольствие видеть оживление голубей-"критиков" и их драку из-за зерен.

Хотя мы очень желали и ожидали присутствия Риманца на нашем собрании, но он не появился. Он телеграфировал свои сожаления из Парижа, сопровождая телеграмму характерным письмом, которое содержало следующее:


"Мой дорогой Темпест!

Вы очень добры, желая включить меня, вашего старого друга, в список приглашенных для его королевского высочества, и я надеюсь, что вы не сочтете меня грубым за отказ приехать.

Мне известны королевские особы — я знал их так много в течение моей жизни, что я начинаю находить их общество монотонным. Их положения так сходны — и всегда были сходны, от славных дней Соломона до настоящей благословенной эры Викторин, королевы и императрицы. Единственным монархом, в особенности пленившим мое воображение, был Ричард Львиное Сердце; в этом человеке было нечто оригинальное и поразительное, и я смею думать, что поговорить с ним стоило.

Карл Великий, без сомнения, был, как бы выразился на своем жаргоне современный молодой человек, «не очень плох». Много заставила о себе говорить ее величество Елизавета, которая была сварливой, злой и кровожадной женщиной; высшей славой ее царствования был Шекспир, делающий королей и королев пляшущими марионетками своей мысли. В этом, и именно в этом, я похож на него. У вас достаточно дела в приеме ваших знатных гостей, так как, я думаю, нет такого удовольствия, какого бы они не испытали и не нашли более или менее неудовлетворительным, и мне досадно, что я не могу подать вам никакой новой мысли. Ее светлость герцогиня Ропидрейдер очень любит перед сном качаться на толстой скатерти между четырьмя дюжими господами отличного происхождения и скромности. Вы знаете, она не может появиться на сцене кафе-шантана благодаря своему высокому положению, и в этом состоит ее ребяческая хорошенькая и невинная метода показывать свои ножки, которые она правильно считает слишком красивой формы, чтобы прятать их. Леди Баунсер, чье имя я вижу в вашем списке, всегда плутует в картах; я бы на вашем месте помог ей в ее цели, и если б она только могла оплатить счета своей портнихи выигрышами в Виллосмире, она бы запомнила это и была бы полезным светским другом для вас. Достопочтенная мисс Фитц-Кандер, имеющая высокую репутацию за добродетель, с тоскою, по особенным причинам, ждет не дождется выйти замуж за лорда Нуддлса; если вы можете подвинуть дело между ними до открытой помолвки прежде, чем ее мать возвратится из деловой поездки в Шотландию, вы сделаете для нее доброе дело и спасете общество от скандала. Для развлечения мужчин советую в избытке охотиться, играть в карты и безгранично курить.

Принца незачем занимать, так как он достаточно умен, чтобы занять себя глупостью и фанфаронством окружающих его, не участвуя в жалкой комедии. Он — острый наблюдатель, и должен получать бесконечное удовлетворение от постоянного изучения людей и нравов, достаточно глубокого и проницательного, что пригодится ему даже на троне Англии. Я говорю «даже» потому, что теперь, пока не передвинутся грандиозные часы Времени, трон Англии — величайший на свете. Принц видит, понимает и внутренне презрительно смеется над причудами герцогини Ропидрейдер, наклонностями леди Бауисер и нервной жеманностью достопочтенной мисс Фитц-Кандер. И ничто он так не оценит, как искреннее поведение, нечванливое гостеприимство, простоту речи и полное отсутствие аффектации. Помните это и примите мой совет. Я имею самое большое уважение к принцу Уэльскому, и по причине этого самого уважения я не намерен показаться ему на глаза.

Я приеду в Виллосмир, когда ваши «королевские» пиршества окончатся.

Мой привет вашей прекрасной супруге, и остаюсь

Ваш, пока вы этого хотите,

Лючио Риманец"


Я посмеялся над этим письмом и показал его жене, которая не засмеялась. Она прочла его с напряженным вниманием, что несколько удивило меня, и, когда она положила его, ее глаза выражали скорбь.

— Как он нас всех ненавидит! — медленно вымолвила она. — Сколько презрения таится в его словах! Ты не замечаешь этого?

— Он всегда был циником, — ответил я равнодушно. — Я никогда не ожидал от него чего-либо другого.

— По-видимому, он знает некоторые свойства бывающих здесь дам, — продолжала она тем же задумчивым тоном. — Как будто бы он читает издалека их мысли и видит их намерения.

Ее брови сдвинулись, и некоторое время она казалась погруженной в мрачные размышления. Но я не поддерживал разговор, я был слишком занят суетливыми приготовлениями к приезду принца и не мог интересоваться чем-нибудь другим. И, как я сказал, принц, в лице одного из гениальнейших людей, прибыл и прошел через всю программу назначенных для него увеселений и затем уехал, выразив благодарность за предложенное и принятое гостеприимство и оставив нас, как он обыкновенно оставляет всех, очарованными его простотой и хорошим расположением духа. Когда, с его отъездом, вся компания также разъехалась, оставив меня и мою жену в обществе друг друга, в доме настала странная тишина и опустение, точно затаенное чувство какого-то подкрадывающегося несчастия. Сибилла, казалось, чувствовала это так же, как и я, и, хотя мы ничего не говорили относительно наших обоюдных ощущений, я мог видеть, что она была в том же самом угнетенном состоянии, как и я. Она ходила чаще в Лилию-коттедж и всегда после визита к светловолосой ученой среди роз, возвращалась, как мне казалось, в смягченном настроении; сам ее голос был ласковее, ее глаза задумчивее и нежнее. Однажды вечером она сказала:

— Я думала, Джеффри, что, может быть, в жизни есть хорошее; если б я только могла открыть это и жить этим! Но ты — последнее лицо, которое может помочь мне в этом деле.

Я сидел в кресле близ открытого окна и курил, и я повернул к ней глаза с некоторым удивлением и оттенком негодования.

— Что ты хочешь этим сказать, Сибилла? — спросил я. — Безусловно, ты знаешь, что мое величайшее желание видеть тебя всегда в твоем лучшем виде; многие твои идеи были отвратительны для меня…

— Остановись! — сказала она быстро. Ее глаза горели. — Мои идеи отвратительны для тебя, ты говоришь? Что же ты сделал, ты как мой муж, чтобы изменить эти идеи? Разве у тебя нет тех самых низких страстей, как у меня? Разве ты не даешь им воли? Что такое я видела в тебе изо дня в день, что могло послужить мне примером? Ты хозяин здесь, и ты властвуешь со всем высокомерием, какое может дать богатство; ты ешь, пьешь и спишь, ты принимаешь знакомых — только потому, что можешь удивить их роскошью, которой ты предаешься; ты

Читаешь и куришь, охотишься и ездишь верхом — и только; ты заурядный, а не исключительный человек! Разве ты беспокоишься спросить меня, что со мной? Разве ты пробуешь с терпением истинной любви указать мне на более благородные стремления, чем те, которыми я сознательно или бессознательно пропитана? Разве ты стараешься направить меня — заблуждающуюся, страстную, обманутую женщину — к тому свету, свету веры и надежды, единственному, который только дает мир?

И вдруг, спрятав голову в подушку, на которой она лежала, она залилась душившими ее слезами.

Я вынул сигару изо рта и беспомощно уставился на нее.

Это было приблизительно час спустя после обеда, в теплый мягкий осенний вечер; я хорошо поел и выпил и чувствовал сонливость и тяжесть в голове.

— Господи! — пробормотал я. — Ты неблагоразумна, Сибилла! Я полагаю, ты истерична…

Она вскочила с кушетки, и слезы высыхали на ее щеках, как если бы от зноя яркого румянца, горевшего на них, и она дико захохотала.

— Да, ты угадал! — воскликнула она. — Истерика, ничего больше. Этим объясняется все, что потрясает женскую натуру. Женщина не имеет права иметь другие волнения, кроме тех, что вылечиваются нюхательными солями. Сердце болит. Ба!.. Разрежьте ей шнурки корсета. Отчаяние и горе — пустяки! — потрите ей виски уксусом. Неспокойная совесть. Ах!.. Для неспокойной совести ничего нет лучше летучей соли. Женщина — только игрушка, ломкая игрушка, и когда она сломана, швырните ее прочь, не пробуйте собрать вместе хрупкие осколки!

Она внезапно остановилась, тяжело дыша, и прежде, чем я мог собраться с мыслями или найти несколько слов в ответ, высокая тень вдруг затемнила амбразуру окна и знакомый голос спросил:

— Могу я по праву дружбы войти без доклада?

Я вскочил.

— Риманец! — крикнул я, схватив его рукой.

— Нет, Джеффри, сначала следует здесь засвидетельствовать мое почтение, — возразил он, освобождаясь от моих объятий и подходя к Сибилле, стоявшей совершенно неподвижно на том месте, где она вскочила в порыве страсти.

— Леди Сибилла, желанен ли я?

— Можете ли вы спрашивать об этом? — сказала она с очаровательной улыбкой и голосом, в котором пропали вся жестокость и возбуждение. — Более, чем желанны! — Она подала ему обе руки, которые он почтительно поцеловал. — Вы не можете себе представить, как я желала снова вас увидеть!

— Я должен извиниться за свое внезапное появление, Джеффри, — заметил он, повернувшись ко мне. — Но, идя сюда пешком со станции по чудесной аллее, я был так поражен красотой этого места и мирным спокойствием его окрестностей, что, зная дорогу через парк, я рассчитывал увидеть вас где-нибудь прежде, чем появиться у входной двери. И я не разочаровался, я нашел вас, как и ожидал, наслаждающихся обществом друг друга, самой счастливой парочкой, какая существует, и кому из всего мира я мог бы позавидовать, если б я завидовал мирскому счастию, которому, однако, я не завидую.

Я быстро взглянул на него; он встретил мой взгляд с совершенно спокойным видом, и я заключил, что он не слыхал неожиданного мелодраматического взрыва Сибиллы.

— Вы обедали? — спросил я, берясь рукой за звонок.

— Благодарствуйте, да, в городе Лимингтоне я получил изысканный обед из хлеба, сыра и эля. Знаете, мне надоела роскошь, и вот почему простое меню я нахожу отменным. Вы удивительно хорошо выглядите, Джеффри! Я вас не огорчу, если скажу, что вы… да, что вы растолстели, подобно настоящему провинциальному джентльмену, который в будущем обещает быть таким же подагрическим, как его почтенные предки.

Я улыбнулся, но не совсем приятно: мало удовольствия, когда вас называют «толстым» в присутствии прелестной женщины, на которой вы женаты всего три месяца.

— Вы же не прибавили себе излишка тела, — сказал я в виде слабого возражения.

— Нет, — сказал он, помещая свою гибкую элегантную фигуру в кресло вблизи моего. — Необходимое количество тела несносно мне, излишек тела был бы для меня положительно наказанием. Мне бы хотелось, как сказал непочтительный, хотя и достопочтенный Сидней Смит, в один жаркий день «сидеть на своих костях» или скорее сделаться духом из легкого вещества, как шекспировский Ариэль, если б подобные вещи были ныне возможны и допустимы. Как восхитительно замужество отразилось на вас, леди Сибилла!

Его прекрасные глаза остановились с видимым восхищением; я видел, она покраснела под его взглядом и казалась сконфуженной.

— Когда вы приехали в Англию? — спросила она.

— Вчера, — ответил он. — Я приехал из Гонфлера на моей яхте. Вы не знали, Темпест, что у меня яхта? О, вы должны как-нибудь совершить на ней экскурсию. Она быстро идет, и погода была отличная.

— Амиэль с вами?

— Нет. Я оставил его на яхте. Я могу быть для себя лакеем на один-два дня.

— На один-два дня! — повторила Сибилла. — Но, без сомнения, вы не покинете нас так скоро. Вы обещали сделать сюда длинный визит.

— Я обещал. — И он посмотрел на нее с томным восхищением в глазах. — Но, дорогая леди Сибилла, время меняет наши мысли, и я не уверен, что вы и ваш превосходный муж остались при том же мнении, как перед отъездом в свадебное путешествие. Возможно, что теперь вы не желаете меня!

Он сказал это с выразительностью, на которую я не обратил никакого внимания.

— Не желать вас! — воскликнул я. — Я всегда буду желать вас, Лючио. Вы самый лучший друг, какого я когда-либо имел, и единственный, какого я хочу сохранить. Верьте мне! Вот сам моя рука!

С минуту он глядел на меня с любопытством, затем повернул голову к моей жене.

— А что скажет леди Сибилла? — спросил он мягким, почти ласкающим тоном.

— Леди Сибилла скажет, — ответила она с улыбкой и с вспыхивающим и исчезающим румянцем на щеках, — что она будет горда и довольна, если вы будете считать Виллосмир своим домом, сколько вы это пожелаете, и что она надеется, несмотря на вашу репутацию как ненавистника женщин. — тут она подняла свои дивные глаза и прямо устремила их на него, — что вы немного смягчитесь в пользу вашей теперешней chatelaine [Владелица замка, поместья (фр.)]!

С этими словами и шутливым поклоном она вышла из комнаты в сад и стала на лугу, в небольшом расстоянии от нас; ее белое платье светилось в мягких осенних сумерках, и Лючио, встав с места, следил за ней глазами, тяжело хлопнув меня но плечу.

— Клянусь Небом! — сказал он тихо. — Великолепная женщина! Я был бы грубияном, если б стал противиться ей или вам, мой хороший Джеффри. — И он внимательно посмотрел на меня. — Я вел дьявольскую жизнь с тех пор, как видел вас в последний раз; теперь пора мне исправиться, даю честное слово, что теперь пора. Мирное созерцание добродетельного супружества принесет мне пользу. Пошлите за моим багажом на станцию, Джеффри, и располагайте мной. Я остаюсь.


XXIX


Наступило спокойное время — время, которое было, хотя я этого и не знал, тем особенным затишьем, какое часто наблюдается в природе перед грозой, а в человеческой жизни — перед разрушительным бедствием. Я отбросил все тревожные и мучительные мысли и предал забвению все, кроме моего личного удовлетворения в возобновившейся дружбе между мной и Лючио. Мы вместе гуляли, вместе катались верхом и проводили большую часть дней в обществе друг друга; однако, несмотря на большое доверие к моему другу, я никогда не говорил ему о моральных отклонениях и извращенностях, открытых мною в характере Сибиллы, — не из уважения к Сибилле, а просто потому, что я инстинктом знал, каким будет его ответ. Мои чувства не вызвали бы у него симпатии. Его язвительный сарказм пересиливал дружбу, и он возразил бы мне вопросом: какое право имею я, будучи сам небезукоризненным, ожидать безукоризненности от своей жены? Подобно многим другим моего пола, я воображал, что я как мужчина могу делать все, что мне нравится, когда мне нравится и как мне нравится; я могу опуститься, если только пожелаю, до более низкого уровня, чем животное, но тем не менее я имел право требовать от моей жены самой незапятнанной чистоты. Я знал, как отнесется Лючио к этому виду высокомерного эгоизма, и с каким ироническим смехом он встретит выраженные мной идеи о нравственности в женщине. Таким образом, ни один намек не вырвался у меня, и я во всех случаях обращался с Сибиллой с особенной нежностью и вниманием, хотя она, как мне думалось, скорее злилась на мое слишком открытое разыгрывание роли влюбленного мужа. Сама она в присутствии Лючио была в странно нервном настроении — то в восторженном, то в унылом, иногда веселая, то вдруг меланхоличная, однако никогда она не выказывала такой пленительной грации, таких чарующих манер! Каким дураком и слепцом я был все это время! Погруженный в грубые плотские удовольствия, я не видел тех скрытых сил, которые делают историю как одной индивидуальной жизни, так и жизни целого народа, и смотрел на каждый начинающийся день, почти как если б он был моим созданием и собственностью, чтобы провести его, как мне заблагорассудится, никогда не размышляя, что дни — это белые листочки Божеской летописи о человеческой жизни, которые мы отмечаем знаками хорошими или дурными для правильного и точного итога наших помыслов и деяний. Если б кто-нибудь дерзнул мне тогда сказать эту истину, я попросил бы его пойти и проповедовать глупости детям, — но теперь, когда я вспоминаю те белые листочки дней, развернутые передо мной с каждым восходом солнца, свежие и пустые, чистые, и на которых я только царапал собственное Ego, пачкая их пятнами, я содрогаюсь и внутренне молюсь, чтобы никогда не быть принужденным заглянуть в мною самим написанную книгу. Хотя что пользы молить у вечного Закона? Это вечному Закону мы дадим отчет в наших деяниях в последний день Суда.

Октябрь медленно и почти незаметно подходил к концу, и деревья приняли великолепные осенние цвета, огненно-красный и золотой. Погода оставалась ясной и теплой, и то, что французские канадцы поэтично называют «Летом всех Святых», дало нам светлые дни и безоблачные лунные вечера. Воздух был такой мягкий, что мы могли всегда пить послеобеденный кофе на террасе, выходящей на луг перед гостиной, и в один из этих отрадных вечеров я был заинтересованным зрителем странной сцены между Лючио и Мэвис Клер — сцены, которую я счел бы невозможной, если б я сам не был ее свидетелем.

Мэвис обедала в Виллосмире — она редко делала нам такую честь; кроме нее, было еще несколько человек гостей. Мы сидели за кофе дольше обыкновенного, так как Мэвис придавала особую прелесть разговору своей красноречивой живостью и ясным расположением духа, и все присутствующие жаждали как можно более видеть и слышать блистательную романистку. Но, когда полная золотая луна поднялась в своем великолепии над вершинами деревьев, моя жена подала мысль прогуляться по паркам, и все с восторгом приняли предложение; мы отправились более или менее вместе, некоторые попарно, другие группами по трое-четверо. Вскоре общество, однако, разделилось, и я остался один. Я повернул назад в дом, чтобы взять портсигар, забытый на столе в библиотеке, и, выйдя опять, я взял другое направление и, закурив сигару, медленно побрел по траве к реке, серебряный блеск которой ясно различался сквозь густую листву, нависшую над ее берегами. Я почти достиг дорожки, ведущей к воде, как услышал голоса: один мужской, тихий и убедительный, другой женский, нежный, серьезный и несколько дрожащий. Я узнал могучий проникающий голос Лючио и приятные вибрирующие нотки Мэвис Клер.

В изумлении я остановился. Не влюбился ли Лючио? — дивился я, полуулыбаясь. Не открыл ли я, что предполагаемый «ненавистник женщин» наконец пойман и приручен, и кем? Мэвис! Маленькой Мэвис, которая не была красива, но которая имела нечто большее, чем красоту, чтоб привести в восторг гордую и неверующую душу! Тут меня охватило безумное чувство ревности: зачем, думал я, он выбрал Мэвис из всех женщин на свете? Не мог он оставить ее в покое с ее грезами, книгами и цветами, под чистым, умным, бесчувственным взглядом Афины-Паллады, чье холодное чело никогда не волновалось дуновением страсти? Что-то большее, чем любопытство, заставляло меня слушать, и я осторожно сделал шага два вперед в тени развесистого кедра, откуда я мог все видеть, не будучи замеченным. Да, там был Риманец — со скрещенными руками; его темные, печальные, загадочные глаза были устремлены на Мэвис, которая находилась в нескольких шагах против него, смотря на него, в свою очередь, с выражением очарования и страха.

— Я просил вас, Мэвис Клер, — сказал медленно Лючио, — позволить мне услужить вам. У вас гений, редкое качество в женщине, и я бы хотел увеличить ваши успехи. Я не был бы тем, что я есть, если б я не попробовал убедить вас позволить мне помочь в вашей карьере. Вы небогаты; я мог бы показать вам, как это сделать. У вас великая слава, с чем я согласен, но у вас много врагов и клеветников, которые вечно стараются свергнуть вас с завоеванного вами трона. Я мог бы привести их к вашим ногам и сделать их вашими рабами. С вашей интеллектуальной властью, вашей личной грацией и дарованиями, я мог бы, если б вы позволили, руководить вами, дать вам такую силу влияния, какой ни одна женщина не достигала в этом столетии. Я не хвастун, я могу сделать то, что говорю, и более; и я не прошу с вашей стороны ничего, кроме безотчетного исполнения моих советов. Моим советам нетрудно следовать; многие находят это легким!

Выражение его лица было странным, когда он говорил оно было суровым, мрачным, удрученным; можно было подумать, что он сделал какое-нибудь предложение, особенно противное ему самому, вместо предложенного доброго дела помочь трудящейся женщине прибрести большое богатство и почет.

Я ждал ответа Мэвис.

— Вы очень добры, князь Риманец, подумав обо мне, — сказала она после небольшого молчания, — и я не могу представить, почему, так как, в сущности, я — ничто для вас.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27