Я находил такое же удовольствие в себе самом и в своих делах, как и они, и был так же сладкоречив и лицемерен, как они. Они играли свою комедию, а я свою; никто из нас не был ни на мгновение самим собой. Сказать правду, одна из причин, почему светские мужчины и дамы не терпят одиночества, — та, что уединение, в котором они принуждены остаться глаз на глаз со своим настоящим "я", делается нестерпимым для них, потому что они носят на себе бремя спрятанного порока и обличительного стыда.
Однако мое душевное волнение скоро прошло, и, взяв Лючио под руку, я улыбнулся, отвечая:
— Ваш совет, мой дорогой друг, пригодился бы для проповедника о спасении души, но для меня он ничего не стоящий, так как последовать ему невозможно. Проститься с вами навсегда, во-первых, было бы с моей стороны черной неблагодарностью; во-вторых, общество, со всем своим смешным фанфаронством, необходимо, однако, для развлечения как моего, так и моей будущей жены, и мы не повредим себе, присоединяясь к общему хору; в-третьих, если б я отдал половину моего состояния бедным, мне бы за это не были благодарны, а только сочли бы меня сумасшедшим.
— Натурально. Большинство людей любит маленькую признательность за благодеяния.
— Так. Но и Творец редко получает ее.
— Я говорю о простых фактах на этом свете и о людях, живущих на нем. Тот, кто дает щедро, ожидает быть признанным в великодушии, но если б я разделил мое состояние и половину вручил бы бедным, то этот случай был бы опубликован не более как в шести строчках в одной из газет, а общество воскликнуло бы: «Что за дурак!»
— Тогда не будем больше говорить об этом, — сказал Лючио, и его брови разгладились, и его глаза приняли обычное выражение насмешки и веселья. — Выиграв Дерби, вы сделали все, что цивилизация девятнадцатого века ожидает от вас, и в награду вы будете всюду приглашаемы. Вы можете надеяться скоро обедать в Мальбрукском Дворце, и маленькая влиятельная лазейка и политическая интрига введут вас в кабинет, если вы этого захотите. Факт тот, что вы величайшее произведение времени, человек с пятью миллионами и владелец победителя Дерби. Какая интеллектуальная слава сравнится с таким положением, как ваше! Люди завидуют вам. Слава человека, гарантированная лошадью, есть нечто, могущее действительно изумить!
Он шумно рассмеялся и с этого дня он больше не заговаривал о своем странном предложении, чтоб я расстался с ним и дал волю «благороднейшему» побуждению моей натуры. Я не знал, что он поставил ставку на мою душу и проиграл ее, и что с той поры он принял по отношению ко мне решительную манеру, неумолимую до страшного конца.
Моя свадьба состоялась в назначенный день июня со всей пышностью и экстравагантностью, приличествующими моему положению и положению женщины, которую я избрал себе в жены.
Нет необходимости описывать детально великолепие церемонии; какая-нибудь модная «дамская газета», описывая бракосочетание графской дочери с миллионером, даст полное представление общего эффекта! Это было поразительное зрелище, где умопомрачительные наряды и убранство уничтожали совершенно всякое размышление о торжественности или святости «божественного» обряда. Трогательные слова Евангелия не привлекли и половины того внимания, какое было оказано великолепным бантам из жемчуга и бриллиантов, прикреплявшим вышитый трен невесты к ее плечам.
«Весь свет со своей супругой» присутствовал — тот свет, который не представляет себе существования другого света, хотя он составляет меньшую часть общества. Принц Уэльский сделал мне честь своим присутствием; два великих прелата церкви совершали обряд венчания, блистая излишней шириной белых рукавов и стихаря и равно внушая почтение тучностью своих фигур и лоснящейся краснотой своих лиц. Лючио был моим старшим шафером. Он был в веселом, почти в бурном расположении духа и всю дорогу, когда мы вместе ехали в церковь, занимал меня нескончаемыми смешными историями по большей части касательно духовенства. По приезде к священному зданию он сказал, смеясь, выходя из кареты:
— Не слыхали ли вы, Джеффри, что дьявол не может войти в церковь, из-за креста на ней или в ней?
— Я, кажется, слыхал, — ответил я, улыбаясь на веселость, искрившуюся в его сверкающих глазах.
Мягкие звуки органа среди безмолвной атмосферы, наполненной ароматом цветов, быстро привели меня в торжественное настроение, и, опершись на решетку алтаря, в ожидании невесты я в сотый раз принялся дивиться необыкновенно гордому виду моего товарища, когда он со скрещенными руками и поднятой головой рассматривал украшенный лилиями алтарь и блестевшее Распятие над ним; его задумчивые глаза обнаруживали странное смешение благоговения и презрения.
Я помню хорошо один случай, происшедший при внесении наших имен в книгу. Когда Сибилла, это видение ангельской красоты, в ее белом подвенечном платье, подписывала свое имя, Лючио наклонился к ней.
— Как старший шафер, я требую старинной привилегии! — сказал он и поцеловал ее слегка в щеку.
Она ярко вспыхнула, потом вдруг мертвенно побледнела и с подавленным криком опрокинулась без чувств на мои руки. Несколько минут прошло, прежде чем она пришла в сознание, но она успокоила мою тревогу и смятение подруг, и, уверив нас, что это пустяк, ничего больше, как влияние жаркой погоды и волнения дня, она взяла меня под руку и спустилась, улыбаясь, с бокового придела храма, сквозь блестящие ряды ее завистливых светских подруг, из которых все жаждали ее счастия не потому, что она выходила замуж за достойного и одаренного человека, — в этом не было бы причины для зависти, — а просто потому, что она выходила замуж за пять миллионов фунтов стерлингов. Я был приложением к миллионам — ничем больше. Она держала высоко и надменно свою голову, хотя я почувствовал, что она дрожала, когда громоносные звуки свадебного марша из «Лоэнгрина» торжественно полились в воздухе. Всю дорогу она ступала по розам, я также вспомнил это… потом! Ее атласный башмачок давил сердца тысячам невинных созданий, которые наверно были много дороже Богу, нежели она; маленькие безобидные души цветов, чья задача жизни, сладостно исполненная, была создавать красоту и теплоту своим чистым существованием, умирали, чтоб удовлетворять тщеславие одной женщины, для которой ничего не было святого! Но, признаюсь, я был еще в моем безумном сне и воображал, что умирающие цветы были счастливы погибнуть под ее ногой.
После церемонии все гости съехались в доме графа Эльтона, и в разгаре болтовни, еды и питья мы — моя новоиспеченная жена и я — уехали среди расточительной лести и добрых пожеланий наших «друзей», которые, зарядившись самым изысканным шампанским, сделали вид, что были искренни. Последним лицом, простившимся с нами у дверец кареты, был Лючио, и при расставании с ним я почувствовал печаль, не выразимую словами. С самого часа рассвета моего счастия мы были почти неразлучными товарищами. Я был обязан своим успехом в обществе, всем, даже моей невестой, его умению и такту, и хотя я получил теперь в жизненные партнеры самую красивую женщину, я не мог смотреть на временную разлуку с моим талантливым и блестящим другом без острой боли личного страдания среди свадебного веселья.
— Мои мысли с вами обоими во время вашего путешествия, — сказал он. — А когда вы вернетесь, я буду одним из первых, чтобы поздравить вас с благополучным возвращением домой. Ваш house-party «Прием гостей (англ.).» назначен на сентябрь, мне помнится.
— Да, и вы будете самым желанным гостем из всех приглашенных, — ответил я задушевно, пожимая ему руку.
— Фи, стыдно! — возразил он, смеясь. — Не кривите душой, Джеффри! Не собираетесь ли вы пригласить принца Уэльского, и будет ли кто-нибудь более «желанным», чем он! Нет, я должен занять третье или четвертое место в списке, где помещена королевская особа. Мое владение, увы, не Уэльс, и престол, на какой я мог бы претендовать, — если бы кто-нибудь нашелся мне помочь, но у меня никого нет, — далеко удален от престола Англии.
Сибилла ничего не говорила, но ее глаза были устремлены на его красивое лицо и прекрасную фигуру со странным вниманием и задумчивостью, и она была очень бледна.
— Прощайте, леди Сибилла! — ласково прибавил он. — Желаю вам всех благ. Нам, остающимся здесь, ваше отсутствие покажется долгим, — но вам… Ах, любовь дает крылья времени, и то, что для обыкновенного человека будет месяцем скучной жизни, для вас будет упоительным мгновением. Любовь лучше богатства, я знаю, вы уже это открыли, но я думаю и надеюсь, что вам предназначено узнать это совершеннее и полнее. Думайте иногда обо мне. Au revour.
Лошади рванулись; горсть риса, брошенная идиотом из общества, присутствующим всегда на свадьбах, с треском ударилась о дверцы и крышу кареты, и Лючио отступил назад, делая прощальный знак рукой. Мы видели его до последней минуты: его высокая статная фигура выделялась на лестнице дома графа Эльтона, окруженная ультра-светской толпой… Там стояли подруги невесты, в светлых платьях и живописных шляпах, — молодые девушки с возбужденным видом; каждая из них, без сомнения, страстно желала, чтоб настал день, когда и она приобретет себе такого же богатого мужа, каким был я… Свахи-маменьки и злые старые вдовы показывали драгоценные кружева на своих объемистых бюстах и сверкали бриллиантами… Мужчины с белыми бутоньерками, приколотыми к их безупречно сидящим фракам;
Слуги в ярких ливреях и обычная уличная толпа праздных зевак, — вся эта куча лиц, костюмов и цветов столпилась перед портиком из серого камня, и посреди мрачная красота лица Лючио и блеск его горящих глаз делали его выдающимся предметом и главным центром притяжения. Карета повернула за угол, лица исчезли, и Сибилла и я поняли, что отныне мы остались одни — одни, чтобы стать лицом к лицу с грядущим и с собой и чтобы учить урок любви… или ненависти… вместе навсегда.
XXVI
Я не могу отдать себе отчета в медленно или быстро пронесшихся призрачных событиях, в тех безумных днях или неделях, которые промелькнули и постепенно привели меня, наконец, к тому времени, когда я очутился скитающимся, онемелым и убитым, с болью в сердце, у берегов швейцарского озера — маленького темно-синего озера, с такою же мыслью в своей глубине, какая отражается в детских серьезных глазах.
Я смотрел вниз, на чистую сверкающую воду, почти не видя ее; снежные вершины гор, окружавших озеро, были слишком высоки для моей души, раздавленной как бы под тяжестью обломков кораблекрушения и развалин. Каким безумцем я был, веря, что на свете может существовать такая вещь, как счастье!
Горе глядело мне в глаза — горе, продолжающееся всю жизнь, и от которого избавление лишь смерть. Горе! Это слово, подобно адскому стону, было произнесено тремя страшными призраками, однажды нарушившими мой покой.
Что я такое сделал, — спрашивал я самого себя с негодованием, — чтоб заслужить это несчастье, от которого богатство не могло меня исцелить? Почему судьба была так несправедлива? Как все люди моего сорта, я был не в состоянии различить маленькие, однако крепкие звенья мной самим приготовленной цепи, которая связывала меня с моей собственной гибелью. Я осуждал судьбу и говорил о несправедливости просто потому, что я лично страдал, не принимая во внимание, что то, что я считал несправедливостью, было беспристрастным решением того Вечного Закона, который исполняется с такой же математической точностью, как движение планет, несмотря на слабые усилия человека воспрепятствовать его исполнению. Легкий ветерок подул со снежных высот надо мной и слегка взволновал неподвижность маленького озера, около которого я бесцельно бродил. Я следил за появившейся тонкой зыбью на его поверхности, вроде морщин от смеха на человеческом лице, и думал угрюмо, достаточно ли оно глубоко, чтоб утонуть в нем. Стоило ли продолжать жить, зная то, что я знал? Зная, что та, которую я любил и которую я еще продолжал любить ненавистной для меня самого любовью, была более бесстыдным и порочным существом, чем настоящая уличная проститутка, продающаяся за деньги, — что красивое тело и ангельское лицо были только пленительной маской для души гарпии! Бог мой! Крик вырвался у меня, мои мысли неслись и неслись в нескончаемом круге неисцелимого, немого отчаяния, и я бросился на траву отлогого берега и закрыл лицо руками в пароксизме агонии.
Безжалостная мысль продолжала работать в моем мозгу и заставляла меня обсуждать мое положение. Была ли она, Сибилла, более достойна осуждения, чем я сам? Я женился на ней по свободной воле и выбору, и она до этого сказала мне: «Я испорченное существо, воспитанное на распущенной морали и зудящей литературе времени». Да, это было доказано! Моя кровь горела от стыда, когда я думал, как крупны и убедительны были доказательства. И поднявшись с травы, я снова принялся беспокойно ходить взад и вперед, в лихорадке самопрезрения и отвращения. Что мог я сделать с женщиной, с которой я теперь был связан на всю жизнь? Переделать ее? Она презрительно рассмеялась бы на мою попытку! Переделать самого себя? Она стала бы насмехаться над моей бесхарактерностью! Притом не унижал ли я сам себя более, чем она меня унижала? Не была ли она жертвой моих грубых страстей?
Измученный и обезумевший, я дико бродил у озера и вздрогнул, как если б вблизи раздался пистолетный выстрел, когда среди тишины послышался плеск весел, и нос маленькой лодки врезался в берег; лодочник, находившийся в ней, почтительно предложил свои услуги на сладкозвучном французском языке.
Я согласился и минуты через две очутился на воде, среди красного света заката, заливавшего снежные вершины точно пламенем и превращавшего воду в цвет рубинового вина. Я думаю, человек, который греб, видел, что я был не в очень веселом настроении, потому что он хранил скромное молчание, а я, надвинув шляпу на глаза, лежал на корме, занятый своими размышлениями.
Только один месяц супружества, а между тем болезненное пресыщение заняло место так называемой «бессмертной» любовной страсти! Даже были моменты, когда бесподобная физическая красота моей жены казалась мне безобразной. Я знал ее, какая она была, и никакая внешняя прелесть не могла опять скрыть для меня возмутительную натуру внутри. И что с утра до вечера ставило меня в тупик, это ее утонченное, очевидное лицемерие, ее поразительная способность лгать. Посмотреть на нее, послушать ее, и каждый принял бы ее за самую святость и чистоту, за нежное создание, которое могло быть оскорблено и испугано грубым словом, — за воплощение самой кроткой и грациозной женственности.
Так думал о ней каждый, и как жестоко он заблуждался! Сердца у нее не было; этот факт был мне доказан через два дня после свадьбы, когда мы были в Париже и там получили телеграмму, извещавшую о смерти ее матери. Парализованная графиня Эльтон, по-видимому, скончалась внезапно, или в день нашей свадьбы, или в ту ночь, но граф счел за лучшее подождать сорок восемь часов, прежде чем потревожить наше блаженство печальным известием.
Его телеграмма сопровождалась коротким письмом к дочери, в котором заключительные строки были следующие:
«Так как ты новобрачная и путешествуешь за границей, то я посоветовал бы тебе ни в коем случае не надевать траура. При этих обстоятельствах, право, нет никакой необходимости».
И Сибилла охотно приняла совет, однако придерживаясь белого и бледно-лилового цвета в своих бесчисленных и умопомрачительных туалетах, для того, чтобы не слишком оскорблять приличия во мнении знакомых, которых мы могли случайно встретить в посещаемых нами заграничных городах.
Ни одно слово сожаления не сорвалось с ее губ, и ни одна слеза не пролилась о смерти матери. Она только сказала:
— Как хорошо, что ее страдания кончились!
Затем с иронической улыбкой она прибавила:
— Интересно знать, когда мы получим от Эльтон-Чесней свадебные карточки?
Я не ответил, так как мне было больно за недостаток в ней теплого чувства в этом случае, и я также был до некоторой степени суеверно удручен фактом смерти в день нашего венчания.
Теперь, однако, это было делом прошлого; прошел месяц — месяц, в который разрушение иллюзий продолжалось ежедневно и ежечасно — до тех пор, пока я не предстал лицом к лицу с голой прозой жизни и не понял, что я женился на красивом животном с бесстыдной душой распутницы. Здесь я остановился и спросил себя: не был ли я также распутником?
Да, я легко допускаю это; но распутство мужчины, хотя бы доведенное до чрезмерности в горячей молодости, обыкновенно переходит, под влиянием великой любви, в сильное желание видеть чистоту и скромность в любимой женщине. Если мужчина позволял себе безумствовать и грешить — наступает, наконец, время, когда, если в нем осталось что-нибудь хорошее, он приходит в себя и хлещет свои пороки бичом самопрезрения, пока не испытает их резкую боль и жесткость, и тогда, страдая каждым фибром от заслуженного наказания, он духовно преклоняет колена у ног какой-нибудь чистой искренней женщины, светлая душа которой, подобно ангелу, веет сострадательно над ним, и отдает ей свою жизнь, говоря: "Делай, что хочешь, с ней — она твоя! И горе той, которая играет таким даром или наносит новые оскорбления! Ни один мужчина, даже тот, кто вел разгульную жизнь, не выберет себе в жены «легкую» женщину — скорее он пустит себе пулю в лоб, чтобы положить конец всему.
Свет заходящего солнца начинал угасать, маленькая лодка скользила по спокойной воде, и тень окутывала мою душу, подобно тени надвигающегося вечера. Опять я спрашивал себя: разве нет счастия в целом свете?
Как раз в это время раздались гармонические звуки с маленькой часовни на берегу, и воспоминания пробудились в моем мозгу, доведя меня почти до слез. Мэвис Клер была счастлива! Мэвис, с ее откровенными бесстрашными глазами, нежным лицом и светлой натурой! Мэвис, носящая венец славы так же просто, как могло бы дитя носить венок из ландышей, — она, с ее ограниченным состоянием, которое даже в своей незначительной пропорции зависело от ее усидчивой постоянной работы, — она была счастлива!
А я — с моими миллионами — был несчастлив! Как это было? Зачем это было? Что я сделал? Я жил, как жили мои сотоварищи, я следовал общепринятому жизненному строю общества, я чествовал друзей и успешно подавлял врагов, — я поступал точно так же, как и другие поступают, имея богатство, — и я женился на женщине, которую большинство мужчин гордилось бы иметь!
Тем не менее оказалось, какое-то проклятие тяготело надо мной! Чего мне не хватало в жизни?
Я знаю, но мне стыдно было признать это, так как я относился с презрением к тому, что я называл сентиментальными бреднями о чистом чувстве. И теперь я принужден был сознать всю важность этих «сентиментальных бредней», без которых не было настоящей жизни.
Я понял, что наш брак был только грубой физической связью, не более; что все глубокие прекрасные чувства, освящающие супружеский союз, были попраны; взаимное уважение, симпатия, доверие — тонкие сокровенные духовные узы, которые не поддаются никакому научному анализу и которые крепче и сильнее вещественных и связывают вместе бессмертные души, когда тело разрушается, — ничего этого не существовало и не могло существовать между мной и женой. Что мне делать со своей жизнью? — задавал я себе тоскливо вопрос. Достигнуть славы, настоящей славы, в конце концов! С обворожительными глазами Сибиллы, смеющимися над моими попытками, — никогда! Если б во мне явилась способность творческой мысли, она убила бы ее!
Прошел час, лодочник доставил меня к берегу, и я, заплатив, отпустил его.
Солнце окончательно село; густые багряные тени спускались на горы, и одна или две маленькие звездочки слабо заблестели на западе. Я медленно направился к вилле, где мы остановились, принадлежащей к большому отелю округа, которую мы занимали ради покоя и независимости; некоторые из отельных слуг были в нашем распоряжении впридачу к моему лакею Моррису и горничной моей жены. Я нашел Сибиллу в саду в плетеном кресле; ее глаза были устремлены на красную полоску света от закатившегося солнца, и в руках она держала книгу, одну из безобразных зудящих новелл, недавно написанных женщинами, чтобы унизить и опозорить свой пол. С непреодолимым внезапным порывом гнева я выхватил у нее книгу и швырнул ее в озеро.
Она не выказала ни удивления, ни обиды; она только перевела глаза с горящего неба на меня и слегка улыбнулась.
— Как ты свиреп сегодня, Джеффри! — сказала она.
Я смотрел на нее в угрюмом молчании. От легкой шляпы с бледно-лиловыми орхидеями, оттенявшими ее каштановые волосы, до кончика изящно вышитого башмачка ее туалет был безукоризнен, и она сама была безукоризненна. Я знал это, бесподобный образец женственности… наружной!
Мое сердце билось, что-то душило меня в горле, я мог бы убить ее за омерзение и желание, которое она вызывала во мне.
— Очень жаль, — сказал я хрипло, избегая ее взгляда, — но я не могу тебя видеть с подобной книгой.
— Ты знаешь ее содержание? — спросила она с той же легкой улыбкой.
— Я могу догадываться.
— Подобные вещи должны быть написаны, говорят теперь, — продолжала она. — И, судя по похвалам, расточаемым прессой этому сорту книг, очевидно, что общественное мнение допускает, чтобы давалась возможность девушкам узнать все относительно брака прежде, чем они вступят в него, для того, чтобы они могли это делать с открытыми глазами, широко открытыми глазами.
Она засмеялась, и ее смех причинял мне боль, как физическая рана.
— Каким старомодным понятием теперь кажется невеста отживших поэтов и романистов! Вообразить ее, боязливое, нежное существо, робкое в манерах, застенчивое в разговорах, носящее эмблематическую вуаль, покрывавшую совершенно лицо в прежнее время, как символ, что все тайны брака были скрыты от ее невинных глаз девственницы! Теперь вуаль носится откинутой назад, и невеста, не смущаясь, смотрит на всех — о да, мы знаем вполне хорошо теперь, что мы делаем, когда выходим замуж, благодаря «новым» романам.
— Новые романы отвратительны, — сказал я горячо, — как в смысле стиля, так и нравственности! Я удивляюсь, как ты можешь читать их. Женщина, грязную книгу которой я бросил прочь, — и я не чувствую сожаления, поступив так, — столько же нуждается в грамматике, сколько в приличии.
— Но критики этого не заметили, — прервала она с насмешкой, звучащей в ее голосе. — По-видимому, это не их дело содействовать сохранению правильности английского языка. Отчего они приходят в восхищение, так это от оригинальности темы, хотя мне думается, что подобные вещи так же стары, как мир. Как правило, я никогда не читаю критику, но как-то мне случайно попалась одна, на книгу, которую ты только что утопил, и критик превозносил ее.
Она опять засмеялась.
— Скотина! — проворчал я. — Должно быть, он нашел в ней лестный отзыв о своих собственных пороках. Но ты, Сибилла, зачем ты читаешь подобную гнусность?
— Во-первых, меня побуждает любопытство, — ответила она равнодушно. — Я хочу видеть, что приводит в восторг критика. Затем, когда я начала читать, я нашла, что вся история касалась того, как мужчины развлекаются с запятнанными голубками больших и окольных дорог, а так как я была не особенно сведуща в вещах этого рода, то я подумала, что мне не мешает познакомиться с ними поближе. Ты знаешь, эти кусочки противных познаний о некрасивых предметах подобны дьявольским наущениям: если выслушаете одно, то выслушать приходится и другие. Притом предполагается, что литература отражает время, в котором мы живем, а так как этот род литературы теперь более преобладает, чем что-нибудь иное, мы принуждены принять и изучить его, как зеркало века.
С выражением полувеселья, полупрезрения на лице она встала с места и посмотрела вниз, на восхитительное озеро.
— Рыбы съедят книгу, — заметила она, — надеюсь, она не отравит их. Если б они могли прочесть и понять ее, какое бы странное представление они бы имели о нас, человеческих существах!
— Отчего ты не читаешь книги Мэвис Клер? — спросил я вдруг. — Ты говорила мне, что восторгаешься ею.
— Да, чрезвычайно! — ответила она. — Я восторгаюсь и дивлюсь ей. Как эта женщина может сохранить детское сердце и детскую веру в таком свете, как этот, я решительно не могу понять. Ты спрашиваешь меня, отчего я не читаю ее книги; я читаю их, я перечла их по несколько раз, но она много не пишет, и ждать ее произведения приходится дольше, чем произведения других авторов. Когда я хочу чувствовать, как ангел, — я читаю Мэвис Клер, но я чаще склонна чувствовать совсем иначе, и тогда ее книги только мучительны для меня.
— Мучительны? — повторил я.
— Да! Мучительно находить веру в Бога, когда вы не можете верить в Него; получать прекрасные доктрины, которых вы не можете принять, и знать, что живет такое существо, женщина такая же, как вы, во всем, кроме ума, которая имеет то счастие, какого вы не можете достичь, хотя бы вы протягивали с мольбой руки день и ночь и дико взывали бы к печальным небесам.
В этот момент она выглядела, как трагическая королева; ее фиалковые глаза сверкали, ее губы разомкнулись, ее грудь волновалась. Я подошел к ней со странным нервным колебанием и дотронулся до ее руки. Она пассивно дала ее мне, я продел ее через мою, и несколько минут мы молча ходили взад и вперед по дорожке.
В грандиозном отеле начали зажигаться огни, и как раз над нашим шале сверкало созвездие в форме трилистника.
— Бедный Джеффри! — сказала она, вдруг быстро взглянув на меня. — Мне жаль тебя! Со всеми моими фантазиями все же я не безумна, и во всяком случае, научилась хорошо анализировать как себя, так и других. Я тебя читаю так же легко, как я читаю книгу; я вижу, что в твоей душе буря. Ты любишь меня и ты ненавидишь меня, и контраст ощущений губит тебя и твои идеалы. Да, не говори, я знаю, я знаю. Но чем бы ты хотел, чтоб я была? Ангелом? Я не могу олицетворить подобное существо более, чем на один преходящий момент воображения. Святой? Они все подвергались мучениям. Хорошей женщиной? Я никогда не встречала ни одной. Невинной? Не ведающей ничего? Я говорила тебе до свадьбы, что я ни та, ни другая; для меня не представляли тайну отношения между мужчиной и женщиной, я имела понятие о степени врожденной любви к пороку у того и другого пола. Они совершенно одинаковы, никому нельзя отдать предпочтения; мужчины не хуже женщин, женщины не хуже мужчин. Я все открыла, кроме Бога, и вывожу заключение, что Бог никогда не мог предназначить такого шаткого и низкого состояния, как человеческая жизнь.
Пока она так говорила, я мог бы упасть к ее ногам и умолять ее замолчать, потому что она, не подозревая, высказывала мне многие из тех мыслей, на которых я часто себя ловил, а между тем в ее устах они звучали жестоко, неестественно и грубо до такой степени, что я чуть не отскочил от нее в страхе и страдании. Мы дошли до маленькой сосновой рощи, и здесь в тени и безмолвии я обнял ее и тоскливо смотрел на ее красивое лицо.
— Сибилла! — прошептал я. — Сибилла! Что с нами такое? Как мы не находим прекраснейшую сторону любви? Почему даже в наших поцелуях и объятиях какая-то неосязаемая тьма ложится между нами, и мы злим и мучим друг друга, когда мы могли бы быть довольны и счастливы? Что это? Можешь ли ты сказать, так как ты сама знаешь, что тьма есть?
Странное выражение было в ее глазах, напряженное, скорбное, смешанное, как мне казалось, с состраданием ко мне.
— Да, она есть! — медленно ответила она. — И мы оба создали ее. Мне думается, Джеффри, что в твоей натуре есть нечто более благородное, нежели в моей, неопределенное нечто, питающее отвращение ко мне и к моим теориям против твоей воли и желания. Может быть, если б ты вовремя дал волю этому чувству, ты бы никогда не женился на мне. Ты говоришь о прекраснейшей стороне любви… По-моему, в ней нет прекрасной стороны: она вся груба и ужасна. Ты и я, например, — культурные мужчина и женщина, мы можем в браке достичь чего-нибудь высшего, кроме вульгарных эмоций Ходжа и его девицы.
Она бешено захохотала и вздрогнула в моих руках.
— Какие лгуны поэты, Джеффри! Их следовало бы на всю жизнь заключить в тюрьму за ложные свидетельства. Они способствуют образованию шатких верований женского сердца; в ранней юности она читает их сладостные уверения и воображает, что любовь будет такой, как все они учат: чем-то божественным и вечным; затем палец прозы придавливает крылатую бабочку-поэзию, и наступает горечь и безобразие полного разочарования.
Я держал ее все еще в своих объятиях, с неистовой силой человека, уцепившегося за деревянный брус среди океана, когда он тонет.
— Но я люблю тебя, Сибилла, моя жена, я люблю тебя! — сказал я, задыхаясь от страсти.
— Ты любишь меня, да, я знаю, но как?! Такой страстью, какая гнусна для тебя самого! Это не поэтическая любовь, — это любовь мужчины, а любовь мужчины — животная любовь. Такая она есть, такой она будет, такой она должна быть. Впрочем, животная любовь скоро надоедает, и когда она погибнет от пресыщения, ничего не останется. Ничего, Джеффри, абсолютно ничего, кроме вежливых бесцветных отношений, какие мы должны будем поддерживать для света.
Она освободилась из моих объятий и направилась к дому.
— Пойдем, — прибавила она, повернув назад через плечо свою очаровательную головку, с кошачьей ласкающей грацией, какой она одна только обладала. — Ты знаешь, в Лондоне живет знаменитая дама, рекламирующая свои продажные прелести для проходящей публики путем своих монограмм, вделанных в кружево на всех оконных занавесках, думая, без сомнения, что это хорошо для торговли. Я не так дурна. Ты заплатил дорого за меня, я знаю, но помни, я до сих пор не ношу бриллиантов, кроме твоих, и не прошу подарков, кроме тех, что ты делаешь мне по своему великодушию, и мое обязательное желание быть стоящей твоих денег.
— Сибилла, ты убиваешь меня! — вскричал я, терзаемый выше всякого терпения. — Ты считаешь меня столь низким!
Я почти рыдал от отчаяния.
— Ты не можешь не быть низким, — сказала она, испытующе глядя на меня, — потому что ты мужчина. Я низка, потому что я женщина. Если б кто-нибудь из нас верил в Бога, мы могли бы отыскать другой образ жизни и любви — кто знает!