Брэм Стокер
Крысы-могильщики
Если вы выедете из Парижа по орлеанской дороге, пересечете Энсент, а затем повернете направо, то окажетесь в очень запущенном и крайне неприятном местечке французской земли. Справа и слева от вас, впереди и сзади будут подниматься гигантские холмы мусора и всевозможных отходов, спрессованных с течением времени в одну липкую массу.
У Парижа, как и у всякого другого города, есть жизнь не только дневная, но и ночная. Если путешественник поздним вечером будет искать себе пристанище на улице Дэ Риволи или на улице Сент-Оноре, или ранним утром будет проходить вблизи Монтруж, то ему нетрудно будет догадаться о назначении больших фургонов, похожих на паровые котлы на колесах, которые останавливаются тут и там на еще пустынных или уже опустевших мостовых.
У каждого города имеются свои особенные службы, которые он создает ради удовлетворения своих городских нужд. В Париже одной из таких служб являются команда мусорщиков и примыкающая к ней команда городских тряпичников и старьевщиков. С самого утра – а парижская жизнь начинается очень рано – на многих улицах, в проулках, во дворах и аллеях, у черных ходов домов можно увидеть – кстати, это сохранилось и доныне в некоторых городках Америки, даже в Нью-Йорке – большие деревянные фургоны и тележки, куда слуги и владельцы доходных домов сваливают накопившийся за прошедший день мусор. Возле фургонов постоянно шатаются весьма потрепанные, с голодным блеском в глазах мужчины и женщины. Все их состояние – дорожная сумка или пакет, перекинутый через плечо, и небольшая крючковатая палка, которой они выволакивают из фургонов и осматривают всякую дрянь. Теми же палками они засовывают понравившуюся вещицу к себе в сумку и делают это так ловко, что, пожалуй, не уступают китайцам с их привычкой есть рис маленькими тростинками.
Париж – это город, в котором сосредотачивается и классифицируется очень многое. Можно сказать, что сбор и сортировка – это символы французской столицы. Все, что имеет сходство между собой, соединяется и группируется. Этот процесс не бесконечен, так как венцом группирования является рождение отдельного целого. Если представить это все абстрактно, то получится некий фантасмагорический организм, состоящий из множества рук, тянущихся бесчисленными пальцами в разные стороны, а венчает все гигантская голова с острыми глазами, чтобы далеко видеть, тонкими ушами, чтобы чутко слышать, и огромным ртом, чтобы все пожирать.
Другие города напоминают тех птиц, животных или рыб, аппетиты которых умеренны или нормальны. Париж же – это настоящий сказочный ненасытный спрут. Париж – это свалка вещей, дьявольская склонность к пожиранию всего и вся, доведенная до абсурда.
Интеллигентные – а значит, слабохарактерные – туристы в первую же свою минуту пребывания в Париже отдаются на съедение многочисленным хозяевам ресторанов и бюро гидов-путеводителей. «Обязательная программа» знакомства с Парижем занимает обычно не больше трех дней, и иностранцы, главным образом англичане, уезжая, изумляются: как это может быть, чтобы обед в Лондоне стоил около шести шиллингов, а в Париже, в кафе Пале-Рояля, всего три франка? Им не интересна такая особенность парижской жизни, как всеобщая сортировка вещей и предметов. Им не интересно, откуда пошло слово «шифоньер». Это – «шкаф для белья», но также и – «тряпичник».
Париж 1850 года был совсем не похож на Париж сегодняшний, так же как и на Париж времен Наполеона и барона Османа.
Кое-что за полвека осталось совсем таким же и ничуть не изменилось. В первую очередь – те места, куда испокон веку сваливали городской мусор. Свалка есть свалка, при всех королях и республиках она остается свалкой, а кучи мусора девятнадцатого века вряд ли уж очень отличаются от куч мусора восемнадцатого. Поэтому путешественник, минуя Монтруж, сегодня, без труда сможет мысленно перенестись на несколько десятилетий назад, в Париж 1850 года.
В тот год я как раз надолго остановился в этом замечательном городе. Дело в том, что мною овладело большое чувство к молоденькой леди, которая хоть и отвечала мне взаимностью, но настолько слушалась своих родителей, что обещала им не видеться и никак не сноситься со мной в течение года. Это был испытательный срок нашим чувствам. Мне тоже ничего не оставалось, как принять эти тяжкие условия, храня надежду на то, что родители любимой вскоре смягчатся. Я им также дал обещание, что удалюсь на установленный срок из страны и не буду писать их дочери любовных да и просто никаких писем.
Время для меня шло ужасно медленно. Со мной не было никого из моей семьи или дружеского круга, кто мог бы дать мне весточку о милой Элис. Неудобно делать упреки, но из ее родственников также ни один человек не удосужился уведомить меня даже о ее здоровье. Полгода я блуждал по Европе, и, надо признаться сразу, путешествие мне не понравилось. Я вообще не любитель долгих поездок, поэтому оставшееся время решил провести в Париже, где я по крайней мере буду в относительной близости от дома и смогу, в случае чего, быстро вернуться. «Несбывшиеся надежды повергают в уныние». Увы! Никто меня в Лондон не звал, и я страшно терзался тем, что не имею права увидеть лицо, которое я любил больше всего на свете. Я боялся, что с ней может случиться какое-нибудь несчастье, и я даже не узнаю об этом. Я боялся, что что-нибудь помешает мне увидеться с ней и по истечении срока. В том, что наша любовь без большого труда выдержит год разлуки, я не сомневался. Тем не менее я не мог отказать себе в таком удовольствии, как приключения. Наоборот, ввергаясь в них, я испытывал даже больше переживаний, чем если бы у меня не было Элис и предстоящей встречи с ней.
Как и все путешественники, я осмотрел все достопримечательности Парижа довольно быстро. После этого мне уже пришлось находить развлечения самому. Я нанес визиты в известные всему миру предместья и вскоре обнаружил, что даже в пределах территории, охватываемой путеводителем, есть настоящая terra incognita, дикие, плохо обжитые места, привлекательные как раз своей дикостью и необжитостью. Я стал исследовать эти места с педантичностью ученого, каждый день начиная свой путь с того места, где остановился накануне.
Странствуя таким образом, в один прекрасный день я добрался до окрестностей Монтруж, этого «края света» цивилизации – области настолько же мало исследованной, как и Белый Нил. Здесь обитали все парижские мусорщики, старьевщики и тряпичники. Я решил философским взглядом окинуть образ их жизни, жилища и прочее в том же роде.
Работа, затеянная мною, прямо сказать была не из приятных и не из благородных. Но мое упрямство широко известно, и оно победило все. Я приступил к задуманному изучению с решительностью, которая была гораздо заметней, чем при моих предыдущих изысканиях.
И вот однажды, солнечным днем, в конце сентября, я переступил порог святая царства мусора. Здесь несомненно проживало довольно много мусорщиков, так как между высокими холмами мусора и отходов я заметил протоптанную тропинку и даже что-то вроде низких лачуг. Я медленно шел среди мусорных куч, которые возвышались тут и там, словно часовые.
Проходя по этой мрачной местности, я вскоре стал замечать за собой слежку – неясные тени перемещались за мусорными кучами, проявляя заметный интерес к чужаку, вторгнувшемуся в их владения. Это место было подобно крошечной Швейцарии, где налицо перенаселение; я шел по извилистой тропинке вперед, а за мной тропинка уже занималась здешними обитателями.
Наконец, я вступил в пределы, если можно так выразиться, города тряпичников. Тут и там виднелись хижины и лачуги. Совсем такие, какие можно встретить в отдаленных уголках Аллановых болот: запущенные строения с плетеными стенами, обляпанными грязью, крыши, покрытые соломой, украденной из конюшен и хлевов. Это были дома, в которые не было никакого желания войти, и даже на картинах, изображенные в ярких акварелях, они не производили бы положительного впечатления. Посреди этой убогости стояла конструкция – у меня язык не поворачивается назвать сие жилищем, – ничего похожего на которую мне видеть ранее не приходилось. Это был огромный дряхлый, платяной шкаф, может быть, вынесенный в свое время из будуара Шарля Седьмого или Генриха Второго. И в этой развалюхе жили! Дверцы его были распахнуты, и внутренняя «обстановка» просматривалась очень отчетливо. В левой половине шкафа была устроена своего рода гостиная. Четыре фута в глубину, шесть в ширину. И в этой конуре, сидя вокруг угольной жаровни, попыхивали трубками шестеро стариков, одетых в заношенные мундиры солдат Первой Республики! С первого взгляда было видно, что все они принадлежали к классу никудышних людей, а проще – оборванцев. Мутные глаза и трясущиеся головы указывали на их пристрастие к полынной водке. В их изможденных блестящих взглядах застыла дремлющая злоба и жестокость, часто возникающая в похмельном состоянии. Во второй половине шкафа полки для одежды и белья сохранились еще с тех времен, когда шкаф использовался по прямому назначению. Правда, они были подпилены по ширине ровно наполовину. На них было набросано всякое тряпье и солома, и отметив под конец, что их было тоже шесть, как и стариков-солдат, можно было смело предполагать, что они служили здесь постелями. Старики – все шестеро – с любопытством наблюдали за мной, пока я подходил. А приблизившись, я заметил, что они склонили головы друг к другу и шепчутся о чем-то. Впрочем, ясно было о чем. Мне это не понравилось: местность была пустынная, а смотрели на меня ветераны зловеще. Впрочем, оснований для страха явно недоставало, и поэтому я бодро зашагал дальше по тропе, постепенно углубляясь в эту помойную Сахару. Дорога была очень извилистая, и я в буквальном смысле слова петлял. Меня поймут те, кто катался на коньках на голландских катках. Скоро мне это стало надоедать.
Я завернул за недостроенный холм мусора и лицом к лицу столкнулся с еще одним солдатом времен юного Наполеона, сидящим на небольшом стожке из прошлогодней соломы в оборванном во многих местах пальто.
– Здравствуйте! Приехали! – подшучивал я над собой вслух. – Да здесь, как я погляжу, квартируется армия Первой Республики! Вот так музей!
Проходя мимо старика, я отметил, что он даже не смотрит на меня. Его взгляд был устремлен на землю в футе от его ног. Я снова сказал вслух для себя:
– Да… Не позавидуешь их жизни. Даже любопытство уже угасло в их сердцах!
Однако пройдя несколько шагов вперед, я обернулся и убедился, что ветеран смотрит мне вслед и довольно подозрительным взглядом. Он мне не понравился так же, как и те солдаты, что сидели в шкафу. Как только я посмотрел на него, он тут же опять уронил голову и вперил мутный взгляд на свои ноги. Я, не задерживаясь там дольше, пошел вперед, думая о том, что все эти старики так похожи между собой.
Скоро я натолкнулся еще на одного старика в форме солдата революции. Он, как и все предыдущие, сделал вид, что не заметил меня.
Тут я обратил внимание на то, что солнце потихоньку начало клониться к закату, и стал размышлять о возвращении. Наконец, я повернулся, чтобы идти назад, но увидел впереди себя множество тропок, бегущих между совершенно одинаковыми курганами мусора. Я долго думал, по какой из тропок идти, но никак не мог выбрать правильный путь. Я стоял посреди этой необъятной свалки, в смущении оглядываясь по сторонам и гадая, куда двинуться. Хорошо бы, конечно, было встретить кого-нибудь, кто бы подсказал дорогу. Но я больше никого не видел. В конце концов я решился продолжать путь вперед, вдоль высоких холмов отбросов, пока не найду кого-нибудь. Кроме ветеранов…
Через две сотни ярдов мне, кажется, удалось отыскать кое-что. Это была одиноко стоявшая хибара, наподобие тех, что я уже видел здесь, но с тем, однако же, различием, что в строении этом – крыша да три стены вместо четырех – жить было ни при каких условиях невозможно, и исходя из того, что я находился на свалке, я решил, что это место для сортировки мусора. В этой хибаре я и увидел древнюю старуху. «Вот кто мне укажет дорогу!» – радостно подумал я.
Старуха сидела на каком-то тюфяке неопределенных очертаний, но при моем приближении поднялась. Я спросил ее о дороге. Она сразу же затеяла разговор, и мне пришло в голову, что здесь, в самом центре царства мусора, была сосредоточена вся история парижских тряпичников и мусорщиков. Шепелявившая старуха, выглядевшая самым старым жителем этого «города», своим бормотанием подтверждала мои догадки.
Я стал расспрашивать ее о молодости, и она поведала мне интереснейшие вещи из жизни Парижа полувековой давности. Например, о том, как во времена революции она каждый день проводила у гильотины, на которой совершались казни, и вообще была активной участницей самых изощренных зверств, имевших место в то смутное время. Я слушал ее с большим интересом, и вдруг она спросила:
– Мсье, верно, устали стоять? – С этими словами она пододвинула ко мне низкую расшатанную табуретку, чтобы я мог присесть. Я не хотел этого делать по многим причинам, но старуха казалась такой вежливой, что я не посмел оскорбить ее отказом. Я сел и продолжал слушать рассказы человека, который присутствовал при взятии Бастилии.
Пока мы разговаривали, из хибары показался старик. Он был еще больше покрыт морщинами и, казалось, еще больше согбен годами, чем старуха.
– Это Пьер, – сказала она. – Если мсье угодно, он может послушать еще много удивительных историй, так как Пьер был свидетелем всего, начиная со взятия Бастилии и заканчивая Ватерлоо.
По моей просьбе старик взял другой табурет и мы углубились в перипетии революционной Франции начала века. Пожилой джентльмен был одет, словно пугало на огороде, и мало чем отличался от ветеранов, которых я видел в шкафу. Я сидел в середине единственной комнатки этой хибары. Хозяйка была от меня слева, а хозяин справа. Помещение, не имеющее фасадной стены, было завалено всевозможной рухлядью и тряпьем. Некоторые вещи неприятно поразили меня, и я искренне желал бы, чтобы их здесь не было. В одном из углов лежала куча тряпья, которая, казалось, шевелилась из-за переполнявших ее блох и клопов. В другом углу высилась горка костей, от которой шел нестерпимо гадкий запах. То и дело бросая взгляды на эти «достопримечательности», я с отвращением замечал огоньки крысиных глаз. Серые твари кишели во всех темных углах.
Все это было неприятно, отвратительно, но и только. А вот к стене, что была справа от меня, был прислонен огромный мясницкий топор с железной ручкой и следами крови на лезвии. Его вид заставил меня вздрогнуть и насторожиться. Я сказал себе, что все эти вещи не имеют ко мне ни малейшего отношения и я не должен обращать на них внимания. Кажется, вскоре мне это удалось, так как рассказы обоих стариков были настолько увлекательными, что я все никак не мог попрощаться с ними и двинуться в обратный путь.
Наступил вечер, и горы мусора и отходов стали отбрасывать повсюду огромные и зловещие тени.
Неожиданно для себя я обнаружил, что мне что-то не по себе. Не могу сказать, чем это было вызвано конкретно, но чувство тревоги и неудовлетворенности с каждой минутой становилось все ощутимей. Неудовлетворенность – это инстинкт и, как всякий инстинкт, означает предупреждение. Психика – часовой ума, и когда она встревожена, ум начинает лихорадочно действовать. Хотя и не всегда осознанно.
Так было и со мной. Я вспомнил, где нахожусь и кем окружен. Я задумался над тем, как вести себя, если вдруг будет предпринята попытка нападения. Я вдруг ясно осознал – хотя для этого были весьма смутные основания, – что я в опасности. Осторожный внутренний голос подсказывал: «Не делай резких движений и не показывай ни о чем вида». Я не делал резких движений и старался не показывать ни о чем вида, так как знал, что старики не спускают с меня хитрых глаз. «И только ли старики?» – подумалось мне. Господи, какая страшная мысль! Откуда мне знать, что за этими тремя стенами не прячутся десятки негодяев?! Может быть, я нахожусь в самом логове банды таких головорезов, каких могла произвести на свет и взрастить только революция?!
Вместе с чувством опасности резко обострилась работа мозга. Я стал гораздо более чувствителен и наблюдателен, чем обычно. В частности, я отметил про себя, что старуха не отрывает глаз от моих рук. Мне даже не потребовалось самому опустить на них взгляд, ясно и без того – мои кольца. На мизинце левой руки у меня была большая печатка, на правой руке – красивый алмаз.
Я понял, что самое разумное сейчас – если подозрения мои имеют под собой реальную почву – отвести возможную угрозу, самому сделать первый ход и тем разрядить обстановку. Я завел разговор о профессии старьевщика, о канализационных трубах и о том, какие красивые и удивительные вещицы там иногда находят. Все это я делал для того, чтобы незаметно подойти к теме драгоценностей. Улучив благоприятный момент, я спросил у старухи, знает ли она что-нибудь о находках дорогих камней в самых неожиданных местах. Она ответила, что немного знает. Тогда я протянул к ней свою правую руку и, указывая на алмаз, попросил сказать, что она о нем думает. Она ответила, что глаза у нее с возрастом стали совсем слабые, и оттолкнула мою руку. Тогда я предложил ей самым безразличным тоном, на который был только способен:
– Пардон! Вот! Так вам, вероятно, лучше будет рассмотреть его. – С этими словами я снял кольцо с пальца и подал ей. Страшный мимолетный румянец появился на иссушенном старческом лице, едва она взяла в руки кольцо. При этом она бросила на меня быстрый взгляд, сверкающий и острый, как молния.
На минуту она поднесла кольцо к самому своему лицу, делая вид, что изучает его. Старик стоял на том месте, где должна была бы быть четвертая стена лачуги. Он шарил у себя в карманах, пока наконец не извлек оттуда грубой работы трубку. И сразу же стал набивать ее табаком, который также выуживал щепотками из кармана.
Я получил небольшую передышку, так как старуха все что-то выглядывала в моем камне, а старик был занят трубкой. Они наконец-то не смотрели на меня своими злыми глазами, и я осторожно стал оглядываться вокруг. Солнце уже зашло, и в сумерках все казалось мрачным и зловещим. Во всех углах все так же темными тенями застыли груды вонючих отходов, к одной из стен был прислонен все тот же ужасный окровавленный топор, и всюду крысы, крысы!.. Их горящие глазки не давали покоя. Я видел их даже через широкие трещины между гнилыми досками, которые служили здесь полом. Казалось даже, что твари, взиравшие на меня своими красноватыми глазками из-под пола, были крупнее своих сородичей, сновавших меж куч костей и тряпья в самой лачуге!
На миг сердце мое остановилось, стало совсем жутко. Все эти мерзкие запахи вдруг обострились, сумерки опустились еще ниже, старики затряслись мелкой предсмертной дрожью… От обморока меня удержало только сознание того, что это, скорее всего, было бы для меня погибелью. Я взял себя в руки и понял, что все ужасы мне привиделись. Стало холодно, но это было даже хорошо, ибо скрывало то волнение, что бурлило внутри меня, просясь наружу. Все чувства мои обострились, мышцы напряглись, я сидел на табурете, готовый ко всем неожиданностям.
Я понял, насколько велика была реальная опасность: за мной следили, окружив лачугу плотным кольцом, все эти негодяи, весь местный сброд! Я не имел представления о том, сколько их сейчас залегло вокруг стариковской хибары в ожидании мига атаки. Я знал, что я молод и силен. Они это тоже знали. Они не могли не знать и того, что я англичанин и, следовательно, буду защищаться до конца. Я выжидал. Выжидали и они. Мне казалось, что у меня уже есть некоторое преимущество перед ними: ведь я осознаю меру опасности и уже начинаю делать выводы. Теперь наступает время моего испытания на терпение. Испытание на мои бойцовские качества, вполне вероятно, также будет иметь место…
Старуха подняла глаза на меня и сказала удовлетворенно:
– Очень хорошее кольцо. Правда. Очень красивое. О! Когда-то у меня было много таких колец! И браслетов, и сережек! В те славные дни я преподавала в городе танцы. Но сейчас Париж обо мне забыл! Забыли меня! Нынешние? Они же никогда не слышали обо мне! Меня помнят, наверно, только их деды и прадеды!.. – Тут она скрипуче и очень неприятно засмеялась. А потом заставила меня изумиться, протянув обратно кольцо с такой старомодной жеманностью, что впору было забыть о том, где находишься и кем окружен.
Старик посмотрел на нее с внезапной злостью, приподнявшись с табурета, на котором набивал свою трубку, а потом обернулся ко мне и неожиданно грубо сказал:
– Дай его мне… посмотреть!
Я уже собрался было передать ему кольцо, как старуха остановила меня:
– Нет! Не вздумай дать его Пьеру! Он чудак и растеряха. А у тебя такое кольцо!
– Замолчи ты! – крикнул старик злобно.
Вдруг старуха сказала – громче, чем это требовалось:
– Подожди! Я расскажу тебе кое-что с кольце.
Меня почему-то очень насторожили ее слова. Может быть, тут давала о себе знать моя обострившаяся психика, но мне показалось, что первая часть фразы была адресована не мне… Я огляделся и тотчас же увидел в углу хибары около груды костей десятки горящих глаз. Едва же я бросил взгляд на саму свалку сквозь огромную дыру – там, где должна была стоять четвертая стена – я увидел десятки теней, передвигающихся около хибары. Это ее «подожди» отсрочило мою погибель и тени успокоились, залегли поблизости от нас.
– Однажды я было потеряла кольцо… Великолепное колечко с бриллиантом! Оно принадлежало королеве, а мне было подарено налоговым чиновником, который потом вспорол себе горло из-за того, что я бросила его. Я думала, что кольцо украли у меня и продали, но никаких следов найти не могла. Полиция, которая прибыла вскоре после того, как я обнаружила пропажу, предположила, что оно ушло через водосливные трубы в канализацию. Мы спустились туда. Я – прямо в своем великолепном платье, потому что не верила полиции ни на грош! Ведь дело касалось такого чудесного колечка!.. С тех пор я имею очень ясное представление о канализации! И о крысах – тоже! Я никогда не забуду этого ужаса!.. Все было облеплено этими тварями! Стенки шевелились и буравили нас мерзкими глазками!.. Они боялись наших факелов, но мы не могли осветить там многое! Света не хватало, а везде, где его не было… стены шевелились!.. Мы искали в трубе прямо под моим домом. Стали шарить в стоке и там-то, в навозе и всякой мерзости, отыскали мое кольцо. Потом мы ушли оттуда… Ах да, забыла! Прежде чем уйти, мы нашли там еще кое-что! Пока мы продвигались к выходу из трубы, к нам подобралось очень много «канализационных крыс»! На этот раз я имею в виду рабочих канализаций. Они сообщили полиции, что один из них ушел ремонтировать что-то далеко в трубы и до сих пор не вернулся. Это было недавно, и он едва ли мог потеряться. Они очень просили нас помочь им найти его, и мы повернули назад. Сначала они хотели, чтобы я не ходила с ними, ведь кольцо мое нашли, но я настояла! Я любила приключения. Мы отошли от выхода не так далеко, как я почувствовала по шедшим впереди полицейским, что мы на что-то набрели. Там была вода, и мы перескакивали с кирпича на кирпич, которые были там специально положены, чтобы не замочить ног. Мы увидели, что в воде валяется факел пропавшего. Он боролся, это тоже было видно. Но тварей было слишком много на него одного! Им не пришлось с ним долго возиться. Кости были еще теплые, но на них не было уже ни клочка мяса! Я уже говорила, что он боролся за свою жизнь до последнего и успел укокошить немало тварей. Так вот, их тоже съели: маленькие косточки, дочиста обглоданные, валялись повсюду. А те рабочие, которые нас завели туда, – они даже смеялись над своим беднягой-товарищем! Сами они – крысы паршивые! Я тогда много думала о жизни и смерти…
– И вы совсем не испугались тогда? – спросил я.
– Испугалась?! – переспросила она со смехом. – Я испугалась?! Спроси, Пьера! Да, я была тогда моложе и когда шла вдоль тех шевелящихся вонючих стен канализации, по которым скользил тусклый свет факелов, мне было не по себе! Но больше половины пути я прошла впереди всех! Впереди мужчин! Я всегда была такая! Я не позволяла мужчинам обгонять меня хоть в чем-нибудь! Все, что мне нужно было, – это острые ощущения! Они сожрали беднягу и не оставили от него ни следа, если не считать сухих теплых косточек! И никто не узнал этого, потому что он не успел издать и звука! – Тут она сорвалась на мелкий истеричный смех, а лицо ее при этом было, словно у призрака! Никогда мне не приходилось слышать и видеть такое!.. Одна поэтесса писала о своей героине: «Слышать ли, видеть ли ее пение! Никто не скажет, что удивительней!»
То же было и со мной. Едва ли я мог определить, что ужасней было в старухе: ее хриплый, злобный и ужасный смех или коварный оскал, страшная морщинистая улыбка, искривившийся рот – беззубая черная дыра… Трагичная маска юродивого… По этому смеху, по этой улыбочке и по этому хрипу я понял так же ясно, как если бы мне кто-нибудь сказал об этом, что моя смерть – дело решенное. Просто убийцы дожидаются благоприятного момента для нападения… Я чувствовал, что в ее страшных рассказах незаметно для меня проскальзывали слова команды тем негодяям, что залегли в мусорных кучах вокруг лачуги. «Подождите! – словно говорила она им. – Еще не время. Первый удар я нанесу сама. Дайте мне оружие, и я не упущу своего шанса! Ему не убежать! Вы примете его после меня и кинете им! Он не успеет и пикнуть! Крысы делают свое дело моментально!..»
Становилось все темнее и темнее; опускалась ночь. Я окинул взглядом хибару: все то же! Окровавленный топор у стены, кучи мусора и костей по углам, горящие глазки серых тварей около них и под настилом пола…
Пьер наконец закончил набивать трубку. Он высек огонь и через несколько мгновений с довольной гримасой пускал в потолок дым. Старуха сказала мне:
– Сердечко мое! Тебе темно? Пьер, будь хорошим мальчиком, зажги лампу.
Пьер встал с табурета и с зажженной спичкой направился к лампе, что висела у самого входа в лачугу. Он едва дотянулся до фитиля, и лампа вспыхнула, осветив всю округу и спины головорезов, лежащих тут и там.
– Стой, дурак! Не эту! Фонарь, я сказала! – хрипло прокричала она.
Загасив лампу, старик пробормотал угрюмо:
– Хорошо, мама. Но его надо поискать. – Он ушел куда-то в левый угол комнаты, а старуха из темноты сказала:
– Фонарь! Фонарь, я сказала! О! Фонарь, это все, что мы можем себе позволить, милочек. – Эти слова адресовались несомненно мне. – Свет фонаря нам очень подходит. Фонарь – друг революции! Это и друг тряпичника! Он помогает нам, когда все средства уже использованы.
Едва она произнесла последние слова, как раздался громкий скрип и затем такой звук, как будто что-то протащили по крыше. И опять мне показалось, что ее слова были сказаны не для меня, а для ее подручных.
– Кто-то из ваших залез на крышу, да, видно, сам попался в капкан, который готовил другому.
Я выглянул наружу и увидел обрывок веревки, спускавшейся с крыши. Ночное небо чернело. Итак, я в осаде!
Старик что-то очень уж долго возился с поисками фонаря. Я не спускал глаз со старухи. Пьер чиркнул где-то в углу спичкой, фонарь осветил убогую комнату, и я увидел при его свете, что старуха быстро подняла с пола неизвестно как появившийся там длинный острый нож или тесак и спрятала его в свои лохмотья. «Да здесь какая-то мясницкая!»
Фонарь горел неровно, чадил.
– Принеси фонарь сюда, поближе, Пьер, – приказала старуха. – Поставь его между нами и выходом; вот так! Смотри-ка, он отделяет нас от ночи на дворе! Хорошо!
Хорошо для нее и для ее мерзких замыслов! Свет теперь бил мне в лицо и оставлял в тени лица двух стариков и все, что было на улице перед хибарой.
Я чувствовал, что близится время действовать, но я также знал, что сигнал к атаке будет исходить от старухи и поэтому внимательно следил за ней, стремясь не упустить ни одного ее движения.
Я был безоружен, но умирать без боя не собирался и лихорадочно соображал, как поступить. Первым же моим действием, как я решил, будет захват мясницкого топора у стены. С ним будет легче пробивать себе дорогу отсюда. По крайней мере смогу дорого продать свою жизнь. Я еще раз посмотрел в ту сторону, где он был прислонен к стене, чтобы не ошибиться и сразу завладеть им… Боже! Он исчез! Весь ужас ситуации только сейчас, кажется, дошел до меня. Я подумал о том, что если мне не удастся спастись, бедная Элис будет очень страдать, а она такая хрупкая… А если она поверит в то, что я забыл ее ради другой?! Каждый человек, кто хоть раз в жизни любил, знает, насколько страшно и разрушающе такое подозрение… Или того хуже: она будет продолжать любить меня и после того, как я буду потерян для нее и для всего мира, от этого всю жизнь ей придется терзаться и страдать, ее отчаянию не будет предела, и оно будет сопровождать ее все время, до самой последней минуты…
Меня скрутили жестокая душевная боль и тревога, я даже на минуту забыл о заговорщиках и их гнусных планах против меня.
Все же у меня хватило воли не выдавать себя. Старуха смотрела на меня, как кошка смотрит на мышь. Ее правая рука, сжимавшая рукоять ножа, до половины была скрыта под лохмотьями. Но я уже знал об этом источнике опасности. Главное, не теряться. Если она увидит на моем лице малейшие признаки смущения или неуверенности, она тут же набросится на меня, как тигрица.
Я глянул на выход, где чернела ночь, и увидел новую опасность. Впрочем, и об этих негодяях я уже знал. Они лежали неподвижно, и мне были видны лишь смутные очертания их корявых фигур, но я чувствовал, что они напряжены и только ждут сигнала к драке. Трудновато будет пробиваться через них…
И снова – в который уж раз – я окинул взглядом все вокруг меня. В минуты крайней опасности и возбуждения, которое порождается этой опасностью, мозг работает быстро и четко, все чувства обостряются и человек становится чутким, словно зверь. Я почувствовал это на себе. За какие-то секунды я проанализировал обстановку и стал разрабатывать план побега. Я понял, что топор был утащен сквозь дыру в прогнившей доске стены. И ведь сделано все было без шума. Насколько же гнилыми были доски, если в них можно было за короткое время и совершенно бесшумно проделать довольно большую дыру?!