Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Наш XX век - Воспоминания военного летчика-испытателя

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Степан Микоян / Воспоминания военного летчика-испытателя - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Степан Микоян
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Наш XX век

 

 


Степан Анастасович Микоян

Воспоминания военного летчика-испытателя

От автора

Книга, которую вы держите в руках, написана не писателем, а бывшим военным летчиком-испытателем. Это не роман и не повесть, а просто рассказ о моей жизни и профессиональной деятельности в советских Военно-воздушных силах.

В минувшие годы, особенно в середине XX века, как в общественной, так и в авиационной сфере происходило немало значительных событий, о которых я знал или даже в них участвовал. Накопилось много воспоминаний, и я уже давно стал думать о том, чтобы изложить их на бумаге. Но фактически начал писать, только когда появилась возможность использовать компьютер.

Вначале основными читателями, которых я имел в виду, были мои коллеги – как знакомые мне, так и незнакомые. Однако по мере того, как записывал все больше и больше воспоминаний, многие из которых не относились к авиации, стал думать о более общем читателе. Чтобы не отпугивать этого читателя «авиационным разговором» с техническими подробностями, я сократил и сделал, по возможности, более популярными технические части текста, но, конечно, не мог обойтись совершенно без них.

Скоро объем набранного текста стал таким большим, что пришлось сокращать еще больше. Сознательно, хотя и неохотно, я опустил немало событий, интересных эпизодов, технических вопросов из авиационной области, а также и имен. Пожалуй, последнее было труднее всего. Надеюсь, меня простят мои друзья и коллеги, которых я не упомянул, хотя они этого заслуживают.

Возможно, и некоторые далекие от авиации люди захотят узнать немного больше о самолетах и о работе летчика-испытателя. А тех читателей, которых не интересуют ни самолеты, ни те, кто летает на них, может быть, привлекут «гражданские» места книги, отражающие в той или иной мере жизнь в бывшем Советском Союзе, и некоторые болезненные или странные факты и события, с которыми приходилось сталкиваться его гражданам.

Короче говоря, надеюсь, что найдется что-нибудь интересное не только для увлекающихся авиацией, но и для более широкого круга читателей.

Оглядываясь на прожитые годы, я понимаю, что в общем они принесли мне удовлетворение, хотя, конечно, как и в жизни каждого человека, были разочарования и сожаления, а также ситуации, в которых поступил бы иначе, если бы была возможность снова их пережить. О чем я определенно никогда не жалел, так это о профессии и работе, которые выбрал еще в молодые годы и следовал им до последних лет. Хотя опять же есть определенные вещи, которых я, к сожалению, не сделал, как будучи летчиком в годы Великой Отечественной войны, так и в период работы летчиком-испытателем.

Что мне всегда доставляло громадное удовлетворение, так это доброжелательность и дружеское отношение очень многих людей, с которыми я встретился как в личной, так и в профессиональной жизни. И я могу сказать, что мне очень повезло с друзьями и коллегами.

Надеюсь, что читатель составит правильное представление о моих политических и общественных взглядах, которые, думаю, характерны для многих из нынешней российской интеллигенции. Прожив большую часть жизни в Советском Союзе, я с энтузиазмом встретил изменения, принесенные перестройкой, которая закончила эру политической конфронтации между нами и Западом, положила конец угрозе ядерной войны и провозгласила права человека и его благосостояние выше «интересов государства». Я искренне надеюсь, что, несмотря на все трудности, ошибки и ловушки на пути наших реформ, Россия будет продолжать двигаться к истинной демократии и в конце концов станет естественным и желанным членом свободного мира.

Благодарю всех, у кого хватит терпения прочитать эту книгу, и мне хотелось бы думать, что она будет для них интересной.

Я хотел бы поблагодарить многолетних друзей и товарищей по летно-испытательной работе: Александра Беженца, Норайра Казаряна и Александра Щербакова, а также Григория Александровича Седова, Василия Ивановича Алексеенко – за помощь, которую они мне оказали, уточнив некоторые исторические данные и детали событий в нашей профессиональной деятельности, о которых я рассказываю. Полезные замечания сделал мне уже после первого издания и Андрей Анатольевич Симонов.

Я благодарю мою дочь Ашхен, преподавателя английского языка в МГУ, которая в процессе перевода рукописи для английского издания попутно давала полезные советы и сделала несколько редакторских правок, благодаря чему некоторые части текста стали более живыми.

В завершающей стадии работы над первым изданием книги при компьютерной подготовке рукописи для издательства охотно и терпеливо мне помогал мой старший внук Александр. Я благодарю его и мою жену Элю, сделавшую ряд ценных замечаний по первому варианту рукописи, а также всю семью за поддержку и веру в успех этого предприятия.

Особых слов признательности заслуживают мои коллеги-испытатели – летчики, инженеры и техники, кто, как и я, посвятили свою жизнь авиации, – все те, с которыми я разделял радости, трудности, опасности и утраты, сопровождающие работу авиационных испытателей.

Глава 1

ИСТОКИ

Почти вся моя сознательная жизнь была посвящена авиации, и я буду рассказывать о полетах, самолетах и летчиках. Но не только. Расскажу о семье, в которой я родился и вырос, и о том, что вспомню и что мне покажется представляющим интерес из жизни, которую прожил, и о людях, оставивших след в памяти и в моем сердце.

Мои будущие отец и мать – Анастас Иванович Микоян и Ашхен Лазаревна Туманян до начала 20-х годов жили на Кавказе. Отец родился и провел детство в древнем армянском горном селе Санаин, вблизи города Алаверды, в семье сельского плотника Ованеса Микояна и его жены Тамары. Моя мать была дочерью Лазаря Туманяна, приказчика в лавке, и его жены Вергинии, двоюродной сестры Тамары, живших в Тифлисе.

Согласно преданию, предок Микоянов, по фамилии Саркисян, в XVIII веке жил в Нагорном Карабахе. В 1813 году, во время резни армян, его и его жену убили, а их два сына-подростка Алексан и Мико бежали в село Санаин. Родители их назвали в честь сыновей императора Павла, Александра и Михаила, а в Санаине монастырский священник им, как беженцам, дал фамилии по их именам – Алексанян и Микоян.

Когда родился мой отец, крещенный Анастасом (в обиходе – Арташес или Арташ), его дед Нерсес, глава большой ветви родословного древа, уже умер. В период детства моего отца в селе Санаин, кроме моего деда Ованеса, жили еще семеро его братьев и сестер и их мать Вартитер (моя прабабушка).

Ованес Микоян был сельским плотником, а также плотничал и на Алавердском медеплавильном заводе. Он и его жена Тамара (Талита) были уважаемыми в селе людьми. Ованес отличался умом и порядочностью, иногда до наивности. Легко соглашался строить дома в долг, при этом деньги ему не всегда уплачивали. Несколько лет он проработал в Тифлисе подмастерьем у плотника, поэтому внешне был похож на тифлисского цехового мастера, одевался аккуратно, носил городскую, а не самодельную обувь. Будучи неграмотным, сам себе придумал способ учитывать выполненные работы, записывая карандашом ему одному известными знаками в записную книжку. Ел он серебряной ложкой, а не деревянной, как его односельчане.

У Ованеса и Тамары было три сына и две дочери. Старшая дочь Воскеат (Воски), затем сын Ерванд, ставший рабочим-молотобойцем медеплавильного завода, следующим был Анастас, потом дочь Астрик и самый младший – Анушаван, или уменьшительно Ануш (впоследствии – Артем Иванович Микоян, известный авиаконструктор).

В селе находился древний, известный в Армении монастырь. Как-то Анастас увидел, что монах монастыря читает книгу, и заинтересовался ею. Монаху это понравилось, и он начал учить мальчика грамоте. Скоро Арташ уже мог читать и писать. В это время в деревне поселился некий интеллигентный приезжий, возможно народник, скрывавшийся в глухом селе от властей. Он открыл в домике на территории монастыря школу, где учил детей за небольшую плату, чтобы только ему хватало на пропитание. У него занимались около двадцати ребят, в том числе Анастас.

Учитель обучал письму, чтению, учил арифметике, занимался с ребятами физкультурой. Прививал им элементарные навыки культуры: чтобы следили за собой, были опрятными, мыли руки перед едой, полоскали рот после еды. Но вскоре приезжий уехал, и школа закрылась.

На лето в домике монастыря поселился епископ армянской церкви из Тифлиса. Он нанял моего деда, Ованеса, чтобы сделать к дому пристройку. Анастас, которому шел одиннадцатый год, помогал отцу. Епископ обратил внимание на трудолюбивого подростка и узнал, что он умеет читать. Анастас сказал, что хотел бы учиться, а школы в деревне нет. Епископ предложил Ованесу привезти сына в Тифлис и пообещал устроить его в армянскую духовную семинарию.

Ованес последовал его совету. Двоюродная тетя Вергиния (Вергуш) и ее муж, Лазарь Туманян, приняли мальчика к себе в дом. По прошению, написанному односельчанином, Анастас был принят и попал во второй подготовительный класс.

Учился он хорошо и даже занимался репетиторством для заработка. Очень много читал, сначала армянские, а потом, когда освоил русский язык, и другие книги, русские и западные, особенно исторические и философские, читал также западную прозу, армянскую и русскую поэзию. И хотя он учился в духовной семинарии, а мать его была глубоко верующей женщиной, Анастас, размышляя над прочитанным, постепенно пришел к атеизму.

В 1911–1912 годах до Тифлиса и до семинарии докатилась революционная волна, вызванная новым подъемом российского рабочего движения. Несколько семинаристов из класса Анастаса образовали политический кружок, чтобы изучить марксистскую и революционную литературу и определиться, к какой из политических партий примкнуть. Дальний родственник Анастаса, большевик Дануш Шавердян, узнав об их кружке, дал ему книгу Ленина «Развитие капитализма в России». Под влиянием Шавердяна и другого коммуниста – Боряна в кружок проникло марксистское влияние.

Когда началась Первая мировая война, в связи с действиями русских войск против Турции у армян появились надежды на освобождение от турецкого ига западных армян, которых тогда было около двух миллионов (позже, во время резни 1915 года, развязанной султанскими турецкими властями, было убито около полутора миллионов из них). Группа учеников семинарии, в том числе Анастас, в ноябре 1914 года записались добровольцами и попали в дружину легендарного армянского военачальника Андраника. Он прославился в партизанской войне армян против турок и в освободительной борьбе болгарского народа, за что был награжден болгарскими орденами.

Анастас участвовал в боях и пробыл на фронте до апреля 1915 года, когда он заболел и попал в госпиталь. К реакции организма на мясо, которое он раньше не ел, добавилась острая форма малярии.

После госпиталя Анастас вернулся в семинарию и, пройдя за учебный год два класса, летом 1916 года успешно сдал выпускные экзамены и получил аттестат, в котором из 29 оценок было 20 отличных. В семинарии обучали только четырем религиозным дисциплинам, остальные были общеобразовательными. По существу, это была армянская гимназия, дававшая законченное среднее образование.

В семинарии, в отличие от гимназий и реальных училищ, было бесплатное обучение, поэтому туда поступали дети из малообеспеченных семей. Это обстоятельство и веяния предреволюционного времени предопределили то, что многие ее воспитанники приняли активное участие в революции и стали видными советскими и партийными деятелями. Мой отец в своих книгах называет более тридцати человек, из них десять из его класса. В ноябре 1915 года Анастас стал членом партии большевиков.

Окончив семинарию, Анастас поступил в армянскую духовную академию, находившуюся в древнем городе Эчмиадзине вблизи Еревана.

Академия готовила специалистов, как теперь говорят, широкого профиля. Изучали историю Армении, историческую географию страны; армянскую литературу и язык начиная с древних времен. Почти все преподаватели были светскими, а не духовными лицами.

Телеграфное сообщение в феврале 1917 года о свержении самодержавия было совершенно неожиданным, но вызвало бурную радость студентов, как и многих других.

Анастас уехал в Тифлис, где попал на первое легальное собрание большевиков в зале Народного дома Зубалова, которое вел Миша Окуджава (дядя поэта Булата Окуджавы).

На одном из заседаний в марте 1917 года обсуждалось присланное из Баку письмо выдающегося революционера Степана Шаумяна, недавно вернувшегося из ссылки. Он сообщал об обстановке в Баку, а также попросил направить туда опытного большевика Мравяна для усиления политической работы среди рабочих-армян. Мравян по семейным обстоятельствам поехать не смог, и вместо него попросился в Баку Микоян.

Степан Шаумян произвел на Анастаса сильнейшее впечатление. Он полюбил Шаумяна, лидера бакинских большевиков, и испытывал к нему огромное уважение. Шаумян был немного выше среднего роста, стройный и красивый, с умным интеллигентным лицом и доброй улыбкой. У него был спокойный и уравновешенный характер, он говорил взвешенно и убедительно. Шаумян был образованным человеком, окончил философский факультет Берлинского университета. Он написал ряд работ по вопросам марксистско-ленинской теории, философии, по искусству и литературе.

Шаумян был выдающейся личностью в социал-демократическом движении. Он обладал многими талантами и качествами крупного государственного и политического деятеля: образованный марксист, выдающийся организатор, блестящий оратор, человек решительный, смелый, принципиальный в политике и вместе с тем гибкий в вопросах стратегии и тактики классовой борьбы. В некоторых тогдашних газетах его называли «кавказским Лениным» (я думаю, что он в чем-то его и превосходил, в частности не обладая резкостью и нетерпимостью Ленина).

Шаумяна уважали и многие политические противники, а для сподвижников он был признанным лидером. (Какова была бы его судьба при диктатуре Сталина, доживи он до 30-х годов, можно легко предугадать – авторитетный и уважаемый в партии человек виделся бы Сталину опасным конкурентом. Шаумян, наверное, быстро бы понял всю опасность узурпации власти Сталиным в 20-х годах, чего не осознавало тогда большинство искренних коммунистов, в том числе и мой отец.)

Баку являлся тогда крупнейшим промышленным городом в Закавказье, рабочие которого приветствовали февральскую победу, отметив ее всеобщей забастовкой, охватившей все нефтяные промыслы, заводы и мастерские. 7 марта 1917 года был созван Совет рабочих депутатов, где большевики были в меньшинстве, а преобладали эсеры и меньшевики. Тем не менее председателем Совета заочно избрали большевика Шаумяна, возвращавшегося в это время в Баку из ссылки.

Наряду с Советом рабочих депутатов в Баку существовала и выборная Дума, в которой преобладали предприниматели, эсеры и меньшевики, а также дашнаки и мусаватисты – представители националистических партий армян и азербайджанцев. Дума вскоре стала противопоставлять себя Бакинскому совету.

Анастас выступал на армянском языке на многочисленных митингах и собраниях перед рабочими, объяснял политику большевиков, отвечал на вопросы. Вскоре его взяли на платную работу пропагандиста Бакинского комитета партии. Как-то Шаумян пригласил Анастаса к себе домой. Жил он с женой Екатериной Сергеевной, тремя сыновьями и дочерью в трех небольших комнатах. Видимо, ему положительно характеризовали Анастаса и его работу, так как он проявил к нему доверие и расположение. Позже Шаумян предложил ему включиться в работу редакции еженедельной газеты «Социал-демократ» на армянском языке, редактором которой он был сам, но не мог уделять этому много времени. Так что со временем Анастас стал фактическим ее редактором.

В конце лета 1917 года Анастас вернулся в Тифлис и снова поселился у родственников. Хочу рассказать о них, основываясь на рассказе моего отца, а также на своих, более поздних, воспоминаниях о них. Мужем двоюродной сестры матери Анастаса, Вергинии, был Лазарь (по паспорту – Габриель) Туманян. Он служил приказчиком в лавке и отличался трудолюбием и порядочностью. В доме верховодила его жена Вергиния. (Лазарь Туманян был родственником великого армянского поэта Ованеса Туманяна.)

Вергиния Туманян с мужем Лазарем, а также мать Анастаса Ивановича Тамара Отаровна позже, когда он работал в Москве, подолгу жили у него, а с конца войны уже постоянно, в основном на даче. Лазарь Туманян мне запомнился сидящим в кресле и читающим газету «Правда», которую прочитывал от корки до корки. Он умер в 1946 году, прожив 80 лет, когда моему сыну – его правнуку было три месяца. (Мой другой дед, отец Анастаса, Ованес умер в 1918 году в возрасте 62 лет.)

Вергинию Туманян я помню спокойной, доброй и рассудительной, старой, но довольно бодрой женщиной, руководившей теперь и Лазарем, и своей двоюродной сестрой Тамарой. Мы тоже относились к ее мнению с уважением. Она хотя с ошибками и акцентом, но говорила по-русски, в то время как бабушка Тамара могла только кое-как объясняться. Она в эти годы была тихой маленькой старушкой, проявлявшей, пожалуй, только любовь к своим сыновьям, особенно младшему, Анушу, и к нам, своим внукам. А в последние один-два года, плохо видевшая даже с сильными очками, она не узнавала нас – приходилось называть свое имя.

Тамара и Вергиния умерли в одну неделю, когда Вергинии было 85, а Тамаре 93 года. Они и Лазарь похоронены на нашем семейном участке на Новодевичьем кладбище. Тамара пережила своего мужа на 42 года.

В семье Лазаря Туманяна было четверо детей – дочь Ашхен, сын Хайк, дочери Айкуш и Мано (Мария). Живя у них во время учебы в семинарии, Анастас полюбил их старшую дочь, Ашхен, но он это скрывал, так как она была его троюродной сестрой. По народному армянскому обычаю троюродные родственники не могут пожениться (хотя в европейских странах, кажется, могут пожениться даже двоюродные). Когда Ашхен гостила у Микоянов в селе и Анастас готовил ее к переэкзаменовке в гимназии (в связи с ее болезнью), он был с ней строг и бесед на посторонние темы не вел. Она, со своей стороны, старательно и добросовестно выполняла все его задания. Однажды Анастас не выдержал и объяснился ей в любви. Ашхен сказала, что и сама давно любит его, только всегда поражалась его черствому, сухому отношению к ней и считала, что она ему не нравится. Стали они мужем и женой в 1921 году, в России, но об этом позже.

В Тифлисе Анастас участвовал в Общекавказском партийном съезде в качестве делегата от Алавердского медеплавильного завода. Шаумян выступил там с докладом, в частности, сказал, что в 1913 году по предложению Ленина в программе партии по национальному вопросу вместо областного самоуправления, о чем говорилось прежде, было принято положение об автономии областей. Шаумян пояснил разницу между самоуправлением, автономией и федерацией (это, по-моему, представляет интерес и в наше время).

Самоуправление осуществляет культурные и хозяйственные функции; оно не обладает законодательными правами.

Автономия имеет сейм с законодательными правами; центральное правительство передает автономным областям определенный круг вопросов.

Федерация есть союз равных единиц; каждая из них имеет свое Учредительное собрание.

Шаумян высказался за федеративные отношения Кавказа с Россией. По его мнению, не следует опасаться децентрализации, и он привел лозунг Ленина: «Пусть Россия будет союзом свободных республик!»

Нам теперь очевидно, что в СССР при Сталине эти принципы были искажены и существовали лишь формально: автономии и федерации, как и «свободные республики», были таковыми только по названию и по структуре органов управления. (Боюсь, что теперь, в начале XXI века, в России федеративность опять становится лишь формальностью.) В последние годы стало известно, что Ленин резко критиковал Сталина по этому вопросу, и только болезнь помешала ему настоять на своей позиции. А если вспомнить о новой экономической политике – НЭПе, которую Ленин провозгласил «всерьез и надолго», а Сталин разрушил через три года после его смерти, то становится ясно, что Ленин думал о создании совсем другого государства.

Вскоре мой отец вернулся в Баку. 26 октября 1917 года пришло известие о свержении Временного правительства и провозглашении в России власти Советов. 31 октября без вооруженной борьбы провозглашается советская власть и в Баку. Но в марте 1918 года против Бакинского совета подняли восстание представители буржуазно-помещичьих кругов, опиравшиеся на «дикую дивизию» Азербайджанских национальных вооруженных сил. Три дня шли уличные бои, восстание удалось подавить, солдаты «дикой дивизии» ушли в районы Азербайджана, где еще не было советской власти.

Мой отец участвовал в боях и получил ранение в ногу. После его выхода из госпиталя Шаумян настоял, чтобы он поселился у него (своего угла у Анастаса так и не было), и он довольно долго жил там, практически как член семьи. Поэтому он в большей мере оказался в курсе партийных и государственных дел Закавказья, что способствовало его политическому росту.

В апреле 1918 года образуется Бакинский совет народных комиссаров, куда вошли в основном большевики и несколько левых эсеров. Председателем Совнаркома стал Шаумян, народными комиссарами – Джапаридзе, Нариманов, Корганов, Фиолетов, Колесникова и другие. Азизбекова назначили бакинским губернским комиссаром. Микоян в Совнарком не вошел и комиссаром не был (он являлся пропагандистом и членом Бакинского комитета партии большевиков).

Правительство Грузии дало разрешение на ввод немецких войск на свою территорию и их проход в Баку. Вскоре то же сделали армянские и азербайджанские сепаратисты, объявившие о создании своих независимых государств.

В июне 1918 года турецкие войска, вторгшиеся на Кавказ, начали наступление на Баку. Анастас Микоян ушел на фронт комиссаром 3-й бригады Красной армии.

В Баку состоялись массовые митинги, на которых поднимался вопрос о приглашении британских войск из-за Каспия в связи с турецкой угрозой. Многие надеялись, что британские войска придут на помощь своим «братьям-союзникам» против турок и спасут город.

29 июля 1918 года турки прорвали фронт. В Баку произошел переворот, 31 июля власть захватили меньшевики, эсеры и дашнаки, образовав «Диктатуру Центрокаспия». Они пригласили для защиты от турок британские экспедиционные войска из Ирана и послали за ними в персидский порт Энзели корабли Каспийской военной флотилии.

4 августа корабли с британскими войсками стали подходить к пристаням Бакинского порта. На созванной рабочей конференции Шаумян предложил эвакуировать войска Красной армии в Россию, так как удержать власть в борьбе с турками и одновременно с английскими войсками не удастся. На помощь Советской России рассчитывать не приходилось из-за крайне тяжелого военного положения большевиков на Волге. Микоян был в числе голосовавших против такого решения конференции и решил остаться в Баку для подпольной работы.

На пароходы погрузились красноармейцы отряда Петрова, члены Совнаркома (бакинские комиссары) и другие руководящие работники. Они отплыли в Астрахань, но вскоре их окружили в море корабли военной флотилии «Диктатуры Центрокаспия» и силой возвратили в Баку. Красноармейцев обезоружили и отпустили на этих пароходах в Астрахань, а 30 человек, в том числе бакинских комиссаров и других ответственных работников во главе с Шаумяном, арестовали.

Меньшевики и эсеры провели выборы нового состава Бакинского совета, но, несмотря на чинимые преграды, были избраны 28 большевиков, в том числе девять из числа арестованных, а также Анастас Микоян и Георгий Стуруа.

14 сентября 1918 года турецкие войска вплотную подошли к Баку, меньшевики и эсеры стали покидать город, возникла угроза расправы турок над арестованными. Микоян организовал депутацию членов Бакинского совета к руководителям «Центрокаспия» с требованием спасти арестованных от расправы, для чего или освободить их, или отправить в Астрахань. Договорились с капитаном советского парохода «Севан», прибывшего из Астрахани, об отправке на нем освобожденных из тюрьмы. Пароход должен был перейти к причалу недалеко от Баиловской тюрьмы, где сидели комиссары.

Микоян пришел в «Центрокаспий» и застал там члена «Диктатуры» Велунца, который, боясь ответственности за возможную расправу над заключенными, согласился выпустить их из тюрьмы для эвакуации. Мой отец получил письменное распоряжение, взял солдат конвоя, и они подошли к тюрьме. Начальник тюрьмы обрадовался возможности в этой сложной ситуации избавиться от заключенных. Они уходили от тюрьмы уже под пулями турок.

Англичане, не имея достаточных сил, не смогли противостоять туркам и покинули Баку на пароходах. 15 сентября турки заняли Баку. Командующий турецкими войсками Нури-паша на три дня отдал город на растерзание аскерам (солдатам). Началась резня, массовые убийства, грабежи, поджоги, изнасилования, особенно в отношении армян. Их было вырезано около 30 тысяч человек. (Турки ушли из Баку в ноябре 1918 года, когда Германия и Турция подписали перемирие с Антантой. Их место заняли англичане.)

Парохода «Севан» на условленном месте не оказалось, и большевикам пришлось эвакуироваться на пароходе «Туркмен», который уже был полон беженцами и вооруженными солдатами. Поднялись на пароход также сыновья Шаумяна, Сурен и Левой (Лева), жена Джапаридзе и жены других руководителей, а также руководитель партизан Татевос Амиров.

«Севан» шел в Петровск (ныне – Махачкала), куда перебралось правительство «Центрокаспия». Шаумяну удалось уговорить капитана идти в Астрахань. Под покровом ночи «Туркмен» отделился от каравана, взяв курс на Астрахань. Но судовой комитет, состоявший из эсеров, узнав о перемене курса, принял решение идти в оккупированный англичанами Красноводск, где, по мнению матросов, не было так голодно, как в Астрахани. К вечеру 16 сентября пароход подошел к Красноводску, но ему не дали подойти к причалу. На прибывший к пароходу баркас сошли также плывшие на «Туркмене» два британских офицера и какой-то армянин с Георгиевским крестом.

На следующий день пароход отвели к пристани Урфа, где его ожидали вооруженный отряд и британская артиллерийская батарея. Среди встречавших английских офицеров и местных чиновников находились сошедшие с парохода офицеры и георгиевский кавалер, которые, видимо, сообщили о находившихся на пароходе большевиках.

При проходе через пункты проверки арестовали и посадили в тюрьму 35 человек. В ночь с 19 на 20 сентября в тюрьму пришли председатель эсеровского закаспийского правительства в Ашхабаде Фунтиков и еще несколько членов правительства. Начальник полиции Алания объявил, что по решению закаспийского правительства часть арестованных должна быть сегодня переведена в Ашхабадскую центральную тюрьму, где их будут судить, а остальные будут освобождены. Он зачитал список подлежащих переводу в Ашхабадскую тюрьму. В нем не оказалось Микояна. Как отец рассказывал, он все время думал о побеге, поэтому попросил, чтобы его тоже включили в эту группу. Однако Алания сказал, что не имеет права вносить какие-либо изменения в список.

Чем руководствовались закаспийское правительство и представители английского командования, составляя список 26 человек из 35 арестованных, видно из письменного показания, которое дал в июне 1925 года Сурен Шаумян, допрошенный в качестве свидетеля в суде над Фунтиковым. Текст его мой отец приводит в своей книге.

При обыске в Красноводске у одного из бакинских комиссаров Зевина нашли список состоявших на довольствии в Баиловской тюрьме города Баку тридцати заключенных человек, которых арестовали, когда задержали пароход, пытавшийся уйти в Астрахань. Один заболел, и его вычеркнули из списков, Сурена Шаумяна, как несовершеннолетнего, отпустили, а трое не попали на пароход, пришедший в Красноводск. Так что там из списка оказались 25 человек. Красноводские эсеры решили, что, раз лица, перечисленные в списке, были арестованы в Баку, значит, это те руководители, которых следует уничтожить. Микояна на захваченном тогда в море пароходе не было, поэтому в Баиловскую тюрьму он не попал и в списке на довольствие не числился. Не сидел в Баиловской тюрьме и не был в списке и видный большевик Самсон Канделаки, тоже избежавший расстрела.

К двадцати пяти указанным в списке добавили Татевоса Амирова, которого знали как известного советского партизана, так и получилось ставшее историческим число 26.

Только через месяц до остальных арестованных, переведенных из Красноводска в Ашхабадскую тюрьму, дошла трагическая весть. Проводник с железной дороги был очевидцем, как на рассвете 20 сентября 1918 года между станциями Ахча-Куйма и Перевал, на 207-й версте от Красноводска, комиссары были выведены из вагона в пески и частью расстреляны, а частью зарублены. Расстрелом руководили Федор Фунтиков, Седых и Семен Дружкин при участии капитана Тиг-Джонса, главы английской военной миссии в Ашхабаде.

В числе 26 были четыре ведущих руководителя бакинского пролетариата – Шаумян, Джапаридзе, Азизбеков – представители трех национальностей Закавказья: армянин, грузин, азербайджанец и русский Иван Фиолетов.

Несмотря на начавшуюся в 90-х годах XX века в России «переоценку ценностей», несомненно, что все они, как и большинство других активных деятелей революции, боролись и жертвовали собой, искренне считая, что эта борьба ради будущего справедливого строя – социализма, ради счастья народа.

Один из главных виновников и непосредственный исполнитель расправы над бакинскими комиссарами, Федор Фунтиков, был арестован в 1925 году, и весной 1926 года выездная сессия Верховного суда СССР рассмотрела в Баку его дело.

Верховный суд установил, что глава закаспийского правительства эсер Фунтиков лично организовал и осуществил убийство девяти комиссаров Ашхабада, а позже, вместе с другими членами партии эсеров и представителями английского командования, участвовал в убийстве Шаумяна и двадцати пяти других бакинских комиссаров. За совершенные преступления Фунтиков был приговорен Верховным судом к высшей мере наказания и расстрелян.

Через полтора месяца оставшихся заключенных из Ашхабада перевезли в тюрьму в Кизыл-Арвате. А 27 февраля 1919 года им объявили, что они будут освобождены. Их перевезли в Красноводск и на пароходе отправили в Баку под охраной британских солдат.

В Бакинском порту прибывшая их встречать делегация вручила пароходному начальству документ об освобождении коммунистов, который президиуму постоянной рабочей конференции, опираясь на требования бакинских рабочих, удалось вырвать у английского командования. Даже меньшевики, эсеры и дашнаки присоединились к этому решению.

В Баку отец снова включился в революционную деятельность в условиях английской оккупации. При перевыборах президиума постоянной рабочей конференции его избрали одним из двух заместителей председателя. Теперь, когда не было их более опытных старших товарищей, они, молодые Анастас Микоян, Леван Гогоберидзе, Левой Мирзоян, Иван Анашкин, Саркис и другие, должны были сами определять тактику борьбы и принимать решения.

Рабочая конференция 1 мая 1919 года организовала массовую демонстрацию, а затем началась всеобщая забастовка. Через несколько дней, во время заседания стачечного комитета, дом, в котором оно проводилось, окружила полиция. Арестовали около сорока участников, в том числе моего отца, Стуруа и других руководителей стачкома. Теперь Микоян был известен полиции как один из руководителей рабочего движения, и арест представлял для него серьезную угрозу. Благодаря помощи и смекалке товарищей ему удалось из тюрьмы освободиться, выдав себя за одного из арестованных, подлежащих освобождению. Этот товарищ согласился остаться в тюрьме вместо Микояна – он не был членом стачкома, и ему при разоблачении серьезная опасность не угрожала.

Однако летом того же года отца снова арестовали вместе с Гогоберидзе и еще одним товарищем. У Микояна был фальшивый паспорт на другое имя, и улик против арестованных не было, так что их освободили, но выслали в Грузию. Через некоторое время отец снова вернулся в Баку для подпольной работы, но уже с другим паспортом.

В сентябре крайком предложил направить в Москву Микояна для доклада о положении дел и координации действий по становлению советской власти в Закавказье. Путь в Москву был один: на рыбацкой лодке пять-шесть дней по Каспийскому морю в Астрахань, так же как ходили лодки, возившие бензин для Советской России. С большими трудностями, тайно, отец вместе с работницей крайкома Ольгой Шатуновской и несколькими другими товарищами отправился на лодке в Астрахань. Плавание было долгим и опасным. Почти на всем пути стояла бурная погода, на подходах к Астрахани патрулировали деникинские военные корабли.

Встретившись в Астрахани с Кировым, отец на попутном служебном поезде добрался в Москву, где был принят Лениным, потом присутствовал на II съезде коммунистических организаций народов Востока, на VIII Всероссийской партийной конференции и участвовал в работе Всероссийского съезда Советов. Микояна, которому было 24 года, на съезде избрали кандидатом в члены Всероссийского исполнительного комитета (прообраз Верховного Совета).

Пробыв в Москве около двух месяцев, отец в начале января 1920 года вместе с Ольгой Шатуновской и двумя товарищами выехал в Баку. Они добирались туда через Ташкент и Красноводск. Плывя на баркасе от Красноводска, хотели высадиться на побережье Азербайджана, чтобы нелегально пробраться в Баку, но компас испортился, они потеряли направление и попали в Петровск (Махачкала). Их встретили красноармейцы 11-й армии, штаб которой находился на станции в поезде. Здесь Микоян вновь увиделся с Орджоникидзе и Кировым, познакомился с командующим армией М.К. Левандовским и членом Военного совета К.А. Мехоношиным.

Он попросил, чтобы его направили в отряд бронепоездов. На первом из четырех бронепоездов в качестве уполномоченного реввоенсовета армии он и прибыл в Баку. В ночь на 28 апреля 1920 года, еще до подхода основных сил 11-й армии, состоялось провозглашение советской власти во главе с временным правительством – Военно-революционным комитетом и его председателем Н. Наримановым.

В 1928 году, когда чествовались ветераны Гражданской войны, Серго Орджоникидзе ходатайствовал перед наркомом обороны Ворошиловым о награждении восьми участников борьбы на Кавказе. В числе их были отмечены орденом Красного Знамени Киров и Микоян.

Глава 2

ДЕТСТВО В КРЕМЛЕ

В сентябре 1920 года состоялось решение Центрального комитета РКП(б) о направлении А.И. Микояна на работу в Нижегородский губком партии.

Вначале отца встретили настороженно и предоставили работу только в губисполкоме. Но вскоре Анастас Иванович завоевал авторитет и был введен в состав бюро губкома, а затем избран секретарем губкома, для чего его туда ЦК и направил.

В губисполкоме, да и потом, в губкоме, он приобрел большой практический опыт, который ему пригодился в дальнейшем. Именно в Нижнем Новгороде отец начал заниматься тем, что было ему более всего по душе, – хозяйственной деятельностью, связанной с торговлей, производством продовольствия и товаров широкого потребления. Этим в основном он и занимался потом почти всю жизнь.

Через некоторое время отец вызвал с Кавказа свою троюродную сестру Ашхен Туманян, и она приехала вместе со своим младшим братом Гаем, учеником гимназии. По совету Анастаса он пошел работать на Сормовский завод (через год Гай поступил в Свердловский университет в Москве).

Анастас и Ашхен поженились, но, как часто бывало в те годы, не «расписались». Так они и прожили вместе более сорока лет, до конца ее жизни, родив и воспитав пятерых сыновей.

Приближалось время рождения в семье первого ребенка (то есть меня). В губернии в это время было голодно, еды дома не хватало (однажды у отца случился голодный обморок). Анастас предложил жене уехать к матери в Тифлис, где будут и уход, и хорошее питание. Когда он поехал в конце марта 1922 года в Москву на XI съезд партии, он захватил с собой Ашхен, а оттуда отправил ее в Тифлис со знакомыми кавказскими товарищами, возвращавшимися со съезда домой. Вергиния Туманян, несмотря на недовольство «неправильным» браком, приняла свою дочь очень сердечно.

На съезде партии отца избрали кандидатом в члены Центрального комитета и в мае 1922 года выдвинули на работу в качестве секретаря Юго-Восточного бюро ЦК РКП(б). Он переехал в Ростов-на-Дону. А я родился в июле. Из роддома маму и меня привез на автомобиле к ее родителям работавший тогда в Тифлисе Серго Орджоникидзе. В конце августа приехал отец, чтобы забрать нас, но Серго посоветовал дождаться конца сентября, когда проездом через Тифлис поедет в Ростов Ворошилов и доставит маму и малыша в своем салон-вагоне (которым он пользовался как командующий войсками округа). Так и получилось. В Ростове нас встречали мой отец и Буденный (тогда командующий Первой конной армией), который донес меня до машины. Так что в первые три месяца жизни я успел побывать на руках Орджоникидзе, Ворошилова и Буденного.

С первых дней работы на Северном Кавказе Анастасу Ивановичу пришлось столкнуться с актуальной тогда проблемой казачества. Я думаю, об этом стоит рассказать, имея в виду, что теперь казаки снова заняли заметное место в жизни многих районов Юга и Урала.

Казаки в царское время обособляли себя от иногородних, и привилегии, которыми пользовались казаки, на них не распространялись. Между этими сословиями сложились острые социальные противоречия.

Большинство иногородних крестьян стали на сторону советской власти, из них в основном формировались красноармейские части. В сельсоветах и других органах местного управления они тоже заняли руководящее положение.

Только небольшая революционно настроенная часть казачества, главным образом донских казаков, еще в феврале 1917 года выступила против самодержавия, а в годы Гражданской войны влилась в ряды Красной армии. Зажиточная часть казачества, и прежде всего офицеры, атаманы и генералы, с первых же дней Октябрьской революции заняли антисоветскую позицию. Основная масса казаков, уже испытавшая тяготы войны, вначале не хотела воевать ни на какой стороне, но затем, в результате обострения ситуации и ошибок в политике большевиков в отношении казачества, основная масса их влилась в армии генерала Деникина.

Под влиянием побед Красной армии и в связи с общим упрочением советской власти трудовое казачество стало постепенно отходить от белогвардейщины и стремилось мирно трудиться в новых условиях жизни. Но иногородние все еще относились к казакам настороженно. Поэтому приходилось осторожно и терпеливо вести разъяснительную работу как среди казачества, так и среди иногородних крестьян и горцев, изживать их взаимное недоверие.

Мой отец часто ездил в казачьи станицы, беседовал с казаками и иногородними крестьянами. Он увидел, что местные руководители старались не допускать на собрания и митинги стариков-казаков, как, на их взгляд, наиболее реакционно настроенных. Старики им, конечно, мешали: с ними трудно было ладить, но они-то зачастую и делали погоду в станицах. Отец потребовал, чтобы их обязательно приглашали на все проводимые им собрания и митинги. Он хотел встречаться с ними, чтобы понять их настроения.

Большое недовольство казаков было вызвано непониманием властями специфического казачьего быта. Так, например, кубанским и терским казакам не разрешали носить форменную одежду, предмет их гордости, которая выделяла их прежде среди массы иногородних крестьян. Они не решались надевать даже традиционные кубанки и бешметы, не говоря уже о шашках и кинжалах. В станицах не стало былых праздников с соревнованиями в стрельбе, лихими скачками, джигитовкой и рубкой лозы. На местах запрещали исполнять любимые казаками народные песни только потому, что их пели при белых. Это обижало казаков, било по их самолюбию, сеяло среди них недовольство.

Крайком по предложениям моего отца начал постепенно исправлять допущенные перегибы. И результаты почувствовались быстро. Удалось привлечь на свою сторону тысячи молодых и старых казаков. Отец вспоминал, как радостно реагировали казаки, когда на большом митинге в одной из крупных станиц Кубани он сказал: «Казаки привыкли носить кинжалы. Почему же надо теперь, когда советская власть упрочилась, лишать казаков этой давней традиции? Почему надо запрещать ношение шапок-кубанок?»

Молодые казаки говорили моему отцу, что они не ходят на массовые праздники и демонстрации, так как им скучно проходить перед трибунами пешком. «Другое дело, – говорили они, – на конях! Если бы нам разрешили верхами да в казачьей форме джигитовать перед трибунами!» А почему, говорил отец, надо это запрещать? Какие основы советской власти подрывает эта джигитовка? Пускай себе гарцуют на конях, джигитуют, рубят лозу, метко стреляют. Разве нам не нужны смелые, отважные люди?

Была еще одна животрепещущая проблема. После разгрома белых армий тысячи рядовых казаков оказались за рубежом. Оторванные от родных семей, они писали родителям, женам и детям, просили ходатайствовать перед властями об их помиловании и разрешении вернуться домой. Анастас Иванович, после обсуждения этого вопроса в крайкоме, будучи в Москве, встретился с Дзержинским и просил его помочь. Феликс Эдмундович отнесся к просьбе положительно и обещал поддержать в ЦК партии. Вскоре свыше десяти тысяч казаков вернулись в свои станицы.

О работе Северо-Кавказского крайкома с казаками отец рассказал на Пленуме ЦК. На основе этого опыта было принято постановление о работе с казачеством по всей стране. В нем подчеркивалась необходимость считаться с казачьими традициями. Я думаю, что инициатива Анастаса Ивановича в отношении казаков, а также его успехи по налаживанию отношений между многочисленными народами Северного Кавказа способствовали росту его авторитета в ЦК партии и переводу его на работу в Москву.

После июльского Пленума ЦК ВКП(б) в 1926 году Микояна пригласил к себе Сталин и сказал, что Политбюро предлагает назначить его на должность наркома внешней и внутренней торговли СССР вместо Л.Б. Каменева. Отец отказался, считая, что не имеет необходимых для этой работы специальных знаний и он не хотел бы уходить с работы на Северном Кавказе. Сталин настаивал, но отец согласия не дал и уехал в Ростов, рассчитывая, что его выдвижение в наркомы не состоится.

Однако на очередном заседании члены Политбюро проголосовали за освобождение Каменева и назначение A. И. Микояна наркомом внешней и внутренней торговли. Микоян со Сталиным обменялись телеграммами, и отец еще надеялся на пересмотр решения. Однако вскоре телеграммой сообщили, что решение утверждено всеми членами ЦК и будет опубликовано.

(Позже такие вопросы Сталин решал по-другому. В 1939 году подыскивали наркома для вновь созданного наркомата текстильной промышленности. Отец, познакомившийся в Ленинграде с Косыгиным, порекомендовал его Сталину на эту должность и предложил пригласить для беседы. «А зачем беседовать? Напиши постановление о назначении». Как рассказывал Косыгин, приехав по вызову в Москву, он из утренней газеты, купленной на вокзале, узнал о своем назначении наркомом.)

14 августа 1926 года было подписано Постановление ЦИКа о назначении Микояна наркомом внешней и внутренней торговли СССР, а Совнарком ввел его в состав Совета труда и обороны. (Я не понимаю, почему отец так долго сопротивлялся, – ведь в нем была очень развита хозяйственная жилка, а уж организатором он всегда был отменным. Но это было для него характерно – ему был совершенно чужд карьеризм, он никогда сам не рвался на высокие должности. Это, по-моему, одна из причин его политического долголетия.)

В личном архиве отца я видел его записку в бытность наркомом торговли, представленную в сентябре 1930 года B. М. Молотову о специалистах наркомата за границей, которых комиссия по чистке хотела отозвать, так как «долго сидят за границей». Анастас Иванович писал:

«Если бы долгое пребывание за границей вызвало их разложение и др., я бы целиком согласился, но, раз этих данных нет, долголетний опыт работы за границей является фактом положительным, а не отрицательным».

Есть также записка того же года заместителя отца Кисина, в которой говорится о необходимости использовать зарубежный опыт в капитальном строительстве объектов пищевой промышленности. И далее:

«После концентрации пищевой промышленности НКТоргом впервые поставлен вопрос о широком привлечении иностранной техпомощи. Тов. Микояном утвержден план привлечения из-за границы 75 иностранных инженеров – специалистов в разных областях».

Должен сказать, что отец всегда очень ценил квалифицированных профессионалов – знатоков своего дела. Примеров этому множество. Можно упомянуть, например, что до 1930 года, то есть до того, как пищевая промышленность была объединена и затем вошла в Наркомат снабжения, наркомом которого стал отец, в стране не было ни одного пищевого высшего учебного заведения, а к 1933 году уже стало 32 втуза и больше 100 техникумов.

В последние годы в печати были упоминания о продаже за границу художественных ценностей, в частности живописных картин, и в этом винят А.И. Микояна. На самом деле начало использованию художественных ценностей, предметов роскоши и старины в качестве «валюты» для покупки всего необходимого для спасения Советской республики, гибнущей от голода и разрухи, было положено, как пишет историк Ю.Н. Жуков, в 1921 году[1]. Вывоз картин, предметов старины и искусства все время возрастал. В 1927–1928 годах наступил скачок, и рост продолжался до 1930 года. Мой отец был наркомом внешней и внутренней торговли с 1926 до декабря 1930 года. Выходит, что с ним связан рост вывоза художественных ценностей! Но на самом деле эти решения принимались на высшем партийном уровне, и нарком торговли был обязан их беспрекословно выполнять. XV съезд партии, состоявшийся в декабре 1927 года, принял решение об ускорении индустриализации страны и разработке плана первой пятилетки. В этот период, в частности, закладывались такие крупнейшие заводы, как Нижегородский автомобильный, Сталинградский тракторный и другие, строившиеся с участием иностранных специалистов. Государству была нужна валюта. А после 1930 года вывоз произведений искусства стал уменьшаться и «к 1940 году сошел на нет», а ведь наркомом внешней торговли с 1938 года опять стал Микоян! Отвечая на вопрос по этому поводу в одном из интервью, мой брат Серго высказался в том смысле, что он вполне может допустить непонимание Анастасом Ивановичем всей ценности отдаваемых картин и ущерба, наносимого нашему наследию. После опубликования интервью Серго позвонил бывший работник МИДа (автор книги о М.М. Литвинове) З.С. Шейнис и сказал: «Как вы могли такое предполагать?! Я присутствовал на заседании, где Анастас Иванович, как и Литвинов, прямо заявили, что они против продажи особо ценных произведений, но решение все равно было принято!»

Ю.Н. Жуков пишет, что вместе с А.В. Луначарским Анастас Иванович утвердил «Список предметов старины и искусства, не разрешаемых к вывозу за границу», но через несколько дней в документе появился еще один параграф, который сильно ограничил «защитное» действие списка. По-моему, нет сомнения, что добавление родилось по указанию Сталина, которому список был доложен.

Хочется рассказать, как А.И. Микоян начал первую встречу с руководящими специалистами наркомата. Он сказал им: «Дело ваше для меня новое, но я буду учиться, с вашей помощью набираться знаний и опыта». Он подчеркнул, что не в его привычках стесняться, когда он чего-нибудь не знает. В таких случаях он будет обращаться к ним. Он надеется, что это не уронит его авторитета в их глазах, потому что, «не зная, лучше спросить знающего, чем оставаться невеждой, делая вид, что все понимаешь». Этого принципа отец придерживался всю жизнь.

В 1926 году, вскоре после назначения наркомом, отец был избран кандидатом в члены Политбюро.

Приехав в Москву, мы жили вначале, кажется, в 3-м «Доме Советов» (на улице Божедомке), но вскоре нас поселили в Кремле на Коммунистической улице в бывшем «кавалерском корпусе». Когда строили Государственный Кремлевский дворец, большую часть дома снесли, осталась небольшая его часть с нашим подъездом (рядом с аркой), примыкающая к торцу дворца.

Квартира с длинным, широким коридором, по обеим сторонам – двери в комнаты. Мы, пятеро детей, жили в трех небольших комнатах с отдельной ванной, рядом размещались кабинет отца, спальня родителей и их ванная. Ванные были совмещенные с туалетом. По другую сторону коридора – столовая, гостиная, кухня, туалет, а также небольшая гостевая комната, где ночевала обычно бабушка или мамина сестра Айкуш.

Тогда в Кремле жили многие семьи руководителей, сотрудников аппарата и обслуживающего персонала. Было много детей. Мне запомнились «сражения», которые устраивали, разбившись на две группы, ребята. «Полем боя» был пустырь напротив Царь-пушки (там теперь сквер). Мы строили укрытия, используя кучи песка и листы фанеры. Это было нелишне, так как в «боевых действиях» использовались и небольшие камни. А Юрка Томский как-то принес даже духовое ружье, но ребята возмутились, и он им не воспользовался.

В Кремле тогда мы иногда видели некоторых руководителей страны. Запомнились два случая: один раз мне и брату повстречались Сталин и Ворошилов, в другой день – Бухарин и Орджоникидзе. Помню, они останавливались, говорили и шутили с нами, называли «микоянчиками». Как-то встретился мне на лестнице живший в том же подъезде Енукидзе, он повел меня к себе, угощал конфетами и подарил небольшой набор инструментов в кожаном футляре – заграничный, что тогда было редкостью. Калинин и Андреев жили этажом ниже, я их встречал много раз. В другом подъезде жили Молотов и Томский, застрелившийся в 1936 году в предвидении ареста. В другую сторону от нашего входа был подъезд, в котором жил Крестинский, репрессированный в 1938 году. После убийства Кирова 1 декабря 1934 года из Кремля переселили всех, кроме руководителей, а после 1937 года остались только члены Политбюро.

В Кремль тогда можно было войти только по специальному пропуску. Несколько раз я приглашал к себе домой одноклассников, и всегда требовалось на каждого заказывать разовый пропуск, как и моим родителям для своих гостей.

Нас в семье было пять братьев. Меня и троих младших назвали в честь погибших бакинских комиссаров Степана Шаумяна, Алеши Джапаридзе и Ивана Фиолетова (его на Кавказе все звали Вано), а также в честь Серго Орджоникидзе, с которым отец был в дружеских отношениях до последних дней его жизни. А второй сын родился в год смерти Ленина, поэтому его назвали Володей. Портреты всех их, а также Сталина (периода революции) висели у отца в кабинете. Там же висела большая фотография самого отца в военной форме с четырьмя ромбами в петлицах. Он мог носить эту форму и знаки отличия, как член Военного совета Северо-Кавказского военного округа.

Во времена моего детства отец и в Москве ходил в полувоенной форме – гимнастерка с ремнем, галифе с сапогами и фуражка. Эта одежда ему, при его тонкой талии, весьма шла. Только в 1936 году, после поездки в Америку (рассказ об этом – впереди), он полностью перешел на штатский костюм с пиджаком, галстуком и шляпой. Одевался он аккуратно, всегда был подтянутым и хорошо носил европейскую одежду, чему способствовала и забота мамы.

Между мной, старшим из детей, и Серго – младшим – всего семь лет разницы. Можно себе представить, какая это была шумная и беспокойная компания. Маме с нами здорово доставалось. Хотя у нас была домработница, а летом на даче няня, мама много уделяла времени нам и домашнему хозяйству. Она была очень работящей, заботливой и хозяйственной. Из моих детских лет и ранней юности она мне чаще всего помнится с влажной тряпкой в руке или укладывающей наше выглаженное и заштопанное ею белье в шкаф, в котором всегда был порядок, как и вообще в квартире.

В сборнике «Минувшее» (Прогресс, 1990. Т. 2. С. 385) я наткнулся на такие строки воспоминаний Б.А. Бабиной, рассказавшей со слов Я. Козловской, жившей в Кремле по соседству с нашей семьей:

«У Микояна было много детей, а у Козловского всего двое – Яна и ее брат… Жена Микояна, имея шестерых (это ошибка – пятерых. – С. М.) детей, не могла работать. А у Козловских работали и мать и отец. Жена Микояна из месяца в месяц приходила к ним занимать деньги, потому что у них не сходились концы с концами».

Хочу привести рассказ одной маминой подруги из более позднего времени. Они сидели на лавочке в Александровском саду, а младший сын Серго играл рядом. Проходившая мимо женщина вдруг обратилась к маме: «Как вам не стыдно – прилично одетая женщина, а сына своего не кормите – он такой худой!» Когда она отошла, подруга стала смеяться: «Если бы она еще знала, что его отец – нарком пищевой промышленности!»

Мама была очень доброй (хотя и вспыльчивой иногда), совестливой и исключительно чистоплотной как в прямом, так и в переносном смысле. Она отличалась скромностью, до застенчивости, и вежливостью с людьми, независимо от их положения. Никогда не кичилась своим положением, даже скорее стеснялась его. Была исключительно добросовестна как в домашних, так и в общественных делах. По этим же качествам она оценивала и других людей, и в этом же духе, как я потом осознал, она воспитывала и нас.

А физическая чистоплотность и опрятность была ее идефикс. Она мыла руки, например, по многу раз в день, что привело даже к возникновению экземы. На ее тряпках от пыли было вышито их предназначение: для мебели, для полок одежного шкафа, для книг и т. д. Бывало, она раздражалась, но причиной этому были, как правило, только неряшливость и нарушение почти стерильной чистоты в доме.

После окончания тифлисской гимназии Ашхен некоторое время работала учительницей в сельской школе. Она вступила в партию большевиков в мае семнадцатого года. В те времена, что я помню, она выполняла только «отдельные партийные поручения», но относилась к этому весьма серьезно. Мама активно участвовала в работе родительского комитета в нашей школе – до последних лет я слышал много приятных для меня отзывов о ней от учителей, других родителей и бывших учеников, которые подчеркивали ее доброжелательность и скромность.

Брак моих родителей оказался на редкость удачным и счастливым. Отец говорил, что он не помнит случая (я тоже не помню), когда бы они крупно поссорились или повысили голос. Они относились друг к другу с большим уважением и любовью. Бывало, конечно, мама на что-нибудь сердилась или обижалась или отец был чем-то недоволен, и проскальзывало раздражение, но это никогда на моей памяти не приводило к ссорам или взаимным резкостям. Самое сильное, что я слышал, – это армянские слова: «Химар-химар хосумес!», что означает, примерно, «Чепуху говоришь!». Отец обычно проявлял галантность к присутствующим женщинам, вызывая иногда легкую ревность мамы. Но посторонних увлечений ни у него, ни у нее никогда не было.

Отец в нашем воспитании придерживался тех же принципов, что и мама, но был строг и требователен, иногда даже суров и не всегда терпим, хотя нас и вообще детей он очень любил. Он радовался, что у него пятеро, и при гостях нередко полушутя выражал сожаление, что не родился шестой, который уже намечался, – «глупые врачи запретили». Мама на эти слова сердилась. В семье не было принято обнимать и целовать детей, когда они уже подросли. Только мама иногда не удерживалась, а отец, насколько я помню, не целовал никогда. (Надо признать, что в отношении к своим внукам он был другим – более теплым и терпимым.)

Мама старалась скрывать наши мелкие проделки от отца, а самым сильным способом воздействия на нас у нее были слова: «Я скажу папе, он будет недоволен» или «Папе это не понравится», – мы боялись его строгости. В нашей семье чуть ли не самым большим грехом считалось проявление нескромности или неуважительного отношения к людям. Недовольство отца каким-либо проступком часто выражалось только взглядом, но таким, что сомнений в его отношении к содеянному нами не возникало. А когда доходило до слов, то обычно мы слышали: «Ишь какой нашелся! Барчук этакий!» (это было несправедливо, поэтому особенно обидно). А вообще самое сильное в его лексиконе: «Мерзавец!» Он нас никогда не бил, если не считать нескольких случаев шлепков по «мягкому месту». Я не раз слышал от посторонних людей рассказ (хотя сам этого случая не помню) о том, как однажды отец, наказывая кого-то из сыновей за проявленную нескромность шлепками, приговаривал: «Не ты Микоян, а я Микоян!» (или «Ты еще не Микоян!»).

Уже будучи на пенсии, отец говорил гостям, что гордится своими сыновьями, ставшими достойными, уважаемыми людьми. А однажды, в тосте, он сказал это и при нас.

В нашем доме тогда в ходу был армянский язык, на нем часто говорили между собой и с родственниками отец и мать. Почти не знала русского бабушка Тамара, говорили по-армянски обычно и родители мамы, и ее сестра, часто гостившие у нас, а также родственники из Армении. Общались в те годы часто по-армянски и два самых близких нам дяди. И все же мы, дети, не научились армянскому языку, нашим родным языком стал русский. Из нас пятерых я лучше всех понимал по-армянски, и то только простые слова и выражения. Недавно я подсчитал армянские слова, которые смог вспомнить, – оказалось, немногим более ста.

В юности я более или менее знал немецкий, занимаясь им, кроме школы, дома с учителем (который обучал и отца). А после войны несколько лет я брал частные уроки английского у прекрасной преподавательницы (и хорошего человека), переехавшей со своим отцом в СССР из США, Нелли Гершевич. Сейчас я свободно говорю по-английски, понимаю немецкий, но не знаю армянского. Мне порой бывает стыдно этого, особенно когда бываю в Армении.

В доме была очень хорошая библиотека: собрания сочинений русских и зарубежных классиков, серия «Современный зарубежный роман», советская литература 20-х и 30-х годов, книги издательства «Академия». Нельзя сказать, что родители руководили нашим чтением: когда подошло время, я читал запоем все попадавшееся под руку. Но иногда отец говорил: «Прочти эту книгу» (или статью). Даже представить было нельзя, чтобы не выполнить, – вдруг он спросит: «Прочитал?» А солгать отцу было немыслимо. Запойным чтением отличался также младший брат Серго, остальные чтением увлекались меньше. (А спортом более активно занимались только я и второй сын Володя.)

Отца мы видели не очень часто: когда мы уходили в школу, он еще спал, а когда ложились спать, он еще был на работе. Тогда руководители обычно работали с 10–11 часов утра и до глубокой ночи. Только иногда отец вечером приходил поужинать и снова уходил. Зато в выходной день на даче, как правило, вся семья была в сборе. Мы, дети, все каникулы и почти все выходные дни проводили на даче, и летом и зимой.

Это была довольно большая территория, обнесенная красной кирпичной стеной. За ней находились три дома – «большой», «малый» и «технический корпус», а также отдельное здание кухни (со столовой для обслуги и шофера). Называлась дача Зубалово, по имени ее бывшего владельца, грузинского нефтепромышленника из Баку. «Большой» дом – каменный, стены комнат второго этажа бревенчатые, покрытые темным лаком (хотя снаружи весь дом каменный). На первом этаже в окнах, выходящих на две террасы, были прекрасные цветные витражи. В доме было несколько небольших мраморных скульптур и гобелен на рыцарскую тему, находившийся на учете государства.

Рассказывали, что Зубалов опасался покушения, поэтому в стоявшем за высокой стеной каменном доме не было балконов на втором этаже (в наше время был надстроен второй этаж террасы). Говорили, что Зубалова охранял отряд ингушей. В «малом» доме жил его управляющий.

Примерно в километре от нас располагалось бывшее имение сына Зубалова, Зубалово-2 (официально оно называлось Горки-4, а наше – Горки-2). Территория там несколько меньше. В 20-х годах на этой даче поселился Сталин. До смерти своей жены Надежды Сергеевны Аллилуевой в 1932 году он там бывал часто, а потом, говорят, только два-три раза приезжал на выходные дни. На даче жили его дети Василий и Светлана и сестра жены Анна Сергеевна. Приходили Аллилуевы, жившие в нашем Зубалове. Один или два раза я там видел и его старшего сына Якова.

С 1938 года, когда арестовали мужа Анны Сергеевны Станислава Реденса, Сталин в Горки-4 уже не приезжал.

Мы поселились на даче Зубалово в 1927 году, когда там уже жили несколько семей. На моей памяти, а это начало 30-х годов, семей было много. В «большом» доме, кроме нас, жили секретарь ЦИКа старый польский коммунист И.С. Уншлихт, находившийся в эмиграции польский коммунист А.Е. Варский и первое время заместитель наркома обороны Я.Б. Гамарник. Одну из комнат на втором этаже, где размещались мы, отец выделил вдове Шаумяна Екатерине Сергеевне. «Малый» дом занимал вначале нарком обороны К.Е. Ворошилов, а когда он выехал на построенную для него дачу, туда переехал Гамарник. В «техническом корпусе» размещались Аллилуевы – два брата жены Сталина Надежды Сергеевны, младший Федор и старший Павел с женой, а также вдова Дзержинского Софья Сигизмундовна, заместитель наркома иностранных дел Л.М. Карахан и брат первой жены Сталина Александр Сванидзе. Во всех семьях, кроме супругов Варских, были дети, так что компания у нас образовалась большая.

Тогда я впервые встретился с Тимуром Фрунзе, который позже стал моим другом. Он и его сестра Таня после смерти М.В. Фрунзе в 1925 году, а вскоре и его жены вначале жили с бабушкой, а потом в семье Ворошилова, одного из назначенных правительством опекунов (другими двумя были Авель Енукидзе и кто-то еще, – их обоих репрессировали).

В кампанию 1937 года арестовали Уншлихта и Барского, потом Карахана и Сванидзе. Под угрозой ареста застрелился Гамарник. Семей (и детей) стало меньше. В «малом» доме поселился начальник Генерального штаба Красной армии Б.М. Шапошников.

К нам нередко наведывался Вася Сталин, помню наши игры с ним зимой в хоккей с мячом. Мы ходили на лыжах, бегали на коньках, а летом много времени проводили на реке. Иногда я бывал у Васи в Зубалове-2. Приезжал на велосипеде Артем Сергеев, живший со своей матерью на даче в Жуковке. После гибели в железнодорожной катастрофе его отца, старого большевика Артема (Ф.А. Сергеева), он в раннем детстве, до начала 30-х, в основном жил в доме И.В. Сталина, который был его опекуном.

Я и мои братья все начинали учиться в одной и той же школе. Был недолгий период, когда мы там учились все пятеро. Нас никогда не возили туда на машине, кроме как утром после выходного дня, когда с дачи везли прямо в школу. При этом мы всегда волновались, что кто-то может это увидеть, и просили высадить нас за углом, метров за пятьсот от здания.

Это была 32-я средняя школа, но ее называли МОПШК (Московская опытно-показательная школа-коммуна) имени П.Н. Лепешинского, старого большевика, который ее основал в 1918 году в Белоруссии, собрав детей-сирот, а в 1919 году перевез их в Москву. В ее становлении большую роль сыграл первый директор (тогда – заведующий) М.М. Пистрак, участвовала в этом и Н.К. Крупская. В те годы МОПШК действительно являлась коммуной – учащиеся назывались «членами коммуны» и жили в школе, как и многие учителя. Начальных классов не было, принимались ребята сразу в пятый класс. Все в школе основывалось на самоуправлении и самообслуживании, многие вопросы, включая прием в школу и исключение, решались коллективом учеников с участием преподавателей. Рассказывают, что однажды за что-то исключили Сережу Троцкого еще в период широкой популярности его отца.

К 1930 году школа перешла на обычный режим, но дух школы-коммуны продолжал оказывать влияние. Сохранился в большой степени демократизм, товарищество, подлинный интернационализм. В ней учились представители многих национальностей, например дети польского коммуниста Ганецкого и дочь венгерского писателя Мате Залки Наташа. Но о национальности наших соучеников не возникало пересудов, и мы никогда об этом не задумывались. Не было и намека на антисемитизм, хотя, как я потом понял, в школе училось много детей из еврейских семей. В школе работали очень хорошие преподаватели, в подборе их участвовала и Крупская. Это были в большинстве истинно российские интеллигенты, такие как авторы известных учебников Березанская, Перышкин, Кирюшкин, учительница литературы Ангелина Даниловна Гречишкина. Директором был Николай Яковлевич Сикачев, завучем – Роберт Мартынович Михельсон (позже – министр просвещения Латвийской ССР), вторым завучем – Галина Кронидовна Чаус, а моей первой учительницей – Капитолина Георгиевна Шешина. Учитель еще старой школы, добрая и одновременно требовательная. Запомнилось, как мне от нее попало, когда я что-то сказал о «карьере», когда девочку, которая мне нравилась, выдвинули в старосты.

У нас был замечательный преподаватель физкультуры – Тихон Николаевич Красовский. Мы с одноклассниками вспоминаем его всегда добрым словом. Бывший царский офицер, участник Русско-японской войны, а позже преподаватель кадетского училища, подтянутый, выдержанный, строгий и чуткий воспитатель. Мы его любили и уважали. Не забуду походы под его руководством, пешие летние и зимние на лыжах. Особенно запомнился поход на Бородинское поле с ночевкой на сеновале. Потом он стал и нашим классным руководителем.

Школа находилась недалеко от Остоженки, во 2-м Обыденском переулке. Много ребят было из семей, живших в этом и в других ближайших переулках и на улицах Остоженке и Кропоткинской. По принятому решению не менее 30 процентов учеников набирались из семей рабочих ближайшей фабрики. Были ребята и из Дома на набережной, который заселялся в 1931 году, хотя большинство детей из него ходили в другую, более близкую школу (около английского посольства). Его тогда называли «Домом правительства», так как жили там работники центральных правительственных учреждений, высшие руководители Красной армии и известные люди (например, папанинцы и летчики, спасавшие челюскинцев, ученые, а также старые большевики).

Шефствовал над школой находившийся недалеко Театр имени Вахтангова. У нас учились дети некоторых его артистов, живших в этом районе, так, в одном классе с моим братом Алешей учился сын известного актера и режиссера Рубена Симонова – Женя, тоже ставший известным режиссером, и сын знаменитого актера Бориса Щукина. Артисты театра давали иногда концерты в нашей школе и участвовали в работе родительского комитета.

Мы с домработницей Дашей, которая в первые годы учебы водила меня в школу, ходили из Кремля пешком мимо храма Христа Спасителя. Даша пообещала сводить меня в него, но однажды мы увидели только забор – храм снесли. Это произошло в 1931 году, когда я перешел во второй класс. О домработнице Даше у меня остались теплые воспоминания. Она родом была, кажется, из деревни, не имела высшего образования, но в ней чувствовалась врожденная интеллигентность.

До революции работала горничной в состоятельной семье. На мой взгляд, Даша тоже сыграла известную роль в нашем воспитании: я верил ей и до сих пор помню несколько ее разумных, полезных советов.

В нашей школе училось немало детей известных людей и руководящих работников. Поэтому у нас остро ощущался период репрессий 1937–1938 годов – родители многих школьников подверглись арестам, и даже некоторые ученики, например сыновья Дробниса и Ганецкого. А Шура Дробнис училась со мной в одном классе, как и мой друг Сережа Металликов, отец и мать которого были репрессированы. Нина Кучинская из нашего класса тоже потеряла отца, кадрового военного, работавшего в Генеральном штабе. («Дом правительства» иногда называли ДОПР, как бы сокращенно, но подразумевая при этом «Дом предварительного заключения».)

Во второй половине 30-х годов я был в таком возрасте, когда прислушиваются к разговорам взрослых. В беседах родителей и часто участвовавших в них моих двух дядей –

Ануша Микояна и брата мамы – Гая Туманяна (я еще о них расскажу) нередко упоминались известные и менее известные люди, многие из которых тогда или позже канули в Лету, отнюдь не в силу естественных причин. Моя память хранит много таких фамилий. С начала горбачевской перестройки некоторые стали появляться в различных публикациях. Когда родители не хотели, чтобы мы их понимали, они говорили по-армянски, но я быстро научился улавливать фамилии и слово «нестац» («сидит»). Такие разговоры велись всегда в серьезном, озабоченном, а со стороны мамы – часто печальном тоне, что еще больше привлекало мое внимание. Не помню ни одного случая, чтобы в чьих-либо словах звучало торжество, злорадство или удовлетворение. Конечно, мы, молодые (как и, я думаю, абсолютное большинство населения страны), не понимали сути происходившего и верили тогда газетам, кинофильмам, где говорилось о «врагах народа» и «вредителях». Очевидно, эмоциональная окраска разговоров в семье об этих людях способствовала моему несколько настороженному и напряженному отношению к этим событиям.

У отца на столе в кабинете часто лежали секретные документы, которые он приносил домой для работы (членам Политбюро это разрешалось), и я, грешным делом, иногда в них заглядывал. Однажды наткнулся на несколько листов, которые оказались протоколом допроса одного из известных руководителей (к сожалению, не запомнил его фамилии). Там речь шла о встречах с иностранцами и выполнении их заданий. И на все вопросы были подтверждающие ответы и признания обвиняемого. Сомнений в достоверности не возникало. Я позже подумал: как могли возразить получавшие такие протоколы члены Политбюро? Можно было усомниться раз, два, пять, а потом? Где был бы этот сомневающийся? Тем более что господствовала вера в правильность сталинской политики. А о том, что признания выбивались путем пыток, тогда мало кто мог предположить.

Как-то из-за закрытой двери спальни родителей я услышал резко, с болью произнесенные отцом слова: «Не верю, не верю!» Это было сразу после самоубийства Орджоникидзе, которого, как потом стало известно, Сталин хотел объявить «врагом народа» (позже возникли подозрения, что на самом деле его убили). Но возможно, отец имел в виду кого-то другого из репрессированных.

Значительно позже я вдруг как-то подумал о том, в каком страшном психологическом напряжении жили мои родители в те годы и позже, в послевоенные, видя, как исчезают известные всей стране руководящие работники, в том числе знакомые и уважаемые ими люди. В любой день отец мог ожидать, что придут и за ним. Особенно тяжело это было, наверное, для мамы, думавшей прежде всего о возможной судьбе своих пятерых сыновей, да и родственников – это коснулось бы их всех.

Мне довелось видеть некоторых из этих исчезнувших потом людей, когда они приезжали к нам на дачу. В те годы еще часто приезжали гости, а потом, после 1937 года, посещали в основном родственники или близкие родителям, но малоизвестные люди. Ответственные работники и руководители друг к другу заходить перестали, это, видимо, было небезопасно – могли заподозрить в сговоре, и как-то само собой стало «не принято». А тогда еще приезжали. Из репрессированных позже людей мне запомнился член ЦК партии Ломинадзе, и, очевидно, только благодаря одному эпизоду: играя на бильярде, он разбил «пирамиду», и от удара первый шар (из слоновой кости) разломился на две половины. Вспоминаю знаменитого секретаря ЦК комсомола Александра Косарева. Он и еще несколько человек, включая Гамарника, как-то ужинали у нас. Я заглядывал в столовую, где мое внимание привлекал в первую очередь Косарев, признанный «вождь молодежи» и наш новый гость. Меня смутило, что он был заметно навеселе, чего в нашем доме почти никогда не бывало. Хорошо сохранился в памяти Орджоникидзе, он приезжал несколько раз и обычно весело играл с нами; чувствовалось, что он любит детей. Как-то отец взял нас с собой к Горькому на его дачу в Горках-10. Взрослые ушли в дом, а мы (трое старших братьев) остались во дворе. Через некоторое время вышел Горький проводить гостей. Он сохранился в моей памяти, а еще запомнилась на его даче обезьянка, которая очень смешно ела мандарины, аккуратно снимая кожуру. Ездил я с отцом и к писателю Киршону на дачу недалеко от Одинцова.

Судя по всему, в первой половине 30-х годов отец часто общался со знакомыми. Бывали у него на даче или в кремлевской квартире товарищи по совместной работе в 20-х годах – С. Котляр и А. Изюмов, с женой которого моя мама дружила. Приезжали на дачу и приходили в кремлевскую квартиру друзья отца по классу в духовной семинарии. Как уже упоминалось, из их семинарского класса вышло более десяти известных деятелей большевистской партии, но все они, кроме моего отца и известного архитектора Каро Алабяна, в 30-х годах были арестованы и погибли. Да еще Наполеон Андреасян, который был арестован, но в 1939 году вышел на свободу. В 50-х годах Хрущев, сидя в президиуме одного из торжественных заседаний, спросил Микояна: «Там не Наполеон ли сидит?» Отец подтвердил. В перерыве Хрущев спустился в зал, обнял Андреасяна и сказал окружающим: «Из всех тогдашних секретарей райкомов Москвы остались в живых после репрессий только я и вот он!»

Мои родители дружили с семьей Уборевичей, которых они знали по совместной работе в Ростове-на-Дону, так как в начале 1925 года Иероним Петрович Уборевич стал командующим войсками Северо-Кавказского военного округа. В 1928 году Уборевича назначили командующим Московским военным округом. Это была одна из семей, с которыми мои родители дружили домами. Вначале, пока им не предоставили квартиру в Москве, они жили у нас. Жена Уборевича, Нина Владимировна, была давней подругой моей мамы. В 30-х годах она работала старшим инспектором в Наркомате пищевой промышленности, которым руководил мой отец.

Тогда на Северном Кавказе Уборевич поддержал решение пересмотреть отношение к казакам, и по его предложению в территориальных войсках начали создавать казачьи кавалерийские дивизии, ввели традиционную казачью форму и давнее правило – поступать на службу с собственной лошадью и седлом, а по окончании службы забирать их домой. Нарком Фрунзе, а затем и ЦК партии одобрили эти нововведения.

В 1931 году Уборевича назначили командующим Белорусским военным округом, и он убыл в Смоленск, где был штаб округа. Но его жена и дочь Мира (Владимира) продолжали жить в Москве и только на лето перебирались в Смоленск на дачу, предоставленную там командующему.

Иероним Петрович часто по делам бывал в Москве и иногда навещал нас на даче. Нина Владимировна приезжала чаще. А Мира была участницей наших игр и мне нравилась. Мы с ней в последние годы изредка встречаемся. Как-то при встрече она вспоминала, как «микоянчики» по дороге на дачу накануне выходного заезжали за ней в Большой Ржевский переулок на Поварской улице, где они жили. (Кстати, тогда нас часто возил на дачу Степан Гиль, бывший шофер В.И. Ленина. Однажды, когда ехали с дачи, он задремал за рулем и мы въехали в сугроб. Я сказал тогда маме: «Наверное, он вспомнил Ленина и загрустил».)

В том же доме жили также Гамарник и некоторые другие военачальники, позже репрессированные. Я хорошо помню Уборевичей и особенно его жену. Нина Владимировна была веселая и привлекательная, а мне, взрослеющему подростку, виделась очень красивой и втайне нравилась как женщина. Мама и отец рассказывали, что мы, братья, любили Нину Владимировну и охотно ей подчинялись, когда она, приходя к нам, командовала: «А ну-ка, стройтесь! Сейчас посмотрим, в каком виде у вас руки и уши!»

И.П. Уборевич, сын литовского крестьянина, перед Первой мировой войной учился в политехническом институте в Петербурге (там от его фамилии отпало литовское окончание «юс»). Когда началась война, он поступил в Константиновское артиллерийское училище, затем участвовал в боях в чине подпоручика. Уборевич стал одним из выдающихся полководцев Гражданской войны. В 1922 году его назначили военным министром Дальневосточной республики и главнокомандующим Народно-революционной армией при освобождении Дальнего Востока.

В конце мая 1937 года его и И.Э. Якира арестовали в их служебных вагонах, когда они по вызову наркома Ворошилова приехали в Москву. Через две недели, 12 июня, на следующий день после однодневного «суда», их, вместе с Михаилом Тухачевским и другими, расстреляли.

Отец говорил, что сильно переживал, когда в результате сфабрикованного «дела военных» пострадало от репрессий большое количество видных командиров Красной армии, с особой болью он вспоминал тех, кого называл своими друзьями: Уборевича, Якира, Гамарника и Ефремова. (Ефремов не попал в «основную» группу, которая вся была расстреляна, и его позже, благодаря ходатайству отца перед Сталиным, освободили.)

С Гамарниками на даче мы часто общались. Бывали у них в гостях и в Москве. Дочь их, Вета (Виктория), входила в нашу ребячью компанию. Мой отец поддерживал товарищеские отношения с Гамарником, являвшимся заместителем наркома обороны. Я часто видел, как, вернувшись с работы в канун выходного дня, они прогуливались по дорожкам и беседовали.

Через два дня после ареста «группы Тухачевского» Гамарник застрелился. Жены Уборевича и Гамарника (как и других высших военачальников) были вначале сосланы, затем арестованы и через три года расстреляны, а дочери попали в детдом, потом в лагерь, после чего в ссылку. В 1949 году их снова арестовали. Потом они обе жили в Москве. (Вета Гамарник несколько лет назад умерла.)

Уже в нынешнее время Вета Гамарник делилась со мной подробностями гибели отца со слов медицинской сестры М.Ф. Сидоровой, с которой она встретилась после возвращения из ссылки. Медсестра находилась в квартире в связи с обострением сахарного диабета у Яна Борисовича, который был на постельном режиме. 29 мая, накануне выходного дня по действовавшей тогда шестидневке, к нему пришел мой отец, и они долго разговаривали за закрытой дверью. Приводя в порядок на следующее утро постель, медсестра обнаружила под подушкой пистолет, которого до этого не видела. Как предполагает Виктория Яновна, Микоян предупредил ее отца о сгустившихся над ним тучах.

Днем раньше Я.Б. Гамарника посетил маршал В.К. Блюхер. Как пишет Конквест в книге «Большой террор», Блюхер по поручению Сталина и Ворошилова предлагал Гамарнику войти в состав трибунала по делу Тухачевского и других военных «для его же спасения». (Блюхер был членом трибунала и подписал обвинение военачальников, а 9 ноября 1938 года его тоже расстреляли.) 31 мая, в первый день шестидневки, к Гамарнику заехал управляющий делами наркомата И.В. Спиридонов и попросил ключи от служебного сейфа, так как понадобились, мол, находящиеся там документы. Гамарник, видимо, понял, что за этим последует. Жена Яна Борисовича проводила Спиридонова к двери, но он еще не вышел из квартиры, когда в спальне прогремел выстрел.

Вета Гамарник еще рассказала, как их отправляли с матерями в ссылку. Тогда на вокзал приехала моя мама и передала им деньги. В той обстановке она могла это сделать только с ведома и согласия своего мужа, А.И. Микояна.

Я знаю, хотя такое, естественно, не афишировалось, что мои родители всегда хранили горькую и печальную память об этих семьях, как и о многих других репрессированных друзьях и знакомых.

Хочу упомянуть Левана Гогоберидзе, товарища моего отца начиная с бакинского подполья. В 1937 году его расстреляли. После войны мой отец помог его дочери Лане поступить в Институт кинематографии и получить комнату в Москве. Потом она стала в Грузии известным кинорежиссером.

Приведу еще рассказ Веты Гамарник об ее возвращении в Москву из ссылки в 1954 году. Приехав тайком, она остановилась у давних друзей, Митлянских, и позвонила начальнику секретариата моего отца А.В. Барабанову. Чтобы не подвергнуть своих друзей возможным со стороны органов неприятностям, она сказала, что ночует на бульваре, а связаться с ней можно по телефону через знакомых.

На следующий день туда позвонили и попросили ей передать, чтобы она пришла в бюро пропусков Кремля у Спасской башни, где на ее имя будет пропуск для прохода в здание правительства. Митлянские стали отговаривать Вету, опасаясь ее ареста. Но, веря в доброе отношение к ней Анастаса Ивановича, Вета пошла, получила пропуск, прошла в Кремль и попала в приемную Микояна. Вид у нее был настоящей, как она говорила, замухрышки – в дешевом ситцевом платьице и тапочках на босу ногу. Дежурный секретарь поглядывал на посетительницу с недоумением. Из кабинета вышел Барабанов, обнял и сказал, что сейчас ее пригласят. Когда он отошел к столу, секретарь тихо его спросил: «Кто это?» Барабанов громко ответил: «Это дочь товарища Гамарника!» После всего пережитого услышать фамилию своего отца в сочетании со словом «товарищ», – Вета чуть не потеряла сознание. В кабинете мой отец ее расцеловал, сердечно обо всем расспрашивал. Позвонил председателю Моссовета, чтобы ей выделили в Москве квартиру, дал деньги на переезд и обзаведение. (Позже он также помог получить квартиру и Мире Уборевич.) Потом отец привел Вету к себе на квартиру, и они вдвоем пообедали (моя мама была на даче).

В воскресенье отец привез Вету на дачу, и они с моей мамой, обе в слезах, долго вспоминали былое, и горевали, и радовались встрече.

Глава 3

МОЯ МЕЧТА – АВИАЦИЯ

Летом 1936 года мои родители собрались ехать в отпуск, в Крым, и, впервые на моей памяти, решили взять с собой всех пятерых сыновей. До этого только осенью 1924 года, когда нас, детей, было еще двое, семья в полном составе отдыхала в Теберде на Северном Кавказе, а оттуда мы поехали в Крым, в Мухалатку. Мне тогда было немногим более двух лет, а Володе четыре месяца. С тех пор на море нас не возили, но один раз мы были с родителями в Кисловодске. Наступил день отъезда (поезд отходил ночью), мама была вся в хлопотах, а мы в радостном возбуждении. Вечером с работы приехал отец и объявил, что Крым откладывается, так как он с мамой через несколько дней уезжает в Америку. Нас эта новость ужасно разочаровала, но и взволновала – поездка за границу была в те времена совсем необычным событием. Отец за рубеж выезжал впервые (если не считать пребывания на курорте на Рижском взморье в 1922 году). Мама, правда, побывала в Вене, куда ее отправляли лечиться, – после рождения пятого ребенка у нее сильно понизился слух. Лечение немного помогло, но тугоухость все же осталась.

Оказывается, по решению Политбюро отца во главе группы специалистов направляли в США для изучения американской пищевой индустрии и закупки оборудования и технологий для отечественных предприятий. Сталин предложил Анастасу Ивановичу взять с собой жену, так как за границей принято, чтобы государственный деятель приезжал с супругой (либо с дочерью или сыном), и это производит хорошее впечатление.

Тридцать четыре года деятельность А.И. Микояна была связана с пищевой промышленностью. В 1930 году пищевые предприятия, находившиеся в разных наркоматах и других хозяйственных органах, перешли в Наркомат снабжения, которым он руководил. Когда пищевая промышленность выделилась в отдельный наркомат, он стал его наркомом. И потом, когда отец был заместителем председателя Совнаркома, а позже заместителем и первым заместителем председателя Совмина, пищевая отрасль, включая рыбный промысел, речной и морской, входила в число направлений, которыми он ведал.

1930 год считается годом начала создания пищевой индустрии в нашей стране. До этого, можно сказать, был просто пищевой промысел. В своей речи в феврале 1932 года Анастас Иванович подчеркнул: «…необходимо широко развить пищевую промышленность и в первую очередь построить разветвленную сеть мясокомбинатов, консервных заводов, хлебозаводов, фабрик-кухонь и столовых… настоящей пищевой промышленности, организованной по новейшим образцам техники». Он добивался выпуска большого ассортимента и количества полуфабрикатов, «чтобы освободить женщину-хозяйку от продолжительного и утомительного пребывания на кухне».

По инициативе А.И. Микояна были построены современные по тому времени рыбоконсервные комбинаты, мясокомбинаты и механизированные хлебозаводы, в частности московские, строительство которых он лично контролировал (кстати напомню, что известная «Книга о вкусной и здоровой пище» была создана по инициативе моего отца группой авторов, которых он привлек).

Запомнился его рассказ, как в начале 30-х годов один известный работник написал жалобу Сталину о том, что наркомснаб тратит деньги на постройку мясокомбинатов, а эти средства нужно использовать на разведение скота. Нарком встретился с автором записки и спросил его, почему он возражает против строительства. Тот ответил, что комбинат строят, а скота для него нет. Как говорил отец, он понимал его возмущение, так как в результате коллективизации поголовье скота резко сократилось, но считал это временным явлением.

Некоторым из новых предприятий пищевой промышленности присваивалось тогда имя Микояна. Когда позже, в 1957 году, исключили из партии Молотова, Маленкова, Кагановича – членов «антипартийной группы», и надо было изъять их имена из названий городов и предприятий, то, чтобы не принимать частных решений, ЦК постановил не присваивать вообще имен еще живых деятелей. Изъяли из названий имена всех еще живых, в том числе и фамилию Микояна (однако стадион в Киеве остался «имени Хрущева»). Однако, когда отец умер, его имя в название не вернулось, хотя Московский мясокомбинат его рабочие, да и другие москвичи, всегда называли «микояновским». (В 1999 году это название все-таки стало официальным.)

Отец занимался также организацией торговли как в 20-х годах и в начале 30-х, так и после войны, когда он несколько лет был министром торговли СССР. Тогда, в частности, по его инициативе в Москве восстановили почти в прежнем виде Елисеевский магазин и построили «Детский мир». Он настоял в Политбюро на том, чтобы отдать системе торговли здание на Красной площади для организации ГУМа – там размещались разные государственные учреждения, склады и тому подобное. В конце 50-х годов опять же по его предложению повсюду открывались магазины самообслуживания, а также специализированные магазины по продаже фото– и радиотоваров, спортивных, охотничьих и других специфических товаров. Он также предложил открыть в Москве и столицах союзных республик фирменные магазины и рестораны других республик.

Вернусь в середину 30-х годов. Отец еще раньше на заседаниях Политбюро говорил о необходимости направить за границу специалистов для изучения производства и закупки техники. И вот теперь такое решение состоялось. Группа из двенадцати человек во главе с Микояном провела в США (тогда они назывались у нас САСШ – Северо-Американские Соединенные Штаты) около двух месяцев, посетила большое количество фирм и заводов и закупила много видов оборудования и образцов продукции. Их интересовал широкий круг вопросов: доставка свежих овощей и фруктов, производство шампанского, пива, безалкогольных напитков, соков, сиропов, передвижные хлебозаводы, армейский рацион, готовые котлеты, устройство магазинов, упаковка продуктов, производство целлофана, холодильное дело, быстрое замораживание продуктов, изготовление жестяной тары, производство мороженого, майонеза, томатного сока, изготовление кукурузных хлопьев, сухарей, бисквитов и хлеба, производство тары. Осматривали крупные и мелкие магазины. Были на бирже, на заводе Форда в Детройте и даже на авиационном заводе в Лос-Анджелесе (обо всем этом я прочитал в архиве).

Именно в результате поездки в Советском Союзе наладили массовое промышленное производство сыра, в том числе его новых видов, сосисок, появились томатный сок, сгущенное молоко, маргарин, консервированные кукуруза и зеленый горошек, кукурузные хлопья. Было закуплено холодильное оборудование, позволившее начать массовую промышленную выработку мороженого. Организовали продажу живой рыбы.

Несколько лет назад директор НИИ консервной промышленности В.А. Ломачинский рассказал мне, что у них в архиве хранится копия постановления ЦК ВКП(б) 1936 года по развитию пищевой промышленности, подготовленного Микояном (очевидно, по результатам поездки в США). Задачи, выдвинутые этим постановлением и в основном тогда выполненные, как сказал Ломачинский, сейчас вновь появились в предложениях пищевиков, так как многое в последние десятилетия было забыто и заброшено (отец, уже находясь на пенсии, тоже об этом говорил, с сожалением и горечью).

Послом в Соединенных Штатах в 1936 году был Александр Трояновский – первый советский полпред после установления с этой страной дипломатических отношений. Он всячески помогал работе группы. Моим родителям Трояновский (отец знал его по совместной работе в 20-х годах) и его жена, скромные, интеллигентные люди, очень понравились, и с ними надолго сохранились добрые отношения. А с сыном Трояновского, Олегом, у меня были товарищеские отношения до его смерти в декабре 2003 года.

Мне хорошо запомнился отъезд родителей, так как они взяли меня с собой до границы. Ехали мы в салон-вагоне, в котором было четыре или пять купе, одно из них большое и, кажется, с душем. Там расположились мои родители. Второе купе отвели жене Уборевича Нине Владимировне (она поехала с тем, чтобы на обратном пути сойти в Смоленске, где служил ее муж). В других купе разместились секретарь отца А.В. Барабанов, входивший в группу, начальник охраны и я. Почти половину вагона по длине занимал салон, где мы проводили время днем. Здесь же стоял обеденный стол (кухня, кажется, была в последнем купе). Так, по крайней мере, мне запомнилось. Специалисты группы ехали в соседнем вагоне. Некоторые из них днем заходили в салон. В их числе были управляющий Московским трестом хлебопечения В.П. Зотов и В.В. Бургман, инженер Главстроя пищевой промышленности, а позже – известный руководитель строительного дела. В группу входили также специалисты рыбной, консервной, мясомолочной промышленности и даже инженер по литографии, очевидно для ознакомления с оформлением упаковки продуктов.

На станции Негорелое, на границе, мы попрощались с уезжавшими и в том же вагоне поехали обратно.

До Америки тогда обычно добирались морским путем. Делегация поездом приехала в Париж, где провела два дня, потом из Гавра отплыла на пакетботе «Нормандия» – одном из трех самых больших и знаменитых в мире пассажирских лайнеров (другими были «Куин Мэри» и «Куин Элизабет»). Плавание до Нью-Йорка заняло немногим более четырех суток – намного меньше, чем на обычном пароходе. Мама мне рассказывала об удобствах и роскоши «Нормандии». Запомнился ей бассейн для плавания и теннисный корт, а их двухкомнатная каюта люкс имела и ванную комнату.

На обратном пути мы с Ниной Владимировной остановились в Смоленске, где находился штаб Белорусского военного округа, войсками которого командовал И.П. Уборевич. Нина Владимировна пригласила меня в гости на дачу. Вечером приехал Иероним Петрович. Я его впервые видел в военной форме – белом кителе. Стройный, подтянутый, интеллигентный – таким он мне запомнился.

Характерен один эпизод того периода, связанный с органами. Назначенному в 1936 году наркомом внутренних дел Н.И. Ежову присвоили воинское звание, кажется, командарма 1-го ранга. Я в шумном разговоре с ребятами в школе высказался в том смысле, что не следовало невоенному человеку сразу присваивать столь высокое звание. Об этом стало кому-то известно, дошло до отца. Он только уточнил, что именно я сказал, и ограничился словами: «Не болтай лишнего!» Пятнадцатилетний школьник, я тогда, конечно, не понимал, чем могут грозить такие разговоры. Но все обошлось.

В конце 1936 года я записался в конноспортивную школу Осоавиахима (позже – ДОСААФ), которая находилась в глубине квартала на улице Воровского. С тех пор до конца 40-х годов (исключая военные годы) занимался конным спортом, а потом вплоть до начала 90-х периодически ездил верхом, навсегда сохранив любовь к лошадям. Под занавес мне довелось в компании своего внука сделать несколько выездов «в поле», как говорят конники, летом 1991 года в возрасте 69 лет на лошадях аукциона при 1-м Московском конном заводе.

Мой брат Володя тоже занимался в конноспортивной школе Осоавиахима. Мы оба увлекались многими видами спорта – ходили на лыжах, бегали на коньках, играли в хоккей (с мячом), в волейбол, занимались в стрелковом кружке, а Володя еще и в гимнастическом. На даче мы, как умели, играли в теннис (нас никто не учил). Вспоминаю, как, держась за привязанный фал, мы катались на лыжах за автомобилем на большой скорости (дороги тогда чистили плохо, и снега на обочинах хватало). На Москве-реке для обитателей всех правительственных дач этого района летом оборудовалась купальня и пристань с гребными и моторными лодками. В те годы появился акваплан – доска, привязываемая фалом к моторной лодке. На акваплане можно было кататься как стоя, держась за поводья, так и сидя или лежа. Летом мы очень этим увлекались (водных лыж тогда еще не было).

Мой отец тоже любил верховую езду. Ему приходилось ездить на лошади еще до революции, потом во время отдыха на Кавказе (в Теберде и Нальчике). Еще до войны и после войны, до конца 50-х годов, к нам на дачу приводили на лето трех лошадей из манежа Министерства обороны в Хамовниках (так же как Ворошилову, Буденному и, кажется, Кагановичу). С лошадьми постоянно был солдат-конюх из манежа, а в воскресенье приезжал офицер, в сопровождении которого ездил отец. Третья, резервная, лошадь обычно доставалась мне (охрана сопровождала «кавалькаду» на газике). Офицер бывал и в другие дни – лошади не должны застаиваться. Я с ним и с солдатом тоже иногда выезжал, но чаще в одиночку. В одно лето таким офицером был Сергей Достоевский, а позже им оказался мой товарищ по конному спорту Паша Романенко.

Вскоре образовалась новая конноспортивная школа – общества «Пищевик», куда перешли из школы Осоавиахима инструкторы Е. Левин, А. Левина, А. Таманов, ряд учеников и спортсменов, в том числе и Валентин Мишин, мой ровесник, но уже чемпион Союза и мастер спорта (позже – полковник ВВС). Перешли и мы с братом. Забрали туда и часть лошадей.

Школа разместилась в небольшом манеже с конюшнями и несколькими комнатами, входившем в комплекс конюшен ипподрома (за зданием на Ленинградском проспекте, в котором тогда была шашлычная, прозванная «антисоветской», так как напротив находилась гостиница «Советская»). Инициатором создания школы явился Василий Петрович Зотов, ставший после моего отца наркомом пищевой промышленности (до этого он был его замом). Он и потом во многом помогал школе. Кажется, и мой отец имел к этому отношение.

В последующие годы учеников в основном набирали из детей рабочих кондитерской фабрики «Большевик», табачных «Ява» и «Дукат», находившихся неподалеку, и других предприятий пищевой промышленности. Эту конноспортивную школу в 1981 году ликвидировали, здание снесли (теперь на его месте построен жилой дом) – видно, решили, что раз уж появился большой конноспортивный комплекс в Битцевском парке, то небольшую школу можно и ликвидировать (опять гигантомания). Этим лишили жителей практически всего северо-западного сектора Москвы удобной возможности заниматься конным спортом. В связи с закрытием школы «Пищевика» ушла с тренерской работы замечательная в прошлом спортсменка и знаток конного дела Александра Михайловна Левина, заслуженный мастер спорта по высшей школе верховой езды. Потом она много лет была главным судьей почти на всех конных соревнованиях. Александра Левина, или Ася, была моим первым учителем в конном спорте. (Как Ася мне несколько лет назад рассказала, происходила она из дворянской семьи, ее отец, М. Симонов, был царским офицером, затем советским командиром, а ее брата, тоже командира Красной армии, в 1937 году репрессировали.)

Через год Александра Михайловна передала нашу начальную группу своему мужу Елизару Львовичу Левину (друзья и коллеги звали его Лазя), одному из лучших конников страны, прекрасному тренеру и воспитателю, а когда мы повзрослели – и товарищу, добрую память о котором сохранили его многочисленные ученики. Они оба казались нам совсем взрослыми, а было им всего по двадцать с небольшим лет. Ася умерла в начале 1996 года в возрасте 82 лет, а Елизар Львович за пятнадцать лет до нее.

Летом конноспортивная школа перебиралась в лагерь около деревни Куркино по Ленинградскому шоссе. Мы с братом через день вставали с рассветом, чтобы успеть с дачи в лагерь на утреннюю проездку «в поле». До сих пор помню радость этих конных «проездок» по живописным местам «московской Швейцарии» (холмы и лощина западнее Химок). Позже лагерь располагался в деревне Черная Грязь, дальше по Ленинградскому шоссе.

Больше всего мы занимались прыжками через препятствия (конкур-иппик), а однажды участвовали в скачке на ипподроме. Мы с Володей попали в программу для тотализатора под псевдонимами, но без особой фантазии – он ехал под фамилией Владимиров, а я – Степанов, хотя нетрудно было заметить, что мы братья. «Моя» фамилия совпала с фамилией Нины, одной из наших красивых девушек-конниц.

В этой скачке я невольно подвел кое-кого из наших. Знавшие лошадей конники поставили в тотализаторе «дубль» на моего брата, который ехал на чистокровном английском жеребце Еаласе, и на Костю Ериднева на Сабуре, а моя кобыла Птица у них не котировалась. Половину дистанции я ее держал (она очень горячилась), потом отпустил, но так и ехал, как ожидали, – четвертым. Однако на последнем повороте их всех вынесло ближе к внешней стороне дорожки, а я удержался у внутренней бровки и обошел Костю и Борю Лилова. Еут уж пришлось Птицу подгонять хлыстом – она уже выдыхалась. К финишу Костя всего на полкорпуса не догнал меня, а я был вторым после Володи. Инструктор Левин меня похвалил: «Хорошо проехал!» – но конюх в конюшне сказал мне укоризненно: «Эх, ты…» Еолько тогда я узнал, что на двух первых ставили в тотализаторе и ждали другого результата.

В скачке участвовала и Римма Леута, маленькая привлекательная брюнетка, дочь очень известного тогда футболиста, позже арестованного вместе со знаменитыми бегунами братьями Знаменскими. В последние годы она была судьей конных соревнований. Несколько лет назад Римма мне рассказывала, как пыталась добиться освобождения отца. Это было в начале войны. Она стала прогуливаться по улице Качалова, рядом с домом Берии, и однажды действительно он ей повстречался. Подошла к нему, несмотря на попытку охранника ее оттеснить. Рассказала об отце: он честный человек и арестован, очевидно, по недоразумению. Попросила вмешаться. Берия лицемерно ответил, что это, мол, не его вопрос, – «обратитесь к Калинину». Она добилась приема у Калинина! А он стал невразумительно успокаивать: вот кончится война, наверное, разберутся и освободят. Римма, конечно, не могла знать про беду самого Калинина – его жена в это время тоже сидела в лагере. (Римма все-таки разыскала своего отца в лагере на лесоповале, и ей разрешили двухчасовое свидание с ним, опухшим от голода. Его освободили и реабилитировали в 50-х годах.)

Конный спорт, особенно конкур-иппик и полевая езда, развивает многие спортивные качества, не говоря уже о чисто «мышечной» стороне дела (вопреки распространенному мнению, физические нагрузки при езде довольно велики). Этот спорт развивает смелость, сообразительность, учит рассчитывать время и дистанцию, развивает реакцию и чувство равновесия в динамике движения. Он воспитывает умение управлять не только собой, но и лошадью, учитывать ее характер и особенности.

Все эти качества необходимы и летчику. Я уверен, что занятия конным спортом (и управление автомобилем) во многом способствовали моим успехам в овладении летным делом. Самолет хотя и не живое существо, но им тоже нужно управлять, учитывая его «характер». Очевидно, недаром в годы становления авиации кандидатов в летчики часто набирали из кавалерии.

С самого детства меня привлекала техника, особенно самолеты и автомобили, а также оружие – пистолеты и винтовки, но, думаю, не столько как оружие, сколько как совершенные технические устройства. Я любил рассматривать маузер отца с отделанной серебром и позолотой рукояткой, в деревянной кобуре, служившей и прикладом, – боевая награда за Гражданскую войну (он сейчас, по-моему, находится в Центральном музее Вооруженных сил). На даче мы неоднократно стреляли по мишени из пистолетов под опекой чекистов из охраны отца, а из малокалиберной винтовки и без них. При этом мы привыкали к обращению с оружием. В Кремле я иногда ходил в помещения Школы красных командиров имени ВЦИК (с 1938 года – Пехотное училище имени Верховного Совета РСФСР, позже переехавшее в район Хорошевского шоссе, а в ее здании разместился аппарат Совета Министров). Там мне несколько раз давали пострелять в тире из боевого карабина. Я и сейчас люблю оружие, хотя совсем не воинствен по натуре. Нравились мне и обрабатывающие станки, особенно токарный, с которыми я познакомился на уроках труда в школе.

Автомобили были предметом моей особой страсти. В Кремле в двух дворах – напротив нашего дома и двора рядом с Оружейной палатой (в части здания между ними была ремонтная мастерская) находился правительственный гараж (машины Сталина и его охраны содержались в отдельном небольшом строении во дворе кремлевского Арсенала). Начальником обоих автохозяйств был Павел Осипович Удалов, бывший шофер Сталина. Мы его побаивались вначале, но потом поняли, что он добрый человек. Мои братья и я проводили в гараже, особенно в мастерских, много времени – нам все было интересно. Машины там были тогда только зарубежного производства. Я настолько их изучил, что мог, мельком увидев на улице иностранную машину, назвать не только марку, но и год выпуска. До середины 30-х годов использовались «Роллс-Ройсы», «Линкольны», потом добавились «Паккарды», «Кадиллаки» и «Бьюики». Были и «Форды», на них ездила охрана. В 1937 году появились «спецмашины» для членов Политбюро: «Паккарды» 1936 года выпуска в бронированном варианте. Все стекла на них были толщиной около восьми сантиметров. Стекла дверей поднимались гидравлическим механизмом: надо было качать специальным рычажком несколько раз вверх-вниз, а чтобы стекло опустилось, открыть краник в виде «барашка». В конце 40-х годов эти машины заменили на бронированный вариант ЗИС-110 (тоже, кстати, скопированный с «Паккарда» выпуска 1942 года).

Научился я управлять автомобилем в двенадцать лет. Учась в восьмом классе и уже уверенно чувствуя себя за рулем, я поступил в юношеский автоклуб, чтобы изучить устройство автомобиля и получить удостоверение водителя. Сдал экзамены, включая езду на грузовике ГАЗ-АА, на отлично, но мне было только шестнадцать, поэтому права я получил лишь через год, в 1939 году. (С гордостью сказал об этом отцу, а он ответил: «Лучше бы больше занимался немецким языком!»)

В 1939 году правительством было закуплено, кажется, 80 малолитражек «Опель Кадет» для продажи Героям Советского Союза. Одну из них купил М.И. Шевелев, известный полярник, отчим моей будущей жены – она в основном и ездила на этой машине за городом. Три «Опеля» попали в кремлевский гараж. Не помню, как это получилось, но одним из них разрешили пользоваться мне и Володе. Мы ездили на нем до начала войны (в основном тоже за городом).

В сентябре 1937 года, когда я только что стал восьмиклассником, вдруг стало известно о создании в системе Наркомпроса средних военных спецшкол для обучения мальчиков начиная с 8-го класса. (В послевоенные годы слова «специальная школа» стали ассоциироваться с привилегированными «английскими» и «французскими» школами, но военные спецшколы – это совершенно другое, они ни в какой мере не были «блатными».)

Тогдашнее отношение молодежи к военному делу в нашей стране разительно отличалось от того, что было в позднее послевоенное время и, особенно, в последние несколько десятков лет. Почти все вокруг воспитывало нас в сознании того, что страна находится в окружении враждебных государств, которые стремятся к уничтожению советского строя, а молодежь иной жизни тогда не мыслила. Обстановка в мире накалялась: Япония оккупировала Маньчжурию, Италия захватила Эфиопию, а германский фашизм становился все более агрессивным. Мы знали, что стране придется воевать. Большинство моих сверстников хотели стать военными. Да и вообще военная романтика близка мальчишескому духу. Многие девушки тогда тоже увлекались военизированными видами спорта, занимались в стрелковых кружках и аэроклубах, летали на планерах и самолетах, прыгали с парашютом.

Поэтому неудивительно, что многие школьники поступили в военные спецшколы, в 8, 9 и 10-й классы, в том числе большая группа знакомых мне ребят из нашей и других школ – Тимур Фрунзе (полтора года перед этим мы с ним учились в одном классе), Артем Сергеев, Вася Сталин, Игорь Бойцов и другие. В Москве создали пять таких школ, мы пошли во 2-ю, которая находилась первое полугодие на Садово-Кудринской улице, около Планетария, а затем на Большой Грузинской, напротив зоопарка (здание после войны перестроили, и в нем разместилось Министерство геологии). Вначале эти школы не имели специализации, но после Нового года нам объявили, что они будут артиллерийскими. Тимур и я расстроились (мы мечтали об авиации), но все же решили продолжать там учиться. Вскоре нам ввели военную форму, похожую на будущую форму суворовцев (суворовских училищ тогда еще не было). Мы участвовали в первомайском параде – впервые школьников включили в состав парадного расчета на Красной площади.

Учащиеся школы не находились на казарменном положении – жили дома. Кроме обычной программы средней школы, изучали предметы военного профиля, в том числе артиллерийское дело и строевую подготовку. Летом нас направили в военный лагерь (недалеко от Кубинки), где жили в солдатских палатках, подчиняясь положениям устава внутренней службы Красной армии, ходили в походы с винтовками, изучали артиллерийские орудия и методы стрельбы (хотя боевые стрельбы не проводились).

В числе моих знакомых «спецов» был Олег Фриновский, высокий, красивый парень, слегка пижонистый, но неплохой товарищ. Я бывал у него дома и несколько раз на даче. В конце 1938 года его отца и мать арестовали. Мы с ним продолжали общаться, как и прежде, но ощущали его переживания. Как-то мы большой компанией соучеников и нескольких девушек были в гостях у Наума Фридмана, одноклассника Олега и Василия Сталина. Вдруг позвонили в дверь и позвали Василия. Вернувшись в комнату, он сказал Олегу, что хотят видеть его. Олег вышел, а Вася шепнул мне, что пришли его арестовать. Из окна мы видели, как его усадили в эмку и увезли. Потом говорили, что он якобы был членом «молодежной антисоветской группы». Как-то отец мне рассказал, что на вопрос обо мне на допросе Олег ответил, что я не был в курсе его дел (видимо, отец читал протокол допроса, в котором Олега заставили в чем-то «признаться»). Больше я никогда о нем не слышал, на свободу он не вышел. Позже я узнал, что его отец являлся заместителем наркома внутренних дел Ежова, которого к этому времени арестовали.

Забрали также отца Игоря Бойцова, моего и Тимура товарища. Мы с ним продолжали дружить вплоть до ухода в армию. Помню, я как-то был в гостях у Тимы на квартире Ворошилова в Кремле (он жил в корпусе, примыкающем к Оружейной палате). Тиме позвонил Игорь, а жена Климента Ефремовича, Екатерина Давыдовна, старый член партии, серьезная и строгая женщина, узнав, с кем он говорит, забеспокоилась и потом попросила Тиму не дружить с Игорем, о чем он мне рассказал с возмущением. Последней вестью от Игоря стало его письмо мне с фронта в августе 1941 года.

Когда я учился в девятом классе, у меня появилась первая девушка, за которой я ухаживал, – Каля (Калерия) Казюк. Мы с ней ходили в кино и на танцы, была она пару раз в нашей компании. Как-то на столе отца в его домашнем кабинете я увидел бумагу из НКВД, как потом говорили – «объективку» (то есть справку), на Калю! Я был поражен. Особенно меня возмутил прием, когда, говоря как будто правду, фактически лгут. Там было сказано, что она «знакомая Олега Фриновского» (который уже был арестован). Получалось, что она из его круга – «врага народа». Она действительно была знакома с Олегом, но познакомил-то их я! Но отец об этой бумаге мне ничего не сказал.

Сколько себя помню, я интересовался и был увлечен авиацией. Я читал книги по истории авиации, о полярных экспедициях Амундсена, Нобиле, о нашем знаменитом тогда полярном летчике Борисе Чухновском. Был у нас очень популярен американский летчик Чарльз Линдберг, впервые перелетевший в 1927 году из США в Европу через океан в одиночку на одномоторном самолете. Линдберг побывал и в СССР, а позже, посетив Германию, он в беседе с Гитлером, а также в печати не очень лестно отозвался о советской авиации. Во всяком случае, его имя в нашей стране официально больше не упоминалось. Известен был и полярный летчик Вилли Пост (слепой на один глаз), совершивший первый кругосветный перелет. С интересом я прочитал книгу американского летчика-испытателя Джимми Коллинза и, можно сказать, изучал книгу Ассена Джорданова «Ваши крылья», фактически популярный учебник летного дела с остроумным текстом, образными, непривычными тогда для нас юмористическими рисунками и авиационными афоризмами, например: «Менять решение при вынужденной посадке – равносильно катастрофе», или «Если вы в воздухе остались без топлива, вам некого винить, кроме самого себя».

Эпопея 1934 года по спасению людей с затонувшего во льдах Северного Ледовитого океана парохода «Челюскин» взволновала тогда всю страну, и особенно мальчишек. Я наизусть знал имена и фамилии летчиков, спасавших их, которые первыми получили звание Героя Советского Союза (и сейчас их повторю без запинки). Я читал все, что писалось о рекордных полетах Шестакова, Громова, Чкалова, Коккинаки, Валентины Гризодубовой, Полины Осипенко и других. Волновали воображение исключительно смелые перелеты из Москвы в США через Северный полюс в 1937 году на одномоторном самолете АНТ-25 вначале Чкалова, Белякова и Байдукова и вслед за ними – Громова, Данилина и Юмашева.

Как-то, возвращаясь из школы, я увидел (какое счастье для мальчика, увлекающегося авиацией!) Чкалова и Байдукова, выходивших из машины, красивого «Паккарда», подаренного Валерию Павловичу в США после перелета через полюс. На дверце машины выделялась надпись небольшими латунными буквами: «В.П. Чкалов».

В 1936 году началась гражданская война в Испании, затем бои на озере Хасан и реке Халхин-Гол против японцев. На первой странице газеты «Правда» нередко появлялись фотографии командиров Красной армии, которым присваивали звание Героя Советского Союза «за выполнение особого задания правительства». Больше всего было летчиков. Их фотографии я вырезал и хранил. Об участии наших добровольцев в гражданской войне на стороне республиканского правительства Испании против франкистских мятежников в газетах не упоминалось, но мы с Тимуром знали, за что им присваивали звание Героя. Позже рассказывали о воевавшем в небе Испании М.Н. Якушине, впервые в мире сбившем самолет ночью. Премьер Испании подарил ему и возглавлявшему там советских летчиков-истребителей Анатолию Серову по автомашине «Крайслер». Позже, во время войны, я с Михаилом Нестеровичем близко познакомился, и мы подружились. После падения режима Франко он несколько раз ездил в Испанию как ветеран войны против франкистов. Генерал Якушин умер в 1999 году в возрасте 84 лет, до последних дней сохранив ясность ума и память.

Все эти события – мирные и боевые – привлекали внимание многих людей, и особенно молодежи, к авиации. Как справедливо в то время говорили, авиация была «любимым детищем народа». Этому способствовали и массовые воздушные праздники, проводившиеся ежегодно 18 августа в Тушине, – одно из самых ярких воспоминаний моего детства (18-е число было выбрано в связи с тем, что тогда в Советском Союзе жили по шестидневке – выходные дни всегда приходились на 6, 12, 18, 24 и 30-е числа каждого месяца. Многие авиаторы до сих пор считают Днем авиации именно 18 августа).

Широко известен был тогда и летчик-испытатель Герой Советского Союза Степан Павлович Супрун. Еще до революции в числе многих украинцев Супруны переселились в Канаду. В конце 20-х годов семья с четырьмя детьми вернулась в Россию. Когда старший, Степан, уже будучи летчиком, попытался перейти на летно-испытательную работу, у него, естественно, возникли препятствия. После его обращения к Ворошилову его назначили испытателем. Степан Павлович быстро прославился. Его брат Федор тоже стал пилотом, но потом работал инженером-испытателем. Их младший брат Александр участвовал в Отечественной войне в качестве летчика, а потом стал летчиком-испытателем. Позже мы с ним несколько лет работали вместе в том самом испытательном отделе, где до войны служил его старший брат Степан.

Однажды на даче Ворошилова я видел легендарного «испанского» летчика Героя Советского Союза Павла Рычагова, которого к этому времени назначили заместителем начальника Военно-воздушных сил. Я смотрел на него во все глаза. В 1936 году перед командировкой в Испанию он был старшим лейтенантом, а уже в 1937 году командовал советской авиацией, действовавшей в Китае (многие из получивших боевой опыт военных тогда «скачком» продвинулись по службе, что, кроме волюнтаризма в назначении, преувеличенной оценки роли личного боевого опыта для деятельности большого командира, объяснялось и оголением руководящих постов в нашей армии в результате репрессий 1937–1938 годов).

За несколько дней до начала войны генерал-лейтенант авиации Рычагов, уже будучи заместителем наркома обороны, как и другой герой испанской войны дважды Герой Советского Союза Яков Смушкевич (с декабря 1940 года помощник начальника Генштаба по авиации), был арестован, а 28 октября 1941 года они оба были расстреляны вместе с В.М. Примаковым, Г.М. Штерном, А.И. Корком, А.Д. Локтионовым и другими известными военачальниками. Вместе с ними расстреляли и жену Рычагова, Марию Нестеренко, военную летчицу, служившую тогда заместителем командира авиационного полка. Я узнал о дате их смерти спустя много лет и был поражен – шла война, наша армия терпела поражения, а известных командиров не только не подумали использовать, но даже ускорили расправу! Говорят, их из тюрьмы на Лубянке отправили в эвакуацию, а Берия вслед послал телеграмму с приказом о расстреле. Трудно себе представить их чувства, когда они, зная, что Родина в опасности, приняли смерть от своих!

Говоря о некоторых авиационных событиях, людях и фактах, повлиявших на выбор мной профессии, я должен упомянуть и своего дядю, Артема Ивановича. Он в те годы учился на инженерном факультете Военно-воздушной академии РККА имени профессора Н.Е. Жуковского. Ануш (как звали его все друзья и близкие, а также и мы, его племянники), как и другой дядя, Гай Туманян, очень любил нас и много уделял нам внимания, не имея тогда своих детей. Как-то Ануш взял меня с собой на Тушинский аэродром, где должен был летать, кажется, уже четвертый раз, маленький самолет – авиетка, который он вместе с двумя другими слушателями академии спроектировал и построил. На самолете был установлен какой-то маломощный иностранный мотор. Самолет взлетел с курсом на запад, развернулся в сторону Москвы, и вдруг его винт остановился – заклинился мотор. Летчик развернулся влево, планируя, дотянул до края аэродрома и благополучно приземлился на летном поле. Насколько я знаю, самолет больше не летал – не смогли достать другого мотора.

Артем Иванович, будучи слушателем академии, прыгал с парашютом, занимался в слушательском летном кружке. Он мне рассказывал, как в качестве инструктора с ним несколько раз летал Валерий Чкалов. Дома у Ануша я видел чертежи самолета – его дипломный проект (тогда дипломная работа не была секретной, и можно было работать дома).

Все это и предопределило то, что, кроме авиации, я не мыслил для себя рода деятельности. Прежде всего я мечтал быть летчиком, но привлекала и собственно техника – хотелось стать и инженером. В день моего восемнадцатилетия Ануш подарил мне готовальню с надписью: «От летчика до инженера-конструктора». Это пожелание осуществилось почти полностью, – я стал и летчиком и инженером, а сейчас хотя и не как конструктор, но работаю в конструкторском бюро. Тимур Фрунзе подсмеивался надо мной: «Охота тебе штаны просиживать и геморрой наживать» – он хотел быть только летчиком.

Учился я артиллерийскому делу в спецшколе с интересом, но все-таки мое, как и Тимура, стремление в авиацию не было поколеблено. Еще в девятом классе мы задумали поступить в аэроклуб и даже прошли медкомиссию, но тут приехавший из летной школы в отпуск Василий Сталин (он уехал туда осенью 1938 года, едва начав учебу в десятом классе) сказал, что нечего нам поступать в аэроклуб, так как в военной летной школе инструкторы любят учить с нуля, а аэроклубовских приходится переучивать.

В военном лагере спецшколы после восьмого класса я подружился с двумя одноклассниками – Александром Бабешко и Андреем (Эндрэ) Кертесом и дружил с ними все последующие годы. Окончив в артиллерийской школе девятый класс, мы втроем перешли в обычную, 114-ю среднюю школу (на Садово-Кудринской улице), чтобы потом пойти в авиацию (авиационных спецшкол тогда не было), а Тимур переходить не стал – не хотел расстраивать Ворошилова уходом из военной школы.

Отец Андрея, Франц Александрович Кертес, – венгр, попавший в российский плен в Первой мировой войне. Во время Гражданской войны он воевал в Сибири в большевистском партизанском отряде, позже стал инженером-железнодорожником. Во время Отечественной войны его из-за национальности отправили в лагерь за Урал. После войны он вернулся в Москву и продолжал плодотворно трудиться. Когда наступила «оттепель» конца 50-х годов, опять вспомнили, что он венгр, но уже по-другому – он стал работать в Обществе советско-венгерской дружбы, встречаться с делегациями и даже посещал Венгрию.

Отец Саши, Александр Матвеевич Бабешко, тоже был инженером. Перед войной он был заместителем начальника главка, а когда наркомат эвакуировали в Среднюю Азию, секретарь ЦК Узбекистана Юсупов пригласил его на должность управляющего Среднеазиатским угольным управлением. Вскоре, однако, по клеветническому доносу он был арестован и умер в лагере.

Почти все выпускники артиллерийских спецшкол поступили в артиллерийские училища. Им оказывалось предпочтение перед другими абитуриентами. Они стали артиллерийскими командирами и попали на фронт в самое трудное для нашей армии время. Многие не вернулись. Саша Бабешко хотя и ушел из спецшколы, но тоже стал артиллеристом и почти всю войну провоевал в частях реактивной артиллерии – легендарных «катюш». После войны Александр Александрович окончил артиллерийскую академию и занимал многие командные должности, завершив военную службу начальником учебного отдела Академии Генштаба в звании генерал-лейтенанта. В октябре 2000 года он умер от инсульта.

Андрей Кертес во время войны был авиационным техником, а потом окончил Автодорожный институт и все последующие годы до своего 80-летия работал в Москве на Экспериментальном механическом заводе, создававшем различные дорожные машины для городского хозяйства.

Вскоре после нашего ухода спецшкола переехала на Кропоткинскую улицу (ныне Пречистенка), потом в этом здании была 29-я средняя школа, в которой был создан и до сих пор заботливо сохраняется музей 2-й артиллерийской спецшколы, а около здания поставлена стела – барельеф в память не вернувшихся с войны учеников артиллерийской спецшколы. Теперь эта школа стала прогимназией номер 1678.

С Тимуром мы продолжали видеться, хотя и учились теперь в разных школах. Вместе занимались в конноспортивной школе и иногда ездили верхом у них на даче на лошадях, которых Ворошилову приводили на лето из военного манежа в Хамовниках. На даче у Ворошиловых я бывал довольно часто. Там мы встречали Новый, 1940 год в небольшой, но очень приятной компании: Петр Ворошилов с женой Надей, Тима Фрунзе и его сестра Таня, племянник Климента Ефремовича Коля и племянница Труда (Гертруда), сестра Нади Вера и я. Не очень много, но все-таки выпили, а после полуночи приехал Климент Ефремович, слегка «подогретый», обрадовался молодежи и стал угощать шампанским. Все было прекрасно, но затем ночью и весь день мне было плохо. Я лежал в постели в их доме, а Ворошилов, когда приехал с работы (тогда 1 января было рабочим днем), пришел ко мне и очень сокрушался, что по его вине так получилось. С тех пор я не люблю шампанское.

Несмотря на многие негативные публикации последних лет о Ворошилове, должен сказать, что все, кого я знал, его любили и уважали. По крайней мере, мне так думается. Мой отец тоже относился к нему хорошо. Ворошилов был «любимцем народа» и одним из самых популярных людей в стране в то время. Конечно, мы тогда не знали и не предполагали всего того, что узнали теперь. Особенно о его роли в осуждении Тухачевского и других высших руководителей Красной армии, а также о его недостаточной компетентности в военном деле.

Мой отец рассказывал, что, когда возникли обвинения в их адрес (кажется, уже после их ареста), он предложил Сталину передать дело на рассмотрение другим военным руководителям, считая, что они разберутся более объективно, чем НКВД. «Я не подумал, – сказал он мне, – что на их решение могло повлиять предвзятое отношение к грамотным профессионалам, таким как Тухачевский, Уборевич, Якир, со стороны «рубак» времен Гражданской войны.

И они не отвергли выдвигавшихся против той группы обвинений». Среди этих последних были Ворошилов и Буденный, которые, кроме того, и лично не любили Тухачевского. Ворошилов не мог, очевидно, простить ему, своему заместителю, критические, иногда довольно едкие замечания на совещаниях относительно своих решений и предложений. Хотя очевидно, что судьба этих военачальников была решена и без этого.

Но в то же время известно, в том числе из воспоминаний Хрущева, что Ворошилов, после того как на совещании Сталин обвинил его в неудачах Красной армии в советско-финляндской войне, резко высказался по поводу урона командному составу армии, нанесенного репрессиями, фактически обвинив в этом Сталина.

А в быту Ворошилов был приятным, доброжелательным и веселым человеком, любил музыку и живопись, интересовался литературой, хотя, конечно, политическая «зашоренность» в его суждениях присутствовала. Он не все воспринимал так, как мы, молодые, все-таки больше видевшие обычную жизнь, но мы делали скидку на его высокое положение.

Мое возмужание пришлось на самый конец 30-х годов, атмосферу которых, пожалуй, наиболее трудно объяснить не жившим в то время. С одной стороны, массовые сталинские репрессии, о подлинном масштабе которых никто, включая больших руководителей, не имел полного представления, а молодежь вроде нас тем более, но которые, конечно, многими ощущались и создавали некий напряженный фон. Хотя надо честно признаться, что большинство верило в заговоры и в существование вредителей и шпионов. Влияла, конечно, массированная пропаганда, международная напряженность и агрессивность германских фашистов. При этом большинство нашего народа безоговорочно верило в Сталина. Правда, я помню разговоры с Тимуром, когда мы высказывали сомнения в справедливости обвинений в отношении конкретных людей, не очень сомневаясь в общей линии. Мне запомнился один характерный эпизод во время финской войны. Как-то, когда мы ехали с ним в трамвае, в вагон вошел пьяный человек рабочего вида и, бормоча что-то, вдруг довольно громко произнес: «Еще Финляндии им захотелось…» На него зашикали, а Тимка с горечью и явным сочувствием к этому человеку сказал мне: «Сколько же у нас еще недовольных!»

С другой стороны, в 1939 и 1940 годах материальное положение в стране улучшилось по сравнению с предыдущими годами (да и волна репрессий в это время спала), и действительно в какой-то степени «жить стало лучше, жить стало веселее», как было тогда провозглашено Сталиным. Сочетание двух таких противоположных реалий не укладывается в голове, хотя оно все же было. И мы верили, что все лишения народа и все трудности скоро будут позади – вот создадим еще более мощную индустрию, разовьем сельское хозяйство, и жизнь быстро начнет улучшаться. Если бы мы знали, что никаких радикальных изменений в условиях жизни не произойдет, из сельского хозяйства еще долго будут продолжать выжимать соки, а промышленность еще полвека будет работать в основном на оборону!

Конечно, оптимистичное ощущение от этих лет у меня и моих товарищей было связано также и с естественной радостью взрослеющих юношей; но и многие, бывшие тогда уже взрослыми, рассказывают об этом. Как написал Давид Самойлов, правда, о более позднем времени: «Как это было! Как совпало – война, беда, мечта и юность!»

Яркие воспоминания остались от двух довоенных сооружений – метро и Всесоюзной сельскохозяйственной выставки – ВСХВ (потом ВДНХ, а теперь ВВЦ). По дороге в школу мы несколько лет наблюдали строительство станции метро «Дворец Советов» (ныне «Кропоткинская») и участка по Остоженке, который строился открытым способом, Тимур и я решили, что обязательно посетим метро в день открытия, и, действительно, 15 мая 1935 года мы проехали по всей построенной линии. В те годы, да долго и потом, в метро было много приятней, чем теперь: меньше людей, больше свежего воздуха и не так жарко в вагонах.

Всесоюзная сельскохозяйственная выставка открылась в 1939 году. Архитектура выставки была значительно лучше, чем нынешняя, – не такая помпезная, украшательская. Павильоны и главный вход были построены в стиле нашей архитектуры 30-х годов, которая во всем мире считалась передовой. Мы с друзьями часто приезжали на выставку и гуляли на ее территории. (Ворота главного входа строгой архитектуры того периода сохранились – они находятся правее нынешних, за скульптурой «Рабочий и колхозница».)

До сих пор от первых посещений метрополитена и выставки осталась память радостного ощущения как бы встречи со счастливым, как мы считали, социалистическим будущим, которое не за горами.

Перед войной началось строительство гигантского Дворца Советов на месте разрушенного храма Христа Спасителя. Успели сделать мощный фундамент и возвести металлические конструкции до высоты примерно восьми жилых этажей. Когда началась война, их разобрали на переплавку.

Еще вспоминается появление первых телевизоров. В 1939 или 1940 году нам на дачу привезли телевизор, собранный на каком-то нашем заводе из американских деталей. Это была стоящая на полу большая тумба, в которой трубка была расположена вертикально, а изображение отражалось в зеркале на крышке тумбы, поднятой на 45 градусов. Картинка была довольно бледной, неконтрастной, но все равно воспринималась как чудо. Чуть раньше на дачах и квартирах всех, по-моему, высших руководителей появились американские радиолы, тоже в виде тумбы, с очень хорошим всеволновым радиоприемником и проигрывателем, который автоматически проигрывал восемь заранее установленных в него пластинок. Это тоже воспринималось как чудо техники, – до этого у нас был патефон. Перед проигрыванием каждой пластинки надо было ручкой заводить пружину и часто менять иголки. Наша промышленность так и не стала выпускать проигрыватели с автоматической сменой пластинок, хотя за рубежом они получили широкое распространение.

Глава 4

ЛЕТНАЯ ШКОЛА

В 1940 году мы заканчивали десятый класс. Тимур и я подали заявления в Управление военных учебных заведений ВВС, и вскоре нас пригласил на беседу его начальник генерал Левин. Мы получили назначение в Качинскую Краснознаменную военную авиационную школу пилотов имени А.Ф. Мясникова, первую в России летную школу, основанную в 1910 году. Александр Федорович Мясников (Мясникян) был юристом и литератором, членом партии большевиков с 1906 года. В 1925 году, будучи секретарем Закавказского краевого комитета партии, он погиб в авиационной катастрофе, и его имя присвоили Качинской летной школе. Накануне отъезда в летную школу Тима от имени Климента Ефремовича пригласил меня на обед. За столом, кроме нас, был еще соратник Ворошилова по Первой конной армии генерал А.В. Хрулев. Климент Ефремович угостил нас с Тимой рюмкой перцовки – я впервые попробовал водку.

Мы ехали поездом до Севастополя, отметив в пути День авиации – 18 августа. А 19 августа качинским автобусом, который подбирал «своих» пассажиров с московского поезда, добрались до Качи. От Севастополя дорога шла вдоль берега моря, которое я видел, можно считать, впервые (младенческий возраст не в счет). Военный городок Кача стоял тоже на берегу моря вблизи устья одноименной речушки. Нас подвезли к штабу, мы доложили о прибытии дежурному командиру и вручили предписания. Он вскоре провел нас к начальнику школы, генерал-майору авиации Александру Александровичу Туржанскому. Своей выправкой, стройной фигурой и манерой держаться он мне напомнил Уборевича, особенно когда я позже увидел его в белом кителе и при кортике. Он был братом летчика-испытателя, участника войны в Испании, Героя Советского Союза Бориса Туржанского. Вскоре после начала войны Александра Александровича направили в Академию командного и штурманского состава, а в феврале 1942 года арестовали. Мне довелось с ним снова увидеться только в 60-х годах.

Нас зачислили во 2-ю эскадрилью. Всего их было семь, каждая состояла из двух отрядов, отряд – из четырех звеньев, в звене было несколько учебных летных групп. Нашим инструктором был назначен старший лейтенант Константин Коршунов, бывший при этом и командиром нашего звена. Командиром эскадрильи был майор Коробко, а отряда – капитан Иван Осмаков.

Вскоре приехали Володя Ярославский, Володя Сабуров, Рюрик Павлов, Юра Темкин, потом появился и наш соученик по спецшколе Олег Баранцевич. Так образовалась наша особая летная группа. Особой ее считали потому, что все курсанты были сыновьями более или менее известных деятелей, но по условиям быта, распорядку дня, питанию, нарядам на работы наша группа не отличалась от других. Правда, в исключение из обычных правил, на новогодние дни мы поехали в отпуск в Москву.

Была еще одна особая группа, в ней учились прошедшие финскую войну военные, которым разрешили переучиться на летчиков. Я помню из них двоих, бывших стрелков-радистов. Они имели боевые награды, что тогда было большой редкостью.

2-я эскадрилья размещалась в двухэтажной кирпичной казарме, в помещении нашего звена было около пятидесяти железных коек (двухъярусных тогда не было). У каждой койки стояла тумбочка, а в торце – табуретка, на которой (но не на кровати!) в минуты отдыха можно было сидеть, а перед сном на нее укладывалась одежда. Гимнастерку и брюки полагалось сложить определенным образом и положить строго вровень с краем табуретки. Обходивший после отбоя помещение старшина, заметив малейший непорядок, сам никогда не поправлял одежду, а будил курсанта – в целях воспитания. Нельзя сказать, что это нам очень нравилось, – к вечеру мы так уставали, что спали как убитые. Этот старшина, Касумов, рослый красивый азербайджанец, запомнился громовым голосом, которым он подавал по утрам самую ненавистную команду «Подъем!».

Наш инструктор, Коршунов, был приятным, довольно интеллигентной внешности молодым человеком. Ему, я думаю, было лет двадцать семь. Для курсантов летной школы инструктор представляет собой совершенно особую фигуру, он для них – непререкаемый авторитет не только в летном деле, но и почти во всем. Хороший инструктор не только учит летать – он и воспитатель. Коршунов был именно таким инструктором. Он часто бывал в казарме, проводил много времени с нами, не говоря уже о подготовке к полетам и послеполетных разборах. Мы его любили, уважали и слушались беспрекословно, хотя, как я сейчас думаю, ему не всегда было с нами просто – москвичи, довольно развитые ребята, из десятилетки (основная масса курсантов тогда имела семи-восьмилетнее образование, в основном они были с Украины, многие из деревни). Думаю, что я многим обязан моему инструктору, и тепло вспоминаю его до сих пор.

Вскоре после выпуска нашей группы Коршунову по протекции Василия Сталина удалось вырваться на фронт (этого пытались добиться многие инструкторы), и в октябре 1941 года он был сбит немецкой зениткой, когда его звено прикрывало самолеты, штурмовавшие немецкий аэродром в районе Малоярославца.

Никогда никто из нас в летной школе не претендовал на привилегированное положение. Проявилась как-то тенденция к этому у Володи Сабурова, но мы ее сразу пресекли. Отсутствие желания выделяться, не рассчитывать на особое к себе отношение было для нас естественно, соответствовало морали нашего воспитания, но, кроме того, мы знали, что любое проявление нескромности вызовет гнев наших старших, дойди оно до них. Во всяком случае, я уверен в этом в отношении своего отца. Надо сказать, что вскоре, хотя и не сразу, мы почувствовали хорошее к нам отношение других курсантов, с некоторыми подружились.

Нам рассказали об аварии, которая случилась еще до нашего приезда. Инструктор с курсантом вырулили на старт для взлета на учебном истребителе УТИ-4. Курсант из стартового наряда, имевший белый и красный флаги для разрешения или запрета взлета, увидев, что на аэродром выехал какой-то трактор, поднял красный флаг, а потом, желая объяснить причину запрета, показал флагом на трактор. Но таким же жестом, только белым флагом, он по правилам разрешает взлет. Против солнца летчики выцветший красный флаг приняли за белый, а трактор не увидели из-за ограниченного обзора вперед из кабины самолета. И начали взлет… Уже после отрыва ударились колесами о трактор. Самолет, сделав несколько кульбитов, полностью разрушился. Летчики остались живы, хотя и получили травмы, а тракторист погиб. Рассказываю об этом потому, что оба летчика стали позже моими сослуживцами: инструктор – это мой будущий товарищ по эскадрилье 32-го гвардейского полка Владимир Александрович Луцкий, а курсант – мой будущий командир эскадрильи в 12-м гвардейском полку и друг Константин Алексеевич Крюков. Оба были прекрасными летчиками, на фронте стали Героями Советского Союза. Луцкий закончил службу генерал-лейтенантом авиации, а Крюков – полковником. После этой аварии Луцкого хотели уволить из школы, но тогдашний ее начальник, комдив В.И. Иванов, решил, что такими летчиками разбрасываться нельзя.

(Правильней назвать этот случай катастрофой – в авиации официально принято так определять летное происшествие, в результате которого есть хотя бы один погибший. Если жертв нет, но самолет не может быть отремонтирован в условиях эксплуатации, происшествие называется аварией, а в случае возможности ремонта – поломкой.)

Инструкторская работа – очень хорошая школа для летчика. Обучая, они должны демонстрировать высокий уровень техники пилотирования. Инструкторы точнее, аккуратнее, чем строевые летчики, пилотируют самолет, в большей степени контролируют полет по приборам, поскольку именно так наблюдают за правильностью действий курсанта. У них воспитывается умение анализировать полет – качество, являющееся надежным фундаментом для любой другой летной специальности. На фронте летчики из инструкторов, как правило, быстро становились умелыми бойцами. Особенно ценятся качества летчика-инструктора при отборе кандидатов в летчики-испытатели.

Почти сразу мы начали заниматься теорией полета и изучать КУЛП – курс летной подготовки, в котором излагались правила полетов и особо правила безопасности. Ходячим выражением была фраза «КУЛП написан кровью», – многие его правила родились из опыта летных происшествий, зачастую с гибелью экипажей (как и правила, изложенные в других летных документах – инструкциях летчику по типу самолета, Наставлении по производству полетов и т. п.). Как говорили инструкторы: «Умный учится на своих ошибках, а еще более умный – на ошибках других».

Кстати, упомяну два неписаных правила летчиков, прежде всего истребителей, которые мне в дальнейшем часто приходилось и слышать, и говорить другим: летчик должен действовать «быстро, но не торопясь», а управлять самолетом «энергично, но плавно».

Вскоре мы начали летать на ставшем уже тогда классическим учебном самолете У-2, конструкции Поликарпова.

Впервые в жизни я поднялся в воздух 5 сентября 1940 года. Мне больше всего запомнились коровы на лугу, казавшиеся крохотными, и морской прибой, как будто на берегу небольшой речки. Слегка страшновато было только над морем. Я потом не раз убеждался, что море под самолетом кажется представляющим большую, чем суша, опасность. Может быть, потому, что над водой, не имея масштабных ориентиров, труднее правильно оценить высоту?

Инструктор предложил попробовать управлять самолетом. Я взялся за ручку управления, и самолет, летевший до этого ровно, стал вдруг крениться то вправо, то влево и колебаться по высоте. «Отпусти ручку, и я ее не держу. Видишь, он летит прямо – не мешай ему!» Это был первый урок в воздухе – не делать управляющих движений больше, чем необходимо. Такого рода правила я называю «философскими» – они применимы в жизни вообще. Полезно оно, например, для начальников, имея в виду руководство подчиненными, – не надо излишне командовать и подавлять инициативу. То же и в воспитании детей. Близко оно и заповеди врачей «не навреди!».

Потянулась «вывозная» программа, полеты в зону и по кругу. В зоне, то есть над определенным участком местности, отведенным для свободного маневрирования самолетов, отрабатывали развороты, снижения и набор высоты. Полеты по кругу делаются в основном для отработки взлета и посадки. Требования по точности пилотирования были весьма строгие – нужно было точно выдерживать скорость полета, особенно при наборе высоты и планировании на посадку. Режим полета выдерживался по положению носа самолета относительно горизонта – этот метод назывался «капот – горизонт». В «рабочих книжках» (блокнотах) полагалось рисовать для памяти картинки, как проецируется на линию горизонта нос самолета при различных режимах полета.

Маршрут полета в районе аэродрома, хотя и называется «круг», представляет собой прямоугольник с четырьмя разворотами. Он до сих пор является стандартным, в том числе и для гражданских самолетов при полетах над аэродромом и при заходе на посадку, но теперь, если он выполняется так, как принято для полета в облаках (более растянуто), его называют «коробочкой». Развороты обозначаются номерами от первого до четвертого, и они всегда сохраняют свое расположение относительно взлетно-посадочной полосы (ВПП). Разворот, выполняемый после взлета или после прохода над ВПП, всегда первый, а разворот для выхода на ось полосы перед посадкой всегда четвертый, даже если ты, придя с маршрута, вышел прямо на него. Чаще круг бывает левый, но иногда и правый. При учебных полетах курсантов на аэродроме размечались флажками две полосы – взлетная и посадочная, параллельно одна другой с некоторым уступом (чтобы меньше рулить после посадки на стартовую линию).

Курсанты, ожидавшие очереди летать, располагались в «квадрате» – отмеченной флажками площадке между посадочной и взлетной полосами. Рядом находился руководитель полетов с биноклем (радиостанции тогда не было) и выделенный из курсантов наблюдатель за самолетами.

Каждая летная группа имела свой самолет. Очередной для полета курсант встречал севший самолет при его сруливании с посадочной полосы и, держась за крыло, бежал рядом. Самолеты того времени были с хвостовым «костылем», и нос самолета возвышался впереди кабины летчика, затеняя обзор вперед. Вся надежда была на сопровождающего, который в случае препятствия предупреждал летчика легкими ударами по элерону, хорошо ощущавшимися на ручке управления в кабине. Бежать рядом с самолетом, иногда довольно быстро, да еще в жару и в пыли, поднимаемой винтом самолета, не очень приятно, но «любишь кататься…».

Когда самолет останавливался около «квадрата», курсант вылезал из кабины на плоскость (крыло) рядом с кабиной инструктора и выслушивал замечания. В это время с разрешения инструктора в кабину садился очередной курсант. Отлетавший курсант сопровождал самолет на линию взлета, а потом записывал полученные замечания в свою «рабочую книжку». Я храню свои курсантские рабочие книжки как память о первых шагах по пути, определившему всю мою жизнь.

В жизни каждого летчика самостоятельный вылет (или просто вылет, в отличие от слова «полет»), то есть первый самостоятельный полет на новом для него типе самолета, – событие. Оно тем более волнующее для курсанта, выполняющего первый в жизни полет без инструктора, в одиночку. Перед самостоятельным вылетом курсанта обычно проверяет в полете и дает разрешение на полет командир отряда или командир эскадрильи. Нам был особый «почет» – кроме них обоих, проверили помначшколы и сам начальник школы генерал Туржанский (это была, конечно, перестраховка). В результате до самостоятельного вылета мы налетали больше других курсантов – почти по пятнадцать часов.

Наконец, 24 октября в заднюю кабину нашего У-2 положили «Ивана Ивановича» – мешок с песком – для компенсации веса отсутствующего инструктора, чтобы не изменилась центровка[2], и сначала я, а потом Тимур, первыми из группы, сделали по два полета по кругу. Невыразимое ощущение от этого полета забыть невозможно. В памяти остались волнующие впечатления от многих последующих «первых вылетов», но этот, вдвойне первый, занимает особое место.

И потом, на следующих типах самолетов в школе, Тимур и я делали первый самостоятельный полет в один и тот же день. Позже инструктор мне признался, что он специально «подгонял» нашу готовность изменением числа полетов, учитывая самолюбие Тимура (я, оказывается, усваивал немного быстрее, чем он).

На ежедневных учебных занятиях в классах изучали теорию полета, конструкцию самолета и мотора, навигацию, метеорологию и т. п. Была, конечно, и политическая подготовка. День уплотнен до предела. Чтобы начать полеты с рассветом, нас поднимали в три-четыре часа утра, и мы, позавтракав, шли строем на центральный аэродром, где помогали технику готовить самолет. Потом один из нас (счастливчик!) садился в кабину самолета и перелетал с инструктором на аэродром нашей эскадрильи, они сразу же начинали учебные полеты, а мы вместе с техником и курсантами других летных групп ехали туда на грузовиках.

По ходу рассказа о том далеком времени я употребляю термин «мотор» вместо слова «двигатель». Надо сказать, что до конца 40-х годов употреблялось только первое выражение, но с появлением реактивных силовых установок стали говорить «двигатель». Потом слово «мотор» было почти совершенно вытеснено как в авиации, так и в других областях техники (остался, пожалуй, только «электромотор»). Это происходило в годы «борьбы с низкопоклонством перед Западом», когда многие иностранные и международные термины, часто без нужды, заменялись русскими.

Ближе к полудню на аэродром приезжала машина с «ворошиловским завтраком» – кофе с молоком и булочка (это дополнительное питание было введено в авиации по его приказу). Те, кто был в это время в воздухе, заметив приехавший фургон, старались побыстрее зайти на посадку. К середине дня все возвращались на центральный аэродром и ехали на обед. После обеда шли на самолетную стоянку – мыть и чистить самолет. Потом «мертвый час», а затем занятия в учебном корпусе до ужина. Вечером – около часа личного времени и затем отбой.

В выходной день курсанты в основном отдыхали, но были и хозяйственные работы, в которых мы участвовали, как все: мыли полы в казарме, убирали в туалетах, выносили во двор и вытряхивали из подушек и матрацев солому и заново их набивали, убирали территорию. (Однажды недалеко от казармы мы увидели привязанную кем-то лошадь. Отчаянный Тимка сел на нее и покатался, получив за это наряд вне очереди.) В городке был прекрасный клуб – Дом Красной армии, говорили, что в середине 30-х годов такие ДКА по инициативе Ворошилова были построены во всех крупных гарнизонах. Мы обычно ходили в библиотеку клуба.

В конце 1940 года в Качу приехал летчик-испытатель С.П. Супрун для встречи с избирателями как депутат Верховного Совета. Кроме этого, он провел встречу с инструкторами и командирами летной школы, где рассказывал об опыте воздушных боев в Китае против японской авиации, в которых он участвовал. Благодаря Тимуру, который был знаком с Супруном, нам удалось его послушать.

К началу декабря закончили программу обучения на У-2. В декабре погода здесь в основном нелетная, и мы занимались теоретической учебой. Радость – под Новый, 1941 год нас «за отличную учебу и достигнутые успехи» отправили в краткосрочный отпуск в Москву. Новый год Тимур и я встречали на даче отца Володи Ярославского. Там были сам Емельян Ярославский и его жена Клавдия Кирсанова (тоже, как и он, «старый большевик»). Среди гостей был знаменитый кинооператор Роман Кармен, бывший муж их дочери Марьяны, с которым я позже близко познакомился.

Возвращались мы с Тимуром в Качу (обычно говорили «на Качу») поездом, вдвоем в купе. Запомнилась задушевная беседа за обедом в вагоне-ресторане. Мы ощущали себя эдакими респектабельными пассажирами (вагон-ресторан тогда был более культурным заведением, чем в поздние послевоенные годы). Тимур напомнил мне, что в летной школе иногда злил чем-нибудь меня, раз или два даже почти доходило до драки (хотя я никогда не был драчливым). Оказывается, он это делал в воспитательных целях: хотел немного ожесточить меня, так как, на его взгляд, у меня слишком мягкий характер. Хотя я не помнил на него зла, это признание облегчило мне душу и еще больше сблизило нас.

В феврале 1941-го начали летать на УТ-2 – учебно-тренировочном самолете конструкции Яковлева. По сравнению с У-2 он был более скоростным и несколько более строгим в пилотировании. При первом полете с инструктором самолет мне показался трудным, а скорость на посадке непривычно большой, я засомневался, смогу ли его быстро освоить. Эти сомнения прошли уже в следующем полете, а на седьмом я уже чувствовал себя уверенно. Не раз потом, делая первый полет на новом для меня самолете, я испытывал подобные ощущения, но потом быстро приспосабливался, и эти чувства со временем становились менее выраженными и быстро проходящими.

Мы узнали, что на одном из аэродромов школы произошла катастрофа на УТ-2 – курсант с инструктором при имитации отказа двигателя сорвались в штопор (иногда говорят «свалились на крыло»). В общем довольно простой, УТ-2 имел очень неприятную для учебного самолета особенность – при потере скорости срывался в штопор, который мог перейти в плоский. Плоский штопор отличается тем, что самолет, вращаясь в вертикальной спирали, находится в положении близком к горизонтальному, а не с опущенным носом, как в обычном штопоре. Вывод из такого штопора более труден, а некоторые самолеты из него и не выходят. Чтобы избежать сваливания на крыло, нельзя допускать потери скорости, а развороты следует выполнять «координированные», то есть отклонение педали руля поворота должно соответствовать величине крена. «Передача ноги» приводит к скольжению самолета во внешнюю сторону, что способствует срыву в штопор. А контролируется это по прибору типа плотницкого уровнемера – изогнутой стеклянной трубке, в которой перемещается «шарик»: когда он в центре, разворот координированный, без скольжения (отсутствуют аэродинамические боковые силы). Такой указатель скольжения, вмонтированный в корпус указателя поворота или авиагоризонта, является до сих пор непременным элементом приборной доски всех существующих самолетов.

В марте из Москвы прибыла группа инспекторов во главе со знаменитым летчиком, участником войны в Испании Героем Советского Союза Иваном Лакеевым. Он был известен еще и как ведущий пилотажной группы на воздушных парадах в Тушине – пятерки Лакеева (после пятерки Серова). Инспекторы выборочно проверили в полетах подготовленность курсантов. Со мной слетал полковник Николаев и поставил мне оценку «пять». (Много позже генерал Лакеев в разговоре со мной утверждал, что это он летал тогда со мной.)

Наконец, контрольные полеты на УТ-2 с командиром отряда перед самостоятельным вылетом. Один из проверяемых элементов – действия при отказе мотора. Едва после взлета набрал метров десять высоты, проверяющий убирает газ. Немедля отдаю ручку от себя, чтобы сохранить скорость, и планирую на посадку прямо перед собой – так полагается, когда мотор отказывает на малой высоте. Командир дает газ, и мы продолжаем полет. Так несколько раз в течение полета по кругу.

Аэродром наш совсем недалеко от берега, а я, идя к третьему развороту, немного затянул прямую в открытое море. Проверяющий решил показать мне наглядно, к чему это может привести, – в середине разворота вдруг снова убрал газ. Я отдал ручку от себя и, развернувшись, стал планировать к берегу по кратчайшему пути, но довольно скоро понял, что не дотяну – траектория была направлена под основание обрывистого морского берега. Уменьшить угол ее наклона – уменьшится скорость, увеличится угол атаки[3] и уменьшится аэродинамическое качество самолета[4] – он посыплется еще больше, а то и свалится на крыло. Сохраняю наивыгоднейшую скорость. Мы уже на уровне верхнего края обрыва, а до берега еще метров двести. Если бы был реальный отказ мотора, может быть, и удалось бы сесть на пляж вдоль кромки воды. Командир дает газ, я набираю высоту. Урок преподнесен. Все-таки получил пятерку при одном замечании: «Далеко зашел в море».

В конце зимы 1941 года на Качу приезжали мой дядя Артем Иванович Микоян и Степан Павлович Супрун, и с ними специалисты, которые должны были провести дополнительные испытания запущенного в серийное производство МиГ-3, самолета, как теперь говорят, нового поколения. (К этому же поколению относились и новые самолеты Як-1 Яковлева и ЛaГГ-3 Лавочкина, Гудкова и Горбунова.) Летать должен был летчик-испытатель фирмы Аркадий Екатов. Мы с Тимуром зашли к ним в гостиницу и были счастливы от встречи со знаменитыми летчиками, а я еще и от встречи с дядей. Артем Иванович и Супрун вскоре уехали, а 13 марта Екатов, выполняя последний полет, разбился – разрушился нагнетатель мотора, осколки, вероятно, попали в летчика, и самолет перешел в пикирование…

Закончив программу на УТ-2, мы начали готовиться к полетам на настоящем самолете-истребителе – И-16. Этот самолет конструкции Н.Н. Поликарпова – один из самых известных в довоенной истории нашей авиации. И-16 был первым в мире истребителем-монопланом с убирающимся шасси, выпускавшимся массовой серией. Испытывал и дал ему путевку в жизнь Валерий Чкалов. Некоторые специалисты потом считали, что Чкалов совершил ошибку, рекомендовав И-16 к серийному производству, так как он имел ряд особенностей, усложнявших пилотирование и делавших его небезопасным. По принятому у летчиков выражению, он был очень «строгим» в пилотировании, что характеризуется прежде всего возможностью неожиданного срыва в штопор. У И-16 был очень небольшой запас устойчивости, он был излишне чувствителен: движения ручкой управления требовались буквально миллиметровые и почти без всяких усилий. И-16 легко срывался в штопор даже при небольшом «перетягивании» (чрезмерном взятии на себя) ручки управления, причем аэродинамическая тряска (из-за нарушения плавности обтекания крыла потоком воздуха), которая предшествует сваливанию и у других самолетов обычно является предупреждающим признаком, на И-16 возникала практически в момент срыва. При этом выходил из штопора он также очень легко. Но все же из-за сваливания в штопор на И-16 было потеряно немало летчиков.

Думаю, что для современных летчиков, которым не довелось летать на поршневых истребителях, эти и другие его особенности показались бы очень странными и опасными (несколько в меньшей степени они характерны для самолетов МиГ-3, Лa-5 и Лa-7 и еще в меньшей степени для Яков). Посадка на И-16 тоже требовала очень точного пилотирования. Если создать посадочное положение самолета, соответствующее посадке «на три точки», не перед самым приземлением, а на высоте более 15–20 сантиметров от земли до колес, могло произойти сваливание с ударом крылом о землю. На посадочном пробеге нужно было очень точно соблюдать прямолинейность движения, удерживая положение капота самолета относительно выбранного ориентира на горизонте. При малейшем отклонении самолета от ориентира нужно было резко дать противоположную ногу и тут же поставить педали нейтрально. Опоздаешь дать ногу – движение самолета в сторону ускорится, и он развернется волчком, а если скорость еще велика, то может перевернуться. Не поставишь сразу педали в нейтраль – он развернется в обратную сторону. К тому же был плохой обзор вперед из-за звездообразного мотора воздушного охлаждения, закрытого капотом.

Для тренировки в управлении на пробеге был выделен специальный «рулежный» самолет со срезанной (чтобы он не мог взлететь) обшивкой крыла. На нем никому не удалось избежать самопроизвольного разворота самолета. Говорили, что, если в реальном полете ни один курсант летной группы на посадке не развернется, инструктор будет награжден часами. Увы, в нашей эскадрилье, по-моему, ни один инструктор этой награды не получил, а у нас в группе не развернулись только Володя Ярославский, Рюрик Павлов и я.

Прежде чем летать на самолете И-16, надо было пройти программу вывозных полетов на его двухместном варианте – учебно-тренировочном самолете УТИ-4. Он был еще строже в пилотировании, чем И-16, запаса устойчивости у него фактически не было.

Почти все недостатки самолета И-16 были, как говорится, продолжением его достоинств. Самолет был очень поворотлив и легкоуправляем. И-16 воспитывал в летчике «чувство самолета» и особую точность движений ручкой управления. Как говорили опытные летчики, кто хорошо летает на И-16, сможет летать на чем угодно. Думаю, что именно полеты на И-16 под руководством нашего мудрого инструктора стали фундаментом моих как будто неплохих летных качеств, обеспечивших всю мою последующую в основном успешную летную жизнь.

Благодаря убирающемуся шасси самолет И-16 имел большую по тому времени максимальную скорость – до 460 км/ч. Он очень хорошо себя проявил в воздушных сражениях в районе реки Халхин-Гол и в Испании. И-16 применялся и в Отечественной войне, особенно в первый период, но к тому времени уже устарел, и в боях с немецкими истребителями нашим летчикам на нем доставалось, хотя иногда выручала его маневренность.

В апреле 1941 года наша 2-я эскадрилья вместе с еще одной перебазировалась в лагерь, который находился на берегу моря севернее Качи, около устья речки Альмы, недалеко от деревни Альма-Тамак. Переезд был использован, чтобы провести учебный поход. Мы шли с винтовками, вещевыми мешками и шинельными скатками. Погода была довольно жаркой, а идти 18 километров. После почти двух часов пути вдруг раздалась команда: «Газы!» – пришлось надеть противогазы, а затем: «Бегом, на рубеж!» – и мы побежали к ложбинке в километре от дороги. Можно представить, какими усталыми мы подошли к месту, где был размечен лагерь. Мечтали об отдыхе, но не тут-то было – новая команда: «Ставить палатки!»

Вся наша группа живет в одной большой палатке. Ночью в палатке в первые дни еще холодно – набрасываем на одеяла еще и шинели. Придумали способ, как одеваться утром, – поджигаем несколько газет (благо пол выстлан морской галькой). На полминуты становится тепло, мы быстро надеваем майки, брюки и сапоги на портянки и выскакиваем на зарядку. В лагере день уплотнен до предела, на море нас отпускают только в воскресенье, тогда мы можем поплавать, и позагорать, и постирать портянки – в морской воде они отстирывались и без мыла. Чувствуем себя почти как на гражданке. На Каче нам выбираться на море удавалось значительно реже.

Питаемся тоже по-лагерному. Столовая – это огороженная невысоким забором площадка, примыкающая к кухне, с навесом и длинными досочными столами и скамьями. У каждого курсанта котелок и кружка зацеплены за поясной ремень, ложка – за голенищем. Из котелка едят поочередно первое и второе блюда. Мы с Тимуром экономим время – в один котелок берем суп на двоих, в другой – второе тоже на двоих (запомнился гуляш с гречкой) и едим из одного котелка.

Однажды после получки (8 рублей в месяц) по чьей-то инициативе мы снарядили Олега Баранцевича с двумя фляжками в поселок за водкой – это был единственный случай «нарушения режима» с нашей стороны и вторая рюмка водки в моей жизни.

1 мая командование устроило нашей группе «в качестве поощрения» настоящий праздник – выделили небольшой автобус, и мы с инструктором поехали на Южный берег Крыма. Хотя мы уже в течение полугода видели море вблизи с земли и с самолета, впечатление от того, что предстало перед нами после долгого подъема по серпантину к Байдарским Воротам, трудно передать словами. До сих пор помню чувство восторга, охватившее меня, когда вдруг – именно вдруг – возникло синее море, начинавшееся где-то внизу и кончавшееся высоко-высоко. А склоны гор и берег – все в зелени, с торчащими пирамидами кипарисов. Не то что почти совсем голая степь западного побережья, где находилась летная школа.

Мы проехали до Ялты, где попали в какой-то клуб на танцевальный вечер. Предвоенный вечер, да еще 1 Мая – всеобщее веселье и беззаботность. Мне очень понравилась какая-то девушка, я с ней танцевал, а прощаясь, сказал, что никогда ее не забуду. Тимка надо мной посмеивался за сентиментальность, но ведь я действительно не забыл ее, а вернее, тот счастливый день.

В начале июня в эскадрилье случилась авария – разбили самолет, произошло и ЧП. В результате сняли командира эскадрильи капитана Иванова (заменившего майора Коробко). Нашу летную группу вместе с инструктором, возможно в связи с этим, перевели в 1-ю эскадрилью. Командиром ее был майор Гайдамака, а командиром нашего звена капитан И. Анистратов. Эскадрилья находилась на основной базе, и мы снова оказались на Каче. До начала войны оставалось всего десять дней.

Глава 5

ВОЙНА…

В субботу 21 июня 1941 года мы закончили подготовку к парашютным прыжкам, и инструктор объявил, что в понедельник будем прыгать. Но на следующий день об этом уже никто не вспоминал.

В воскресенье ночью мы проснулись от громкого голоса старшины Касумова: «Подъем! Боевая тревога!» По тревоге в учебных целях нас поднимали не раз, поэтому, быстро одеваясь, мы только думали, кому это пришло в голову устраивать тревогу в воскресенье. Следовало в течение двух минут выбежать во двор, опоздавшие получали наряд вне очереди. Но на этот раз старшины с секундомером на выходе не оказалось. Построившись во дворе с винтовками, мы ожидали обычной команды: «Отбой, разойдись», после чего, как всегда, пойдем досыпать. Но вместо этого вдруг: «Бегом! На рубеж!»

Мы побежали, сохраняя подобие строя, на поле за окраиной городка, где нас уложили в линию по двое, метрах в пятидесяти друг от друга. Я в паре с Тимуром. Мы тут же заснули. Проснулись от шума подъехавшего грузовика, часов в восемь, когда солнце уже поднялось. На грузовике нам привезли патроны. Так мы узнали, что началась война. Мы продолжали лежать в цепи, теперь уже зная зачем – на случай воздушного десанта немцев.

Было уже не до сна, мы возбужденно разговаривали, и главным нашим опасением было то, что война закончится (конечно, нашей победой) еще до того, как мы окончим летную школу и попадем на фронт. Потом в 12 часов дня в городке у «тарелки» (громкоговорителя радиотрансляции) слушали речь Молотова. Нарастало чувство тревоги, стали ощущать опасность, нависшую над страной, все-таки еще не понимая всей ее глубины.

Больше мы в казарме не ночевали, нас перевели на один из аэродромов школы, там мы летали, там нас и кормили, и там же мы спали под крыльями самолетов на охапках сена. Каждую ночь наблюдали лучи прожекторов над Севастополем и видели иногда сверкавшие в них точки самолетов, слышали выстрелы зенитных орудий и разрывы бомб, а потом и незнакомый гул самолетов, уходящих над нами после левого разворота на обратный курс. Можно было разглядеть их неясные силуэты на фоне южного звездного неба. Днем севернее нас проходили другие самолеты – наши бомбардировщики ДБ-3, взлетавшие с крымского аэродрома Сарабузы. Они шли на Констанцу. Через некоторое время ДБ-3 возвращались, но девятки были уже неполные…

Первая жертва войны в летной школе: инструктор не остановился при окрике часового, и тот выстрелил…

Еще в начале июня инструктор Коршунов сделал запись в наших рабочих книжках: «готов к самостоятельному вылету на самолете И-16». И повторилась та же история, когда готовились к вылету на У-2 и УТ-2. Два или три начальника выполнили с нами контрольные полеты, сделали аналогичные записи в книжках, но… самостоятельно не выпускали. Не знаю, сколько бы это еще тянулось, но 22 июня все изменилось. На следующий же день после двух контрольных полетов нас выпустили самостоятельно на И-16. С этого момента мы считались летчиками, согласно традиции могли отпустить волосы до двух сантиметров и нашить на рукав «ворону» – летную эмблему, которой курсанты очень гордились (мы, правда, уже нашивали ее на те несколько дней, что были в отпуске в Москве, – надо же было пофасонить!).

В один из дней при полете на И-16 произошел первый из целой цепочки случаев в течение моей летной жизни, когда были причины для происшествия с серьезными последствиями, вплоть до фатальных, но мне везло, и все обходилось.

Самолет И-16, в отличие от У-2 и УТ-2, имел колесные тормоза, которые включались педальками, находящимися под носками сапог на педалях руля направления. Однажды, выполнив посадку, я собирался начать тормозить, но в последнюю секунду решил, что не стоит, так как сел с недолетом до посадочного «Т». Закончив пробег, дал газ и нажал левый тормоз, чтобы срулить в сторону, как вдруг самолет рывком развернулся. Убрал газ, самолет остановился. Как выяснилось, лопнула тормозная колодка и заклинила колесо. Затормози я на пробеге, когда скорость была большая, наверняка был бы «кульбит», а тогда все могло и закончиться…

А первым случаем везения в моей жизни можно считать эпизод из времени младенчества. Как рассказывали мне родители, в Ростове, когда мне было немного больше года, я заболел дизентерией (или диспепсией?) и уже умирал. Отец говорил, что на меня было страшно смотреть – кости и кожа, казалось, что вот-вот начнется агония. Старый детский врач, профессор, лечивший меня, второй день не приходил к нам. Мама позвонила отцу на работу и, плача от отчаяния, сказала ему об этом. Отец по телефону попросил доктора приехать к нему на работу и послал за ним машину. Он спросил врача, почему тот не приходит. Врач ответил откровенно, что, имея многих тяжелобольных детей на руках, которым еще можно помочь, он не может тратить время на безнадежного ребенка, хотя бы и сына секретаря бюро ЦК партии. Отец согласился с его доводом, но маме ничего не сказал. После разговора с доктором отец потерял всякую надежду на выздоровление сына, но попросил своего секретаря Ефимова (он потом работал с отцом и в Москве) для успокоения мамы найти какого-нибудь другого врача, а также помочь маме с похоронами, так как вечером он должен был ехать в Москву на Пленум ЦК.

Идя с работы пешком домой, он случайно встретил на улице своего школьного товарища Саркисяна. Узнав о беде, Саркисян сказал, что приведет своего знакомого молодого врача. На следующий день пришел этот врач, по фамилии Осиновский. Он сказал маме, что попытается спасти ребенка, только она должна точно выполнять его предписания.

Находясь в Москве, отец ничего не мог узнать – междугородной телефонной связи тогда не было. Каково же было его радостное удивление, когда по приезде, открыв дверь квартиры, он услышал плач ребенка! А до этого, по словам мамы, я был настолько слаб, что уже и плакать не мог. А если бы отец не встретил тогда своего школьного товарища?..

В первых числах июля курсантам объявили об эвакуации в городок Красный Кут в районе Саратова. Грузились в эшелон ночью. Мне пришлось стоять в карауле на станции. Шел мелкий дождь, шинель моя промокла насквозь, и я сушил ее потом в поезде всю дорогу. Ехали в двухосных товарных («телячьих») вагонах почти пять суток. На двухэтажных нарах располагалось по семь человек, и было так тесно, что троим или четверым надо было лежать обязательно на боку. Кормили на станциях один или два раза в день. Последний раз пообедали в вокзальной столовой на третьи сутки. Потом нам раздали консервы, хлеб, и больше не было ничего. На станциях бегали за кипятком. Незадолго до 22-го я получил из дома посылку, и мы ее с товарищами тогда же опустошили, но у меня оставалась банка сгущенного молока. Я выдавал курсантам в нашем вагоне по ложке сгущенки на кружку кипятка. Хватило, кажется, каждому на две кружки.

Мы проехали Саратов и прибыли в Красный Кут. Это была Автономная Республика немцев Поволжья. Но вскоре, в августе, она была ликвидирована. Мы слышали рассказы о повальном выселении немецких семей, при этом добавлялось, конечно, об их «неблагонадежности». Например, о том, как одна старушка якобы говорила: «Вот придет Адольф, он вам покажет!»

Городок, насколько я помню, был скорее большим селом. Летная школа расположилась за окраиной в казармах барачного типа с двухэтажными деревянными койками. Когда мы услышали еще на Каче о Красном Куте, кто-то сказал, что «Кут» означает «куст», и я решил, что там много растительности, может быть, даже лес, по которому в степях вокруг Качи я уже соскучился. Но и здесь была степь, растительности, кроме высохшей травы, почти не было, а пыли очень много.

Однако недалеко от аэродрома протекала речушка, и там, где она образовывала излучину, была лужайка с березами и густой, мягкой травой – прямо-таки оазис! В редкие свободные минуты я любил приходить сюда и лежать в траве, читая или смотря на листву берез на фоне ясного голубого неба с проплывающими легкими облаками. Этот образ и связанное с ним ощущение покоя остались в моей памяти.

Однажды в конце июля, в одно из воскресений, когда я лежал там в траве и читал книгу, прибежал кто-то из товарищей и сообщил, что приехал мой брат Володя. Это была совершенно неожиданная для меня весть – Володя закончил девятый класс, ему только что исполнилось 17 лет – еще год до армии. Но оказывается, он настоял на поступлении в летную школу, и родители согласились. С ним вместе приехал и брат Володи Ярославского (его имя было Фрунзе, а звали все Фрунзик), а также один из сотрудников охраны моего отца, Николай Ткаченко, тоже захотевший стать летчиком. Немногим более месяца – до нашего отъезда в первых числах сентября – мы с братом пробыли в летной школе вместе.

В начале августа в Красный Кут на самолетах Як-1 прилетели два инспектора ВВС, одним из них был Василий Сталин.

Мы с восторгом осматривали новейшие советские истребители, по внешнему виду, отделке и по приборам казавшиеся нам, в сравнении с нашими потрепанными И-16, верхом совершенства. Кабина тоже была более удобной и «культурной». Как я позже не раз имел возможность убедиться, фирма Яковлева по части интерьера всегда отличалась в лучшую сторону. Но особенно мне понравилось, что на Як-1 были технические новшества: был применен сжатый воздух, которым запускался мотор, убиралось и выпускалось шасси – не надо было крутить рукоятку, как на И-16 (43 оборота!). Колеса тормозились тоже сжатым воздухом. Мотор имел автомат наддува, так что газ на взлете можно было давать до упора, а не на слух, как приходилось делать на И-16, чтобы не перенапрячь мотор.

Вася был уже в звании капитана, хотя прошло менее полутора лет, как он окончил летную школу в звании лейтенанта. Инспекторы наблюдали за нашими полетами и что-то говорили инструктору, который заметно волновался. Но, как выяснилось, впечатление было благоприятным, несмотря на неудачу Тимки. Очень стараясь посадить И-16 классически, поближе к «Т», он закрыл капотом мотора финишный флажок на ВПП, служивший ориентиром для выдерживания направления, и, пытаясь его потом увидеть, слегка отвернул нос самолета, но остановить начавшийся разворот Тима уже не смог. Самолет резко развернулся. Обошлось без поломки, но Тимур очень переживал.

Нашей группе дали расширенную летную программу, добавив полеты строем и стрельбу из кинопулемета по воздушной цели, которые в обычную программу не входили.

В конце августа 1941 года подошло время окончания школы. Экзамен в полете на УТИ-4 принимал помначшколы по летной части майор Сидоров. Кроме двоих, все получили пятерки и были отмечены в приказе благодарностью, а Володя Ярославский и я еще и денежной премией (копия приказа есть в моем личном деле). Тимка не получил премии из-за двух взысканий, которые он имел в процессе учебы.

Нам присвоили звание лейтенантов. Тут придется сделать некоторые пояснения. Когда мы уже были в летной школе, в конце 1940 года, был очередной выпуск курсантов одной эскадрильи. Они, как и все выпускники до них, получили звания лейтенантов и синюю командирскую форму с портупеей, белой рубашкой и черным галстуком. Однако в это время вышло решение выпускать летчиков из летных школ в звании сержанта. Когда выпускники, оставленные в школе в качестве инструкторов (в том числе и Миша Доценко, мой знакомый по Москве), вернулись из отпуска, который полагался после окончания школы, они узнали, что приказ о присвоении им офицерских званий отменен (пишу по-современному, но тогда наши командиры еще офицерами не назывались), они теперь сержанты. Пришлось переделать петлицы, хотя форму им оставили.

Все считали, что это одно из нововведений недавно назначенного наркомом Тимошенко, заменившего любимого многими Ворошилова, и его за это ругали. В нашей авиации летчик – командир экипажа – всегда раньше был офицерской категорией. Когда я позже рассказал об этом отцу, он мне объяснил, что это была идея Сталина, узнавшего, что в германской авиации были летчики – унтер-офицеры и фельдфебели, а Тимошенко даже пытался возражать. В войсках же все были уверены, что, знай Сталин заранее о приказе Тимошенко, он бы не допустил этого – летчики, как считалось, были его любимцами… В 1942 году это положение все-таки отменили и стали выпускать из летных школ в офицерском звании (хотя инструкторы еще некоторое время оставались сержантами).

Но нам присвоили звания лейтенантов. Ясно было, что это дело рук Василия Сталина, а «обосновал» он это расширенной программой обучения и отличными нашими успехами. Конечно, было приятно получить офицерское звание, но я все же ощущал неловкость и говорил, что хотя бы уж присвоили звание младшего лейтенанта. Синюю форму мы уже не получили – война.

Мне и Тимуру предложили остаться в школе в качестве инструкторов. Как правило, в каждой летной группе более успешно оканчивающим обучение курсантам делается такое предложение, а часто даже не спрашивают их желания. Так всегда пополняется инструкторский состав. Но нас спросили, и мы отказались.

Перед отъездом нас принял и напутствовал назначенный после Туржанского новый начальник школы генерал-лейтенант С.П. Денисов, известный летчик, участник войны в Испании, на Халхин-Голе и в Финляндии, один из первых дважды Героев Советского Союза.

Мы должны были явиться за назначением в Управление кадров ВВС в Москве. Когда в начале сентября мы ехали в поезде, я вдруг увидел в окне летящий вдоль поезда на бреющем полете истребитель и закричал: «Смотрите, МиГ! МиГ!» Тимка на меня укоризненно посмотрел, и мне стало неловко своей восторженности.

Тимур Фрунзе, Володя Ярославский и я были назначены в 16-й истребительный полк, стоявший в Люберцах. Это был «парадный» полк – до войны он всегда участвовал в пролетах над Красной площадью в дни праздников, 7 Ноября и 1 Мая. Не забуду ощущения, когда мы, одетые в кожаные «регланы», впервые вошли в летную столовую и сели за столик рядом с настоящими летчиками. Неужели мы уже тоже летчики?

Полк летал на самолетах МиГ-3 и И-16, но не пятого типа, на котором мы летали в летной школе, а двадцать четвертого, на нем стоял мотор М-63 вместо М-25, к двум пулеметам ШКАС добавились две пушки ШВАК, и было еще несколько отличий. Так что нам предстояло, как говорят в авиации, переучивание. Но опять вмешался Вася. Он решил сам нас переучить на современный самолет Як-1 и забрал из полка в Москву на Центральный аэродром имени М.В. Фрунзе, где стояли самолеты инспекции ВВС. В первый же день он сделал с нами по два полета на двухместном Як-7В. Самолет мне очень понравился. После излишне чувствительного и верткого И-16 особенно ощущалось, что Як устойчив и прост в пилотировании, в том числе на взлете и посадке. Удобно в кабине и меньше шума от мотора. Намного лучше обзор вперед, так как мотор водяного охлаждения имел меньший «лоб», чем звездообразный мотор воздушного охлаждения на И-16.

На второй день на аэродроме Вася сразу же меня спросил: «Полетишь один?» Я, можно сказать, опешил, но виду не подал. Для меня, вчерашнего курсанта, было странно – после всего лишь двух провозных выпустить самостоятельно, да еще без контрольного полета в день вылета! В школе, даже когда курсант уверенно летает самостоятельно, каждый летный день начинается с контрольного полета с инструктором. А тут еще и впервые на новом типе самолета! Я, конечно, ответил, что полечу, хотя и был взволнован. Сделал два полета по кругу. Все прошло нормально. Тимур и Володя тоже хорошо слетали.

На следующий день, когда мы вдвоем с Василием ехали в машине на аэродром, он, сидя за рулем, давал мне задание на полет в зону (то есть на тренировку в выполнении фигур пилотажа). Назвал скорость, на которой следовало выполнять глубокие виражи, и мне послышалось 250 км/ч. На И-16 требовалась скорость 240, и, хотя Як более скоростной самолет, я подумал, что благодаря его устойчивости 250 км/ч, очевидно, достаточно, и не переспросил. Выполняя вираж, я почувствовал, что самолет покачивается и близок к сваливанию – скорость была явно мала. Увеличил ее до 300 и выполнил все заданные виражи. На земле Вася меня грубо обругал (это он умел!). Оказалось, я ослышался – надо было держать 350 км/ч. Мне потом рассказали, что, видя с земли, как я покачиваюсь на малой скорости, Вася ругался матом и кричал мне, как будто я могу услышать. Радиостанции на самолете не было. Я еще раз добрым словом вспомнил своего инструктора: он научил меня чувствовать грань, за которой происходит сваливание самолета на крыло.

Однако сорваться в штопор мне все-таки довелось. Выполняя один из следующих полетов в зону, я решил сделать петлю. Уже перевалив за вертикаль, посмотрел на указатель скорости и увидел, что она быстро уменьшается. Мне показалось, что скорости не хватит, я дал педаль и ручку влево, чтобы разворотом привести самолет к горизонту, а он вошел в штопор. Так и должно было произойти – я допустил грубую ошибку – отклонение руля направления создало скольжение, способствующее срыву. Даже если скорость мала, надо было продолжать петлю, не допуская выхода на чрезмерный угол атаки. А на самом деле темп падения скорости был вполне нормальным. Но ведь это была моя первая в жизни петля!

Дело в том, что незадолго до войны в авиации запретили выполнение фигур высшего пилотажа «в связи с высокой аварийностью». Поэтому нас в летной школе этим фигурам не обучали – мы выполняли только виражи, спирали, боевые развороты и, кажется, петли. Летчики в строевых частях фигур сложного и высшего пилотажа тоже не выполняли (разве что тайком). Это было ошибочное решение, отрицательно сказавшееся на подготовленности наших молодых летчиков в начале войны. Освоение фигур высшего пилотажа повышает мастерство летчика, формирует у него чувство самолета и способность ориентироваться при любом его положении. В конечном счете это повышает безопасность полета, не говоря уже о том, что свободное владение самолетом в пространстве необходимо в воздушном бою.

К сожалению, подобные решения, исходящие из принципа «как бы чего не вышло», в нашей авиации повторялись неоднократно. Так было в 1950 году, когда командование ВВС запретило в строевых частях выполнение штопора на самолетах типа МиГ-15 (об этом я расскажу позже). В 70-х годах были запрещены фигуры сложного пилотажа на штурмовике Су-24, и некоторое время был ограничен пилотаж даже на МиГ-23.

Вернусь в прошлое. После трех дней полетов Василий вдруг объявил, что он не сможет нас больше тренировать и мы должны улететь в 8-й запасной авиаполк, находящийся в поселке Багай-Барановка севернее Саратова. Он собрался в командировку на Саратовский авиационный завод на самолете инспекции ВВС, американском Си-47 (аналог нашего лицензионного Ли-2, но с более мощными моторами), и взял нас с собой. Это было за два дня до 16 октября, известного как «драпдень» в Москве, о котором я еще расскажу.

По дороге мы залетели в Куйбышев, где жили в эвакуации наши родные. Когда зашли в подъезд дома, отведенного для И.В. Сталина (он там никогда не был, а жили его дочь Светлана и жена Василия, Галя), охранник поздравил Васю с сыном, родившимся в этот день, 14 октября. Сейчас он – Александр Бурдонский, режиссер Центрального театра Российской армии, взявший фамилию своей матери. В 2001 году я его поздравил с шестидесятилетием, а потом был на премьере поставленного им спектакля.

Мы прилетели в Саратов и проехали вместе с Василием на завод, который выпускал самолеты Як-1. Вечером зашли к эвакуированной из Москвы знакомой Васи по школе Нине Орловой, второй жене кинооператора Романа Кармена. Мне запомнилась обстановка, наверное типичная для жизни эвакуированных, – отгороженный простыней угол, маленький ребенок в кровати, висящие мокрые пеленки. Не произвела впечатления в этих условиях и Нина, и, только увидев ее позже в Москве, я понял, что она действительно, как говорили, одна из первых московских красавиц.

8-й запасной истребительный авиаполк, куда мы прилетели, занимался подготовкой летчиков на самолетах типа Як для пополнения полков, прилетавших с фронта. Они получали здесь и новые самолеты. Когда мы заканчивали подготовку, готовился к отправке на фронт 163-й истребительный полк. Мы попросили, чтобы нас назначили в этот полк, но нам сказали, что получим назначение в Москве.

Мы жили в большой длинной землянке или, вернее, углубленном наполовину в землю бараке, где помещалось около двухсот человек, располагавшихся в основном на двухэтажных деревянных нарах, а в конце барака было около десятка железных коек, где нас и устроили. Здесь, когда мы со всеми проходили санпропускник, я впервые увидел платяных вшей.

Запомнилось, как мы, стоя в землянке у репродуктора, слушали речь Сталина на торжественном заседании на станции метро «Маяковская» 6 ноября 1941 года. Тимур, который знал и любил русскую историю, очень был рад, что Сталин упомянул Александра Невского, Суворова и Кутузова: «Наконец-то вспомнили историю России!»

Закончив переучивание, мы получили предписание прибыть в Москву в Управление кадров ВВС. Решили добираться через Куйбышев – навестить своих эвакуированных туда родных, да и улететь оттуда в Москву легче. Прилетевший накануне старый тяжелый бомбардировщик ТБ-3 улетал с какими-то пассажирами в Сызрань. Все-таки ближе к Куйбышеву, и мы к ним присоединились. Полет был не из приятных: пассажиры помещались внутри голого металлического дребезжащего фюзеляжа, как сельди в бочке, ни одного окошка, и было совершенно непонятно, как и куда мы летим. Хорошо, что недолго. Из Сызрани дальше в Куйбышев решили ехать поездом, но в последний момент я узнал, что готовится к вылету в Куйбышев какой-то У-2. Оказалось, что, кроме пожилого летчика, в задней кабине летит девушка-летчица. Убедившись, что друзья не будут в обиде, уговорил летчиков взять меня, и мы с девушкой, оба в меховых комбинезонах, втиснулись вдвоем, обнявшись (иначе не поместиться), в одноместную заднюю кабину. Тимка и Володя добрались до Куйбышева только на следующий день.

Нашу семью (маму и троих моих братьев), эвакуированную сюда в октябре, поселили на втором этаже небольшого особняка в переулке недалеко от драматического театра. На первом этаже жил «всесоюзный староста» Михаил Иванович Калинин. Условия, конечно, несравнимы с теми, что у Нины Кармен в Саратове.

Мама рассказала, что отец все время находится в Москве, только в двадцатых числах октября он приезжал вместе с Молотовым на четыре дня в Куйбышев для проверки работы эвакуированного сюда Совнаркома и снова уехал.

Через день после моего приезда в Куйбышев, 15 декабря, находившийся там К.Е. Ворошилов улетал в Москву. Он взял на свой самолет Тимура, Володю и меня. Летела в Москву также и моя мама. На следующий день в Управлении кадров мы получили назначения в боевые авиаполки. Володя Ярославский поехал в Клин, Тима Фрунзе – в Монино, а я попал в 11-й истребительный авиаполк, стоявший на Центральном аэродроме в Москве. Уже одиннадцать дней шло наступление наших войск, гнавших немцев от столицы.

Глава 6

ТИМУР, ВОЛОДЯ, ЛЕОНИД

11-й авиаполк 6-го истребительного авиационного корпуса ПВО в критические дни обороны Москвы, когда немцы дошли почти до Химок, занимался несвойственным для истребительной авиации ПВО делом – штурмовками наземных войск. Самолеты Як-1, которыми был вооружен полк, для этого не были приспособлены – хотя за спиной летчика была бронеспинка, спереди брони не было, если не считать небольшого бронестекла в козырьке фонаря кабины. Вооружение для действий по наземным войскам было недостаточным, но его усилили – установили под крыльями шесть балок для РСов – реактивных снарядов типа наземных «катюш», но малого калибра.

Командиром полка был майор Н.Г. Кухаренко, а комиссаром майор Вакуленко, часто летавший в качестве командира группы.

Можно представить, насколько близко к Москве подошли немецкие войска, если полет на штурмовку с Центрального аэродрома (Ходынка) занимал от взлета до посадки 17–18 минут! Такой же «работой» занимался и другой базировавшийся на этом аэродроме истребительный авиаполк, получивший за оборону Москвы наименование 12-го гвардейского. Позже мне довелось в нем служить.

При штурмовках 11-й полк нес большие потери. 14 декабря лейтенант Венедикт Ковалев, будучи подбит во время штурмовки, направил свой горящий самолет на немецкую зенитную батарею (4 марта 1942 года ему посмертно присвоили звание Героя Советского Союза). Мне рассказали также о не вернувшихся два дня назад после штурмовки летчиках В. Головатом и В. Миккельмане. Особенно тепло и с печалью говорили о смелом летчике и хорошем товарище Миккельмане. А Головатый уже дважды был сбит и возвращался в полк, и вот опять… Но через три или четыре дня, уже при мне, Головатый снова вернулся!

В составе 11-го полка осталось, кажется, только двенадцать летчиков и восемь самолетов. Для боевых вылетов использовали даже учебно-тренировочный Як-7В («вывозной»), установив в передней кабине бронеспинку. В первую военную зиму снежный покров на аэродромах еще не укатывали, поэтому колеса на самолетах были заменены на лыжи, при уборке шасси прижимавшиеся к крылу. Самолеты к зиме были покрашены для маскировки белой краской. В это время в полк из эскадрильи инспекции передали новый Як-1, его закрепили за мной. Он был обычного зеленого цвета – не успели перекрасить, и это позже сыграло некоторую роль в моей судьбе.

Мы жили в двухэтажном доме (бывшей казарме) на Ленинградском проспекте, напротив Петровского дворца – он и сейчас там стоит. Светлое время дня проводили в землянке или у стоянки самолетов. Кормили нас в столовой академии Жуковского в Петровском дворце, ходить туда было далековато, поэтому днем, пока летали или были в готовности на вылет, мы не обедали, а с наступлением темноты (дни были короткие) шли в столовую и ели с небольшим интервалом обед и ужин. Командир эскадрильи Степан Верблюдов раздавал летчикам талоны на «100 грамм» (фронтовой суточный паек водки). Почему-то всем доставалось по два, а то и по три талона.

Общение с боевыми летчиками, которых я уважал и даже восхищался ими и которые не прочь были выпить, не пристрастило меня к спиртному – в течение всей жизни я этим не увлекался. Никогда и не курил, так же как и мои братья. В нашем доме вообще никто не увлекался спиртным и не курил. Отец пил за воскресным обедом или ужином только сухое или полусладкое вино (особенно он любил «Лыхны» и «Псоу»), часто даже разбавленное водой. В молодости он до 23 лет не знал ни водки, ни коньяка. Даже виноградное вино отведал всего два раза – когда исполнилось 20 лет и еще через год.

Как он говорил, на ночных ужинах у Сталина ему приходилось употреблять крепкие напитки, но он старался пить как можно меньше. Когда он ехал туда, то всегда переживал, что придется выпить больше, чем ему бы хотелось. Хотя Сталин сам предпочитал полусладкие вина или шампанское, но другим навязывал коньяк или водку. Отец рассказывал, что как-то, вынужденный под нажимом хозяина выпить целый бокал коньяку, он вышел из столовой в находящуюся рядом маленькую комнату с умывальником и диваном. Он освежился водой, поспал некоторое время на диване и вернулся к столу посвежевшим. Так ему удалось делать еще на двух-трех ужинах, пока эту его хитрость не обнаружил Берия, который тут же выдал его. Как рассказал отец, Сталин подошел к нему и медленно, со злостью сказал: «Ты что, хочешь быть умнее всех? Можешь потом сильно пожалеть…»

Курить отец бросил, когда понял, что ему, перенесшему туберкулез, табак вредит, да и не хотел, я думаю, подавать плохой пример подраставшим детям. Мама, будучи уверена, что мы не начнем курить, вкладывала в посылавшиеся нам с оказией фронтовые посылки папиросы, «чтобы угощать товарищей».

Оставшиеся летчики полка были «ветеранами» – они участвовали в отражении первого налета немецкой авиации на Москву 22 июля 1941 года, и многие были с орденами. Мой командир звена Владимир Лапочкин имел за этот бой орден Красного Знамени, а Сергей Куцевал – орден Ленина.

Полеты на штурмовку к этому времени прекратились, немцы отступили за Волоколамск. Теперь мы летали на прикрытие конницы Доватора, действовавшей в тылу у немцев, но погода была плохая, облачная, и, кроме обстрела нас зенитками (я видел однажды несколько «шапок» разрывов метрах в двухстах за хвостом моего самолета – значит, разорвались они совсем рядом), никаких событий не происходило. Однажды после взлета шестерки наших самолетов аэродром и весь район закрыло сильным снегопадом. По команде ведущего мы по одному стали заходить на посадку. С высоты около 50 метров было видно землю под собой и вперед только метров на триста – четыреста. Это очень сложные условия, тем более для молодого, неопытного летчика, каким я был тогда (мой общий налет был тогда менее ста часов!). Оказавшись в районе Беговой улицы, я увидел здание ипподрома и, ориентируясь по нему и знакомым улицам, вышел на аэродром. Увидел посадочное «Т», но шел к нему под углом, наискосок. Пришла в голову удачная мысль – выпустил закрылки и, выполнив вираж на высоте 30–40 метров над полем аэродрома, снова увидел «Т», но уже смог сесть по правильному направлению. Оказалось, что, кроме командира и меня, все сели под разными углами поперек аэродрома. За эту посадку я получил первую свою благодарность в строевом полку.

Еще случай. Собираясь выпустить шасси перед посадкой, я увидел по манометру, что мало давление воздуха в баллоне, и решил, что не стоит создавать противодавление, то есть кратковременно поставить кран на уборку и затем на выпуск, как полагалось для предотвращения ударного выхода стойки шасси в выпущенное положение. Поставил кран сразу на выпуск и услышал более сильный звук, чем обычно. «Солдатики» – штырьки, связанные со стойками шасси, вышли из плоскости крыла – значит, шасси выпустились, – но зеленая лампочка левой стойки почему-то не загорелась. После приземления самолет плавно опустился на законцовку левого крыла и развернулся на 90 градусов. Оказалось, что, несмотря на малое давление в баллоне, произошел удар, и подкос левой стойки шасси разорвался пополам (наверное, все же был дефект металла). Зеленая лампочка потому и не горела, что стойка шасси свободно болталась, и при посадке она сложилась. Благодаря снегу крыло не повредилось, погнулись только балки подвески реактивных снарядов.

В своей летной жизни я в полете обычно старался анализировать ситуацию и принимать решение в зависимости от нее – не нравилось действовать бездумно по инструкции. В данном случае это меня подвело, но в дальнейшем часто и выручало, хотя с точки зрения ответственности такой подход чреват неприятностями. Мне хочется здесь привести известную выдержку из Циркуляра Морского технического комитета России 1910 года, которую я прочитал, уже став испытателем:

«Никакая инструкция не может перечислить всех обязанностей должностного лица, предусмотреть все отдельные случаи и дать вперед соответствующие указания, а потому господа инженеры должны проявлять инициативу и, руководствуясь знаниями своей специальности и пользой дела, прилагать все усилия для оправдания своего назначения».

16 января 1942 года нашу пару, командира звена Лапочкина и меня, подняли по тревоге в воздух: на подходе к Истре обнаружен Ю-88, очевидно разведчик. Это был мой тринадцатый вылет на боевое задание. Когда мы пришли в район Истры, самолета противника уже не было. Командир знаками показал мне, чтобы я вышел вперед и выполнял роль ведущего при дальнейшем патрулировании. У меня было приподнятое настроение, близкое к эйфории, – я чувствовал себя настоящим боевым летчиком, мне было море по колено! Наученный тем, что потом произошло, я выработал для себя правило, которому стараюсь всю жизнь следовать, – как только чувствую необычную приподнятость, особенно в сложных делах, мысленно одергиваю себя и говорю: «Повнимательней!» Думаю, что это меня оберегало от самоуверенности и помогало избегать опасных ситуаций.

Я увидел впереди слева три истребителя, идущие навстречу. Когда они оказались слева и выше, сделал боевой разворот (то есть на 180 градусов с набором высоты) и вышел метров на семьсот сзади них, но тут же понял, что это Яки, и начал отворачивать вправо, продолжая за ними наблюдать. Вдруг левый ведомый энергично развернулся влево и зашел мне в хвост. Я ввел самолет в вираж с максимальным креном. Глядя назад, я видел, что белый Як с красными звездами «сидит на хвосте» вплотную, метрах в пятидесяти. Вираж я выполнял предельный, с максимальной перегрузкой, поэтому с однотипного самолета, имеющего такие же возможности, попасть в мой самолет было нельзя. Сделав два или три виража, я решил из него выйти, так как самолет был явно свой. Как только вывел из крена, увидел слева не более чем на метр от кабины зеленые струи трассирующих пуль. Сжался, прячась за бронеспинкой кресла, покачал крыльями, давая знать, что я свой, и переворотом ушел вниз. Выйдя в горизонтальный полет, увидел, что фанерная обшивка крыла у самого фюзеляжа, где находится бензобак, кусками выломана и оттуда вырываются языки пламени. Если бы очередь попала в фюзеляж, бронеспинка меня бы не спасла, так как летчик стрелял, кроме пулеметов, также из пушки. Опять везение.

У меня не возникло даже мысли о прыжке с парашютом, хотя это было бы более правильным решением. Быстро снизился и стал садиться, не выпуская шасси, на покрытое снегом поле. К этому моменту огонь был уже и в кабине – очевидно, горящий бензин протек из крыла в фюзеляж. Левой рукой защищал от огня лицо, правая была на ручке управления. На мне были меховой комбинезон, кожаный шлем и очки, спасшие мне глаза, но на руках были шерстяные перчатки, которые просто горели. Вспомнилось, что перед вылетом я раздумывал, какие перчатки надеть, и отложил в сторону кожаные на меху перчатки с большими крагами, которые нам тогда выдавали. Как я об этом потом пожалел – они бы защитили не только руки, но и лицо. К моменту выравнивания на посадке огонь был уже очень сильным, смутно помню, что кричал от боли. Следующее, что выплывает из памяти, – самолет на земле, я поднимаюсь в кабине и стаскиваю с себя ремешок горящего целлулоидного планшета. Опять провал памяти, – и я уже на снегу метрах в семи от горящего самолета. Подумал – сейчас начнут рваться снаряды боекомплекта, и отползал, чувствуя сильную боль в коленях. Решил, что ранен, но потом оказалось, что у меня сломана правая нога в области колена – видимо, вылезая через борт кабины, я упал коленом на крыло, – а также обожжено лицо, кисти рук и левое колено (штанина комбинезона в этом месте просто сгорела).

Низко надо мной прошел Як – мой ведущий, Лапочкин. Я помахал ему рукой, показывая, что жив. Красочная картина – зеленый самолет, охваченный ярким пламенем, на белом снегу… Я отполз на руках еще пару метров, и начали рваться снаряды. Подошли на лыжах три подростка лет десяти – двенадцати, подложили под меня несколько лыж и потащили к проходящей недалеко дороге. Там меня кто-то уложил на розвальни, запряженные лошадью. Мороз был сильный, обожженное лицо и руки стали обмерзать, кто-то надел мне варежки и закрыл лицо шапкой. Сутки я пробыл в полевом госпитале, находившемся в каком-то старинном здании на окраине города Истры (кажется, это был дом отдыха). Ожоги оказались сильными – третьей, а местами четвертой степени и мучительно болели. Медсестра смачивала их раствором марганцовки, боли проходили, но вскоре я снова начинал стонать. Госпиталь был переполнен, раненые лежали в холле и на площадках лестницы, стоны раздавались отовсюду.

На следующий день из Москвы пришла «санитарка» с секретарем моего отца Александром Владимировичем Барабановым, знавшим меня с детства. Меня отвезли в Кремлевскую больницу на улице Грановского, где я пролежал около двух месяцев. На лице ниже глаз была толстая черная корка с отверстием между губами, через него и кормили с помощью поилки. Наблюдавший меня профессор А.Н. Бакулев пинцетом снимал слои корочки, уверяя, что следов не останется. А позже, когда действительно на лице почти не осталось следов, Александр Николаевич признался, что только успокаивал меня и маму, а на самом деле ожидал, что будут рубцы, такие же, как остались у меня на кистях рук и на колене.

Сбил меня летчик 562-го полка (в нем служил Володя Ярославский, он мне и рассказал) младший лейтенант Михаил Родионов. На аэродроме после посадки он сказал: «Кажется, я своего сбил, – и добавил: – А что он мне в хвост полез?..» Видимо, был разгорячен боевым полетом, и его еще сбило с толку, что у меня самолет зеленого цвета, а не белый. И все-таки непонятно – я ведь стал уже отворачивать от их группы, когда он зашел мне в хвост, и потом я сам вывел из виража, то есть перестал обороняться. Как мне потом рассказали, в связи с этим был выпущен приказ (а уже в наше время я его прочитал), которым предписывалось Родионова отдать под суд, а «степень вины лейтенанта Микояна определить после его излечения». Насколько я знаю, его не судили, и со мной никто не разбирался. Хотя не так давно известный летчик, участник войны в Испании, как и Отечественной, тогда еще подполковник, а после войны генерал Михаил Нестерович Якушин рассказал мне о том, что был у меня в больнице (хотя я этого не помнил), для того чтобы уточнить детали этого случая для подготовки приказа (он тогда был заместителем командира 6-го авиакорпуса, в который входил наш полк).

3 июня 1942 года Родионов погиб – таранил Ю-88 в крыло, но тот продолжал лететь, и тогда он таранил вторично в фюзеляж. «Юнкере» упал, а Родионов при посадке с убранным шасси в поле угодил на противотанковые укрепления. Ему посмертно присвоили звание Героя Советского Союза. Я его так и не увидел.

В больнице каждый день подолгу бывала мама, помогала сестрам, два раза приходил отец. В феврале пришли Василий Сталин и мой брат Володя, который только что приехал из летной школы. Увидев у Васи на петлицах четыре «шпалы», я спросил: «Это что за частокол?» – он стал уже полковником, хотя еще в октябре был капитаном, а в ноябре майором. Звание подполковника он перескочил. (Генеральское звание ему, уже командиру дивизии, присвоили после войны, в 1946 году; тем же постановлением правительства, что и моему дяде, Артему Ивановичу.)

На пятый или на шестой день меня навестил Ворошилов. В разговоре я спросил его, пишет ли Тимур. Климент Ефремович ответил: «Пишет, пишет…» – и, как я потом вспомнил, отвел взгляд. Позже я узнал, что он только что вернулся из Крестцов в районе Новгорода, где хоронили Тимура, сбитого 19 января (поэтому, наверное, он ко мне и пришел). Тимур немного не дожил до своего девятнадцатилетия. А о его гибели мне сказал Юра Темкин, товарищ по летной группе, навестивший меня через неделю.

Полк Тимура должен был перелететь на Северо-Западный фронт под Старую Руссу, его же хотели перевести в другой полк, остававшийся под Москвой. Он обратился к Ворошилову, и тот распорядился оставить Тимура в его полку. Тимка рассказал мне об этом, позвонив по телефону в ночь под Новый, 1942 год (нас обоих отпустили домой). Это был наш последний разговор.

Как я узнал позже, Тимур в паре с командиром звена лейтенантом Шутовым атаковали и сбили самолет-корректировщик «Хеншель-126», потом появились «Мессершмитты». Удалось сбить одного из них, но самолет Шутова был подбит, и Тимур остался один. Бывший одно время начальником штаба 32-го гвардейского полка майор Простосердов (после войны – генерал) случайно был очевидцем окончания этого боя и рассказал мне, что увидел идущий на малой высоте Як, который вяло покачивался, а за ним шли два мессера. Один из них дал очередь, Як «клюнул» и ударился в землю. Простосердов подбежал к обломкам, вынул из нагрудного кармана погибшего летчика комсомольский билет и узнал, что это был Тимур Фрунзе.

Зная характер Тимура, я уверен, что он уже был тяжело ранен, иначе он не вел бы себя в эти последние минуты пассивно.

В 50-х годах Тимура перезахоронили на Новодевичьем кладбище в Москве. Недалеко от него находится бывший Теплый переулок, переименованный в улицу Тимура Фрунзе, и там школа, в которой хранили память о нем и ежегодно в день его рождения, 5 апреля, проводили встречи со школьниками 5–6-х классов (с 1994 года встреч уже не было). Я всегда приходил на эти встречи, где бывали его одноклассники, однополчане, некоторые его родственники и рассказывали о Тимуре.

В Тимуре сочетались очень разные черты – с одной стороны, это был типичный «мальчик из порядочной семьи», с другой – обыкновенный проказливый парень. Высокий, стройный, с хорошей спортивной выправкой, которой он гордился, Тимур увлекался многими видами спорта – я уже упоминал верховую езду, кроме этого, он занимался гимнастикой, борьбой и стрельбой из различного оружия. Страстно любил охоту, но, думаю, не столько из-за возможности стрельбы по живым существам, сколько из-за того, что с охотой связано, – природа, компании, долгие задушевные беседы у костра.

Очень компанейский, веселый, общительный и прямой, он был хорошим товарищем и имел много друзей. Не терпел нечестности и недоброй хитрости. В школе его любили ученики и учителя, хотя он бывал заводилой многих проделок и доставлял иногда учителям мелкие неприятности. (Как-то в последний день занятий перед летними каникулами он встал на колени перед учительницей и пропел: «Последний день, учиться лень, и просим вас не мучить нас!»)

При всем этом Тимур был начитанным, образованным и хорошо учился. Он любил литературу и живопись, интересовался историей, свободно владел немецким языком (у них с сестрой Таней в детстве была воспитательница – немка, и в доме Ворошилова жила в качестве члена семьи экономка, тоже немка, Лидия Ивановна, я ее хорошо помню). Тимур был очень увлекающимся и отчаянно смелым, до безрассудства. Кто-то из инструкторов в летной школе сказал ему, что при его бесшабашности он долго не пролетает: «Убьешься!» (после того как он, увлекшись пилотажем в зоне на У-2, снизился до очень малой высоты, за что сутки сидел на гауптвахте).

Тимуру посмертно присвоили звание Героя Советского Союза. На встречах с детьми, рассказывая о нем, я обычно говорил, что Тимур, так же как и мой брат Володя, память которого тоже чтили в двух школах, не совершили больших подвигов – просто не успели их совершить, хотя, как личности, они были готовы к ним. И чтят их скорее как символы, отражающие судьбу многих сотен тысяч юношей, стремившихся защищать Родину и отдавших за нее свои, можно сказать, еще не прожитые жизни.

После больницы я оставался около двух месяцев, а потом долго еще был на амбулаторном лечении. Болело правое колено, я сильно хромал, а на левой ноге не заживали раны от ожогов. В начале апреля я улетел в Куйбышев, где, как я уже упоминал, жили в эвакуации мама и братья.

Травмированное колено оставило мне физическую память о войне на всю жизнь – я частенько хромал, иногда заметно для окружающих. А в последнее время – всегда. Несколько раз случались обострения, когда коленный сустав наполняется жидкостью – врач высасывает шприцем почти до ста кубиков (вместо одного-двух в нормальном суставе), и тогда я ходил с трудом – колено болело, и нога почти не сгибалась. Но, к счастью, тогда, после амбулаторного лечения, меня допустили к полетам и потом тридцать лет допускали без ограничений, хотя тренировочные парашютные прыжки запрещали. Откровенно говоря, это меня не очень огорчало. Как-то вскоре после войны профессор Бакулев увидел меня на теннисном корте. «Смотри! На костылях ходить будешь!» – сказал он, но, к счастью, ошибся – я играл в теннис до 78-летнего возраста.

В поликлинике в Куйбышеве познакомился с двумя старшими лейтенантами, тоже проходившими амбулаторное лечение после ранения: Рубеном Ибаррури, сыном вождя испанской компартии знаменитой Долорес, и Леонидом Хрущевым. Оба уже имели по ордену Красного Знамени. С Рубеном, высоким, красивым и веселым парнем, мы встречались недолго – вскоре он уехал в Москву. Потом я узнал, что он попал в десантную дивизию командиром пулеметной роты, в бою под Сталинградом был ранен в живот и, как рассказывали, тут же покончил жизнь самоубийством.

Старший лейтенант Леонид Хрущев – летчик с довоенного времени, с первого дня войны участвовал в боевых действиях. Он совершил около тридцати вылетов на бомбардировщике Ар-2 (вариант самолета СБ).

В конце июля 1941 года самолет Леонида был атакован немецким истребителем. Леонид едва дотянул до линии фронта и сел с убранным шасси на нейтральной полосе. Штурман погиб при посадке, радист был ранен, а у Леонида при посадке оказалась сломанной нога. По его словам, «кость торчала наружу через сапог». Их выручили наши солдаты. В полевом госпитале у Леонида хотели ногу отрезать, но он не дал, угрожая пистолетом. Нога очень плохо заживала – он лечился более года.

Леонид Хрущев был хороший, добрый товарищ. Мы с ним провели, встречаясь почти ежедневно, больше двух месяцев. К сожалению, он любил выпивать. В Куйбышеве в это время был командированный на какое-то предприятие товарищ Леонида, Петр, у которого в гостиничном номере мы вечером часто бывали. Приходили и другие гости, в том числе и девушки. Помню, что был патефон и пластинки полузапретного Петра Лещенко, песни которого я уже тогда любил. И до сих пор, если удается услышать его голос, я вспоминаю свою юность и эти дни в Куйбышеве. Я при этих встречах почти не пил, а Леонид, даже изрядно выпив, оставался добродушным, никогда не «буйствовал» и скоро засыпал.

Бывали там и две молодые танцовщицы из Большого театра – Валя Петрова и Лиза Остроградская, с которыми мы познакомились и подружились. Большой театр был тогда в Куйбышеве в эвакуации. До этого еще в Москве я познакомился, а потом виделся и в Куйбышеве с прима-балериной этого театра Ольгой Васильевной Лепешинской, с которой дружил все эти годы вплоть до ее смерти в 2008 году. Эти встречи приобщили меня к балету на долгое время. Я и сейчас к нему неравнодушен, хотя хожу в основном в драматические театры.

В один из последних месяцев 1942 года Леонид неожиданно появился в Москве, и мы с ним увиделись. Недолечив ногу, он ехал на фронт, получив разрешение переучиться на истребитель Як-7Б. Через некоторое время я в Москве встретился с Петром – приятелем Леонида, и он рассказал мне о происшедшей осенью в Куйбышеве трагедии. Однажды в компании оказался какой-то моряк с фронта. Когда все были сильно под градусом, в разговоре кто-то сказал, что Леонид очень меткий стрелок. На спор моряк предложил Леониду сбить выстрелом из пистолета бутылку с его головы. Леонид долго отказывался, но потом все-таки выстрелил и отбил у бутылки горлышко. Моряк счел это недостаточным – сказал, что нужно разбить саму бутылку. Леонид снова выстрелил и теперь попал моряку в голову. Леонида осудили на восемь лет с отбытием на фронте (во время войны существовала такая форма отбытия уголовного наказания военными). Поэтому он и уехал на фронт с еще не совсем зажившей раной. При нашей встрече в Москве он об этой истории умолчал.

А о его гибели мне рассказал летчик, который, как мне запомнилось, был участником последнего боя Леонида, – Иван Жук, в 1943 году переведенный в 12-й гвардейский полк, в котором я тогда служил. Жук видел в бою 11 марта 1943 года (или знал по рассказу участника боя?), как идущий на вираже в хвосте Леонида истребитель «Фокке-Вульф-190» дал очередь и самолет Леонида левым полупереворотом перешел в пикирование. Падения самолета никто не видел из-за продолжавшегося боя и сильной дымки внизу. То, что «Фокке-Вульф» сумел на вираже сбить более маневренный Як, можно объяснить тем, что Леонид, будучи летчиком-бомбардировщиком, не успел как следует освоить пилотаж на истребителе и не смог выполнить вираж с предельно малым радиусом. Вот судьба – не помешал бы врачам отрезать ногу, возможно, был бы жив и сейчас.

Место гибели Леонида не было найдено. Я думаю, это объяснимо, учитывая ожесточенный характер наземных боев в этих местах и болотистую местность, а также то, что искать стали позже, после освобождения этой территории от немцев. Самолет моего брата Володи, сбитого в воздушном бою, о чем я расскажу ниже, тоже не был найден, хотя один из летчиков видел его падение и точно указал место на карте.

В последнее время публиковалось мнение, что, мол, самолет не был сбит, а сорвался в штопор, и на этом основании предполагается, что Леонид попал в плен. И якобы он в плену «плохо себя вел». Потом будто бы люди из НКВД его выкрали, и затем он был осужден и расстрелян за предательство. (Генерал Судоплатов, который якобы осуществлял операцию по захвату Леонида, в своих мемуарах пишет, что ничего подобного не было.)

Я в такую версию не верю ни на йоту. То, что самолет Леонида будто бы не был сбит, основывается в этих публикациях на письме командира авиационного полка Н.С. Хрущеву. В нем говорится, что когда по Леониду стрелял «Фокке-Вульф», то «снаряды рвались далеко за хвостом», а самолет Леонида будто бы сорвался в штопор. Но там же сказано, что он «с переворота, под углом 65–70 градусов пошел к земле». Мне не верится, что это мог написать летчик, да еще командир полка (возможно, он пытался оправдаться за то, что не «уберег» сына Хрущева, или вообще это писал кто-то другой). Дело в том, что снаряды авиационных пушек имеют только дистанционные самоликвидаторы, взрывающиеся на большой дальности, после пролета цели. Боевым является ударный взрыватель – он срабатывает только при попадании в преграду. Так что «рваться за хвостом» они не могли. Видеть, что очередь не попала в самолет, можно было только по трассирующим снарядам, если они были в пущенной очереди. Но об этом не упоминается.

Теперь о штопоре. После сваливания самолет вращается, снижаясь вертикально, а не пикирует под крутым углом. На пикировании самолет в штопор не может войти (это возможно только при выводе из пикирования). Но даже если и был штопор – куда же делся самолет? Если он разбился, то и летчик погиб, так как никто не видел в воздухе его раскрывшегося парашюта. Предположить, что он был подбит и благополучно совершил вынужденную посадку на поле боя, усеянное всевозможными препятствиями, практически нельзя. Тогда как же он мог попасть в плен? Может быть, авторы предполагают, что, выведя из штопора, Леонид улетел на запад и сел на немецкий аэродром? Можно ли в это поверить, особенно прочитав приведенную там же его блестящую характеристику как боевого летчика, проявившего героизм? Почему вдруг улетел, после уже нескольких проведенных воздушных боев?

А несколько лет назад следопыты нашли ушедший в болото самолет с останками летчика, по некоторым признакам это мог быть и Леонид. Говорят, номер самолета не сошелся, но ведь это, наверное, не единственный самолет, исчезнувший в войну в болоте.

Вернусь немного назад. Я прилетел в Москву в конце июня 1942 года вместе с мамой и братьями, возвратившимися из эвакуации. Ожоги мои зажили, но я еще сильно хромал. В это время мой брат Володя, окончив в феврале 1942 года ускоренный курс летной школы, заканчивал дополнительную тренировку в эскадрилье при инспекции ВВС, начальником которой был Василий Сталин. Он любил моего брата и опекал его. Надо сказать, что сам Володя весьма критически относился к Василию в связи с его пьянством и случаями проявления хамства и самодурства. Как-то, помню, возвратившись от Васи после очередной вечеринки, Володя несколько раз повторял: «Ну и кретин!» (это было его излюбленное слово осуждения). Оказывается, Василий опять ругался матом при женщинах.

Володя уже был зачислен в 434-й истребительный авиаполк резерва Главного командования. Туда же назначили и меня. Полк сформировал Василий Сталин, пользуясь своими почти неограниченными возможностями по отбору и назначению людей. Летный состав полка был из инструкторов Качинской летной школы, а также уже имевших солидный боевой опыт летчиков. Трое были Героями Советского Союза, в том числе командир полка, двадцатитрехлетний Иван Иванович Клещев, уже сбивший лично 16 самолетов и двадцать четыре в группе. Единственными молодыми по опыту, да и по возрасту, летчиками были Володя и я.

В Люберцах мы проходили тренировку на самолете Як-1Б. В свободное время мы вели обычную московскую жизнь и ночевали, как правило, дома. Однажды мы с Володей были в какой-то компании и пришли домой около трех часов ночи. К нашему удивлению, мама была на ногах, очень взволнованная и в хлопотах. Она нас отругала за то, что мы где-то гуляем, а нам звонили, и рано утром мы с полком должны вылететь на фронт. Мама нас собрала, простилась, и мы, не ложась спать, уехали в Люберцы. Больше она Володю не видела… Это было 3 сентября 1942 года.

Запомнилось, что нашего командира Клещева провожала знаменитая киноактриса Зоя Федорова, они тогда жили как муж и жена. Как рассказала в интервью ее дочь Виктория, она часто вспоминала потом своего любимого, вскоре погибшего, летчика, выдавая его за отца Виктории, на самом деле дочери американского офицера, работавшего в посольстве, за связь с которым Зоя Федорова была арестована.

Мы, летчики 434-го полка, на двух самолетах Ли-2 прилетели в Багай-Барановку (вблизи Саратова) в 8-й запасной полк для получения самолетов Як-7Б с Саратовского авиационного завода. На этих самолетах, в отличие от Як-1, были установлены два крупнокалиберных пулемета БС, вместо пулеметов ШКАС ружейного калибра, а пушка была такая же, калибра 20 миллиметров. Мы облетали самолеты, постреляли в воздухе из пушки и пулеметов, при этом наблюдались случаи их отказа. Вскоре мы улетели под Сталинград.

Промежуточная посадка была на аэродроме города Камышина. Немного не дойдя до аэродрома, сел на «живот» в поле Сергей Долгушин – вытекло масло из мотора. Долгушин пришел пешком с парашютом на плече. Когда полетели дальше, Сергей сел в самолет Володи, а его посадил в фюзеляж, за пилотским креслом. Володя смеясь рассказывал, как в полете он с интересом наблюдал за полевой мышью, неведомо как забравшейся в фюзеляж и теперь старавшейся из него выбраться.

Полк стоял на полевом аэродроме Совхоз «Сталинградский» километрах в шестидесяти севернее города. Ночевали в избах. Ночью часто гудел немецкий одиночный бомбардировщик и иногда сбрасывал бомбы в районе аэродрома, несколько бомб грохнули довольно близко, и многие летчики нервничали: это было страшнее, чем в воздухе. Как-то днем, задремав на стоге сена у самолетов, мы проснулись от близкого разрыва бомб. Серия бомб легла вдоль стоянки самолетов другого полка на противоположной стороне аэродромного поля. Лежавший рядом со мной Саша Якимов, еще, кажется, не проснувшись, уже оказался в вырытой у самолета щели, вызвав смех остальных.

Однажды увидели идущий прямо на аэродром Ю-88, за которым тянулись несколько истребителей Як из соседнего полка. Летчики неумело атаковали, стреляя с большой дальности. «Юнкере» скрылся в кучевой облачности. Истребители рыскали, ожидая его в просветах. Из облака на границе аэродрома появился бомбардировщик. Ближайший Як его атаковал и сразу сбил. Он вошел в штопор и взорвался на земле. Мы закричали «ура!», но потом выяснилось, что был сбит наш Пе-2, а «Юнкере», мелькнув между облаками, ушел в другую сторону. Вот как бывает – по «Юнкерсу» не смогли попасть, а свой самолет сбили с первой очереди! В другой раз низко над стоянкой прошел Me-109. Мы стреляли в него из пистолетов, кто-то из винтовки, но это было, конечно, бесполезно, а взлететь даже дежурная пара не успела. Как-то в стороне я увидел «Мессершмитт», шедший за Яком, услышал негромкую очередь, и Як вдруг пошел на петлю. Заканчивая петлю, самолет продолжил пикирование и врезался в землю. Очевидно, тяжело раненный летчик бессознательно держал ручку взятой на себя. Все это было прелюдией.

В наш полк прибыло новое звено – женское. Четыре летчицы, техники, мотористы, вооруженцы – шестнадцать девушек. Командир – лейтенант Клава Нечаева. Командир полка Клещев решил проверить летные качества девушек и провел с ними учебные воздушные бои. Первой с ним полетела Нечаева. Вначале Клава почти зашла в хвост Клещеву, но он увернулся и скоро был у нее в хвосте. Нечаева, пытаясь уйти, перетянула ручку, и самолет сорвался в штопор. Высота уже была небольшая, и летчики в испуге за нее закричали: «Выводи!» – как будто она могла услышать. К счастью, она успела вывести. Но через несколько дней, когда она в группе наших летчиков летала вблизи линии фронта, ее сбил мессер, выполнив неожиданную атаку под углом 90 градусов. Наши летчики удивились точности его стрельбы. Клещев был в это время в штабе фронта на совещании. Вошел офицер и доложил: «Погиб майор Клещев!» Клещев сразу понял, кого на самом деле сбили, так как он отдал Клаве свой планшет, который и был найден в обломках. Это была первая жертва в нашем полку в этот период под Сталинградом. Из этих девушек-летчиц до 90-х годов здравствовала Клава Блинова, мы с ней виделись на ветеранских встречах. Она позже воевала в другом полку, ее сбили, и она попала в плен. Когда пленных везли в вагоне, они пробили дыру в полу, и шестнадцать человек, выпрыгнув на тихом ходу, бежали. Только пятеро из них добрались до своих, в том числе и Клава.

Наш полк посетил командующий ВВС А.А. Новиков. Выступая перед строем летчиков, он, в частности, сказал, что особой «заботой» истребителей должен быть самолет ФВ-189, который, корректируя огонь немецкой артиллерии, сильно досаждал наземным войскам. На следующий день, 17 сентября, Клещева вызвали на совещание в штаб фронта. Вернувшись, он собрал летчиков и объявил, что завтра, 18-го, начнется решительное наступление наших войск с севера на юг в направлении станции Котлубань (15 километров западнее города) с целью отрезать и окружить немецкие войска, осадившие Сталинград. За день наши войска должны были продвинуться на 30 километров.

С утра полк вылетел тремя большими группами на линию фронта чуть севернее станции Котлубань. Я был в первой группе ведомым у командира полка. Когда мы подошли к району, я увидел перед собой находящийся в развороте ФВ-189, получивший прозвище «рама» из-за его формы, образованной двумя крыльевыми балками, к которым крепилось оперение. Может быть, Клещев намеренно отошел слегка в сторону, чтобы предоставить его мне. Я атаковал «Фокке-Вульф», довольно спокойно прицеливаясь (что меня потом удивило). Взял немного большее упреждение и открыл огонь, постепенно уменьшая упреждение. К сожалению, стреляла только пушка, имевшая небольшую скорострельность, а оба крупнокалиберных пулемета БС отказали, поэтому вероятность попадания была не очень велика. «Рама» разворачивалась с большим креном, дальность до нее уменьшилась метров до пятисот. «Рама» еще увеличила крен и перешла в пикирование. Я еще немного прошел за ней, но потом прекратил огонь и вернулся на свое место к ведущему. Перед вылетом мне строго-настрого было сказано: ни в коем случае не уходить от него. Ниже шла вторая наша группа, капитана Стародуба, и «раму» добили. Это была первая в моей жизни стрельба по воздушной цели.

Потом мы увидели бомбардировщики «Хейнкель-111». Они шли тройками, их было несколько десятков. Клещев и я подходили к ним первые. Я опять прицеливался по всем правилам и стрелял довольно спокойно. Как только мы открывали огонь, немцы поспешно сбрасывали бомбы (их было хорошо видно) и разворачивались в сторону Дона. Значит, мы не давали им прицельно бомбить, и, может быть, бомбы падали на немецкие позиции. Вели огонь и другие самолеты нашей и двух других групп. Мои пулеметы так и не работали, хотя я, как полагалось, еще раз сделал перезарядку. Сбитых самолетов перед собой я не видел, но потом выяснилось, что было сбито семь бомбардировщиков.

Вдруг по радио я услышал кричащий женский голос: «Мессера сверху! Мессера!» – это предупреждал наземный пост наблюдения. Радиостанции тогда стояли не на всех самолетах, и не все, которые были, работали, но летчики сами увидели подходящие выше нас немецкие истребители и вошли в оборонительный вираж. Мы сделали несколько виражей, я видел наш самолет впереди и, оглядываясь, с облегчением убеждался, что за мной идет самолет тоже с выкрашенным в красный цвет носом – это было отличие машин нашего полка. Вдруг метров на сто ниже меня под углом градусов тридцать проскочил самолет с желтыми полосами на крыле. Me-109! Я понял, что он пытался атаковать меня. Довернуть на него я уже не мог.

Один Як вышел вверх и стал энергично качать крылом – это командир полка призывал летчиков к себе. Необходимо было прекратить вираж и начать активный бой. Летчики наконец одумались и начали маневрировать по вертикали, а я пристроился ведомым к одному из них. У нас уже кончалось топливо, и мессера тоже стали уходить. На аэродроме летчики не смотрели друг другу в глаза – таким опытным, обстрелянным не к лицу было пассивно виражить. Я сказал техникам об отказе пулеметов, они повозились и заверили меня, что теперь все будет в порядке, но, увы, в следующем вылете все повторилось. Отказы БСов были тогда частыми, скандал в связи с этим дошел до самых верхов. Они, может быть, сыграли роль и в судьбе моего брата.

Во втором вылете мы тоже вначале вели бой с большим количеством бомбардировщиков, и я опять стрелял только из пушки. А потом снова появились «Мессершмитты». Мы некоторое время крутились в «карусели», а потом выходили из боя и возвращались домой, как и тогда, разрозненными парами и четверками сквозь густую дымку. Внизу видны были многочисленные огоньки, вспышки и разрывы – на земле шел ожесточенный бой. Оттуда поднималась дымка почти до трехкилометровой высоты. Сквозь нее проблескивали ленты Волги и Дона, а в стороне Сталинграда были видны пожары и черные дымы. В небе десятки и десятки самолетов, и больше немецких. Эта картина на всю жизнь врезалась в мою память.

Мой брат Володя – самый молодой летчик полка как по возрасту, так и по летному опыту. Ему в июне исполнилось восемнадцать, и прошло чуть больше полугода, как он окончил летную школу. Он – всеобщий любимец. Володя сделал несколько полетов в районе аэродрома – «на прикрытие». Перед днем наступления его самолет вышел из строя, поэтому в первых вылетах на линию фронта он не участвовал.

После двух напряженных боев летчики были в напряженном психологическом состоянии. Не слышалось обычных шуток, хотя обошлось пока без потерь. Видимо, все предчувствовали еще более тяжелые бои. Я хорошо помню необычный, горький вкус во рту, очевидно из-за нервного напряжения. Клещев предложил мне отдохнуть, а мой самолет отдать брату. Командир полка тоже остался на земле, группу повел командир эскадрильи Избинский, а Володя шел с ним в паре ведомым. Когда группа возвратилась и заходила на посадку, мы увидели, что недостает двух самолетов. На мою стоянку никто не зарулил. Может быть, Володя зарулил по ошибке на стоянку своей эскадрильи? Клещев взял меня в машину, и мы поехали вдоль самолетов. Но моего самолета нигде не было… Вторым невернувшимся оказался самолет Николая Шульженко (он выпрыгнул с парашютом).

Как рассказали летчики, наша восьмерка, в которой был Володя, атаковала бомбардировщики противника, а вверху появились «Мессершмитты». Герой Советского Союза Сергей Долгушин во главе другой группы подходил на подмогу первой и находился на удалении около пяти километров, когда увидел, как наш истребитель после атаки бомбардировщика вышел разворотом вверх, а немецкий истребитель спикировал на него и открыл огонь. Наш самолет медленно перевернулся и пошел к земле, потом в какой-то момент почти выправился в горизонтальный полет, но вдруг снова клюнул вниз и отвесно врезался в землю. Это был Володя. Очевидно, он был вначале тяжело ранен и пытался управлять самолетом, но потом потерял сознание. Один из наших летчиков говорил, что пытался отсечь немца огнем, но оружие его самолета отказало. Долгушин видел момент падения самолета и, вернувшись на аэродром, точно показал командиру место на карте в 12 километрах за линией фронта у излучины оврага недалеко от станции Котлубань. Мне об этом тогда не сказали. (Позже, когда полк возвратился в Люберцы, мой отец связался по телефону с Долгушиным и расспрашивал его об обстоятельствах гибели Володи.) Совсем недавно Сергей Федорович повторил мне свой рассказ.

Мне приходилось потом слышать, что молодых летчиков обычно постепенно натаскивали по возможности в не очень сложных боевых ситуациях. Однако с нами было не так. Первый бой – и сразу пекло…

Клещев повел меня в столовую, где уже собрались летчики. Есть я не мог, самочувствие было ужасное. Да и другие почти не притрагивались к еде. Клещев вызвал командира батальона обслуживания и приказал: «Водку на стол!» Мне тоже налили, но я не мог пить, зубы стучали о стакан. Меня все-таки заставили выпить, выпили и остальные. Не было заметно, чтобы кто-то опьянел, – я понял, что это лишь сняло напряжение. Я еще надеялся на чудо. К вечеру потеряли еще один самолет. Вдруг сообщили, что найден раненый летчик. Я подумал о Володе, но это оказался выпрыгнувший с парашютом Сергей Паушев (он умер в 1991 году).

Эти бои в сентябре 1942 года были частью неудавшейся попытки решительного наступления наших войск с северного направления с целью отсечения и разгрома немцев, осадивших Сталинград, которое в литературе практически не упоминается. Мне удалось только в одном издании найти всего пять-шесть строк об этом. Видимо, это событие считается не очень лестной для нашего командования страницей истории войны.

Мне рассказывали, что после разгрома окруженных под Сталинградом немцев по приказу маршала Жукова искали самолет Володи, но ничего не было найдено. Это неудивительно, если учесть интенсивность боев в этом районе, где вся земля была перепахана взрывами бомб, снарядов и падавших самолетов.

Глава 7

НА СЕВЕРО-ЗАПАДНОМ ФРОНТЕ

434-й полк в октябре 1942 года возвратился в Люберцы на переформирование. Под Сталинградом в результате тяжелых боев, в том числе против знаменитой истребительной эскадры «Удет», в течение трех недель наш полк асов сбил 82 немецких самолета, но и свои потери были велики – 25 самолетов и 16 погибших летчиков (в предыдущем участии полка в боевых действиях, под Калачом, при 56 сбитых неприятельских было потеряно два самолета и один летчик, а в один из дней сбили 34 самолета без своих потерь). Несколько случаев особенно обидны. Карначонок и Абросимов, сбив на пикировании Me-109, столкнулись и упали там же, где и немец. Капитан Стародуб, поразив один Ю-87, столкнулся с другим (записали как таран). Николай Тарам (один из трех братьев-летчиков), будучи подбит, садился на вынужденную и попал на заминированное поле. Так же погиб и Марикуца. Капитан Иванов после вынужденной посадки вылез из кабины, сел на крыло и закурил, а мессер спикировал и расстрелял самолет и его.

На следующий день после гибели моего брата командир полка майор Клещев, возвращаясь из района боя во главе группы и увидев в стороне «Мессершмитты», откололся от остальных и ввязался один в бой против шестерки (подозреваю, что этот отчаянный шаг был вызван гибелью Володи). Он сбил двух, но и его самолет подожгли, и он, раненный, выпрыгнул с парашютом, при этом у него оторвалась «Золотая Звезда» Героя (в войну летчики летали со всеми наградами). Василий Сталин прислал самолет, Клещева отвезли в Москву в Кремлевскую больницу. После его выздоровления Калинин в Кремле вручил ему новую «Золотую Звезду» взамен утерянной. Насколько я знаю, подобный случай – единственный в истории этой награды.

19 сентября подбили и самолет Долгушина, его прикрыли от немецких истребителей и довели до своего аэродрома Володя Луцкий и Саша Кошелев. (Володя Луцкий и в последующем не раз приходил на помощь товарищу, зачастую бросая немца, которого атаковал.) А 21-го Долгушину все-таки пришлось выброситься из горящего самолета.

Василий Сталин в октябре забрал из полка нескольких летчиков к себе в инспекцию ВВС – Героев Советского Союза С. Долгушина, В. Гаранина, командира полка И. Клещева после выхода его из больницы, а также А. Баклана и меня.

В ноябре 1942 года 434-й полк стал гвардейским и теперь назывался 32-й гвардейский истребительный авиаполк. Почти все его летчики были награждены орденами, а В.П. Бабкову и А.Я. Баклану присвоили звание Героя Советского Союза. Наградили орденом Красного Знамени Володю (посмертно), а также и меня.

Эскадрилья инспекции на Центральном аэродроме имени М. В. Фрунзе получила новые самолеты – Як-9, только что появившиеся в серийном производстве (с металлическим, вместо деревянного, лонжероном крыла). Мы на них периодически летали. В те времена на истребителях взлет и посадку летчики выполняли, не закрывая фонарь кабины (прозрачный сдвижной колпак). Считалось, что плексиглас фонаря искажает видимость земли на посадке, когда летчик должен точно определять высоту. При боевых действиях фонарь тоже не закрывали, хотя при этом заметно снижалась максимальная скорость, из-за боязни его заклинивания в случае повреждения от огня противника (аварийного сброса фонаря на наших самолетах тогда еще не было), а также для улучшения обзора назад. Однажды я решил попробовать по-другому. Запустив мотор, сразу же закрыл фонарь и сделал три полета по кругу, ни разу не открыв его даже при рулении по земле. Мне очень понравилось: тепло, не бьют в лицо завихрения воздуха, а трудностей в определении расстояния до земли на посадке я не испытывал. Однако за самовольное новшество получил замечание от старшего инспектора.

Под Новый, 1943 год произошло несчастье. Разбился Иван Иванович Клещев – знаменитый летчик, наш командир полка. В конце декабря он полетел на Як-9 в командировку на аэродром Рассказово под Тамбовом. Еще за день до того, как надо было возвращаться в Москву, начался и не прекращался обложной снегопад. Лететь было нельзя. Но 31 декабря он не выдержал и все-таки полетел. Пройдя немного по маршруту, видимо, понял, что пройти в район Москвы не сможет, и вернулся. Стал планировать на посадку в Рассказове, но из-за падающего снега и белой поверхности поля не смог определить высоту в самый критический момент посадки, когда нужно вывести самолет из планирования (выровнять). Самолет ударился в землю и разрушился. За неделю до этого Ивану Клещеву исполнилось 24 года. Многие потом говорили, что, мол, погиб он из-за Зои Федоровой – спешил к ней на встречу Нового года. По-моему, его желание возвратиться к Новому году вполне понятно, независимо от того, кто его ждал. Я слышал потом, что были предложения переименовать Рассказово, где его похоронили, в Клещево, но этого не произошло. К сожалению, ему не присвоили и звания дважды Героя, хотя после Сталинграда на его счету было уже двадцать четыре сбитых лично самолета и тридцать два в группе. Я думаю, что если бы он не погиб так нелепо, то мог бы превзойти и Покрышкина, и Кожедуба.

Хочу в этой связи упомянуть еще одного выдающегося летчика и командира, капитана Константина Титенкова, погибшего тоже при посадке в снегопаде еще в октябре 1941 года. Титенков, командир эскадрильи 11-го полка, участвовал в противовоздушной обороне Москвы с первого налета германской авиации, в котором сбил головной самолет всей колонны, а всего он сбил шесть самолетов противника. Титенков посмертно был удостоен звания Героя Советского Союза.

Вскоре после Клещева погиб и еще один наш инспектор, подполковник Александр Горелик. Летая в районе Центрального аэродрома в Москве, он столкнулся с самолетом Ил-2, на котором выполнялся облет после выпуска его с находящегося здесь завода. Оба они упали у самого стадиона «Динамо».

В тот период мне пришлось часто бывать у Василия на даче Зубалово-2, где жила и его сестра Светлана. Вечерние застолья там продолжались нередко до глубокой ночи. Бывало обычно несколько летчиков, а кроме них еще некоторые артисты, писатели и деятели кино: Константин Симонов с женой Валей Серовой, Алексей Сурков, Роман Кармен с женой Ниной, Николай Крючков, Алексей Каплер, Людмила Целиковская с мужем, писателем Войтеховым, кинооператор А. Кричевский, кинорежиссер Михаил Слуцкий, танцовщица Большого театра Гвгения Фарманянц… Часто смотрели кинофильмы. Василий обычно много пил, курил и почти не ел (эти его привычки, я думаю, стали основной причиной его ранней смерти).

Как я понял позже, Василий в этих ночных застольях фактически подражал своему отцу. Сталин часто, особенно в послевоенные годы, ближе к ночи приглашал к себе на «ближнюю» дачу на ужин, который начинался обычно после полуночи, «избранных» членов Политбюро и иногда еще кого-нибудь, и эти застолья продолжались до четырех-пяти часов утра, а то и позже. Потом Сталин спал до полудня и оставался обычно в своем кунцевском доме, а остальные руководители должны были приехать на работу хотя бы в десять часов. Факт приглашения или неприглашения членов Политбюро служил показателем отношения Сталина к данному человеку. Так, после войны там практически не бывал Ворошилов, а за полгода до своей смерти Сталин перестал приглашать моего отца и Молотова, но об этом позже.

Разговоры там были не только обычные, они часто касались и политики. Многие решения рождались именно там, а иногда решалась и судьба человека. Как говорят, Булганин, когда он с кем-то из членов Политбюро ехал на «ближнюю», сказал: «Никогда не знаешь, куда оттуда поедешь – домой или на Лубянку».

Вернусь к Василию. Вскоре произошел скандал. Вася стал активно ухаживать за красавицей Ниной Кармен и как-то в отсутствие мужа и своей жены оставил ее у себя на даче на несколько дней. Узнав об этом, Кармен (как он мне сам в те же дни рассказал) написал письмо Сталину. Тот рассердился на Василия за это, но прежде всего за пьянки, и приказал снять его с должности начальника инспекции, посадить на десять суток на гауптвахту (тогда офицеров, тем более полковников, по уставу на гауптвахту не сажали), а затем отправить на фронт.

Вопреки некоторым публикациям, я должен сказать, что Василий до этого на фронте бывал только наездами в качестве начальника инспекции и в боевых вылетах не участвовал. А теперь его направили в качестве командира в 32-й гвардейский полк. Он решил забрать с собой из инспекции «своих». 11 февраля 1943 года группа из восьми самолетов Як-9 вылетела на Северо-Западный фронт. В составе группы было несколько «ветеранов» – полковники Михаил Якушин, Петр Коробков и Герои Советского Союза полковник Николай Герасимов и подполковники Александр Семенов и Николай Власов, а также Андрей Баклан. Взяли и меня. Промежуточная посадка была в Калинине. Я садился с закрытым фонарем и сел на три точки точно у посадочного «Т». Это видел руливший рядом после своей посадки Василий и объявил мне благодарность (за то же, за что два месяца назад я получил замечание).

Сели на аэродроме полка Старая Торопа вблизи Торопца, но полк уже был готов к перебазированию в Заборовье, западнее Осташкова, и мы в тот же день полетели туда вместе со всеми. Там 32-й полк и базировался в течение всей Демянской наступательной операции, в которой наши войска в феврале 1943 года пытались замкнуть кольцо вокруг уже на три четверти окруженной немецкой группировки. Но немцам все-таки удалось из мешка уйти.

Командовал полком до нашего прилета Василий Петрович Бабков, который под Сталинградом был штурманом полка. Теперь командование принял Василий Сталин, а Бабков стал заместителем. (Генерал-полковник В.П. Бабков – «летчик-долгожитель», он летал на реактивных истребителях до 64-летнего возраста. В сентябре 2001 года он скончался.) Командиром нашей 1-й эскадрильи был капитан Сергей Долгушин (ныне – генерал-лейтенант авиации в отставке), прилетевший туда немного раньше нас. В числе летчиков – Александр Шишкин (позже Герой Советского Союза, а после войны – командир полка, погиб при катапультировании с реактивного самолета Ла-15), Владимир Орехов (позже полковник запаса, заслуженный военный летчик, умер в 1997 году), Владимир Луцкий (Герой Советского Союза, заслуженный военный летчик, ушел в отставку в звании генерал-лейтенанта авиации и умер в конце 70-х).

Вспоминаю несколько эпизодов. Возвращалась с линии фронта эскадрилья. Последними заходили на посадку в паре Герой Советского Союза Иван Холодов и его ведомый Аркадий Макаров. Когда они подходили к четвертому развороту, мы с земли увидели, что на них пикируют один за другим два Me-109. Вот-вот ведущий откроет огонь, но тут наша пара делает резкий разворот с набором высоты, ведущий «Мессершмитт», имея большую скорость, проскакивает, а ведомый сразу же уходит вверх. Наши доворачивают на ведущего. Оказывается, они видели атакующих, но ждали до последнего момента, чтобы после их маневра мессеры не могли уже на них довернуть. Завидное хладнокровие. Немцы ушли с набором высоты (генерал-майор авиации И.М. Холодов умер в 1992 году, Герой Советского Союза, полковника. Макаров – в 1999 году).

Поступила команда – всем летчикам собраться у штабной землянки. Только мы построились, как увидели, что прямо на нас на высоте около двух тысяч метров идет Ю-88. Судя по всему, немцы не видели нашего аэродрома, пока по ним не открыла огонь зенитная пулеметная установка. После этого они вошли в вираж для выхода на боевой курс для бомбометания. Сразу же взлетела дежурная пара, но немцы не беспокоились – немного выше их были облака, в которых можно было быстро спрятаться. Ю-88 вышел на прямую, и от него отделилось шесть бомб – пока они не набрали скорость, их было хорошо видно. Послышалась запоздалая команда, и все бросились кто куда. Я успел забежать в землянку, а многие, включая Василия Сталина, нырнули в сугробы. К счастью, кроме трех поврежденных осколками самолетов, другого урона не было, а «Юнкере» ушел в облака. Летчики возбужденно смеялись, глядя один на другого, с головы до пояса вывалянные в снегу.

Однажды, когда две группы были в вылете, на аэродром вышли три Ю-88, тоже неожиданно для себя наткнувшись на базу истребителей. Небо было безоблачным, и укрыться им было негде. Я подбежал к своему самолету, но техник сказал, что самолет неисправен. Ничего не подозревая, я побежал в соседнюю эскадрилью, но она вся была в полете. Стоянка третьей эскадрильи была далеко, я не успевал туда добежать. (Спустя много лет на встрече ветеранов мой бывший техник Хайдар Амиров признался, что Василий успел ему шепнуть, чтобы он мне сказал о неисправности самолета. Ослушаться Василия Сталина он не мог. Задним числом я вспомнил, что видел Василия недалеко от моего самолета – наша эскадрилья была рядом со штабной землянкой, – а техник, говоря о неисправности, был несколько смущен.) Взлетел только Володя Орехов и, набрав высоту, атаковал один из «Юнкерсов», который пикированием ушел на бреющий полет, но Орехов его догнал и поджег. В это время подошла с линии фронта одна наша группа, и судьба остальных «Юнкерсов» была решена у нас на глазах. Одного сбил Володя Луцкий, выйдя с иммельмана ему в лоб, а другого Саша Шишкин.

Как-то я шел к стоявшему на приколе автобусу, где мы проводили время между вылетами, и увидел идущий почти прямо на меня на бреющем полете истребитель. Вроде бы Ла-5, но только киль мне показался слишком высоким. И тут я понял, что это «Фокке-Вульф-190»! Он вышел на высоте метров пятнадцать точно на самолеты дежурного звена, летчики которого уже начали запуск моторов. Немец накренил самолет и, увидев наши истребители с вращающимися винтами, добавил газу и стал уходить, еще прижавшись к земле. Скорее всего, это был молодой летчик, потерявший в бою своего ведущего и не чаявший, как живым добраться домой. Успеть взлететь и догнать его было уже невозможно.

Однажды после взлета на самолете Федора Прокопенко забарахлил мотор. Прокопенко стал заходить на посадку, но тут мотор совсем отказал. Федя пытался дотянуть до аэродромного поля и, потеряв скорость, упал на крыло метров с десяти. У него был поврежден позвоночник, и после он уже не мог летать на истребителях – при пилотаже его мутило. (После войны Федор Федорович Прокопенко стал одним из первых строевых летчиков, освоивших вертолет, и командиром первой в нашей авиации вертолетной эскадрильи. Сейчас он – заслуженный военный летчик, полковник в отставке, до последнего времени работал на вертолетной фирме имени Миля. В апреле 1996 года ему присвоили звание Героя России по представлению, написанному еще во время войны. В 2006 году ему исполнилось 90 лет!)

Сбили Анискина и Александрова, а из нашей эскадрильи Хользунова, который погнался за двумя ФВ-190, не услышав запрета комэска Долгушина, увидевшего другую атакующую группу немцев. В бою на малой высоте сорвался в штопор и разбился Саша Кошелев. В одном из самых тяжелых боев произошло два тарана: Иван Холодов, спасая Макарова, был вынужден ударить атаковавший того Me-109. Поврежденный самолет Холодова вошел в штопор, и он с трудом покинул его с парашютом. Таранил и Николай Коваль, после чего на почти неуправляемом самолете то ли сел, то ли упал в реку, получив серьезные ранения.

Помню боевой вылет (всего их было, кажется, два), в котором решил участвовать Василий. Летчики пошли в район линии фронта большой группой, и там был бой. В группе были и прикомандированные к полку «ветераны» – полковники и подполковники, которых я уже упоминал. Возвращаясь, они не нашли аэродрома из-за ухудшившейся погоды и сели в Старой Торопе, перелетев домой на следующий день. На Василия записали один из сбитых в бою самолетов.

Меня на самую линию фронта Василий не пускал. (Как он мне сказал после войны, по указанию своего отца, которое он дал, отругав Василия, после того как вслед за Тимуром Фрунзе погиб мой брат, а потом и Леонид Хрущев.) Но я этого тогда не знал и все ждал, что мне разрешат. Я летал на прикрытие аэродрома и на другие задания. Однажды мы с Николаем Власовым были подняты на перехват немецкого разведчика, шедшего на большой высоте. Когда набрали около 7000 метров, Власов передал мне по радио, что выше идти не может из-за кислородного голодания, и приказал снижаться. Дело в том, что со всех наших самолетов для облегчения были сняты кислородные приборы, а без кислорода предельной высотой, до которой сохраняется работоспособность, считается 5000 метров.

Однако я чувствовал себя терпимо (видимо, выручала молодость), но меня бы тоже ненадолго хватило. После этого на двух самолетах полка на такой случай установили кислородные приборы.

Неожиданно к нам привезли пленного, сбитого в воздушном бою немецкого аса с Рыцарским крестом с дубовыми листьями на шее. Я тогда более или менее мог говорить на немецком, поэтому Бабков (Василий ненадолго улетел в Москву) взял меня с собой переводчиком на неофициальный допрос. Это был командир группы (то есть полка) майор Ханс Хан. Невысокий, плотный мужчина, на вид лет тридцати. Брюнет, более смуглый, чем можно было ожидать от немца, даже казалось, что в лице есть что-то монгольское. Держался внешне очень спокойно и уверенно. Слегка, кажется, напрягся, когда Бабков в связи с каким-то ответом угрожающе повысил голос. В числе других его спросили, что он думает о разгроме немецких войск под Сталинградом. Ответил, что это случайная неудача и скоро немцы снова будут успешно наступать. По его словам, он сбил 108 самолетов, из них сорок три в Западной Европе, остальные на Восточном фронте. Для него, видимо, было зазорным признаться, что его сбил истребитель, как было на самом деле, – утверждал, что сбила зенитка. В этом бою, который вели летчики соседнего полка, было сбито два наших самолета, и Хан сказал, что он сбил два, хотя в его группе было еще пять самолетов. Это косвенно подтверждало ходившее мнение, что при полетах признанного аса остальные его прикрывают и поддерживают, а сбивает обычно он, ведущий.

Американские авторы Р.Ф. Толивер и Т.У. Констебл в своих книгах «Это были немецкие истребители-асы 1939–1945» и «Снимите Хартмана с неба!» приводят данные о том, что несколько немецких асов Второй мировой войны имели на счету по двести и более сбитых самолетов, а Эрих Хартман даже 352, Герхард Баркхорн – 301, Гюнтер Ралль – 275. (Самые известные советские асы Иван Кожедуб и Александр Покрышкин сбили соответственно 62 и 59 самолетов, а лучшие американские и английские летчики – не более 40.)

Однако, как рассказали мне мои товарищи Г.А. Баевский и А.А. Щербаков, изучающие литературу по этому вопросу, они не нашли в библиографии ни одного немецкого источника, который подтвердил бы эти числа.

Приведенные количества побед летчиков противника едва ли можно считать правдоподобными. Так, судя по этим данным, Хартман свой первый самолет сбил в ноябре 1942 года, к началу Курской битвы (к июлю 1943 года) имел на счету 18 побед, а в августе – девяносто. Значит, основное количество он сбил в последней трети войны, когда наша авиация не только не уступала немецкой, но имела превосходство в воздухе! Очень сомнительно. При этом его четырнадцать раз подбивали и даже сбивали!

В немецких источниках тоже могло преувеличиваться количество побед летчиков люфтваффе. Так, например, число сбитых самолетов, приведенных в журнале боевых действий германского 1-го Воздушного флота в марте 1943 года, в несколько раз превосходит потери противостоявшей ему нашей 13-й Воздушной армии – 357 против 44![5] Немецкие летчики подтверждали победы кадрами кинопулемета, на которых видна цель в прицеле в момент стрельбы и иногда попадания в нее. Однако даже при попаданиях пуль и снарядов в самолет он не всегда бывал сбит. Известно, что не раз машины советских летчиков получали в бою пробоины от очередей противника, но благополучно возвращались домой, а самолеты затем ремонтировались. А у немцев они, очевидно, числились сбитыми.

Правда, судя по одной современной книге об асах, на каждый сбитый самолет немецкий летчик заполнял специальную карточку и прилагал свидетельство другого летчика. Требовалось и подтверждение наземных частей, но в последний период войны, когда немцы отступали, это часто не было возможным (но именно на последний период войны у них приходится наибольшее число сбитых советских самолетов!). Нашим летчикам практически всегда требовалось подтверждение земли, а если за линией фронта, то свидетельство других летчиков, в частности членов экипажей сопровождаемых бомбардировщиков или штурмовиков. Но конечно, и у нас количество сбитых самолетов, по докладам летчиков, не всегда соответствовало реальным потерям противника. А вот официальные донесения вышестоящему командованию о своих потерях (как у нас, так и у немцев) – это можно считать точными данными.

Надо сказать, что немецкие асы выполняли значительно больше боевых вылетов, чем наши. Хартман и Баркхорн имели около 1400 и 1200 боевых вылетов соответственно, в то время как Покрышкин – 600 вылетов, а Кожедуб 350. Так что и число сбитых немцами самолетов должно быть больше, но все же не настолько.

Тем не менее число побед немецких асов, если и не такое большое, как утверждается, впечатляет. Это были и в самом деле очень опытные, умелые и смелые бойцы, которых ценили и оберегали. Играла большую роль и тактика действий. От наших летчиков, особенно в первой половине войны, под давлением больших наземных командиров требовали длительного нахождения над прикрываемыми войсками, а это было возможно только на экономическом режиме, то есть на небольшой скорости. Немецкие асы подходили на большой высоте со стороны солнца, пикировали и атаковали на большой скорости, сразу же уходя снова вверх. В маневренный бой асы ввязывались очень редко. Поэтому в первый период войны у многих наших летчиков складывалось ложное впечатление, что немецкие самолеты намного более скоростные, чем наши. Как рассказывал Герой Советского Союза Г.А. Баевский, когда летчикам его 5-го гвардейского полка в октябре 1943 года разрешили сократить время пребывания над прикрываемыми переправами и они стали ходить на больших скоростях, преимущества немцев свелись на нет – «куда делась казавшаяся столь большой скорость Me-109».

Но и в немецкой авиации далеко не все летчики были такого класса, особенно в конце войны. Так, в первой упомянутой книге Р.Ф. Толивера и Т.У. Констебла сказано: «Но и они начинали свой путь, как и тысячи неизвестных немецких летчиков, которые погибли, не одержав победы ни в одном бою». А во второй говорится: «…имеет место полное единодушие в оценке гвардейских частей, элиты советской истребительной авиации. В этих гвардейских частях были собраны лучшие русские летчики. Они были настоящим типом истребителя: агрессивны, тактически умны, бесстрашны и летали на лучших самолетах, которые имелись… Русские гвардейцы превзошли союзнических истребителей Второй мировой войны по количеству сбитых самолетов». (С этими книгами и выдержками из них в своем переводе меня познакомил Георгий Баевский.)

Кстати, в первой упомянутой книге я нашел и фотографию Ханса Хана. Я описал его внешность Жоре, еще не видя фотографии, и был рад убедиться, что память меня не подвела.

Вернусь в 1943 год. Когда Ханса Хана после допроса вели к машине для отправки в штаб фронта, взлетала очень плотным строем четверка наших Яков. Это свидетельство летного мастерства летчиков явно произвело на него впечатление. Через некоторое время был захвачен и привезен к нам выпрыгнувший с парашютом другой летчик-истребитель, унтер-офицер. Гго мы даже посадили в кабину нашего Яка – интересовались его мнением. Я стоял с несколькими летчиками на крыле возле кабины и переводил. Ребята шутили: «Смотри, чтобы не запустил мотор, а то улетит!» Немец удивился, что кабина была без фонаря. Сказал, что ведь холодно так летать. И еще его удивило, что управление заслонкой маслорадиатора и триммером у нас было механическим – с помощью штурвальчиков. На «Мессершмитте» это осуществлялось электрическими тумблерами. Мы стали расспрашивать пленного о его командире Хансе Хане, но он сказал, что подробностей о нем не знает, так как унтер-офицеры на земле с офицерами не общаются. Нас это удивило – летают же вместе!

Кстати, о штурвальчике. При полетах на барражирование, зная, что уменьшение оборотов мотора существенно уменьшает расход топлива, я стал «затяжелять» винт, что тогда делалось путем вращения штурвальчика на несколько оборотов. Другие летчики этого не делали, боясь, что при необходимости не успеют открутить штурвальчик обратно для получения максимальной мощности. На разборе инженер полка одобрительно сказал, что у меня после полета в баках остается больше топлива, чем у других. Но опять «новаторство» чуть не подвело меня. Выполнив как-то посадку с затяжеленным винтом, я забыл открутить штурвальчик обратно. При следующем взлете стал отставать от ведущего и никак не мог набрать скорость отрыва. Сообразив, в чем дело, я все-таки успел в процессе разбега открутить штурвальчик, обороты увеличились, и я взлетел, хотя и отстал. Надо сказать, что и выполнение посадки с затяжеленным винтом, то есть при пониженных оборотах мотора, было ошибкой – могло не хватить тяги, если бы пришлось уходить на второй крут.

Василий Сталин и на фронте не оставил своей привычки устраивать поздние застолья. В большой комнате избы, в которой жил он, еще двое командиров и я, вечерами собирал командиров эскадрилий и других «приближенных» летчиков, часто бывал и инженер полка Марков, по прозвищу «гвардии Петрович». Часами сидели за столом, ели и, конечно, пили. Чтобы как-то повлиять на них, частенько я объявлял, что уже поздно, и шел спать. Но это редко помогало, и, лежа в кровати, я долго еще слышал полупьяные разговоры. Рано утром мы все шли на аэродром, а Василий мог и поспать.

Как-то мы группой полетели на сопровождение «особо важного» транспортного самолета, на котором летел какой-то большой военный начальник. Проводили его в Калинин, потом, заправившись, полетели обратно. Вдруг у меня «обрезал» мотор. Я стал планировать, выбирая место для посадки, но вскоре мотор снова «забрал». Через несколько минут все повторилось, потом еще раз. Каждый раз я ожидал, что мотор не заработает. Вот он снова заглох. Глянув вправо, я увидел аэродром со стоящими самолетами. Как оказалось, это были штурмовики дивизии Георгия Байдукова, друга Чкалова. Я быстро развернулся на посадку, но от волнения и по неопытности сделал разворот слишком близко к аэродрому и поэтому планировал с явным перелетом. Приземлиться я мог только где-то в середине полосы, а за ней был густой лес, и закончить пробег до него мне явно не удастся. Ничего не оставалось, как дать газ, надеясь, что мотор «заберет». И он, к счастью, заработал. Я разворачивался над лесом, набирая высоту, и только молил: «Не обрежь!» Мотор дотянул до нормального разворота на посадку, и я сел. Еще один случай везения: встреча с лесом не сулила ничего хорошего. Потом оказалось, что барахлила бензопомпа.

После окончания Демянской операции, в марте 1943 года, полк перевели на отдых под Осташков, а потом мы, оставив самолеты другому полку, группами улетали на транспортных самолетах в Москву. Шестерых взял на свой Як-6 Герой Советского Союза Володя Гаранин. В обход медицинского заключения после ранения и болезни он некоторое время продолжал летать на истребителе, но потом ему разрешили летать только на этом легком транспортном самолете.

Позже я узнал о тяжелом ЧП. Василий Сталин с группой летчиков на озере глушили рыбу. Инженер полка по вооружению стал бросать в воду реактивные снаряды (РСы), поставив взрыватель на задержку. Но на очередном снаряде, видимо из-за его ошибки, взрыватель сработал без задержки. Инженера разорвало на месте, а Герой Советского Союза Саша Котов получил ранение позвоночника, после чего уже не мог летать. До сих пор ходит с палочкой. Осколком был легко ранен и Василий. Приказом Сталина Василия опять сняли с должности, и несколько месяцев он был не у дел.

Расскажу о Николае Ивановиче Власове, человеке трагической судьбы. Он, как и многие летчики нашего полка, был из качинских инструкторов. В 1943 году ему было 27 лет. В начале войны он летал на МиГ-3 и сбил десять самолетов противника. Во время боев с наступавшими к Дону немцами был сбит один из пикирующих бомбардировщиков полка, тоже опекаемого Василием Сталиным, где командиром был Иван Семенович Полбин (позже Герой Советского Союза, а затем посмертно – дважды Герой). Один из членов экипажа пробрался через линию фронта к своим и сообщил, что командир экипажа, Герой Советского Союза, ранен и его прячут в деревне (третий член экипажа погиб). Власов на связном самолете У-2 перелетел через линию фронта в немецкий тыл, забрал раненого летчика и привез его к своим. Тем же ноябрьским указом, что и летчикам полка, ему присвоили звание Героя Советского Союза.

Летом 1943 года Власов, как летчик-инспектор, полетел на легком самолете УТ-2 в Ленинград. Вдруг от Василия мы узнали, что он перелетел к финнам и теперь служит немцам. Так и считали с тех пор, что Власов предатель, хотя верить в это не хотелось – все знали его хорошим, приятным человеком, отличным товарищем. И только в начале 60-х годов в «Правде» появилась статья, где говорилось о судьбе Николая Власова, который, оказывается, в том полете в Ленинград попал в плохую погоду, заблудился и случайно сел на финском аэродроме. Он попал в немецкий концлагерь. Как-то на встрече ветеранов в дни празднования 50-летия Победы я познакомился с бывшим летчиком-штурмовиком В.Г. Горшковым, который сидел в том же лагере и помнил Власова. Это был специальный лагерь для пленных лиц летного состава, находился он в Польше вблизи Лодзи. Владимир Гаврилович рассказал мне, что Власов бежал, спрятавшись под кузовом фургона, но на третий день его поймали и, избитого, привезли обратно. Потом его отправили в другой лагерь и там, после второй попытки побега, расстреляли. В Люберцах под Москвой Николаю Власову поставлен памятник.

В связи с этим рассказом вспоминаю реплику Василия Сталина по адресу его сводного брата Якова, сына Сталина от первой жены, попавшего в плен осенью 1941 года: «Вот дурак – не смог застрелиться!» Я тогда еще понял, что это отражало мнение его отца, отношение которого к военнопленным было известно. Но мне было непонятно, почему надо считать предателями всех, кто в силу обстоятельств оказался в плену. Неприсоединение, из-за такой позиции Сталина, нашей страны к Гаагской конвенции, регламентирующей содержание военнопленных, привело к более жестокому обращению фашистов с нашими людьми в лагерях, чем с военнопленными из других армий антигитлеровской коалиции (которые даже могли получать посылки от родных), повлекло гибель большинства их. А кто возвращался, попадал, как правило, в лагерь в своей стране.

Мне довелось не раз встречаться с известным летчиком, сослуживцем и товарищем моего брата Алексея, Григорием Устиновичем Дольниковым. Он на фронте был сбит и взят немцами в плен (его историю, связанную с пленом, использовал Шолохов для рассказа «Судьба человека»). Дольников бежал из плена, попал к партизанам, а потом ему удалось вернуться в свой полк, где он сбил еще больше десяти немецких самолетов. Тем не менее после окончания войны его долго «проверяли», то и дело вызывая на допросы в органы, и хотя и оставили в военной авиации, но отправили в отдаленный полк на Дальнем Востоке. Только после смерти Сталина его начали продвигать по службе, которую он закончил в звании генерал-полковника авиации. Только через двадцать лет после войны вспомнили его боевые заслуги и присвоили звание Героя Советского Союза.

В уже упомянутой книге о Хартмане рассказывается, что, после того как он, будучи сбит, попал к нам в плен и затем бежал, его наградили орденом и повысили в звании – отношение прямо противоположное тому, что было у нас. В Англии тоже пребывание в плену засчитывалось в срок прохождения воинской службы.

После Северо-Западного фронта наш полк стоял на отдыхе в Люберцах. Как-то приехал Василий (еще до своего снятия), построил летчиков и зачитал новый состав полка. Меня почему-то не назвал. После роспуска строя я спросил у него: «Почему ты меня не назвал?» Он ответил: «Ты получил назначение потом». Позже мне объявили, что я назначен старшим летчиком в 12-й гвардейский истребительный авиаполк, входящий в ПВО Москвы.

Глава 8

12-Й ГВАРДЕЙСКИЙ ПОЛК

Противовоздушную оборону Москвы обеспечивал 6-й авиационный истребительный корпус, укомплектованный в основном самолетами МиГ-3, а также Яками. (В начале войны летали еще и на самолетах И-16 и И-153.) В 16-м полку были также английские «Спитфайры», а в 28-м американские «Аэрокобры». 12-й гвардейский полк этого корпуса базировался в Москве на Центральном аэродроме имени М.В. Фрунзе (Ходынка), а для боевой работы использовал еще аэродромы Клин, Кубинка, Подольск и Вязьма (Двоевка). Командир полка – опытный летчик и уважаемый человек, подполковник Константин Васильевич Маренков. В Качинской летной школе он был инструктором Василия Сталина. Штурманом полка (заместителем командира) вначале был Владимир Нестерович Глебов, а потом стал Алексей Николаевич Катрич, получивший звание Героя Советского Союза за первый в истории авиации высотный таран.

Надо сказать, что в войне не всегда таран бывал преднамеренный – иногда это было случайное столкновение с атакуемым самолетом противника. Но его обычно объявляли тараном (как правило, политработники). Катрич же на самолете МиГ-3, когда у него отказали пулеметы, «аккуратно» отрубил винтом своего самолета руль высоты немецкого бомбардировщика и, повредив только винт, вернулся на свой аэродром. Он также сбил в 1943 году ночью в районе Серпухова, с участием К.А. Крюкова, последний из близко подлетавших к Москве германских самолетов. Позже он был одним из самых уважаемых военачальников наших ВВС, генерал-полковником авиации. Он скончался в 2005 году.

Как-то на встрече ветеранов 6-го корпуса Катрич рассказывал мне, что, после того как он в 1943 году сбил около Дорогобужа под Смоленском Ю-88 и заметил место его аварийной посадки, он полетел туда на У-2. Увидев в разбитой кабине трех оставшихся в живых, тяжело раненных членов экипажа (один из них в стонах все звал маму), он подумал: «Лучше бы я не прилетал». Они в тот момент были для него такие же, как и он, молодые воины, поверженные в бою. Подошедших из деревни женщин он попросил взять раненых немцев к себе и постараться выходить их. Женщины поклонились в знак согласия. Что было с ними дальше, Катрич не знает.

1-я и 3-я эскадрильи полка летали на самолетах Як-9, имевших потолок 10 200 метров, а 2-я эскадрилья была высотная, где были самолеты МиГ-3 и два МиГ-3Д (с увеличенным крылом) с потолком около 12 300 метров (бывало, что такую высоту не удавалось набрать из-за падения давления масла в моторе), а также высотный вариант Яка – Як-9Д (с мотором, снабженным нагнетателем конструкции Владимира Доллежаля), почти с таким же потолком. В этот период 2-я и 3-я эскадрильи непосредственно прикрывали Москву, а 1-я больше базировалась на «выносном» аэродроме и прикрывала коммуникации фронта.

Летчики 12-го гвардейского полка, в отличие от фронтовых, много летали в сложных метеоусловиях и были хорошо натренированы в этом отношении. Вначале мы пробивали облака и летали ночью, пользуясь для сохранения пространственного представления только гироскопическим указателем поворота и скольжения («Пионером»), в сочетании с другими обычными пилотажными приборами, что было далеко не просто. Потом на наши самолеты установили авиагоризонты американского производства (приборы, показывающие положение самолета относительно линии горизонта). Установили также и радиополукомпас, показывающий отклонение самолета от направления на наземную радиостанцию. Летать в облаках и за облаками стало легче.

Часто приходилось вылетать на задание при очень низкой облачности и пробивать облака в сомкнутом строю пары. Ночью вне облаков мы тоже часто летали парой, в частности над Смоленском для прикрытия города с воздуха после его освобождения в сентябре 1943 года.

У меня сохранилась летная книжка с записью метеоминимума, при котором я имел право тогда летать, – видимость 2 километра, высота облачности 100 метров (то есть «2x100»), а ночью – «4x200». (Это более строгий минимум, чем на реактивных истребителях 50–60-х годов с системой слепой посадки ОСП-48, но, конечно, у тех Яков скорость при заходе на посадку была намного меньше.)

Я был назначен старшим летчиком в 3-ю эскадрилью, которой командовал капитан Максим Емельянович Цыганов. Мне рассказали случившуюся с ним историю. В одном из боев он был вынужден выпрыгнуть с парашютом за линией фронта, немцы его схватили и заперли в сарае, но он ночью выломал доски и убежал. Добрался до своего полка. За то, что он был в плену, хотя и всего лишь один день, его исключили из партии, но командиру полка удалось добиться, чтобы ему разрешили летать. Цыганов «оправдал доверие» и был восстановлен в партии.

Ночью я впервые стал летать в августе 1943 года, вначале в Кубинке, а потом в Клину. Освещение аэродрома для посадки было минимальным: один посадочный рассеивающий прожектор, освещавший зону приземления, и один зенитный прожектор, стоявший перед началом ВПП, луч которого «лежал» на посадочной полосе. После приземления прожекторы сразу выключали, а при взлете их не включали – направление на разбеге и пробеге выдерживали по простому фонарю, установленному в конце полосы.

С клинского аэродрома мы летали ночью на прикрытие Москвы в западных и северо-западных секторах зоны, отведенной для патрулирования истребителей. Мне запомнился один из вылетов в паре с командиром эскадрильи. Только мы пришли в зону в районе Истры, как подошла низкая дождевая облачность. Цыганов дал команду идти домой, но я его уже не видел и пошел один. Облачность была ниже 100 метров, шел дождь. Пришлось снизиться почти до бреющего полета. Я взял курс на северо-восток, чтобы выйти на Ленинградское шоссе, а по нему дойти до Клина. Боялся только, что проскочу шоссе, так как для светомаскировки на фары автомашин тогда устанавливали заглушки (называвшиеся «лягушками») с горизонтальными щелями, пропускавшими только узкую полосу света, и с высоты свет фар был почти не виден. Если бы я не заметил шоссе, то конечно бы заблудился. Я шел низко, поэтому все-таки увидел шоссе по свету фар и пошел вдоль него на северо-запад в сторону Клина. Там облачность оказалась повыше, и дождя не было. Нашел аэродром по направленному вертикально вверх лучу прожектора и приземлился. Командир сел чуть раньше меня.

Вскоре после войны, когда мы сидели с Цыгановым за ужином, он, вспомнив тот полет, сказал: «Вот тогда я понял, что ты действительно летчик. Я ведь был уверен, что ты убьешься…» Услышать эту сдержанную похвалу от немногословного Цыганова было приятно. С Максимом Цыгановым мы спустя много лет встречались в Волгограде, где он служил командиром дивизии ПВО и остался там жить, уйдя в отставку в звании полковника. Последний раз я был у него осенью 2000 года, приехав в Волгоград на празднование 90-летия основания Качинской школы летчиков, и мы снова вспомнили этот полет.

В этот период конструктор А.С. Яковлев, с которым я был хорошо знаком, передал для меня освободившийся после испытаний истребитель Як-9. На нем вместо штурвальчика изменения оборотов винта установили рычаг рядом с рычагом газа мотора. Меня всегда привлекали технические новшества, и понравилось, что эти рычаги можно двигать вместе, что соответствовало логике управления мотором и винтом на большинстве режимов полета. Однако при первом же заходе на посадку на Центральном аэродроме это меня и подвело. На планировании я убрал вместе оба рычага (что не следовало делать), обороты стали минимальными, и винт перешел на большой шаг. При большом шаге винт на планировании создает намного меньшее сопротивление, поэтому самолет стал планировать более полого, чем обычно. Естественно, я оказался выше той привычной траектории, при которой мог сесть в начале полосы. Надо было уходить на второй круг. Я дал оба рычага вместе полностью вперед, но обороты винта остались минимальными (1500 вместо 2500 об/мин!), и самолет не разгонялся (ситуация, близкая попытке разгона автомобиля с малой скорости на четвертой передаче). На предельно малой скорости, едва не цепляя за верхушки деревьев, я перетянул парк между аэродромом и Песчаной улицей, и тут обороты начали потихоньку расти. У меня отлегло от сердца. Опять повезло. Однако увы – у меня не возникло мысли убрать шасси, чтобы самолет быстрее набрал скорость, – ошибка, которая могла стоить жизни. После этого полета ввели изменения в конструкцию, чтобы исключить «зависание» оборотов.

Зимой 1944 года меня перевели в 1-ю эскадрилью на должность командира звена, вместо Анатолия Короля, которого перевели в другой полк с повышением. Командиром эскадрильи, с которым мы потом подружились, был Герой Советского Союза Константин Алексеевич Крюков, начавший войну в ее первый день в Белоруссии. Сразу после моего прихода в эскадрилью, вернувшись от командира полка отчего-то в плохом настроении, Крюков мне сказал: «Полетим с тобой, я тебя проверю на парном пилотаже». То есть проверит, как я держусь в строю на фигурах – один из самых сложных полетов.

Выйдя из землянки, я посмотрел на небо – сплошная низкая облачность. Но я ничего не сказал и пошел к самолету. Взлетели строем и подошли к облакам. Высота нижнего края около двухсот метров. Я подумал, что пилотаж не состоится и мы пойдем на посадку. Но Крюков стал виражить с предельными кренами, энергично переводя машину из одного виража в другой. Находясь в строю в пяти – семи метрах от крыла ведущего, нельзя было даже на секунду отвести взгляд от его самолета. Когда на вираже я оказывался внизу, между Крюковым и землей, боковым зрением видел ее – уж очень она была близко, казалось, крыло, стоявшее почти вертикально, вот-вот ее заденет. Пилотировали, кстати, в районе Кунцева, где был его дом и дом его будущей жены Маши. Кажется, моим пилотированием Крюков остался доволен, хотя ничего не сказал, но я потом чувствовал, что он уверен во мне.

Эскадрилья постоянно базировалась в Двоевке, вблизи Вязьмы. В городе мы не бывали, но с воздуха видели этот несчастный, почти полностью разрушенный город. Как-то в паре с Крюковым мы возвращались с московского Центрального аэродрома в Двоевку. Подойдя к Вязьме на большой высоте, услышали по радио сообщение наземного поста наблюдения, что к станции Издешково идет «Юнкере». Меня охватило радостное возбуждение. Со скоростью, близкой к предельно допустимой, более 600 км/ч, мы спикировали в район станции и сразу же увидели впереди двухмоторный самолет. Снизились ниже его, потом с небольшим набором высоты начали атаку. Палец был уже на гашетке, но мне показалось, что самолет не совсем похож на Ю-88. В этот же момент и Крюков передал: «Отставить. Это свой». Мы прошли рядом с ним – это был поставлявшийся по ленд-лизу американский бомбардировщик «Дуглас А-20» «Бостон». Экипаж его, наверное, не догадывался, что мы чуть не открыли огонь, а ведь кто-нибудь на нашем месте, имея такую информацию, не стал бы раздумывать.

В Двоевке мы поочередно парами дежурили в готовности номер 1, то есть сидя в кабинах самолетов. При таком дежурстве на Московском центральном аэродроме к самолетам подводили связной провод, который мы подсоединяли к фишке шлемофона. По этой линии нам с КП давали команду на вылет и первую информацию о задаче, а когда все было спокойно, включали музыку. В Двоевке такой связи не было, мы запускали моторы по сигнальной ракете, взлетали и уже в воздухе получали по радио команды, какой держать курс и какую набирать высоту. Приходилось довольно часто вылетать в связи с пролетами немецких самолетов-разведчиков. Своим появлением в воздухе мы отгоняли их, но встретить разведчика и догнать его удалось только однажды заместителю командира эскадрильи Гавриилу Евстафьевичу Фастовцу, опытному летчику, начавшему войну еще на самолете И-16. Он и сбил этот единственный на счету нашего полка за лето 1944 года самолет – Ю-88.

Фастовец, которого все звали Жора, очень общительный, веселый человек, был еще и парашютистом, совершившим около шестисот прыжков. После войны он служил в авиации ПВО, где стал полковником, начальником парашютной подготовки, продолжая летать. Много позже мне довелось общаться как по работе, так и вне ее с его сыном, летчиком-испытателем фирмы «МиГ», которого родители назвали Авиардом, а все называли Аликом. С ним в середине 70-х произошел уникальный случай. Выполняя полет с аэродрома Научно-испытательного института ВВС на проверку прочности самолета МиГ-23, он создал заданную максимальную перегрузку 8 единиц, но центроплан (часть фюзеляжа, к которой крепятся консоли крыла) не выдержал. В эти одну-две секунды разрушения самолета Алик Фастовец успел выдернуть кольцевые держки катапультного кресла, находящиеся между ног летчика. Приземлившись на парашюте, Фастовец включил на передачу аварийный радиомаяк, чтобы поисковый вертолет мог его легче найти. Однако летевший в вертолете начальник Института генерал И.Д. Гайдаенко не стал включать поисковый радиокомпас, будучи совершенно уверен, что в этой ситуации летчик не мог остаться живым и включить маяк. Он был радостно удивлен, увидев Алика сидящим на полотнище спасшего его парашюта. В 80-х годах Алику Фастовцу было присвоено звание Героя Советского Союза, а в 1991 году он умер от инсульта, всего на год пережив своего отца.

Еще в 1941 году в ПВО Москвы появились первые наземные обзорные радиолокаторы РУС-2. Локаторы вначале использовались только для информации о летящих самолетах, а для наведения их применять стали только, кажется, с 1943 года. И у нас в Двоевке на командном пункте (КП) был радиолокатор наведения, на экране которого наблюдали отметки от самолета противника и нашего истребителя и передавали по радио летчику необходимые для перехвата курс и высоту.

Вскоре на КП обратили внимание, что немецкий разведчик изменял свой курс в зависимости от команд, передаваемых нашему истребителю, идущему на перехват. Пришли к выводу, что в составе экипажей этих единичных разведчиков был знающий русский язык радист. Немцы, как правило, летали при наличии облачности и вовремя укрывались в ней.

Однажды я в паре с ведомым набирал заданную с КП высоту десять тысяч метров. Стрелка высотомера уже приближалась к семи тысячам, когда я, очнувшись словно от дремоты, увидел, что высота почему-то стала меньше четырех. Снова начал набирать высоту, и вновь повторилось то же самое. От кислородного голодания я был как в тумане и плохо соображал. Мой ведомый доложил на КП, там догадались, что не в порядке кислородное оборудование, и приказали мне возвращаться. Ведомый один оставаться не захотел и последовал за мной. Оказалось, что проходящий под сиденьем кислородный шланг был чем-то пережат.

В другой раз после взлета по ракете в паре с ведомым Юрой Барановым я получил по радио заданные курс и высоту. Немецкий разведчик, очевидно поняв, что на него наводят, стал уходить. Я шел на максимальных оборотах, и Баранов постепенно отставал – у него был более старый самолет. Потом мне передали, что «Юнкере» в двадцати километрах, но дальше ни его, ни меня видеть не будут, потому что мы были уже на предельной дальности действия локатора. Я шел тем же курсом уже один (Баранов, отстав, повернул обратно), думая, что вот-вот его увижу, но впереди ничего не было видно. Видимо, перехватив информацию, немецкий летчик изменил курс или скрылся в находившихся ниже облаках.

Минут через десять я понял, что немца уже не найду. Надо было возвращаться, а по прикидке я был уже за линией фронта. Развернулся и пошел, вначале не снижаясь, за сплошными облаками, пока не решил, что уже наверняка нахожусь над нашей территорией. Вышел под облака на высоте около трехсот метров и вскоре увидел железную дорогу и какую-то станцию. Снизившись до бреющего полета, три раза проходил вдоль путей, чтобы прочитать название станции, но разобрать не смог. Оказывается, как мне потом объяснили товарищи, надо было лететь не вдоль, а прямо на надпись, тогда прочесть легче. К счастью, остаток топлива меня не очень волновал – самолет был пятибаковым вариантом Яка с почти трехчасовой продолжительностью полета. Радиополукомпас, настроенный на станцию нашего аэродрома, «не тянул» так же, как и связная радиостанция, так как я был еще далеко. Пришла в голову мысль – настроился на московскую радиовещательную станцию имени Коминтерна, главную станцию советского радио и очень мощную. Стрелка прибора отклонилась от нулевой отметки. Направив нос самолета по стрелке, я по компасу определил, что радиостанция почти точно на востоке от меня. Значит, я от нее и от Москвы на западе, а Минская автострада, вблизи которой наш аэродром, от Москвы идет примерно на юго-запад. Если пойду на юго-восток, то должен выйти на автостраду. Только бы не проскочить! Еще не дойдя до нее, услышал радиостанцию нашего аэродрома, а вскоре и опознал местность. В это время на экране наземного радиолокатора увидели метку – периодически вспыхивающую точку – и попросили сделать отворот. Метка пошла в ту же сторону – значит, она от моего самолета. Мне подсказали курс на аэродром, но я уже и сам знал, как на него выйти. Летчики потом шутили, что у меня в запасе оставался «шестой способ восстановления ориентировки» – посадка и опрос местного населения.

Этот эпизод помог мне приобрести уверенность в навигации, и в дальнейшем мне ни разу не случалось терять ориентировку (как говорят в авиации, «блудить», от слова «заблудиться»), хотя сложные ситуации бывали. Одна была вскоре после этого.

Майор Катрич и я в паре перелетали из Двоевки в Москву. Впереди оказалась очень низкая облачность, пришлось перейти на бреющий полет. Услышали по радио команду садиться в Кубинке из-за ухудшения погоды. Посмотрел на командира, он помахал рукой около уха: «Мы ничего не слышали!» Через некоторое время я узнал перекресток на шоссе в районе поселка Жаворонки и понял, что Катрич уклоняется от маршрута. Вышел вперед и покачал крыльями, чтобы он шел за мной. По знакомым с детства дорогам в районе, где была наша дача, я вышел на Архангельское, оттуда на Тушино, а там видимость была лучше, и мы сели у себя на Центральном аэродроме. Как я узнал, Катрич получил нагоняй за то, что мы не сели в Кубинке.

Однажды, возвращаясь с боевого задания, снизившись немного ниже шести тысяч метров, я переключил нагнетатель мотора со второй скорости на первую. Через несколько секунд мотор неожиданно заглох. Посмотрел на указатель давления топлива: стрелка на нуле. Ясно – отказала бензопомпа. Я стал заходить на посадку без мотора. Пока снижался в район третьего разворота, прикидывал, на какой высоте его начать, чтобы планирование закончилось в начале ВПП. Начал разворот на высоте тысячи метров, потом четвертый – на пятистах метрах, перед самой посадкой выпустил шасси и сел точно у посадочного «Т». В конце пробега тормозами отвернул вправо и остановился. Пошел на КП и доложил Катричу, который был с инженером полка. Катрич похвалил за посадку, а инженер пошел осмотреть самолет. Потом позвал меня: «Посмотри!» Заглянув в кабину, я увидел, что рычаг скоростей нагнетателя остался в положении второй скорости, а перекрывной кран топлива («пожарный кран») закрыт. Значит, я сам себе перекрыл подачу топлива, по ошибке взявшись за другой рычаг! Это, конечно, было и недостатком компоновки кабины – такие разные по назначению рычаги, да еще почти одинаковые по форме, нельзя было располагать рядом. Подобными вопросами (как теперь говорят, эргономическими, касающимися взаимосвязи «человек – машина») мне пришлось потом много заниматься на испытательной работе. После этого случая на всех самолетах полка пожарные краны зафиксировали резиновой петлей.

Кто-то мне сказал, что на аэродроме Ржева погиб сын генерала Болдина Олег. Я в первый момент не понял, о ком идет речь, но потом сообразил, что это Олег Баранцевич, мой хороший товарищ, с которым мы вместе учились в артиллерийской спецшколе и в летной школе. Генерал Болдин был его отчимом (когда мы учились вместе, я этого не знал). Меня еще до войны удивляло, что Олег пошел по военной линии, да еще захотел стать летчиком: у него были заметные гуманитарные наклонности. Его дед был известным русским писателем польского происхождения, а родной отец – поэтом. Олег тоже писал стихи. У меня сохранилась подаренная им его маленькая фотография со стихами на обороте: «Избороздили морщины лет твое лицо, товарищ. В жизни все оставляет след, даже и дым пожарищ». Очевидно, его характер, некоторая рассеянность сыграли роль в его судьбе: при полете по кругу перед посадкой он сорвался в штопор – не выпускалось шасси, а он завозился, видимо, с краном выпуска и не заметил потери скорости.

Еще один мой брат – Алексей стал летчиком. Только начав учиться в десятом классе, он ушел из школы и вместе с Сашей Щербаковым и Левой Булганиным поступил в Вязниковскую школу летчиков. После ее окончания осенью 1943 года их назначили в 12-й полк. Алеша был в нашей эскадрилье, и позже он летал с нами в Двоевке. (После войны он сдал экстерном экзамены за среднюю школу и получил аттестат.)

Как-то в Двоевку прилетел с Центрального аэродрома комиссар нашего полка подполковник П. Гвоздев. Передвигая ручку крана для выпуска шасси перед заходом на посадку, он, видимо, перчаткой задел рукоятку включения магнето (зажигания) мотора и выключил его. Мотор «обрезал». Гвоздев, не поняв причину, стал разворачиваться, чтобы сесть на полосу, перетянул на себя ручку, свалился на крыло и разбился. Летчики, в том числе мой брат, поехали к месту падения на грузовике, будучи в полной уверенности, что в машине находился я, так как за пятнадцать минут до этого я взлетел для перегонки самолета в Москву. Они решили, что из-за какой-то неисправности я вернулся. (О вылете из Москвы Гвоздева они не знали.)

В конце 1944 года группа наших самолетов полетела сопровождать «особо важный» самолет в Шяуляй в Литве. В их числе полетел на моем самолете Алексей. На посадке, сразу после приземления, колесо на правой стойке шасси стало поперек движения, самолет рванулся в сторону. Чтобы удержать его от разворота, Алеша дал противоположный тормоз, и самолет скапотировал – перевернулся на спину. Как выяснилось, из-за выпадения контровки вследствие вибрации отвернулся болт и рассоединилась траверза, удерживающая колесо в нужном положении. У Алексея был поврежден позвоночник и лицо при ударе о прицел. Мне стало известно, что особист начал допрашивать моего техника Павла Чудакова, пытаясь обвинить его в злонамеренности. При первой возможности я сказал об этом отцу, и техника оставили в покое.

Выйдя из больницы, брат продолжал летать, несмотря на остаточные явления после аварии. После войны Алексей окончил Военно-воздушную (командную) академию (теперь – имени Гагарина) и начал строевую службу – сначала заместителем командира авиационного истребительного полка в Кубинке, а затем стал его командиром. Позже командовал полком в Белоруссии. После окончания Академии Генерального штаба он возглавил истребительную дивизию в Заполярье (в Алакуртти), а потом в Группе советских войск в Германии, где позже его назначили командиром корпуса. Потом во Львове был заместителем и первым заместителем командующего Воздушной армией. В течение семи лет был командующим ВВС Туркестанского военного округа в Ташкенте. Все это время летал на реактивных истребителях МиГ-19 и МиГ-21. В последние годы жизни он работал заместителем начальника Управления воздушным движением ВВС. Через месяц после увольнения в запас в возрасте 61 года (за день до дня рождения) он скончался от инфаркта. Вплоть до настоящего времени редко случаются ветеранские встречи, на которых я не услышал бы лестные отзывы о нем как о хорошем человеке, отличном летчике, смелом командире, заботливом и хозяйственном начальнике гарнизона. Более компанейский и веселый, чем я, он любил шумные компании, имел много друзей и еще больше приятелей. Иногда он ради дела допускал вольности в отношении соблюдения правил, за что ему, случалось, и попадало. К Алексею очень часто обращались с разными просьбами, и всегда он делал все возможное, чтобы помочь, оставив у очень многих добрую память о себе.

Еще в начале 1944 года летчиков 3-й эскадрильи за вылеты на боевые задания представили к награждению орденом Отечественной войны: комэска Цыганова – орденом 1-й степени, а нас – 2-й степени. Но командир корпуса генерал Митенков снизил награды на одну ступень; командир получил Отечественный 2-й степени, а мы – ордена Красной Звезды. Упоминаю об этом потому, что назначенный позже в полк Лева Булганин, успевший сделать всего два или три вылета на боевое задание, вскоре неожиданно для всех был награжден орденом Отечественной войны 1-й степени – кто-то в большом военном руководстве решил позаботиться о нем (он был сыном члена Политбюро и члена Военного совета фронта Н.А. Булганина).

Леве было неловко, и он в полку этот орден никогда не носил. Через некоторое время он перешел от нас в 28-й полк, летавший на «Аэрокобрах».

С Левой Булганиным связано трагическое событие. Через две или три недели после окончания войны он ехал с тремя офицерами нашего полка по Ленинградскому шоссе к центру на спортивной машине «Бьюик» из гаража Министерства обороны, которой он пользовался. Все были в сильном подпитии. Грузовик, находившийся перед ним, стал брать влево, объезжая стоявший у бордюра другой грузовик. Лева решил обогнать ехавший грузовик справа и врезался в стоявшую машину. Погибли Даубе и Мельников, у Кости Крюкова была повреждена челюсть, а Лева не пострадал. Особенно обидно за Леонида Даубе. Боевой летчик, совершивший около ста вылетов на штурмовку, представлявшийся к званию Героя, а погиб так нелепо.

Позже Лева повлиял и на службу своего приятеля и моего брата Алексея. Летом 1954 года Лева участвовал в ужине в ресторане по случаю рождения Алешиной дочери Нины. Потом Лева где-то еще добавил (это было его грехом). Когда он добрался домой совсем пьяным, он наткнулся на своего отца Н.А. Булганина, тогда уже министра обороны. Узнав, с кем Лева был в компании, Булганин приказал снять с должности Алексея. Была назначена комиссия по проверке его полка, который до этого числился в передовых, и Алексей получал благодарности. Достаточно сказать, что именно он во главе своего полка водил три или четыре раза всю колонну (дивизию) реактивных самолетов-истребителей МиГ-15, пролетавших над Красной площадью во время парадов 1 Мая и 7 Ноября, и был за это награжден орденом Красного Знамени. Но комиссия, следуя указаниям министра, сделала выводы, противоположные еще недавним. Алексея сняли с должности командира и назначили заместителем командира полка, стоявшего в поселке Береза в Белоруссии. Но вскоре он стал командиром этого полка. А Леву его отец отправил на некоторое время служить в Одессу.

После этого Лева работал в штабе испытательного НИИ ВВС в Чкаловской, где тогда уже служил я. О нем были хорошего мнения – он был знающим, грамотным офицером и хорошим товарищем, хотя увлечение алкоголем его не покидало. После вывода в 1958 году его отца из Политбюро Леву куда-то перевели из института. Уже на пенсии, в возрасте немногим более 50 лет, он умер.

В 1943 году нашу семью постигла беда, начавшаяся с чужой трагедии. Шестнадцатилетний сын наркома авиационной промышленности А.И. Шахурина Володя (с не совсем здоровой психикой) застрелил девушку, за которой он ухаживал, – дочь К.А. Уманского, назначенного послом в Мексику (Володя не хотел, чтобы она туда уезжала). И тут же застрелился сам. Это произошло на лестнице Большого Каменного моста, по которой они спускались. Пистолет «Вальтер», из которого стрелял Володя Шахурин, был наш (во время войны у нас дома было оружие). Он в тот день попросил моего брата Ваню «дать поносить» пистолет, и Ваня по наивности, ничего не подозревая, отдал (он шел впереди них, уже спустившись с лестницы). Вначале это дело вел следователь Лев Шейнин. Он был довольно лоялен при допросах. Говорят, дело было прекращено.

Но вдруг оно снова закрутилось. Следователь, теперь уже Владзимерский (позже расстрелянный вместе с Берией), придал делу политическую окраску: раскрыли, мол, «юношескую антисоветскую организацию». Арестовали шестнадцатилетнего Ваню, а через неделю и другого моего брата, четырнадцатилетнего Серго. Были арестованы также сыновья генерала Хмельницкого (адъютанта Ворошилова), сын сестры жены Сталина Анны Сергеевны, сын профессора А.Н. Бакулева, сын секретаря моего отца Барабанова – всего 28 ребят того же возраста. Владзимерский допрашивал уже по-другому, хотя и без побоев, и в самом деле состряпал «дело». Все это, конечно, делалось с ведома и даже по указанию Сталина, поэтому обращаться с какими-либо просьбами их родителям, хотя и занимавшим высокое положение, было совершенно бесполезно и могло привести только к худшему.

Мои братья сидели на Лубянке более полугода. До самого освобождения Ваня не знал, что Серго тоже в тюрьме. Встретились они только в помещении, куда пришла их «принимать» мама. Братья до конца отрицали свою вину в антисоветской деятельности и не хотели подписывать документ с признанием своей вины. Им снова предложили подписать его на выходе, угрожая: «Иначе не выйдешь!», они опять отказывались, но мама передала им указание отца подписать, что потребуют. Обоих сослали на год в Сталинабад (Душанбе). Правда, там Ване все же разрешили поступить в авиационную техническую школу, а Серго учился в средней школе. Местный главный чекист разрешил им не приходить каждую неделю отмечаться, как полагалось: «Я и так о вас все буду знать».

Отец рассказывал позже, что в конце 40-х годов Сталин вдруг спросил его: «А где твои сыновья, которые были осуждены?» Отец ответил, что старший учится в Академии имени Жуковского, а младший – в Институте международных отношений. На что Сталин сказал: «А достойны ли они учиться в советском высшем учебном заведении?» Отец промолчал. После этого разговора он был уверен, что теперь их немедленно исключат, а может быть, и арестуют (это был период новой волны репрессий). Но ничего не произошло. Видимо, Сталина что-то отвлекло, и он забыл об этом, чего с ним почти никогда не бывало. После смерти Сталина судимость с братьев сняли, и теперь они получили удостоверения незаконно репрессированных, хотя, конечно, их судьбу не сравнить с судьбами миллионов других арестованных.

Глава 9

ЦЕНА ПОБЕДЫ

В День Победы мне посчастливилось быть в Москве и даже в родительском доме. Около пяти часов утра 9 мая мы поехали на аэродром провожать отца в Берлин. Выехав из Спасских ворот Кремля, проехали через Красную площадь, где ликовали люди, собравшиеся стихийно ночью после сообщения о капитуляции Германии.

А.И. Микоян улетал во главе группы специалистов по заданию Государственного Комитета Обороны с целью наладить продовольственную и медицинскую помощь населению побежденной Германии. В Берлине его встречал Г.К. Жуков. Анастас Иванович провел вместе с Военным советом 1-го Белорусского фронта совещание с участием немецкой общественности, работников промышленности, транспорта, здравоохранения, коммунального хозяйства. Позже мне рассказывал заместитель наркома внутренних дел И.А. Серов, входивший в состав делегации, как он докладывал на совещании о плане поставок продовольствия. Когда в числе продуктов он назвал кофе, вначале реакции не последовало. Анастас Иванович шепнул ему: «Скажи – натуральный кофе». Серов, не думая, что это важно, все-таки сказал, и после паузы раздались аплодисменты. Немцы, давно знавшие только суррогат, и не мечтали о натуральном кофе.

Здесь я отвлекусь от воспоминаний и приведу некоторые известные мне факты и свои соображения, связанные с Великой Отечественной войной 1941–1945 годов и ролью Сталина в ней. Как известно, с начала 1941 года в Москву стало поступать много сведений и данных из самых различных источников, говорящих о решении Гитлера напасть на нашу страну. Они различались по степени возможного к ним доверия, но сочетания даже небольшой части из них было достаточно, чтобы поверить в их истинность. Упомяну лишь несколько таких фактов, которые, может быть, менее известны.

Два бывших сотрудника советского посольства в Германии – А.М. Коротков (разведчик КГБ) и И.С. Чернышев (работник МИДа) рассказывали мне и Олегу Трояновскому в 50-х годах, что за полтора-два месяца до начала войны они собственноручно написали подробный доклад для московского руководства о массовом перемещении войск к границе СССР. А 19 июня вечером из нашего посольства было направлено в Москву сообщение о том, что немцы начнут войну рано утром 22 июня. Сталин прочитал телеграмму в субботу 21-го. Это было подтверждением известного теперь донесения разведчика Рихарда Зорге из Японии.

Мой отец рассказывал, что за два дня до начала войны ему позвонил начальник Рижского порта (отец, как заместитель Председателя Совнаркома СССР, курировал морской торговый флот) и сообщил, что около двадцати пяти стоявших в порту под загрузкой или разгрузкой германских судов прекратили все работы и готовятся к выходу в море. Такого в портах никогда не случалось. Начальник порта просил разрешения их задержать. Анастас Иванович немедленно пошел к Сталину и доложил о звонке, предложив задержать немецкие суда. Сталин сказал, что, если мы их задержим, это даст повод Гитлеру начать войну, и распорядился не чинить немцам препятствий. Как сказал отец, каждому здравомыслящему человеку должно было быть ясно, тем более в сочетании с имевшимися другими данными, что срочный уход немецких судов предвещает неизбежное начало войны в ближайшие дни или даже часы, и повод уже ничего не решал.

Известно также, что в середине июня происходил массовый отъезд семей сотрудников немецкого посольства на родину, а за день-два до 22-го стало известно, что в посольстве жгли бумаги.

В ночь на 22-е Сталину в присутствии отца и других членов Политбюро доложили о переплывшем реку Прут немецком фельдфебеле, который сообщил, что нападение произойдет утром 22 июня. Несмотря на это, Сталин отказался подписать директиву о приведении всех войск приграничных округов в полную боевую готовность, которую ему доложили нарком С.К. Тимошенко и начальник Генерального штаба Г.К. Жуков. Их поддерживали, как рассказывал отец, многие члены Политбюро. Сталин согласился подписать директиву лишь с предупреждением, что «в течение 22–23 июня возможно внезапное нападение немцев. Нападение может начаться с провокационных действий». Передача директивы, по свидетельству Г.К. Жукова, в округа была закончена в 00.30 22 июня и оказалась запоздалой[6].

Можно привести ряд обстоятельств, которые сыграли роковую роль из-за отсутствия своевременного приказа о приведении войск в готовность к отражению нападения. Достаточно сказать, что из многих частей Белорусского военного округа артиллерия была вывезена на полигоны для испытаний и для учебных стрельб. Часть офицеров находилась в летних отпусках, а другие убыли из расположения части на воскресенье. Самолеты на аэродромах стояли согласно правилам мирного времени, по линейке, крыло в крыло, представляя удобную цель для бомбометания и штурмовки (как известно, в первый день войны мы потеряли на аэродромах от бомбометаний и штурмовок немцев более восьмисот самолетов, многие из которых были самые современные в то время МиГ-3).

Только нарком военно-морского флота Н.Г. Кузнецов, вопреки указаниям, около часу ночи направил всем флотам шифровку:

«СФ, КБФ, ЧФ, ПВФ, ДВФ. Оперативная готовность № 1 немедленно. Кузнецов».

Штабом Черноморского флота, например, шифровка была принята в 1 час 03 минуты. Первый же налет бомбардировщиков зенитчики флота встретили плотным огнем. Флоты в первый день войны практически не имели потерь[7].

Все многочисленные донесения и сведения о готовящемся нападении Германии на нашу страну, включая сообщения о точной дате и времени нападения, не были приняты Сталиным во внимание. Сталин считал, что эти данные – результат намеренно распространяемой немцами (или англичанами?) дезинформации, и требовал «не поддаваться на провокации». Он запретил принимать решительные меры по подготовке к боевым действиям и развертывать войска для обеспечения готовности к отражению нападения, «чтобы не спровоцировать войну», запретил также сбивать немецкие самолеты-разведчики, то и дело летавшие над нашей территорией.

Отношение Сталина к информации отражало присущие ему подозрительность и крайнее недоверие к людям. Он вообще считал любого способным на измену и обман. Перед самым нападением немцев он дал указание вызвать из-за рубежа наших разведчиков, поставлявших тревожные сведения, и «стереть их в лагерную пыль».

Конечно, не следует думать, что Сталин не проводил общую подготовку страны к войне, – в конце 30-х годов многое делалось в этом направлении, в том числе и по его инициативе и под его контролем, – развитие военной промышленности, разработка современных боевых средств, в первую очередь самолетов, танков и артиллерийских орудий; создание стратегических запасов. Увеличивалась численность войск. Создавались также запасы продовольствия и материальных ценностей.

(В выполнении этих решений правительства большую роль сыграл мой отец. Он следил за накоплением хлебопродуктов, сахара и жиров. К весне 1941 года созданные запасы продовольствия могли удовлетворить более чем полугодовые потребности армии. По указанию Сталина Анастас Иванович также занимался по линии внешней торговли созданием стратегических резервов сырья, которого у нас не было или было недостаточно, такого как каучук, свинец, алюминий, никель, алмазы, различные сплавы.)

Но перевооружение Красной армии на новую технику только начиналось (хотя технический задел был сделан еще при Тухачевском). На это требовалось еще, наверное, один-два года. Сталин в этот период не хотел и даже боялся войны. Он говорил, что Гитлер помнит завет Блюхера не воевать на два фронта. Он убедил себя в том, что Гитлер не нарушит договор с нами и не начнет войны, пока не покончит с Англией, и поэтому, вопреки имевшейся в изобилии информации, препятствовал действиям по обеспечению непосредственной готовности армии к нападению врага. Для руководителя государства это преступная близорукость. Некоторые высшие руководители и военачальники были обеспокоены такой политикой, но большинство верило в «мудрость Сталина». Они считали, что он что-то знает, чего не знают они. Многие даже с излишним усердием выполняли указания по «умиротворению» немцев. Одним из них был, на мой взгляд, генерал Д.Г. Павлов, расстрелянный после разгрома Западного фронта вместе с другими высшими командирами фронта по указанию Сталина в качестве «козлов отпущения».

Я помню предвоенные разговоры знакомых военных и даже статьи в газетах, касающиеся изучения в академиях вопросов стратегической обороны. В конце 30-х годов, когда уже не было Тухачевского, Уборевича, Якира и других, утверждалось, что в случае нападения на нашу страну мы сразу же перенесем войну на территорию противника и будем только наступать. В Академии Генерального штаба одергивали тех, кто говорил о необходимости разработки теории стратегической обороны. Как пишет Г.К. Жуков:

«В то время наша военно-теоретическая наука вообще не рассматривала глубоко проблемы стратегической обороны, ошибочно считая ее не столь важной». И далее: «Военная стратегия в предвоенный период строилась главным образом на утверждении, что только наступательными действиями можно разгромить агрессора и что оборона будет играть сугубо вспомогательную роль, обеспечивая наступательным группировкам достижение поставленных целей»[8].

Исходя из этой доктрины строилась система вооружения Красной армии и ее дислокация[9].

Приняв меры по организации стратегической обороны перед нападением Германии, можно было избежать разгрома многих войсковых соединений и пленения миллионов советских солдат.

Несомненно, что громадные потери нашей страны в людях, материальных ценностях и территории в 1941 году, фактически разгром, лежат на совести лично Сталина (учитывая и предвоенные репрессии против командного состава нашей армии).

В ходе войны было сделано немало ошибок, и это естественно для любого воюющего государства. Но у нас были специфические ошибки, причины которых характерны для нашей государственности с абсолютной авторитарностью диктатора. Я назову здесь две, вероятно, наиболее существенные ошибки, серьезно отразившиеся на ходе войны.

Когда немцы в конце лета 1941 года осадили Киев и вышли севернее и южнее его к Днепру, возникла явная угроза окружения всей нашей группировки. Генштаб эту угрозу видел, и Жуков дважды докладывал Сталину предложение отвести войска. Но Сталину очень не хотелось сдавать Киев, а Днепр казался очень надежным рубежом (особенно на географической карте!), и он не дал согласия на отход. В конце августа немцы форсировали Днепр севернее, а в начале сентября южнее города и 15 сентября окружили четыре наши армии. Было потеряно более полумиллиона человек, только небольшая часть смогла пробиться из окружения. Погиб и командующий фронтом генерал Кирпонос почти со всем своим штабом.

Немцам был открыт путь на восток, после этого они через месяц с небольшим взяли и Харьков.

Вторая роковая ошибка – при попытке нашего наступления на Харьков в 1942 году. В своих воспоминаниях маршал И.Х. Баграмян рассказывает, что в ходе начатого по инициативе Тимошенко при одобрении Сталина наступления на Харьков он (бывший тогда начальником оперативного отдела штаба фронта) увидел по оперативным данным, что создалась угроза удара германской танковой группировки во фланг нашим наступающим войскам. Доложил об этом Тимошенко, но тот не захотел обращаться к Сталину с просьбой об отмене наступления. Тогда Баграмян попросил члена Военного совета Н.С. Хрущева обратиться к Сталину с этим предложением, но, как пишет Баграмян, Хрущеву не удалось убедить Сталина[10].

Еще до того, как я прочитал это в книге Баграмяна, рассказ об этом же (так сказать, «с другого конца») я слышал из уст моего отца. Несколько членов Политбюро, включая его, сидели у Сталина на «ближней», как называли кунцевскую дачу, в большой столовой, в другом конце которой был столик с телефонами. Зазвонил телефон дальней правительственной связи ВЧ. Подошел Маленков. Сталин спросил: «Кто звонит?» – «Хрущев». – «Спроси, что он хочет». Маленков послушал Хрущева и сказал: «Он говорит, что надо прекратить наступление на Харьков, – есть угроза окружения наших частей». Сталин: «Положи трубку – много он понимает. Приказы не обсуждают, а выполняют». Рассказывая об этом, отец добавил: «Даже не захотел к телефону подойти – человек звонил с фронта, где идет бой и гибнут люди, а ему трудно было сделать десяток шагов!» В результате – снова окружение и потеря крупной группировки.

(Хрущев в своем известном докладе при завершении работы XX съезда партии рассказал, как на одном заседании Политбюро после войны Микоян упомянул, что, к сожалению, предложения Хрущева о прекращении наступления на Харьков не были приняты, фактически обвинив Сталина, который на это очень рассердился.)

Теперь для немцев была открыта дорога дальше на восток – к Волге и Сталинграду. Можно сказать с достаточной уверенностью, что, если бы не эти два крупных окружения, которых можно было избежать, немецким войскам не удалось бы дойти до Сталинграда – отступавшие, но не разгромленные в окружении войска оказали бы сопротивление на всем пути немцев от Днепра на восток.

Приниженность и безропотность большинства военачальников разных уровней (особенно в первый период войны) и их боязнь репрессий при авторитарности Сталина приводили часто к неоправданным людским потерям. Чего стоят многочисленные «безымянные высоты», где полегли десятки тысяч солдат ради галочки – формального выполнения спущенных сверху приказов и боязни ставить вопрос об их изменении в связи с конкретной тактической обстановкой (об этом пишет, в частности, генерал А.В. Горбатов[11]). Стоит также упомянуть и чехарду с назначениями, снятиями и перемещениями высших военачальников, над которыми всегда висел сталинский дамоклов меч.

Запала мне в память беседа во время парада в 40-ю годовщину Победы. Я много лет не бывал на парадах на Красной площади, но в этот раз попросил в Министерстве обороны билет на юбилейный парад, чтобы повести туда моего тринадцатилетнего внука. На трибуне беседовал с двумя генералами, один из которых, генерал-лейтенант В.П. Брюхов, начальник управления Минобороны, вспоминал о боях за Берлин и в числе прочего сказал примерно следующее. Зачем надо было в лоб лезть на Зееловские высоты? Там была мощная, глубокоэшелонированная оборона. В первые два дня мы успеха не имели, потом за сутки с трудом продвинулись не более чем на 800 метров. Булганин (представитель ставки) требовал от Чуйкова: «Вводите второй эшелон. Вводите резервы!» Чуйков: «Я командующий, а не пастух! Я знаю, когда вводить резервы!» Булганин: «Ну, мне здесь делать нечего, а с вами мы поговорим на Политбюро» – и уехал. Чуйков: «Слава богу, уехал». Только к исходу третьего дня наконец прорвали оборону немцев. 360 тысяч потеряли! А Конев шел на Берлин с юга и готов был к нему подойти, но Жуков, при поддержке Ставки, его задержал на два дня, чтобы в Берлин первым вошел именно его фронт.

В предвоенные годы в результате сталинских репрессий были арестованы и в большинстве погибли более 40 тысяч командиров Красной армии, при этом подавляющее большинство высших, включая таких выдающихся, как М. Тухачевский, И. Уборевич, И. Якир, В. Примаков, В. Путна, В. Блюхер, Я. Алкснис, И. Белов, А. Егоров, Е. Тай, И. Вацетис, Р. Эйдеман, Е. Штерн, Я. Смушкевич, А. Корк, А. Локтионов, И. Кожанов, Н. Каширин, Е. Ковтюх. Арестованы были все заместители наркома и почти полностью руководители центрального аппарата, все командующие округами и флотами, все начальники военных академий, все корпусные и подавляющее большинство дивизионных командиров, свыше половины командиров полков. Около 700 человек только тех, чьи звания соответствовали генеральским. Почти все они погибли, а освобождено было около 9 процентов, в том числе К. Рокоссовский, К. Мерецков, А. Горбатов. Офицерский корпус был разгромлен. Говорят, что Тухачевский сказал при расстреле: «Вы стреляете не в нас. Вы стреляете в Красную армию». (Кто-то из высших командиров Красной армии засвидетельствовал, что однажды Сталин, много позже расстрела высших военачальников, наставлял вновь назначенных командующих: «Учите войска так, как это делал Уборевич!»)

В середине 30-х годов Красная армия считалась лучшей в Европе, а в результате репрессий состояние армии и ее подготовка резко ухудшились[12]. Это государственное преступление Сталина, которому нет оправданий.

На освободившиеся места комсостава старшего уровня назначались во многих случаях не имеющие опыта, не окончившие академий командиры, – опытных осталось мало. Качество офицерского корпуса заметно снизилось[13]. Ее, кто остался, и вновь назначенные командиры были напуганы репрессиями, что подавляло их инициативу, смелость и самостоятельность, так необходимые в условиях войны. По этой же причине они безропотно воспринимали ошибочные указания в предвоенное время.

Мой отец говорил о том, что потеря в результате репрессий опытных, грамотных и мыслящих военачальников накануне войны нанесла огромный урон как в ходе подготовки к отражению нападения, так и в ходе боевых действий в первый период войны. Можно только предполагать, насколько более эффективным было бы стратегическое и тактическое руководство войсками, если бы они оставались в строю.

Конечно, нельзя отрицать, что Сталин играл и большую организующую роль в стране во время войны. Его неограниченная власть и авторитет позволяли настойчиво проводить в жизнь принятые решения, и в тех случаях, когда они были правильные, это приносило пользу. Его имя играло и роль символа, хотя пропаганда эту роль и преувеличивала. (Надо сказать, что и наше централизованное управление экономикой, недостаточно эффективное в мирное время, в особо острый период войны, очевидно, сыграло положительную роль.) Но все это далеко не всегда компенсировало вред, о котором говорилось выше. Учитывая все это, я не разделяю распространенное среди бывших фронтовиков мнение, что мы победили в войне благодаря Сталину. Цена нашей победы оказалась непомерно высокой во многом именно из-за диктатуры Сталина. Жертв могло быть намного меньше.

Людские потери нашей страны, связанные с войной, огромны. Это потери войск непосредственно в боевых действиях (как считается, в три раза превышавшие потери немцев), это гибель мирного населения в местах боевых действий, при бомбежках в тылу и при блокаде Ленинграда, убитые и умершие военнопленные в немецких лагерях и, наконец, повышенная смертность населения от голода и других тягот жизни военного времени. Можно еще добавить невозвратившихся военнопленных и угнанных в Германию мирных жителей, а также смертность в наших лагерях для репрессированных и для возвратившихся из немецкого плена. Спущенное когда-то сверху число «более 20 миллионов» и даже исправленное потом на «более 27 миллионов», очевидно, не отражает реальных потерь советского народа.

Но вот другая известная цифра – 3 процента оставшихся живыми мужчин, родившихся в 1921–1923 годах, является, я думаю, таким же, однажды с потолка названным и потом формально повторяемым числом. Я думаю, что на самом деле их осталось намного больше. Конечно, пример – не доказательство, но все же я его приведу. Мне до войны пришлось учиться в трех разных школах и поэтому в поздние послевоенные годы принимать участие в трех разных традиционных встречах одноклассников. Причем один класс – артиллерийской спецшколы, ученики которой почти все, окончив военные училища, офицерами попали на фронт. И тем не менее даже из этого класса в живых осталось более половины. А из двух классов обычных школ, где я учился, погибло на фронте около трети мальчиков. Ведь не все же и попали на фронт. Добавлю еще, что если бы цифра 3 процента была правильной, то нам, людям того же возраста, оставшимся в живых, очень редко пришлось бы в жизни встречать своих сверстников, тем более участников войны, а это на самом деле далеко не так.

Хочу привести рассказ отца о событиях первой недели в руководстве страной после нападения немцев. В первые дни Сталин проявлял большую активность, принимал многих высших должностных лиц, отдавал распоряжения, хотя ни он, ни другие руководители не представляли действительного положения дел на фронте. Сталин отдавал распоряжения «наступать!», «бомбить!», не зная, что о наступлении было нечего и думать, а фронтовая авиация была фактически разгромлена. Следовало говорить об организации стратегической обороны, но он еще мыслил исходя из своей наступательной доктрины.

На восьмой день войны, 29 июня, вечером, Сталин и несколько членов Политбюро решили поехать в Наркомат обороны на улице Фрунзе, чтобы разобраться в обстановке. Там выяснилось, что никто толком ничего не знает, связь с действующими войсками нарушена, неизвестно, насколько продвинулись в глубь нашей территории войска противника и сохраняют ли боеспособность части Западного фронта. Только тогда, как говорил отец, Сталин, видимо, понял всю серьезность его просчета в отношении возможности нападения гитлеровской Германии. Он стал резко требовать от наркома Тимошенко и начальника Генерального штаба Жукова данных, которых они не имели. Напряжение было настолько велико, что, по рассказу отца, Жуков разрыдался и выбежал из кабинета. Молотов привел его обратно и предложил не мешать военным и уйти. Сталин прямо оттуда уехал к себе на «ближнюю» и оставался там в прострации (по словам Молотова), не отвечая на телефонные звонки.

Через день, 1 июля, члены Политбюро под руководством Молотова подготовили предложения о создании Государственного Комитета Обороны, который должен возглавить Сталин, и о ряде других мер. В конце дня поехали к нему на дачу. Когда вошли в столовую, Сталин, увидев их, напрягся, сжался в кресле, и спросил: «Зачем пришли?» Как сказал отец, он явно испугался, думая, что пришли его арестовать. В тот момент он, очевидно, понимал, что во многом виноват лично и есть основания для его снятия. Услышав о цели приезда, он посмотрел несколько удивленно, а потом, заметно успокоившись, согласился с предложениями. Когда зачитали список ГКО из пяти человек, Сталин спросил: «А почему не включили Микояна?» Вознесенский сказал, что его тоже почему-то не включили. Сталин предложил их добавить, но Молотов возразил: зачем расширять состав? Им, мол, следует сосредоточиться на работе в Совнаркоме. Тогда мой отец сказал, что можно их не включать в состав, а его назначить уполномоченным ГКО по снабжению фронта продовольствием, вещевым имуществом и горючим, то есть по тем вопросам, которые были близки к его области деятельности. (В феврале 1942 года мой отец, Вознесенский и Каганович были введены в состав ГКО.)

Несколько слов о дне 16 октября 1941 года в Москве – дне паники, который прозвали «драпднем». 5 октября летчик 6-го ИАК ПВО Москвы в ходе разведки обнаружил в районе Юхнова, гораздо ближе к Москве, чем на тот момент предполагалась линия фронта, большое танковое соединение немцев, перед которым не было никаких наших войск[14]. Как мне рассказывал уже в недавние годы М.Н. Якушин, бывший в то время заместителем командира 6-го ИАК ПВО, он доложил об этом по телефону Сталину, но тот не поверил и приказал послать опытного летчика для проверки. Летчик подтвердил донесение, но Сталин приказал Якушину полететь самому и доложить ему лично. Как рассказал мне Михаил Нестерович, он на МиГ-3 низко прошел над колонной и хорошо разглядел кресты на броне танков и немцев, сидящих на них.

Возникла непосредственная угроза Москве. Маршал авиации А.Е. Голованов рассказывал моему тестю М.И. Шевелеву, что, войдя в тот день в кабинет Сталина, он увидел его в подавленном состоянии. Сталин несколько раз повторил: «Что нам делать?»

Примечания

1

Жуков Ю.Н. Операция «Эрмитаж». Опыт исторического архивного расследования. М.: Москвитянин, 1993. С. 5, 8, 56.

2

Центровка (продольная) – местоположение центра тяжести по продольной оси самолета.

3

Угол атаки – угол между набегающим потоком воздуха и хордой крыла, или, для простоты, его плоскостью.

4

Аэродинамическое качество самолета – отношение подъемной силы к силе сопротивления воздуха; оно изменяется при изменении угла атаки.

5

Хазанов Д.Б. Совершенно секретно. 1991. № 11.

6

Жуков Г.К. Воспоминания и размышления. М.: Новости, 1992. Изд. 11, доп. по рукописи автора. Т. 1. С. 388.

7

Красная звезда. 1985. 22 июня.

8

Жуков Г.К. Воспоминания и размышления. М.: Новости, 1992. Изд. 11, доп. по рукописи автора. Т. 1. С. 339.

9

В. Суворов (В.Б. Резун) в своей книге «Ледокол», рассматривая факты, относящиеся к лету 1941 года, делает ошибочный вывод о том, что Сталин в июле 1941 года будто бы собирался напасть на Германию. Достаточно прочитать упомянутый том воспоминаний Г.К. Жукова, чтобы понять, что в 1941 году СССР не был готов к оборонительной войне, да и к наступательной войне как следует не готовились.

10

Баграмян И.Х. Так шли мы к победе. М.: Воениздат, 1977. С. 116–117.

11

Горбатов А.В. Годы и войны. М.: Воениздат, 1980. С. 191–194.

12

Рапопорт В., Геллер Ю. Измена Родине. М.: РИК «Стрелец», 1995.

13

Жуков Г.К. Воспоминания и размышления. М.: Новости, 1992. Т. 1. С. 388.

14

Хазанов Д.Б. Неизвестная битва в небе Москвы. 1941–1942. М.: Техника – молодежи, 1999. С. 47.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11