Я догадался: дело тут, видимо, было в ориентации силы. Наверное, все эти посохи действовали наподобие антенн, но я счел за лучшее промолчать. Было бы нечестно с моей стороны затрагивать в разговоре со средневековым монахом теорию электромагнитных волн.
— Однако создание заклинаний с помощью физических объектов, играющих роль символов, — дело долгое и сложное, — объяснял тем временем Игнатий. — В чистом поле волшебнику не на что рассчитывать, кроме как на слова и жесты.
— Но от них-то что толку? И что толку от физической символики, если на то пошло?
— Дело в том, господин чародей, что символ — это вещь.
Я выпучил глаза, но не проронил ни слова. В моем мире один из кардинальных принципов семантики заключался в том, что символ — это ни в коем случае не вещь. Ну, что тут поделаешь? Другой мир — другие законы природы.
— Вся суть творящего чудо должна быть собрана воедино и куда-то направлена, — продолжал брат Игнатий, — для того, чтобы вся энергия внутри нашего тела и снаружи него могла образовывать и выстраивать энергию магическую в соответствии с нашими целями. Символы — это инструменты, которыми мы пользуемся для того, чтобы укрепить самую нашу суть, и чем мощнее символ, тем лучше происходит единение разрозненных частиц нашей сути.
— Стало быть, призываем ли мы в данном случае Бога, чтобы он помог нам сфокусировать нашу энергию, или не призываем — дело исключительно нашего желания.
— «Сфокусировать» — вот прекрасное слово! — Брат Игнатий от радости хлопнул в ладоши. — Мне давно следовало обратиться к математическим понятиям! Благодарю тебя, чародей Савл.
Я поежился, гадая, что я такого натворил. В этом мире это самое «магическое поле», про которое толковал брат Игнатий, похоже, было эквивалентом нашего электрического, а я отлично знал, что способны вытворить наши инженеры с помощью электричества и магнитов, когда они додумываются до чего-нибудь и начинают соображать в соответствии с математическими принципами. А что стрясется здесь, если брат Игнатий примется прикладывать математику к магии?
Тут могли произойти поистине удивительные, на мой взгляд, вещи. У меня появилось сильное подозрение, что очень даже возможно манипулировать этим «магическим полем», не полагаясь ни на злые, ни на добрые силы. Это «поле» в конце концов было безликой силой — личностный момент возникал только тогда, когда ты обращался к помощи сверхъестественных существ, дабы те помогли тебе управлять этим «полем». Кроме того, я все еще пытался думать об этих существах как о воображаемых — а в этом случае они могли служить весьма, весьма могущественными символами.
Нет, поистине могущественными — ведь они запечатлевались не где-нибудь, а в подсознании. Я вспомнил о своем галлюцинаторном ангеле-хранителе и поежился.
— Я бы не стал переходить на крайности, — сказал я. — Мы же говорим об искусстве, а не о какой-нибудь торговле. Итак, слова — это символы, поэзия концентрирует значение слов. Значит, чем лучше стихи, тем сильнее заклинания?
Фриссон от волнения выпучил глаза.
— Верно, — подтвердил брат Игнатий. — А те стихи, которые пропеты, — это еще более могущественные заклинания.
— Пропеты? — Я сдвинул брови. — А это при чем?
— При том, что в мелодике существует определенный порядок, — ответил брат Игнатий. — И этот порядок усиливает порядок ритмики и метрики. Песня ощущается всем телом и потому включает в себя все энергии.
Я ужасно расстроился. В плане музыкального слуха мне, что называется, медведь на ухо наступил. А Фриссон просто-таки сиял.
— У меня приятный голос, — сказал он радостно.
— Что ж, тогда обрати мысли свои к Богу и добру, — посоветовал поэту монах. — Молись ему, чтобы он обратил твою магию во благо ближних, чтобы все, что творишь, способствовало укреплению Добра.
Фриссон не спускал с брата Игнатия сияющих глаз. Он с готовностью кивнул.
— О да, потому что мы должны сразиться с великим Злом, брат Игнатий.
— Добро всегда сильнее Зла, — сказал монах. — Потому что Добро — от Бога, из самого чистого источника.
Я рывком выпрямился:
— Только не говори мне, что Добро всегда побеждает Зло!
— При прочих равных — побеждает, — заявил брат Игнатий. — Ни одному демону не устоять против ангела. Белая магия могущественнее черной. Но гораздо труднее быть хорошим, нежели плохим, и гораздо труднее творить белую магию, нежели черную. Поститься, молиться, смиряться, отвечать добром на зло — все это очень трудно. А вот гневаться и мстить — это очень легко.
Я вспомнил о даосах и дзен-буддистах.
Но тут слово взял Фриссон:
— Нам придется драться со злой колдуньей и ее приспешниками, брат Игнатий. Нам понадобится вся сила, которую только сможет дать Господь.
— Милосердие Господне со всеми нами, — пробормотал монах. — Надо только открыться для него.
— Думаю, — сказал Фриссон решительно, — мне надо научиться молиться.
У меня от этих слов почему-то похолодела спина, и я попробовал сменить тему разговора.
— Так вот почему королева сделала так, что Тимея держала тебя на острове?
Брат Игнатий резко обернулся, в глазах его зажегся странный огонь.
— Значит, ты и об этом догадался, господин чародей! Да, я думал об этом, хотя и не мог доказать, что так оно и было. Но весьма вероятно, что наш кораблю к острову Тимеи пригнала именно королева Аллюстрии. Сама королева повредить мне никак не могла, покуда я оставался душой и телом предан Богу.
— И если кому и под силу было разрушить эту преданность, — резюмировал я, — так только Тимее. Но почему королеве так не терпелось убрать тебя с дороги? Может быть, она боялась, что тебе удастся убедить кое-кого из ее колдунов покаяться и перестать служить Злу? Стремиться к святости?
— Как и всем нам, — напомнил мне брат Игнатий, — если мы не впали в отчаяние. Это возможно, господин Савл, но гораздо вероятнее другое: она хотела держать меня в ссылке, чтобы не распространялись мои идеи о жизни людей.
— Мысли о загадке существования человечества? — Я нахмурился. — А до этого-то ей какое дело?
Брат Игнатий склонил голову, пряча горькую усмешку. Когда он поднял глаза, лицо его было спокойно, а улыбка, как обычно, тиха и приятна.
— Я собрал мудрость Востока и Запада, господин Савл, и опустил фрагменты, показавшиеся мне несовпадающими с целым. И получилось нечто такое, что может не устраивать власть предержащих. Они могут подумать, будто бы я их высмеиваю или не их, а их право на власть.
— Ты хочешь сказать, что выразил идеи, ставшие угрозой для королевы? — изумился я. — Чем они ей грозили?
— Ну, в общем, я говорил о том, что народ не должен зависеть от короны, когда речь идет о жизни и безопасности, а должен полагаться только на Бога, на самого себя и на своего ближнего.
— Децентрализация? — воскликнул я. Меня словно громом поразило. — О Господи! Нечего и дивиться, что Сюэтэ решила от тебя избавиться! Ты же угрожаешь ее бюрократии!
— Что такое «бюрократия»? — недоумевающе спросил монах.
— «Правление письменных столов», — ответил я (в который раз). — За каждым столом сидит по чиновнику. Они приходят и уходят, а столы остаются. И для каждого письменного стола существует больший стол, перед которым он обязан отчитываться. Более ответственные чиновники отчитываются перед еще более ответственными, и так далее, до самой королевы.
— Значит, ты все видишь ясно, господин Савл. — Монах снова устремил на меня странный, пристальный взгляд. — Ты понимаешь, что чиновники ставят ее во главе управления страной и дают ей власть над самым малым из ее подданных, как бы далеко от ее замка он ни пребывал.
— Основная идея такого правления мне понятна, это верно.
— А понятно ли тебе, что в этом случае любой подданный обязан поступать только так, как ему велят, и не задавать никаких вопросов?
— На словах понятно. Но фактически это может быть и не так. Мои соотечественники привыкли задавать массу вопросов, отправлять кучи жалоб, а порой им даже удается пробиться к кому-нибудь из чиновников средней руки, после чего они поднимаются по бюрократической лестнице до самого верха, и их жалобу удовлетворяют.
Глаза монаха сверкнули.
— Удивительные люди! Нечего и дивиться тому, что именно ты способен помочь нашей стране!
— Я вовсе не сказал, что я один из тех, кому в этом деле повезло, — попытался отговориться я. — И в моем мире, между прочим, есть страны — я про них слыхал, — где люди не осмеливаются жаловаться и даже задавать какие бы то ни было вопросы. Ваша Аллюстрия именно такова, верно?
— Да. И если тебе понятно, как именно все происходит, следовательно, ты можешь представить, что будет, если каждый из этих подданных вообразит, будто он — господин своей судьбы, и он сам обязан выбирать, что ему делать, а чего не делать.
Я почувствовал, что глаза мои медленно, но верно вылезают из орбит.
— Это и есть твое богословие?
Монах неловко пожал плечами.
— Частично. Но на самом-то деле это довольно древние воззрения. Христиане всегда верили в свободу воли, верили, что каждый выбирает сам, грешить ему или не грешить, работать ради Царствия Небесного или скатываться в Ад.
— Но ведь такой тиран, как ваша королева, может многого добиться, если ей удастся убедить свой народ, что он и так уже обречен на Преисподнюю, и тогда люди тоже станут делать то, что нужно королеве. Избегнут боли и страданий в этой жизни — и получат от королевы то, что она сочтет нужным им дать.
— Правильно. Но еще я верю в то, что народом можно управлять только с его согласия, что каждый вопрос нужно обсуждать, что жить надо по примеру святых отшельников. Тогда и получится, что люди живут по закону, который создали вместе и согласно Заповедям Господним.
— Революционер!
— Да, смелые заявления. Хорошо, если бы все так и было! — страстно подхватил Фриссон. — Но как это возможно, брат Игнатий? За одну ночь, даже за десять суток мысли людские так не переделать.
— Верно, — согласился монах. — Если это и удалось бы, то только на терпеливом примере мужчин и женщин, посвятивших себя Богу, но я, конечно, не верю, что все вот так идеально и получится. Только в Раю мы можем стать совершенны сами по себе и все вместе. И все равно я верю, что с годами мы можем измениться к лучшему. Это будет долгий и медленный процесс...
— Но даже на самых ранних стадиях этого процесса, — вмешался я, — людям захочется лучшего правительства. Ты-то вкладываешь им в головы мысль о том, что они заслуживают лучшей доли.
— Ну конечно, — пробормотал брат Игнатий. — Так оно и есть. Всякая душа бесконечно драгоценна, господин Савл, драгоценна для Господа, потому должна быть драгоценна для любого, кто зовет себя христианином.
— Так должно быть, — подчеркнул я. — Но тут, бесспорно, возникает второстепенная проблема: осуществятся ли твои идеи все сразу, или хватит всего лишь малой их толики, чтобы немножко расшевелить бюрократов. Они же на людей смотрят как на цифры, а не как на живые существа.
— Прекрасно подмечено, — нахмурился брат Игнатий. — Теперь ты еще лучше понимаешь, брат мой, почему королева отправила меня в ссылку.
— О, конечно! Она-то хочет, чтобы люди верили, что они — скоты, кем бы ни родились, а уж если родились прислугой или крестьянами, как большинство в вашей стране, значит, нечего им и пытаться что-то изменить в своей жизни, стать другими и даже противиться тому, что им приказывают власти.
— Другими словами, это означает, что у них нет свободы воли, даже в самых малых ее проявлениях, — заключил монах.
Забавно. Возможность смены социальной прослойки и общественных действий он счел «малыми формами» свободы воли.
— Конечно, трудно стать кем бы то ни было, если ты им не рожден, а общество делает все для того, чтобы ты не рыпался и сидел на месте.
— Трудно, — согласился монах. — Но не невозможно. Наше появление на свет, данные нам при рождении способности, воспитание, которое нам дают родители и священнослужители, — все это из области вещей, над которыми мы не властны. И все же страждущая душа, душа, мудро пользующаяся тем, что ей дано, способна творить великие дела.
Я сдвинул брови.
— А что ты скажешь о тех, кто родился злодеем, с жаждой власти, с неудержимой похотью в крови?
Брат Игнатий поежился.
— Я слыхал о таких людях, но я их не встречал. Но даже тот, кто родился таким, может обрести Царство Небесное преданностью Господу, верностью Его Заповедям.
Да. Это единственное, что для него имело значение. Существовала свобода воли, а стало быть, свобода выбора: грешить или не грешить, летать или гореть в огне. Меня захватил образ жизни человечества в виде некоего станка, в котором законы силы и движения выступают в роли детерминизма, а свободой воли является то, как сильно и когда именно я включаю электричество.
— Думаю, нам следует напасть внезапно.
Все трое глянули на меня так, словно я выжил из ума.
— Что ты сказал, чародей?
— Нет-нет, ничего, — быстро нашелся я. — Это я так, насчет революционной стратегии. А как вы думаете, далеко ли до материка?
Оказалось, сутки пути. Мы пережили несколько штормов, которые приходили внезапно, буквально средь ясного неба. Но наш Фриссон уже вполне пришел в себя, голова у него заработала, и все мы более или менее понимали, с чем нам приходится бороться. Я только и делал, что копался в коллекции кусков пергамента да вручал поэту какую-нибудь парочку од, восхвалявших солнечный свет. Читая оды, Фриссон на ходу импровизировал, и почему-то ненастье рассеивалось столь же быстро, сколь и собиралось.
А мне все-таки казалось странным, что королева дает нам вернуться на материк, докучая такими малостями, как дурная погода.
Как раз об этом я и сказал брату Игнатию, как только мы оттащили лодку подальше от берега и оставили там, где до нее не добрался бы высокий прилив.
— Может быть, все дело в том, что у нее до нас руки не доходили, — высказал предположение монах. — Хотя большего вызова ее престолу, чем мы, не существует.
— Верно, — подтвердил Жильбер. — Если Король-Паук и Гремлин все сделали, как обещали, она наверняка занята по уши, и ей не до нас.
— Было бы неплохо, если так, — кивнул я и глянул на ближайшего крупного паука.
Мы топали по болотистому лугу, и тут все буквально кишело пауками — похоже, крепкие стрельчатые листья болотных трав были идеальной основой для паутины.
— Скажи Королю-Пауку, что мы вернулись, ладно? — попросил я. — И еще нам бы хотелось узнать, что тут делается.
Мои приятели искоса поглядывали на меня, словно снова засомневались в моей дееспособности, но поскольку все, кроме брата Игнатия и Унылика, были знакомы с Королем-Пауком, то промолчали. И очень хорошо сделали, что не шумели и не дергались — паук деловито заделывал дыру с краю паутины. Закончив работу, он быстро побежал к середине сети... и исчез.
Брат Игнатий несколько секунд не спускал глаз с паутины. Потом посмотрел на меня и снова перевел взгляд на паутину.
Жильбер расправил плечи и откашлялся.
— Болтать-то особо нечего, — сказал он. — До Аллюстрии путь не близкий, а нам не на что рассчитывать, кроме своих двоих.
Он зашагал вперед, мы пошли за ним.
Примерно через полчаса мы добрались до рощи. Справа от тропы между двумя молодыми деревцами раскинулась великолепная паучья сеть — фута четыре в диаметре. В ней сидел паук размером с долларовую монету старого образца. Мы восхищенно глянули на паука, а потом более внимательно присмотрелись к паутине.
А на паутине были вытканы руны. И написано было:
«Смотрите».
— «Смотрите»? — повторил я, непонимающе хмурясь. — На что смотреть-то?
— Туда, — указал брат Игнатий, и мы ушли с тропы, свернули в рощу и пошли на звук ручья. Монах брел вдоль берега ручья, пока наконец не нашел то место, где вода образовывала крошечное озерцо между двумя валунами.
— Иди сюда, поэт, — сказал брат Игнатий. — Сочини стихи, которые соединили бы это озерцо с разумом короля.
— Ой, это... я думаю, что... Ладно. — Я вынул пачку пергаментов, пробежал по ним глазами и выбрал один. — Вот, Фриссон!
Поэт поджал губы, прочел про себя собственные стихи и произнес их вслух с небольшими изменениями:
Давно все знают: без воды
И не туды, и не сюды!
Вода, ты жажду утоляешь,
Ты нас от грязи отмываешь.
Сейчас сыграй другую роль:
Скажи, что думает король!
Скажи всю правду, друг родной,
Наш телевизор водяной!
Я потом сам проглядел пергамент. Ошибки не было, Фриссон употребил слово «телевизор». Собственно, по-латыни «телевидение» означает «видение на расстоянии», хотя Фриссон имел в виду нечто совсем не то, что вкладывают в это понятие мои современники. И я посмотрел на озерцо. Нет, честно: я хотел, чтобы оно мне что-нибудь показало.
Озеро затуманилось и потемнело, потом муть рассеялась, но вода осталась темной — цвета индиго, и в глубине начали прорисовываться картины. Я смотрел на воду как завороженный. Даже если бы захотел, не смог бы отвести глаз. Да и не хотел я отворачиваться. Зрелище, мягко говоря, было неотразимое.
Глава 28
И мы увидели деревенскую площадь и толпу крестьян, отбивавшуюся от воинского отряда. Поверить в это было невозможно, но вот поверхность озерца показала нам одного крестьянина, опускающего дубину на голову воина. Вооруженный воин заслонился копьем, но крестьянин оказался проворнее. Его дубинка перебила древко копья пополам.
— Гремлин! — вырвалось у меня. Ведь именно ему, нашему приятелю-виртуозу, удавалось делать так, что вещи вдруг брали и ломались в самый что ни на есть критический момент. Следовало признать, что у него это получалось куда вернее, чем у сложнейших технических устройств. Ведь чем сложнее устройство, тем более высока вероятность, что оно сломается. Гремлин же превосходно обходился тем, что у него было под рукой.
Но вот зрелище битвы померкло, и мы увидели на поверхности зеркала вод другую армию. Тут солдаты бились между собой. По полю битвы носился конный рыцарь. Он орудовал булавой и пытался разнять дерущихся. Но вот его конь споткнулся, и рыцарь упал прямо в самую гущу сражавшихся. Изображение наплывало, становилось крупнее, уходило за края маленького озерка. Наконец я разглядел перевернутый котелок рядом с потухшим походным костром. Котелок был пуст. А потом снова появились сражающиеся воины, и изображение стало мельчать, и в конце концов мы видели поле битвы как бы с высоты птичьего полета. Неожиданно сражающиеся словно бы рванулись куда-то сквозь меня, изображение снова разрослось, и перед моими глазами предстали три крестьянские телеги, нагруженные сеном. Видимо, квартирмейстер нарушил приказ и прислал корм для лошадей вместо еды для людей, и воины голодали.
— Гремлин! — прошептал Жильбер.
— Не исключено, — согласился я. — Однако он действует согласно советам большого специалиста.
И это зрелище затуманилось и растаяло, а его место заняла другая картина. Крестьянин в зеленой куртке, желтых штанах и высоком колпаке переходил от двери к двери. Он выглядел крайне смущенно, а занимался тем, что вынимал из мешка золотые монеты и раздавал их крестьянам. Они, получая монеты, изумленно пялились на них, не веря собственным глазам, потом расплывались в улыбке и принимались благодарить крестьянина в желтой куртке, а тот уже спешил к следующему дому.
— Это же сборщик податей, — нахмурясь, проговорил Жильбер. — Но почему он раздает деньги, вместо того чтобы их собирать?
И озеро его словно бы услыхало. Вода помутнела, потом опять стала прозрачной, и мы увидели большую комнату. Вид нам открывался так, будто бы мы находились в ее верхнем углу. Множество богато одетых людей сгрудились около пяти-шести столов, на которых лежали счеты. Шума мы не слышали, но, если судить по тому, как люди размахивали руками, можно было представить, какой там стоял гомон. Все выглядело точь-в-точь как в телевизионных кадрах, заснятых на нью-йоркской товарной бирже незадолго до окончания не слишком удачных торгов.
— Это казначейство, — пробормотал брат Игнатий. Казначейство. Понятно. Здесь считали деньги. Эти люди были чиновниками.
— А о чем они спорят?
Можно было бы и не спрашивать. Уже задавая вопрос, я знал на него ответ. Они обвиняли друг друга и, конечно, пытались каждый свалить вину на соседа.
А озеро меня будто бы услышало: словно желая ответить на мой вопрос, оно взяло и показало крупным планом большой стол посреди комнаты. На этом столе счетов не было. За этим столом сидел мужчина с массивной золотой цепью на груди, который что-то яростно черкал на кусках пергамента. Эти куски у него услужливо выхватывали нетерпеливо ожидавшие своей очереди мальчишки и бегом тащили их к счетоводам, продираясь сквозь толпу ожесточенно спорящих чиновников. Счетоводы же упрямо сидели за столами и щелкали костяшками счетов. И как только один из мальчишек поднес одному из счетоводов кусок пергамента, озеро тут же показало нам его крупным планом. Там было написано: «Взять по два пенни с каждого крестьянина». Но прямо у нас на глазах слова «Взять» и «по» расплылись и вместо них появились другие. В конце концов распоряжение стало выглядеть так: «Выдать по два пенни каждому крестьянину».
— Что это за заклинание такое? — ошарашенно вымолвил Фриссон.
— Это все Гремлин, — ответил я. — Хотя я не сомневаюсь, что руководит им не кто иной, как наш приятель Крысолов.
Картина подернулась рябью и исчезла, и на ее месте тут же появилась другая. Она напоминала самую первую, вот только досок на столах не было, и толпившиеся одеты были более ярко и богато, на большинстве — дублеты и облегающие штаны. Кроме того, на нескольких я разглядел мужские сорочки — они белели под куртками.
— Это место, откуда командуют армией, — воскликнул Жильбер, не отрывая от озера пристального взгляда.
— И судя по одежде, это верховное командование, — добавил я. — Похоже, что это просто-таки в соседней комнате.
— Это в замке королевы, — пробормотал Игнатий. Жильбер нахмурился.
— Как это? Рыцари и лорды сидят и пишут на пергаменте?
— Это называется централизованным командованием, — объяснил я. — Они пишут свои приказы, а курьеры разносят их полевым генералам.
— Они боятся, как бы поле боя не оказалось у них в штабе, — брезгливо пробурчал Жильбер. — Видимо, это может произойти очень скоро, иначе они не вырядились бы в доспехи.
Я надеялся, что он прав. Какой-то генерал закончил что-то диктовать писарю. Тот посыпал пергамент песком, потом стряхнул песок, убедился, что чернила высохли, и отдал пергамент курьеру, который бегом бросился к двери, на ходу убирая пергамент в сумку. Однако озеро успело увеличить изображение, а мы успели прочитать: «Набрать по пять крестьян-мужчин из каждой деревни». Не успели мы и глазом моргнуть, как приказ изменился: «Отпустить по пять крестьян-мужчин в каждую деревню». Затем приказ исчез в сумке у курьера, и картина на поверхности воды снова сменилась. Мы смотрели сверху на длинную грязную дорогу, по которой плелись десятка два воинов с пиками на плече. Они смеялись и хлопали друг дружку по спине.
— Их отпустили домой из армии? — воскликнул Жильбер. — Во время войны?
— Похоже, королева Сюэтэ совершила грубую ошибку, превратив своих вояк в бюрократов, — сказал я. — Тем самым она сделала их легкой добычей для Гремлина — ну, и для Крысолова, конечно...
— Крысолов? Неужели этот чиновник с нежными ручками может чем-то повредить рыцарям на поле боя?
— Не на поле боя, — поправил я. — Только на пути к нему.
Зеркало вод вновь подернулось рябью. Перед нами предстала комната с задрапированными стенами. Богато одетый человек восседал за столом, стоящим на возвышении. Перед ним сгорбился сильно избитый мужчина в лохмотьях и кандалах. По обе стороны от него переминались весьма упитанные мужики в коричнево-зеленой форме.
— Лесничие, — прошептал Жильбер. — И магистрат графства.
— Это суд? — поинтересовался я.
— Рыцарский суд, быть может, — отозвался сквайр. — Хотя простой рыцарь вряд ли может править суд.
— Но на самом деле там именно судят, — сказал я. Мне было ужасно жаль беднягу, стоявшего перед скамьей подсудимых. — Что он такого натворил, что его арестовали?
— Те двое по бокам от него — это лесничие, — ответил Фриссон. — Готов поклясться, этот крестьянин шастал по чужому лесу.
Прозвучало это так, словно он знал о таком по собственному опыту.
Я задержал дыхание. Мне всегда казалось, что средневековые законы о лесных угодьях несправедливы, хотя вынужден был признать — и в моем времени хватало дурацких законов. И тем не менее одно дело, когда на оленей и фазанов охота запрещена вообще, а совсем другое — когда они попадают на стол только к богатым аристократам.
Похоже, на сей раз правосудие руководствовалось скорее духом, нежели буквой закона. Рыцарь махнул рукой. Лесничие окаменели от неожиданности. Рыцарь стукнул по столу кулаком, побагровел, и лесничие принялись нехотя снимать с крестьянина кандалы. Крестьянин отупело уставился на свои освобожденные руки, один из лесничих подтолкнул его к двери. Крестьянин запнулся, но тут же бросился бегом — наверное, испугался, что рыцарь передумает.
А рыцарь все сидел с красной мордой и таращился в пергамент, лежащий перед ним на столе.
— Это снова Крысолов! — усмехнулся я. — Это он подсказал Гремлину, как перехитрить судебную систему.
— Ясно, — улыбнулся Фриссон. — «Перехитрить» тут — значит начать судить по справедливости.
И снова наморщилась водная гладь, и вот перед нами оказались две армии, собравшиеся на широком лугу и вытянувшиеся в длинную цепь. Во главе обеих армий ехал вооруженный и закованный в броню рыцарь, сопровождаемый эскадроном похожих на серебристых омаров гвардейцев, восседающих на солидных першеронах.
— Это герцог Дегмабургский! — вскричал Жильбер. — Я узнал его по доспехам!
— Всего лишь герцог? — нахмурился я. — Не министр никакой?
— Нет. Он неподкупен. Он один из немногих, кому удалось сохранить свой титул и положение под игом королевы.
— А теперь у него появился шанс восстановить могущество древнего рода, — прошептал я, — то бишь своего рода.
И как только я сказал это, конь герцога галопом поскакал вперед. Бронированный эскадрон рысью пустился за ним. Воины-крестьяне опустили пики и зашагали следом.
Жильбер нахмурился.
— Как это? Рыцари королевы идут далеко позади? Что они там делают?
Скоро он понял что: за несколько мгновений до того, как рыцарь и его свита должны были столкнуться с армией противника, линия крестьян с пиками распалась и из задних рядов вырвались всадники. Они опустили копья и попытались пустить коней в галоп. Похоже, они вовсе не намеревались драться. Но герцог и его люди мчались слишком быстро. Они налетели на рыцарей королевы, многих сбили с коней, потом бросили копья и перешли на дубинки и широкие мечи. Потом все смешалось. Рыцари просто принялись рубить друг дружку на куски.
Тем временем какой-то пехотинец положил свою пику на землю, и, откуда ни возьмись, в его руках явился бурдюк с вином. Ряды воинов смешались. Потом и воины герцога опустили пики, положили их наземь и тоже откуда-то достали бурдюки и закуску. Еще через несколько минут они уже хохотали и весело переговаривались с воинами вражеской армии, веселясь напропалую, в то время как серебристые рыцари-омары упрямо вскрывали друг у дружки панцири.
— Неужели они надеются, что это им сойдет с рук? — изумленно пробормотал Жильбер.
— Хороший вопрос, — кивнул я и показал на серебристое месиво. — А вот и их командиры.
Рыцари мчались обратно во весь опор. Их широченные мечи начали рубить собственное войско. Они занесли мечи, и...
Мечи обломились сами по себе.
То есть в буквальном смысле, словно это были не настоящие мечи, а какие-нибудь игрушки из папье-маше. Рыцари таращились на осиротевшие рукоятки, потом дружно взревели и выхватили дубинки.
Не тут-то было. Головки дубинок отлетели в тот же миг, стоило им только замахнуться.
Пехотинцы замахали руками — вроде бы от радости. Потом они заработали пиками, и их пики ухитрялись находить бреши в доспехах рыцарей, а кому-то удавалось, работая пикой, как рычагом, скинуть рыцаря с коня. Вскоре все рыцари до единого исчезли в гуще пехотинцев. Древки пик взлетали и опускались.
Жильбер побледнел.
— Воины убивают своих рыцарей!
У него это в мозгу не укладывалось. Страшнее, наверное, и быть не могло.
— Это Сюэтэ пожинает плоды, — сказал я ему, надеясь, что смог его утешить. — Она так обучила свою армию. Они приучены забирать себе все, что только смогут, издеваться над слабыми, убивать любого, кто встанет у них на пути. Она только забыла, что может случиться так, что сила окажется не на ее стороне.
Однако кое-какая сила на стороне королевы еще имелась. Вот среди воинов появился колдун в одеянии, похожем на полосатую ночную сорочку, и замахал руками.
— Колдун второсортный, — нахмурился Фриссон. — Что-то они недоглядели там.
— Да, может, и не они недоглядели, — уточнил я. — А Гремлин поработал.
Вдруг пошел дождь — маленький такой дождик. Судя по всему, под ним оказался только колдун. Он натянул покрепче шляпу и побежал, но дождь гнался за ним по пятам.
Я сдвинул брови.
— Что это за дождик такой. Какой-то желтый... нет, коричневый. И пенится...
— Пиво! — вскричал Фриссон.
Колдун бежал, преследуемый пехотинцами, которые чуть ли не на каждом шагу останавливались, чтобы хлебнуть из луж.
Но их фигурки на водной глади становились все мельче и мельче. Поле стало уже, к нему с обеих сторон подступили леса. А потом верхушки деревьев стали похожи на волны в озере. По опушке леса потянулись клочки крестьянских полей. Мы как бы взлетали все выше и выше, и наконец нашим глазам открылось ровное плоское пространство — желто-зеленая равнина с темно-зелеными пятнами лесов и скоплениями точек — городов, застроенных домами. В самом дальнем от нас краю озерца появилась синева Балтики, а внизу — белобородые Альпы. Синие полоски обозначали границы, и оказалось, что я смотрю на знакомую мне Германию. Картина все расширялась, стала видна Австрия, потом Венгрия...