Адмирал поморщился. Капитан принялся рвать другую бачку и злобно прошептал старшему офицеру:
- Андрей Петрович... Полюбуйтесь! Баркас... Где баркас?
Но старший офицер уже стремглав летел к месту, где поднимали баркас.
- У-У-У... подлецы... дьяволы! - стиснув зубы, прошептал он. - Павел Николаевич! Что вы со мной сделали? - проговорил он голосом, полным отчаяния, обращаясь к мичману, наблюдавшему за подъемом баркаса, и глядя на него взглядом, полным ненависти и упрека.
- Тали неверно заложили эти подлецы...
- Что же вы смотрели? Эх... А еще морской офицер?.. И ругаетесь на весь крейсер вместо того, чтобы дело делать, - говорил он, приказывая в то же время немедленно травить тали, спустить снова баркас на воду и переложить тали.
Когда все это было сделано, и баркас был поднят, старший офицер снова взглянул сердитыми глазами на мичмана и побежал на мостик... Сконфуженный, он робко и виновато взглядывал на адмирала, по-прежнему молчаливо стоявшего на своем месте.
- Что было? Отчего баркас не шел? - спрашивал тихо капитан.
- Тали... Мичман не доглядел... - отрывисто и сердито отвечал старший офицер, досадуя, что еще эта "собака" пристает с расспросами, когда и без того у него кошки на сердце, и с каким-то озлоблением крикнул:
- Как якорь?
- Десять сажен! - отвечали с бака.
Между тем мичман-"дантист", получивший разнос от старшего офицера и не посмотревший, что второпях двое матросов, остававшихся на баркасе, неверно заложили тали, набросился на виновных с загоревшимися злостью круглыми глазами, как у молодого ястребка... Он отозвал этих двух матросов, смущенных от сознания своей вины, на другую сторону крейсера, чтобы адмирал не мог ничего увидать, и со злостью стал тыкать то одного, то другого матроса кулаком по их лицам с жмурившимися глазами при каждом ударе.
Адмирал, заметивший, как молодой офицер с злым лицом поманил матросов, в ту же минуту перешел на другую сторону мостика и увидал сцену.
- Аркадий Дмитрич, - проговорил он своим тихим, отчетливым, слегка дрогнувшим голосом, с нахмурившимся лицом, - это что за безобразие у вас? Офицеры дерутся, не стесняясь даже присутствием адмирала!.. Это что же, на крейсере в обычае?
Капитан молчал.
- Прошу посадить этого мичмана... Как его фамилия?
- Иртеньев, ваше превосходительство.
- ...Мичмана Иртеньева под арест на трое суток после смотра и предупредить, что, если что-нибудь подобное повторится, я отдам его под суд... И каждого офицера, кто бы он ни был! - подчеркнул адмирал.
- Слушаю-с, - отвечал капитан и, весь вспыхнув, отошел.
- Панер*! - крикнули с бака.
______________
* Панер - значит: якорь отделился от дна (Прим. автора.)
- Тихий ход вперед! - проговорил капитан в машинный телефон. - Право на борт!
Крейсер медленно стал поворачиваться на узком пространстве рейда, где стояло несколько судов на пути, и капитан был видимо озабочен, как бы благополучно выйти, не осрамившись перед этим "привязчивым" адмиралом, черт бы его унес скорей с "Грозного"!
"Небойсь, особенной карьеры не сделает, хоть и завзятый моряк! Сдадут года через четыре в архив!" - иронически подумал Налетов, тревожно смеривая глазом циркуляцию, которую должен описать громадный крейсер.
Несмотря на наружное спокойствие адмирала, и у него дрогнуло сердце, когда крейсер, поворачиваясь между двумя судами, казалось, вот-вот навалит на маленький французский авизо. Расстояние между носом крейсера и носом французского судна делалось все меньше и меньше. По счастью, на "французе" догадались потравить канат, и авизо подался назад, но все-таки...
И адмирал, в котором заговорил лихой моряк, входивший бывало под парусами и не на такие тесные рейды, едва удержался, чтоб не крикнуть рулевым: "право, больше право!" Но, не желая конфузить капитана и вмешиваться в его распоряжения до последнего момента, он нервно и торопливо приблизился к нему, чтоб передать это приказание.
Но в ту же секунду капитан сам крикнул рулевым, и "Грозный" благополучно прошел под носом "француза". А капитан нагло взглянул на адмирала, словно бы понимая, зачем он подошел, и словно бы говоря этим взглядом, что и он умеет управлять судном не хуже его.
Через четверть часа крейсер уже шел полным ходом в открытое море.
Ветер был легкий, брамсельный.
Адмирал приказал остановить машину, поставить все паруса и лечь в бейдевинд.
- Марсовые к вантам! По марсам и салингам! - командовал старший офицер, надеясь, что постановка парусов загладит "позорную" съемку с якоря.
И, когда марсовые довольно бойко добежали до марсов, радуя его сердце, весело крикнул:
- По реям!..
Адмирал поглядывал наверх, как разбежались по реям матросы и стали развязывать закрепленные марсели.
- Отдавай. Грот и фок садить. Кливера поставить! Пошел брасы!
Весь этот маневр постановки парусов был выполнен недурно. Не прошло и пяти минут, как крейсер с обрасопленными реями сверху и донизу покрылся парусами и, словно гигантская птица с белоснежными крыльями, чуть-чуть накренившись, тихо пошел, подгоняемый легким ветерком.
На серьезном лице адмирала скользнула улыбка одобрения. "Недурно", казалось, говорила она.
И он сказал, обращаясь к капитану, но нарочно громко, чтобы слышал старший офицер:
- Паруса поставлены недурно.
И сам в эту минуту вспомнил, как у него, бывало, на "Могучем" лихо ставили паруса. И не в пять минут, а в три. Ну, да то было прежде. А теперь и за это нужно хвалить.
- Ну-с, теперь попросите мичмана Иртеньева сделать поворот оверштаг.
Позвали мичмана-дантиста на мостик, и капитан приказал ему делать поворот.
Никак не ожидавший такого экзамена и к тому же не твердо знавший, как командовать, он сконфузился и нерешительным, дрожащим голосом крикнул:
- По местам стоять. К повороту!
Но затем сбивался и путал командные слова так, что старший офицер должен был ему подсказывать.
Когда поворот был окончен, адмирал подозвал мичмана к себе и сказал:
- Бить матросов вы выучились, а сделать поворота не выучились. Стыдно, господин Иртеньев.
И, когда сконфуженный мичман ушел, адмирал велел вызвать другого мичмана. У этого дело пошло лучше, но все-таки неважно. И еще двое мичманов видимо плохо умели командовать.
- Не мешало бы практиковать молодых офицеров, Они у вас ничего не знают! заметил адмирал капитану и приказал менять марселя.
"Ох", - вздохнул старший офицер, снова командуя авралом и не надеясь, что эта работа будет сделана хорошо, так как на парусных ученьях у них никогда не меняли марселей, хотя он и не раз предлагал об этом капитану.
И действительно, вышла путаница и большая заминка. Видно было, что люди плохо знали, что им делать. Прошло с добрых двадцать пять минут, пока, наконец, не переменили марселей.
И опять адмирал сказал капитану:
- Кажется, у вас никогда не меняли марселей?
- Не меняли.
- Это и видно. Потрудитесь обратить больше внимания на парусные ученья. Нынче ими пренебрегают, а они необходимы.
После часового отдыха команде, снова все были вызваны наверх и опять начались разные учения. Пробили пожарную тревогу, потом опускали мину и, наконец, пробили боевую тревогу и сделали артиллерийское ученье.
Адмирал все внимательно наблюдал, задавал вопросы комендорам и молодым офицерам и все время держал капитана в озлобленно-нервном напряжении. Капитан и сам видел да и читал на лице адмирала - очень много прорех в своем командовании. Да и не ожидал он, признаться, такого смотра. То ли дело прежний начальник эскадры! В полчаса смотр окончит, а этот...
Наконец, в пятом часу вечера крейсер вернулся в Пирей и стал на якорь. "Слава богу, все кончено теперь!" - радостно думал капитан, не догадываясь, что самое нерадостное для него еще впереди.
- Команду во фронт! - скомандовал старший офицер.
Все матросы выстроились наверху, и офицеров попросили удалиться, как обыкновенно делается при опросе претензий.
Адмирал, в сопровождении флаг-капитана, приблизился к фронту и, став посередине, спросил:
- Есть ли у кого претензии? У кого есть, выходи.
Во фронте царило гробовое молчание. Никто не выходил.
- Ни у кого нет претензий? - довольным голосом повторил адмирал.
Но в эту самую минуту с конца фронта вышел матрос и направился к адмиралу. Он остановился, не доходя шагов десяти до адмирала, и взволнованным голосом произнес:
- У меня есть претензия, ваше превосходительство!
- В чем она? - спросил, хмурясь, адмирал.
- Беззаконно наказан пятьюдесятью ударами розог по приказанию капитана, не бывши в разряде штрафованных, - говорил молодой, совсем побледневший матрос, глядя прямо в лицо адмирала.
- А теперь ты штрафованный?
- Точно так, ваше превосходительство.
- Как твоя фамилия?
- Чижов, ваше превосходительство.
- Хорошо. Я разберу твое дело. Ступай.
- Дозвольте перевестись на другое судно, ваше превосходительство!
- Посмотрю... Больше ни у кого нет претензий, ребята?
Никто больше не выходил.
- Что, пришел за мной катер? - спросил адмирал, возвращаясь назад, у вахтенного офицера.
- У борта, ваше превосходительство.
- Попросите капитана и господ офицеров.
- Есть!
Снова вызвали караул и фалгребных. Только что разошедшиеся матросы опять были поставлены во фронт, и офицеры выстроились на шканцах.
Адмирал отвел капитана в сторону и тихо проговорил:
- К крайнему моему сожалению, на вас, Аркадий Дмитрич, заявлена претензия, и я, по долгу службы, должен дать ей законный ход и сообщить высшему начальству.
- Какая претензия, ваше превосходительство?
- Матрос Чижов заявил, что вы его приказали наказать розгами, не имея на то по закону права. Он не был тогда штрафованным. Это правда?
- Совершенная правда, ваше превосходительство... Но этот Чижов такая каналья...
Адмирал двинулся и, направляясь к офицерам и снова останавливаясь, продолжал:
- О сегодняшнем смотре я отдам подробный приказ по эскадре. Крейсер вообще в должном порядке, за что считаю приятной обязанностью благодарить вас и старшего офицера, - обратился адмирал к Андрею Петровичу. - Но парусное обучение слабо и многое требует настойчивого внимания. Надеюсь также, что собственноручная расправа, которую позволил себе мичман Иртеньев, единичное явление и впредь ничего подобного не повторится... Надеюсь, господа! обратился адмирал к офицерам и сделал общий поклон. - До свидания.
Адмирал прошел по фронту и благодарил команду за усердную работу.
- Рады стараться, ваше превосходительство! - гаркнули в ответ матросы.
Адмирал пожал руку капитану и старшему офицеру и спустился в катер, приказав немедленно отослать матроса Чижова на "Гремящий".
Почти все офицеры облегченно вздохнули, когда адмирал уехал.
- Ну, и пила этот адмирал! Тоже новые порядки заводит... А капитану-то как попало!.. - говорили в кают-компании сконфуженные мичмана.
- И под суд попадет!.. - заметил весело Скворцов.
- Это за Чижова-то? Дудки! И не такие претензии бывали и - ничего себе... Сделают разве замечание - вот и всего! - проговорил ревизор. - И, наконец, у нашего капитана связи... А Тырков - педант и формалист... Это тоже все знают.
К вечеру половина офицеров уехала в Афины. А капитан долго сидел у себя в каюте и писал в Петербург письма, которые, он надеялся, парализуют сообщение адмирала.
Не обратят же в самом деле серьезного внимания на то, что он выпорол мерзавца-матроса, не догадавшись прежде перевести его в разряд штрафованных.
- Шалишь, адмирал. Как бы тебя самого не убрали! - злобно прошептал капитан...
XVII
В это воскресенье, за день до ухода эскадры из Кронштадта в Транзунд, Иван Иванович уехал к себе на корабль в первом часу, тотчас после завтрака, хотя раньше и предполагал, по случаю воскресенья, провести весь день на даче. Но ему казалось, что его присутствие должно стеснять Ниночку и что ей лучше в такие минуты оставаться одной. Все эти дни бедный Иван Иванович находился в тревожном и угнетенном состоянии, болея душой за любимое существо и тщательно скрывая свою тревогу. Он, разумеется, и вида не подавал, что знает об ее любви к Скворцову и знает, зачем ей вчера понадобилось съездить в Петербург. Все это время он с особенной бережностью относился к жене и говорил с ней с той осторожной, даже боязливой ласковостью, с какой говорят с дорогими больными, которых боятся раздражить каким-нибудь неуместным словом. И только незаметно, украдкой взглядывал на жену своими добрыми и грустными маленькими глазками.
Но в присутствии мужа Нина Марковна была, казалось, спокойна. Ничто не выдавало ее горя. По-прежнему она приветливо улыбалась мужу и даже раз чему-то засмеялась. Только глаза ее как будто были красны и несколько ввалились, что придавало ее хорошенькому личику вид томности.
"Бедняжка! Она притворяется спокойной, чтобы не выдать себя. Ей не хочется огорчить меня. Скрывать горе еще тяжелей!" - думал старик и решил, что лучше ему уехать, оставив ее одну.
"По крайней мере, вволю наплачется, голубушка!"
И за завтраком, любуясь своей хорошенькой Ниночкой ("Вот-то безумец Скворцов!"), он объявил ей, что должен ехать на эскадру.
- Зачем? Ты ведь хотел остаться до вечера! - проговорила Нина Марковна.
- То-то забыл, Ниночка, что дело есть... Совсем забыл, родная. Уж ты извини. Очень хотелось бы мне побыть с тобой, а нельзя.
- Когда же ты приедешь?
- Завтра вечером в последний раз перед уходом. Во вторник мы снимемся с якоря и идем в Транзунд.
- Так скоро? И я не увижу тебя целых два месяца? - проронила адмиральша грустным голосом, даря адмирала нежным взглядом.
- Что делать, Ниночка! - проговорил адмирал и, глубоко вздохнув, смущенно отвел свои глаза, точно боясь выдать свою скорбь и признаться, как тяжела будет для него эта двухмесячная разлука.
Ел Иван Иванович сегодня без обычного своего аппетита и вид имел какой-то расстроенный и смущенный. Нина Марковна это заметила и спросила:
- Ты ничего не ешь? Не нравится ростбиф? Не хороша цветная капуста?
- И ростбиф отличный, и цветная капуста превосходная, Ниночка...
- Так кушай...
- Что-то не хочется...
Нина Марковна остановила взгляд на муже. Глаза ее быстро и холодно оглядели это некрасивое, красное, широкое лицо, эту толстую, короткую, в складках шею, эту тучную фигуру, точно с трудом дышавшую, эти короткие, крупные, покрытые волосами пальцы, и она вспомнила о своем красавце Нике. Ей казалось, что несчастнее ее женщины нет в мире. И внезапно в голове ее пронеслась дикая, испугавшая ее мысль, заставившая ее вздрогнуть, точно от холода.
Она подумала: "Если бы умер Иван Иванович (при его тучности легко умереть от удара), она вышла бы замуж за Нику и была бы счастлива, а теперь"...
Но в следующее же мгновение молодая женщина ужаснулась этой мысли. Желать смерти, и кому? Доброму, безгранично любящему "Ванечке", который балует и лелеет ее и всегда так ласков, деликатен и доверчив? Господи! Какие ужасные мысли могут приходить в голову!
Охваченная чувством стыда, раскаяния и жалости, она с особенною нежною заботливостью спросила мужа:
- Ты, верно, нездоров, Ванечка?
Маленькие, заплывшие глазки адмирала светились выражением бесконечной любви и нежности, когда он их поднял на Нину Марковну и встретил ее тревожный взгляд.
"Жалеет меня. Заботится о моем здоровье вместо того, чтобы ненавидеть. Добрая, голубушка!" - благодарно подумал умилившийся старик и, стараясь казаться спокойным, промолвил:
- Я здоров, Ниночка. Совсем здоров, родная, - что мне делается! Ты только не захворай на даче...
И Иван Иванович, уже несколько дней занятый мыслями о том, как бы рассеять свою Ниночку, чтобы смягчить остроту горя первого времени разлуки с любимым человеком, и решивший, что лучше всего ей куда-нибудь уехать, - издалека повел речь о подлейшем петербургском лете ("Сегодня вот жарко, а завтра собачий холод!") и об этих "легкомысленных" дачах, в которых легко схватить ревматизм, и после долгого предисловия, наконец, сказал:
- Знаешь ли, Ниночка, что я придумал?
- Что? - спросила Нина Марковна, не понимавшая, к чему это Ванечка, разразился против петербургского лета и дач.
- Не хочешь ли куда-нибудь прокатиться, а?
- Куда прокатиться? - воскликнула адмиральша, удивленная этим неожиданным предложением.
- Мало ли мест, где лето хорошее. Куда хочешь, Ниночка... В Крым или на Кавказ, а то к сестре в Малороссию.
- С чего это тебе пришло в голову меня посылать? - спросила, пожимая плечами, Нина Марковна.
- Да так, пришло в голову, и шабаш! - с обычным своим простодушием отвечал Иван Иванович. - Здесь разве лето?.. Так, дрянь какая-то... И, наконец, ты, пожалуй, одна соскучишься...
- Отчего ты думаешь, что я непременно должна скучать? - с пытливой настойчивостью и скрытой тревогой допрашивала адмиральша и пристально посмотрела в глаза мужа.
Но Иван Иванович храбро выдержал взгляд и, усмехнувшись, заметил:
- Отчего люди скучают?.. Ты одна, никого близких... Я в море... Здесь однообразие... И вообще.
Он не знал, что дальше сказать, и прибавил:
- И вообще путешествие вещь приятная, Ниночка... Не правда ли?
- Не спорю, что приятная, но разве не безумие бросать дачу, за которую заплачено четыреста рублей, и тратить деньги на поездку?.. Положим, без тебя мне будет скучнее, но не в первый же раз мы расстаемся.
И адмиральша, поблагодарив мужа за предложение, решительно отказалась, по крайней мере теперь, куда-нибудь ехать. Она совершенно здорова и постарается не скучать без Ванечки. Она приедет на несколько дней повидаться с ним в Ревель, когда туда придет эскадра. Ведь он даст ей телеграмму? И в Транзунд приедет раз, если можно. И почему ему кажется, что дача сырая? Дача отличная. Не первый же год они живут на этой даче. И знакомые здесь есть: мадам Свербицкая, баронесса Курц... Она будет купаться, гулять, читать, варить варенье.
- Нет, в самом деле, объясни мне, Ванечка, отчего это ты вдруг вообразил, что я непременно должна скучать здесь и что мне надо куда-нибудь ехать?.. Это любопытно! - прибавила Нина Марковна с каким-то нервным ненатуральным смехом.
С языка ее готов был сорваться вызывающий вопрос:
- Уж не думаешь ли ты, что отъезд Скворцова меня так огорчил?
И вслед за тем она расхохоталась в глаза Ванечке. Как он мог предположить такой вздор. Она была дружна со Скворцовым, но чтобы...
Что-то однако удержало адмиральшу от этой комедии.
А Иван Иванович уже испугался, что, пожалуй, раздражил "бедную Ниночку", и виновато проговорил, пощипывая свою бороду.
- А ты не сердись, Ниночка. Ну, пришла, знаешь ли, глупая идея, что ты и захвораешь, и соскучишься, я и того... сказал тебе. И, в самом деле, зачем тебе ехать в Крым или на Кавказ... Признаться, я рад, что ты не поедешь. По крайней мере, увижу тебя летом... Надеюсь, хоть изредка и весточки о себе будешь давать...
- Еще бы, я буду тебе писать раз в неделю аккуратно.
- Вот и отлично!
- А если надоест быть одной, я приглашу к себе погостить Ваву.
- Вместе и на эскадру соберитесь. А уж как мы вас встретим, двух красавиц! - шутил адмирал.
Эта "Вава" была кузина адмиральши, цветущая, полная, миловидная и кокетливая вдовушка лет тридцати, с которой Нина Марковна была прежде очень дружна и часто с ней виделась. Но в последнее время между ними пробежала кошка. Адмиральша ревновала к ней Нику и перестала звать ее к себе.
- Однако, пора! - проговорил адмирал, поднимаясь из-за стола и взглядывая на часы.
Пришли доложить, что лошадь готова.
- Ну, прощай, Ниночка.
И адмирал почтительно и нежно поцеловал женину ручку, потом, по обыкновению, перекрестил жену три раза и уехал, хотя ему так хотелось провести день около Ниночки.
Адмиральша тотчас же ушла в кабинет и стала писать Скворцову.
Это первое, после разлуки, письмо на нескольких листках изящной почтовой бумаги, от которой шел тонкий запах духов, написанное порывисто и страстно за один присест, с многочисленными восклицательными знаками и орфографическими ошибками, говорило в несколько приподнятом тоне о любви, о тоске, о первой бессонной ночи (хотя адмиральша и спала эту ночь), во время которой дорогой образ Ники не покидал ее ни на минуту. Может ли он любить ее так сильно и ценит ли он ее любовь? Она вспоминала последнее их свидание наедине, заочно целовала его "милые глаза" и опять спрашивала, любит ли он свою Нину. "О, Ника, не забывай, что я для тебя всем пожертвовала и в первую минуту отчаяния готова была умереть", - писала, между прочим, Нина Марковна, почти уверенная в эту минуту, что валерьян мог лишить ее жизни. Письмо было смочено слезами.
Окончив свое послание, Нина Марковна вложила его в красивый из толстой бумаги конверт и задумалась, печально склонив свою хорошенькую головку.
Она думала о своем положении, о Нике, о Ванечке. Целый год одиночества и тоски. Целый длинный год не видать милого Ники и скрывать свою тоску, ради мужа. Трагическое положение! И ей казалось, что судьба к ней безжалостна и что она бесконечно несчастна. Она жалела себя, воображая, что она героиня-старадалица, жертвующая собой ради долга, и слезы снова текли по ее щекам.
Из открытого окна веяло ароматом цветов на террасе.
Кругом была тишина. "Как бы счастливо провели они лето с Никой вдвоем!"
И в воображении Нины Марковны проносились воспоминания о недавнем счастии, об этих свиданиях, об этих безумных, горячих ласках красавца Ники. И глаза ее загорались блеском, и пышные губы полураскрывались, точно для поцелуя...
Нет, она не может жить без Ники!..
В голове ее блеснула радостная мысль, и на лице появилась улыбка... Она воспользуется предложением Ванечки, конечно, не теперь - это было бы совсем неприлично - а осенью или зимой... Она поедет за границу. То-то обрадуется Ника, если она неожиданно, сюрпризом, приедет в Ниццу и вызовет его телеграммой... А, может быть, их крейсер будет где-нибудь долго стоять, она поселится вблизи, и они будут часто видеться.
Адмиральша замечталась об этом... Она не напишет ни слова о своем намерении Нике... ни за что. Пусть радость его будет неожиданная.
Повеселевшая, она сама пошла бросить письмо в ящик и, вернувшись, уселась на террасе с романом Поля Бурже в руках.
- Лейтенант Неглинный! - доложил вестовой из матросов Егор, одетый в черную пару.
- Просите сюда, - сказала адмиральша, оправляя прическу.
XVIII
Осторожно ступая своими длинными неуклюжими ногами и щуря близорукие голубые глаза, Неглинный, обещавший другу навещать адмиральшу, нерешительно и робко вошел на террасу и, отвешивая низкие поклоны, приблизился к адмиральше.
Нина Марковна знала, что этот "милый и смешной бука", как она шутя прозвала Неглинного, был преданным другом Ники, и, вероятно, вследствие того, тотчас же приняла сдержанно грустный и томный вид женщины с затаенным горем на душе, которое она должна скрывать от людей... Пусть Ника и от друга узнает, как она горюет.
Слегка кокетничая своим положением страдалицы, она с кроткой, приветливой и в то же время полугрустной улыбкой, которая очень шла к ней, промолвила тихим, ласковым голосом:
- Очень рада, что задумали навестить отшельницу. Это по-христиански. Спасибо вам, Василий Николаевич.
И, отложив в сторону маленький желтый томик французского романа, дружески протянула руку, значительно обнаженную из-под короткого полупрозрачного рукава.
Неглинный, в качестве большой "фефелы", был тронут и умилен видом этой "тихой скорби", воплощенной в образе очаровательной женщины, которую он прежде видел всегда живой, бойкой и веселой.
"Бедная! Как она изменилась!"
И словно бы боясь сделать больно этой маленькой, нежной, холеной ручке, блестевшей кольцами, он как-то особенно бережно и почтительно пожал ее в ответ на крепкое, по-английски, пожатие адмиральши и, смущенно и сердито отводя взгляд, нечаянно скользнувший по роскошному бюсту, словно облитому тонкой светлой тканью лифа с большим вырезом у ослепительно белой шеи, - торопливо и взволнованно проговорил, краснея до корней своих рыжих волос:
- Я давно собирался к вам, Нина Марковна, чтобы засвидетельствовать вам и Ивану Ивановичу свое глубочайшее почтение... ("Эка, как длинно и глупо!" пронеслось у него в голове)... Еще до отъезда вашего на дачу, я, собственно говоря, имел это намерение, но, к сожалению, экзамены помешали... Я лишь на днях окончил последний экзамен из астрономии...
"О, дурак! Какое ей дело до моих экзаменов!" - опять подумал Неглинный и, в отваге отчаяния, немилосердно теребя свою фуражку, оборвал свою речь вопросом:
- Как здоровье Ивана Ивановича?
- Ванечка здоров. Он только что уехал на свой корабль и обещал завтра приехать проститься...
- Завтра? - почему-то счел долгом переспросить Неглинный.
- Да. Послезавтра эскадра уходит, и я останусь одна, совершенно одна... Впрочем, мне не привыкать к одиночеству, - как бы мимоходом, вставила адмиральша. - А с вашей стороны очень мило, что вы, наконец, собрались... Очень мило... Садитесь, Василий Николаевич, снимайте свой кортик и кладите фуражку... Ведь вы, конечно, обедаете со мной? Надеюсь? - прибавила приветливо Нина Марковна.
Застенчивый вообще с женщинами и в особенности с теми, которые ему нравились, Неглинный обрадовался приглашению и в то же время малодушно трусил возможности остаться вдвоем с Ниной Марковной. А как ему хотелось побыть подольше около этой "страдалицы" и хоть своим присутствием несколько отвлечь ее от тяжелых дум ("Какой, однако, болван и бездушный эгоист Скворцов!"). Но разве он способен на это, дубина? О чем он будет говорить с ней в течение нескольких часов? Нельзя же сидеть в гостях, как пень, и хлопать глазами. Он только наведет на нее скуку, если останется! Еще если бы был дома адмирал, ну тогда...
И, проклиная в душе свою "подлую" застенчивость, он проговорил:
- Я несказанно благодарен за ваше любезное предложение, Нина Марковна, но дело в том, что я, видите ли, рассчитывал...
- И не думайте отказываться, - перебила адмиральша, заметившая колебания своего гостя и знавшая его застенчивость. - Разве приезжают на дачу на четверть часа? Давайте-ка мне вашу фуражку и кортик.
Застенчиво и покорно, стараясь скрыть радостное волнение, Неглинный подал фуражку и кортик вместо того, чтобы самому положить их. Он спохватился о своей неловкости, когда уже адмиральша положила вещи на стол, и порывисто опустился на кресло против Нины Марковны.
- Теперь вы у меня в плену, Василий Николаевич... После обеда мы пойдем гулять, а затем я вас отпущу, если уж вы очень соскучитесь. Видите, какая я эгоистка с добрыми знакомыми! - прибавила адмиральша с очаровательной улыбкой, открывавшей ряд мелких жемчужных зубов, из которых, впрочем, пять было вставных.
"Обработка" Неглинного уже началась, помимо желания молодой женщины. Подавленный ее ласковым приемом, полный восторженного сочувствия к ее положению и восхищенный ее красотой, напомнившей ему вдруг неземную красоту "мадонны", - молодой, долговязый блондин решительно не знал, что ему ответить, и только благодарно и глупо улыбался и лицом, и глазами, и неистово крутил свой рыжий вихор тонкими длинными пальцами, точно в нем он хотел найти дар слова.
В его мягкой и нежной душе внезапно исчезло то чувство грустного разочарования и снисходительной жалости, которое заочно питал он к адмиральше, узнав об ее связи со Скворцовым, как к женщине, оскорбившей его идеальные верования в ее чистоту и добродетель. И он, напротив, считал себя теперь безмерно виноватым за то, что осмелился обвинять ее так поспешно, не взвесивши всех обстоятельств ("а еще математик"), и проникся к адмиральше восторженно-благоговейным чувством, окружив ее маленькую, изящную и подавленную горем фигурку ореолом незаслуженного несчастья и безвинного страдания. Бедная страдалица! Какая драма в ее сердце, навеки разбитом! Она и не знает, что Скворцов ее не любит... болван эдакий!
Не могла же она, молодая, цветущая и прекрасная, любить своего мужа, этого доброго, симпатичного Ивана Ивановича, невольно погубившего ее жизнь. Он слишком стар, и любовь к нему невозможна... противна природе. Чем же виновата она, что полюбила Скворцова, и как еще полюбила... Но сколько перенесла она мук из-за этого и как должна страдать, бедная!
- А я вот читала "Les Mensonges" Поля Бурже, - продолжала Нина Марковна, указывая на книгу крошечным мизинцем, на котором сверкал небольшой бриллиант, - подарок Скворцова. - Вы знаете эту вещь, Василий Николаевич?
- Читал.
- В переводе? - полюбопытствовала адмиральша, почему-то предполагая, вероятно, по скромному виду Неглинного, что он не должен знать иностранных языков.
- В подлиннике, - отвечал, краснея, молодой академист, основательно знавший три иностранные языка.
- И что же?.. Нравится вам роман?
- Нет, не нравится, - решительно проговорил Неглинный. - И вообще я не люблю Бурже! - прибавил он.
- Не любите? Почему же? - удивленно поднимая на молодого человека глаза, спросила Нина Марковна.
Она сама была большая поклонница этого писателя и нередко в героинях его романов видела себя.
Прежде, чем ответить на этот вопрос, Неглинный, по обыкновению, на несколько мгновений задумался.
Его худощавое, застенчиво закрасневшееся, в веснушках лицо, далеко не красивое, но необыкновенно располагающее своим открытым видом, опушенное кудрявой рыжеватой бородкой, с высоким, большим лбом, несколько великоватым носом и добродушными, крупными и сочными губами, полуприкрытыми маленькими усами, - тотчас же сделалась серьезно и строго. И только голубые глаза его, умные и вдумчивые, светились выражением чего-то необыкновенно кроткого, чистого, почти детского.