Современная электронная библиотека ModernLib.Net

«Морские рассказы» - Нянька

ModernLib.Net / Станюкович Константин Михайлович / Нянька - Чтение (стр. 1)
Автор: Станюкович Константин Михайлович
Жанр:
Серия: «Морские рассказы»

 

 


Константин Михайлович Станюкович
Нянька

 

I

      Однажды вешним утром, когда в кронштадтских гаванях давно уже кипели работы по изготовлению судов к летнему плаванию, в столовую небольшой квартиры капитана второго ранга Василия Михайловича Лузгина вошел денщик, исполнявший обязанности лакея и повара. Звали его Иван Кокорин.
      Обдергивая только что надетый поверх форменной матросской рубахи засаленный черный сюртук, Иван доложил своим мягким, вкрадчивым тенорком:
      — Новый денщик явился, барыня. Барин из экипажа прислали.
      Барыня, молодая видная блондинка с большими серыми глазами, сидела за самоваром, в голубом капоте, в маленьком чепце на голове, прикрывавшем неубранные, завязанные в узел светло-русые волосы, и пила кофе. Рядом с ней, на высоком стульчике, лениво отхлебывал молоко, болтая ногами, черноглазый мальчик лет семи или восьми, в красной рубашке с золотым позументом. Сзади стояла, держа грудного ребенка на руках, молодая худощавая робкая девушка, босая и в затасканном ситцевом платье. Ее все звали Анюткой. Она была единственной крепостной Лузгиной, отданной ей в числе приданого еще подростком.
      — Ты, Иван, знаешь этого денщика? — спросила барыня, поднимая голову.
      — Не знаю, барыня.
      — А как он на вид?
      — Как есть грубая матросня! Безо всякого обращения, барыня! — отвечал Иван, презрительно выпячивая свои толстые, сочные губы.
      Сам он вовсе не походил на матроса.
      Полнотелый, гладкий и румяный, с рыжеватыми намасленными волосами, с веснушчатым, гладко выбритым лицом человека лет тридцати пяти и с маленькими, заплывшими глазками, он и наружным своим видом и некоторою развязностью манер напоминал собою скорее дворового, привыкшего жить около господ.
      Он с первого же года службы попал в денщики и с тех пор постоянно находился на берегу, ни разу не ходивши в море.
      У Лузгиных он жил в денщиках вот уже три года и, несмотря на требовательность барыни, умел угождать ей.
      — А не заметно, что он пьяница? — снова спросила барыня, не любившая пьяных денщиков.
      — Не оказывает будто по личности, а кто его знает? Да вот сами изволите осмотреть и допросить денщика, барыня, — прибавил Иван.
      — Ну, пошли его сюда.
      Иван вышел, бросив на Анютку быстрый нежный взгляд.
      Анютка сердито повела бровями.

II

      В дверях показался коренастый, маленького роста, чернявый матрос с медною серьгою в ухе. На вид ему было лет пятьдесят. Застегнутый в мундир, высокий воротник которого резал его красно-бурую шею, он казался неуклюжим и весьма неказистым. Переступив осторожно через порог, матрос вытянулся как следует перед начальством, вытаращил на барыню слегка глаза и замер в неподвижной позе, держа по швам здоровенные волосатые руки, жилистые и черные от впитавшейся смолы.
      На правой руке недоставало двух пальцев.
      Этот черный, как жук, матрос с грубыми чертами некрасивого, рябоватого, с красной кожей лица, сильно заросшего черными как смоль баками и усами, с густыми взъерошенными бровями, которые придавали его типичной физиономии заправского марсового несколько сердитый вид, — произвел на барыню, видимо, неприятное впечатление.
      «Точно лучше не мог найти», — мысленно произнесла она, досадуя, что муж выбрал такого грубого мужлана.
      Она снова оглядела стоявшего неподвижно матроса и обратила внимание и на его слегка изогнутые ноги с большими, точно медвежьими, ступнями, и на отсутствие двух пальцев, и — главное — на нос, широкий мясистый нос, малиновый цвет которого внушил ей тревожные подозрения.
      — Здравствуй! — произнесла, наконец, барыня недовольным, сухим тоном, и ее большие серые глаза стали строги.
      — Здравия желаю, вашескобродие, — гаркнул в ответ матрос зычным баском, видимо, не сообразив размера комнаты.
      — Не кричи так! — строго сказала она и оглянулась, не испугался ли ребенок. — Ты, кажется, не на улице, в комнате. Говори тише.
      — Есть, вашескобродие, — значительно понижая голос, ответил матрос.
      — Еще тише. Можешь говорить тише?
      — Буду стараться, вашескобродие! — произнес он совсем тихо и сконфуженно, предчувствуя, что барыня будет «нудить» его.
      — Как тебя зовут?
      — Федосом, вашескобродие.
      Барыня поморщилась, точно от зубной боли. Совсем неблагозвучное имя!
      — А фамилия?
      — Чижик, вашескобродие!
      — Как? — переспросила барыня.
      — Чижик… Федос Чижик!
      И барыня и мальчуган, давно уже оставивший молоко и не спускавший любопытных и несколько испуганных глаз с этого волосатого матроса, невольно засмеялись, а Анютка фыркнула в руку, — до того фамилия эта не подходила к его наружности.
      И на серьезном, напряженном лице Федоса Чижика появилась необыкновенно добродушная и приятная улыбка, которая словно подтверждала, что и сам Чижик находит свое прозвище несколько смешным.
      Мальчик перехватил эту улыбку, совсем преобразившую суровое выражение лица матроса. И нахмуренные его брови, и усы, и баки не смущали больше мальчика. Он сразу почувствовал, что Чижик добрый, и он ему теперь решительно нравился. Даже и запах смолы, который шел от него, показался ему особенно приятным и значительным.
      И он сказал матери:
      — Возьми, мама, Чижика.
      — Taiser-vous! — заметила мать.
      И, принимая серьезный вид, продолжала допрос:
      — У кого ты прежде был денщиком?
      — Вовсе не был в этом звании, вашескобродие.
      — Никогда не был денщиком?
      — Точно так, вашескобродие. По флотской части состоял. Форменным, значит, матросом, вашескобродие…
      — Зови меня просто барыней, а не своим дурацким вашескобродием.
      — Слушаю, вашеско… виноват, барыня!
      — И вестовым никогда не был?
      — Никак нет.
      — Почему же тебя теперь назначили в денщики?
      — По причине пальцев! — отвечал Федос, опуская глаза на руку, лишенную большого и указательного пальцев. — Марса-фалом оторвало прошлым летом на «конверте», на «Копчике»…
      — Как муж тебя знает?
      — Три лета с ими на «Копчике» служил под их командой.
      Это известие, казалось, несколько успокоило барыню. И она уже менее сердитым тоном спросила:
      — Ты водку пьешь?
      — Употребляю, барыня! — признался Федос.
      — И… много ее пьешь?
      — В плепорцию, барыня.
      Барыня недоверчиво покачала головой.
      — Но отчего же у тебя нос такой красный, а?
      — Сроду такой, барыня.
      — А не от водки?
      — Не должно быть. Я завсегда в своем виде, ежели когда и выпью в праздник.
      — Денщику пить нельзя… Совсем нельзя… Я терпеть не могу пьяниц! Слышишь? — внушительно прибавила барыня.
      Федос повел несколько удивленным взглядом на барыню и промолвил, чтобы подать реплику:
      — Слушаю-с!
      — Помни это.
      Федос дипломатически промолчал.
      — Муж говорил, на какую должность тебя берут?
      — Никак нет. Только приказали явиться к вам.
      — Ты будешь ходить вот за этим маленьким барином, — указала барыня движением головы на мальчика. — Будешь при нем нянькой.
      Федос ласково взглянул на мальчика, а мальчик на Федоса, и оба улыбнулись.
      Барыня стала перечислять обязанности денщика-няньки.
      Он должен будить маленького барина в восемь часов и одеть его, весь день находиться при нем безотлучно и беречь его как зеницу ока. Каждый день ходить гулять с ним… В свободное время стирать его белье…
      — Ты стирать умеешь?
      — Свое белье сами стираем! — отвечал Федос и подумал, что барыня, должно быть, не очень башковата, если спрашивает, умеет ли матрос стирать.
      — Подробности всех твоих обязанностей я потом объясню, а теперь отвечай: понял ты, что от тебя требуется?
      В глазах матроса скользнула едва заметная улыбка.
      «Нетрудно, дескать, понять!» — говорила, казалось, она.
      — Понял, барыня! — отвечал Федос, несколько удрученный и этим торжественным тоном, каким говорила барыня, и этими длинными объяснениями, и окончательно решил, что в барыне большого рассудка нет, коли она так зря «языком брешет».
      — Ну, а детей ты любишь?..
      — За что детей не любить, барыня. Известно… дитё. Что с него взять…
      — Иди на кухню теперь и подожди, пока вернется Василий Михайлович… Тогда я окончательно решу: оставлю я тебя или нет.
      Находя, что матросу в мундире следует добросовестно исполнить роль понимающего муштру подчиненного, Федос по всем правилам строевой службы повернулся налево кругом, вышел из столовой и прошел на двор покурить трубочку.

III

      — Ну что, Шура, тебе, кажется, понравился этот мужлан?
      — Понравился, мама. И ты его возьми.
      — Вот у папы спросим: не пьяница ли он?
      — Да ведь Чижик говорил тебе, что не пьяница.
      — Ему верить нельзя.
      — Отчего?
      — Он матрос… мужик. Ему ничего не стоит солгать.
      — А он умеет рассказывать сказки? Он будет со мной играть?
      — Верно, умеет и играть должен…
      — А вот Антон не умел и не играл со мной.
      — Антон был лентяй, пьяница и грубиян.
      — За это его и посылали в экипаж, мама?
      — Да.
      — И там секли?
      — Да, милый, чтобы его исправить.
      — А он возвращался из экипажа всегда сердитый… И со мной даже говорить не хотел…
      — Оттого, что Антон был дурной человек. Его ничем нельзя было исправить.
      — Где теперь Антон?
      — Не знаю…
      Мальчик примолк, задумавшись, и, наконец, серьезно проговорил:
      — А уж ты, мама, если меня любишь, не посылай Чижика в экипаж, чтобы его там секли, как Антона, а то и Чижик не будет рассказывать мне сказок и будет браниться, как Антон…
      — Он разве смел тебя бранить?
      — Подлым отродьем называл… Это, верно, что-нибудь нехорошее…
      — Ишь, негодяй какой!.. Зачем же ты, Шура, не сказал мне, что он тебя так называл?
      — Ты послала бы его в экипаж, а мне его жалко…
      — Таких людей не стоит жалеть… И ты, Шура, не должен ничего скрывать от матери.
      При разговоре об Антоне Анютка подавила вздох.
      Этот молодой кудрявый Антон, дерзкий и бесшабашный, любивший выпить и тогда хвастливый и задорный, оставил в Анютке самые приятные воспоминания о тех двух месяцах, что он пробыл в няньках у барчука.
      Влюбленная в молодого денщика Анютка нередко проливала слезы, когда барин, по настоянию барыни, отправлял Антона в экипаж для наказания. А это частенько случалось. И до сих пор Анютка с восторгом вспоминает, как хорошо он играл на балалайке и пел песни. И какие у него смелые глаза! Как он не спускал самой барыне, особенно когда выпьет! И Анютка втайне страдала, сознавая безнадежность своей любви. Антон не обращал на нее ни малейшего внимания и ухаживал за соседской горничной.
      Куда он милее этого барынина наушника, противного рыжего Ивана, который преследует ее своими любезностями… Тоже воображает о себе, рыжий дьявол! Проходу на кухне не дает…
      В эту минуту ребенок, бывший на руках у Анютки, проснулся и залился плачем.
      Анютка торопливо заходила по комнате, закачивая ребенка и напевая ему песни звонким, приятным голоском.
      Ребенок не унимался. Анютка пугливо взглядывала на барыню.
      — Подай его сюда, Анютка! Совсем ты не умеешь нянчить! — раздражительно крикнула молодая женщина, расстегивая белою пухлою рукой ворот капота.
      Очутившись у груди матери, малютка мгновенно затих и жадно засосал, быстро перебирая губенками и весело глядя перед собою глазами, полными слез.
      — Убирай со стола, да смотри, не разбей чего-нибудь.
      Анютка бросилась к столу и стала убирать с бестолковой торопливостью запуганного создания.

IV

      В начале первого часа, когда в порту зашабашили, из военной гавани, где вооружался «Копчик», вернулся домой Василий Михайлович Лузгин, довольно полный, представительный брюнет, лет сорока, с небольшим брюшком и лысый, в потертом рабочем сюртуке, усталый и голодный.
      В момент его прихода завтрак был на столе.
      Моряк звонко поцеловал жену и сына и выпил одну за другой две рюмки водки. Закусив селедкой, он набросился на бифштекс с жадностью сильно проголодавшегося человека. Еще бы! С пяти часов утра, после двух стаканов чая, он ничего не ел.
      Утолив голод, он нежно взглянул на свою молодую, приодетую, пригожую жену и спросил:
      — Ну что, Марусенька, понравился новый денщик?
      — Разве такой денщик может понравиться?
      В маленьких добродушных темных глазах Василия Михайловича мелькнуло беспокойство.
      — Грубый, неотесанный какой-то… Сейчас видно, что никогда не служил в домах.
      — Это точно, но зато, Маруся, он надежный человек. Я его знаю.
      — И этот подозрительный нос… Он, наверное, пьяница! — настаивала жена.
      — Он пьет чарку-другую, но уверяю тебя, что не пьяница, — осторожно и необыкновенно мягко возразил Лузгин.
      И, зная хорошо, что Марусенька не любит, когда ей противоречат, считая это кровной обидой, он прибавил:
      — Впрочем, как хочешь. Если не нравится, я приищу другого денщика.
      — Где опять искать?.. Шуре не с кем гулять… Уж бог с ним… Пусть остается, поживет… Я посмотрю, какое это сокровище твой Чижик!
      — Фамилия у него действительно смешная! — проговорил, смеясь, Лузгин.
      — И имя самое мужицкое… Федос!
      — Что ж, можно его иначе звать, как тебе угодно… Ты, право, Маруся, не раскаешься… Он честный и добросовестный человек… Какой фор-марсовой был!.. Но если ты не хочешь — отошлем Чижика… Твоя княжая воля…
      Марья Ивановна и без уверений мужа знала, что влюбленный в нее простодушный и простоватый Василий Михайлович делал все, что только она хотела, и был покорнейшим ее рабом, ни разу в течение десятилетнего супружества и не помышлявшим о свержении ига своей красивой жены.
      Тем не менее она нашла нужным сказать:
      — Хоть мне и не нравится этот Чижик, но я оставлю его, так как ты этого хочешь.
      — Но, Марусенька… Зачем?.. Если ты не хочешь…
      — Я его беру! — властно произнесла Марья Ивановна.
      Василию Михайловичу оставалось только благодарно взглянуть на Марусеньку, оказавшую такое внимание к его желанию. И Шурка был очень доволен, что Чижик будет его нянькой.
      Нового денщика опять позвали в столовую. Он снова вытянулся у порога и без особенной радости выслушал объявление Марьи Ивановны, что она его оставляет.
      Завтра же утром он переберется к ним со своими вещами. Поместится вместе с поваром.
      — А сегодня в баню сходи… Отмой свои черные руки, — прибавила молодая женщина, не без брезгливости взглядывая на просмоленные, шершавые руки матроса.
      — Осмелюсь доложить, враз не отмоешь… — Смола! — пояснил Федос и, как бы в подтверждение справедливости этих слов, перевел взгляд на бывшего своего командира.
      «Дескать, объясни ей, коли она ничего не понимает».
      — Со временем смола выйдет, Маруся… Он постарается ее вывести…
      — Так точно, вашескобродие.
      — И не кричи ты так, Феодосии… Уж я тебе несколько раз говорила…
      — Слышишь, Чижик… Не кричи! — подтвердил Василий Михайлович.
      — Слушаю, вашескобродие…
      — Да смотри, Чижик, служи в денщиках так же хорошо, как служил на корвете. Береги сына.
      — Есть, вашескобродие!
      — И водки в рот не бери! — заметила барыня.
      — Да, братец, остерегайся, — нерешительно поддакнул Василий Михайлович, чувствуя в то же время фальшь и тщету своих слов и уверенный, что Чижик при случае выпьет в меру.
      — Да вот еще что, Феодосии… Слышишь, я тебя буду звать Феодосием…
      — Как угодно, барыня.
      — Ты разных там мерзких слов не говори, особенно при ребенке. И если на улице матросы ругаются, уводи барина.
      — То-то, не ругайся, Чижик. Помни, что ты не на баке, а в комнатах!
      — Не извольте сумлеваться, вашескобродие.
      — И во всем слушайся барыни. Что она прикажет, то и исполняй. Не противоречь.
      — Слушаю, вашескобродие…
      — Боже тебя сохрани, Чижик, осмелиться нагрубить барыне. За малейшую грубость я велю тебе шкуру спустить! — строго и решительно сказал Василий Михайлович. — Понял?
      — Понял, вашескобродие.
      Наступило молчание.
      «Слава богу, конец!» — подумал Чижик.
      — Он больше тебе не нужен, Марусенька?
      — Нет.
      — Можешь идти, Чижик… Скажи фельдфебелю, что я взял тебя! — проговорил Василий Михайлович добродушным тоном, словно бы минуту тому назад и не грозил спустить шкуру.
      Чижик вышел словно из бани и, признаться, был сильно озадачен поведением бывшего своего командира.
      Еще бы!
      На корвете он казался орел-орлом, особенно когда стоял на мостике во время авралов или управлялся в свежую погоду, а здесь вот, при жене, совсем другой, «вроде быдто послушливого теленка». И опять же: на службе он был с матросом «добер», драл редко и с рассудком, а не зря; и этот же самый командир из-за своей «белобрысой» шкуру грозит спустить.
      «Эта заноза-баба всем здесь командует!» — подумал Чижик не без некоторого презрительного сожаления к бывшему своему командиру.
      «Ей, значит, трафь», — мысленно проговорил он.
      — К нам перебираетесь, земляк? — остановил его на кухне Иван.
      — То-то к вам, — довольно сухо отвечал Чижик, вообще не любивший денщиков и вестовых и считавший их, по сравнению с настоящими матросами, лодырями.
      — Места, небось, хватит… У нас помещение просторное… Не прикажете ли цыгарку?..
      — Спасибо, братец. Я — трубку… Пока что до свидания.
      Дорогой в экипаж Чижик размышлял о том, что в денщиках, да еще с такой «занозой», как Лузгиниха, будет «нудно». Да и вообще жить при господах ему не нравилось.
      И он пожалел, что ему оторвало марса-фалом пальцы. Не лишись он пальцев, был бы он по-прежнему форменным матросом до самой отставки.
      — А то: «водки в рот не бери!» Скажи, пожалуйста, что выдумала бабья дурья башка! — вслух проговорил Чижик, подходя к казармам.

V

      К восьми часам следующего утра Федос перебрался к Лузгиным со своими пожитками — небольшим сундучком, тюфяком, подушкой в чистой наволочке розового ситца, недавно подаренной кумой-боцманшей, и балалайкой. Сложив все это в угол кухни, он снял с себя стесняющий его мундир и, облачившись в матросскую рубаху и надевши башмаки, явился к барыне, готовый вступить в свои новые обязанности няньки.
      В свободно сидевшей на нем рубахе с широким отложным воротом, открывавшим крепкую, жилистую шею, и в просторных штанах Федос имел совсем другой — непринужденный и даже не лишенный некоторой своеобразной приятности — вид лихого, бывалого матроса, сумеющего найтись при всяких обстоятельствах. Все на нем сидело ловко и производило впечатление опрятности. И пахло от него, по мнению Шурки, как-то особенно приятно: смолой и махоркой.
      Барыня, внимательно оглядевшая и Федоса и его костюм, нашла, что новый денщик ничего себе, не так уже безобразен и мужиковат, как казался вчера. И выражение лица не такое суровое.
      Только его темные руки все еще смущали госпожу Лузгину, и она спросила, кидая брезгливый взгляд на руки матроса:
      — Ты в бане был?
      — Точно так, барыня. — И, словно бы оправдываясь, прибавил: — Сразу смолы не отмыть. Никак невозможно.
      — Ты все-таки чаще руки мой. Держи их чисто.
      — Слушаю-с.
      Затем молодая женщина, опустив глаза на парусинные башмаки Федоса, заметила строгим тоном:
      — Смотри… Не вздумай еще босым показываться в комнатах. Здесь не палуба и не матросы…
      — Есть, барыня.
      — Ну, ступай напейся чаю… Вот тебе кусок сахара.
      — Покорно благодарю! — отвечал матрос, осторожно принимая кусок, чтобы не коснуться своими пальцами белых пальцев барыни.
      — Да долго не сиди на кухне. Приходи к Александру Васильевичу.
      — Приходи поскорей, Чижик! — попросил и Шурка.
      — Живо обернусь, Лександра Васильич!
      С первого же дня Федос вступил с Шуркой в самые приятельские отношения.
      Первым делом Шурка повел Федоса в детскую и стал показывать свои многочисленные игрушки. Некоторые из них возбудили удивление в матросе, и он рассматривал их с любопытством, чем доставил мальчику большое удовольствие. Сломанную мельницу и испорченный пароход Федос обещал починить — будут действовать.
      — Ну? — недоверчиво спросил Шурка. — Ты разве сумеешь?
      — То-то попробую.
      — Ты и сказки умеешь, Чижик?
      — И сказки умею.
      — И будешь мне рассказывать?
      — Отчего ж не рассказать? По времени можно и сказку.
      — А я тебя, Чижик, за то любить буду…
      Вместо ответа матрос ласково погладил голову мальчика шершавой рукой, улыбаясь при этом необыкновенно мягко и ясно своими глазами из-под нависших бровей.
      Такая фамильярность не только не была неприятна Шурке, который слышал от матери, что не следует допускать какой-нибудь короткости с прислугой, но, напротив, еще более расположила его к Федосу.
      И он проговорил, понижая голос:
      — И знаешь что, Чижик?
      — Что, барчук?..
      — Я никогда не стану на тебя жаловаться маме…
      — Зачем жаловаться?.. Небось, я не забижу ничем маленького барчука… Дитё забижать не годится. Это самый большой грех… Зверь и тот не забиждает щенят… Ну, а ежели, случаем, промеж нас и выйдет свара какая, — продолжал Федос, добродушно улыбаясь, — мы и сами разберемся, без маменьки… Так-то лучше, барчук… А то что кляузы заводить зря?.. Нехорошее это дело, братец ты мой, кляузы… Самое последнее дело! — прибавил матрос, свято исповедовавший матросские традиции, воспрещающие кляузы.
      Шурка согласился, что это нехорошее дело, — он и от Антона и от Анютки это слышал не раз, — и поспешил объяснить, что он даже и на Антона не жаловался, когда тот назвал его «подлым отродьем», чтоб его не отправляли сечь в экипаж…
      — И без того его часто посылали… Он маме грубил! И пьяный бывал! — прибавил мальчик конфиденциальным тоном.
      — Вот это правильно, барчук… Совсем правильно! — почти нежно проговорил Федос и одобрительно потрепал Шурку по плечу. — Сердце-то детское умудрило пожалеть человека… Положим, этот Антон, прямо сказать, виноват… Разве можно на дите вымещать сердце?.. Дурак он во всей форме! А вы-то дуракову вину оставили безо внимания, даром что глупого возраста… Молодца, барчук!
      Шурка был, видимо, польщен одобрением Чижика, хотя оно и шло вразрез с приказанием матери не скрывать от нее ничего.
      А Федос осторожно присел на сундук и продолжал:
      — Скажи вы тогда маменьке про эти самые Антоновы слова, отодрали бы его как Сидорову козу… Сделайте ваше одолжение!
      — А что это значит?.. Какая такая коза, Чижик?..
      — Скверная, барчук, коза, — усмехнулся Чижик. — Это так говорится, ежели, значит, очень долго секут матроса… Вроде как до бесчувствия…
      — А тебя секли как Сидорову козу, Чижик?..
      — Меня-то?.. Случалось прежде… Всяко бывало…
      — И очень больно?
      — Небось, несладко…
      — А за что?..
      — За флотскую часть… вот за что… Особенно не разбирали…
      Шурка помолчал и, видимо, желая поделиться с Чижиком кое-чем небезынтересным, наконец проговорил несколько таинственно и серьезно:
      — И меня секли, Чижик.
      — Ишь ты, бедный… Такого маленького?
      — Мама секла… И тоже было больно…
      — За что ж вас-то?..
      — Раз за чашку мамину… я ее разбил, а другой раз, Чижик, я мамы не слушал… Только ты, Чижик, никому не говори…
      — Не бойся, милой, никому не скажу…
      — Папа, тот ни разу не сек.
      — И любезное дело… Зачем сечь?
      — А вот Петю Голдобина — знаешь адмирала Голдобина? — так того все только папа его наказывает… И часто…
      Федос неодобрительно покачал головой. Недаром и матросы не любили этого Голдобина. Форменная собака!
      — А на «Копчике» папа наказывает матросов?
      — Без эстого нельзя, барчук.
      — И сечет?
      — Случается. Однако папенька ваш добер… Его матросы любят….
      — Еще бы… Он очень добрый!.. А хорошо теперь погулять бы на дворе, Чижик! — воскликнул мальчик, круто меняя разговор и взглядывая прищуренными глазами в окно, из которого лились снопы света, заливая блеском комнату.
      — Что ж, погуляем… Солнышко так и играет. Веселит душу-то.
      — Только надо маму спросить…
      — Знамо, надо отпроситься… Без начальства и нас не пускают!
      — Верно, пустит?
      — Надо быть, пустит!
      Шурка убежал и, вернувшись через минуту, весело воскликнул:
      — Мама пустила! Только велела теплое пальто надеть и потом ей показаться. Одень меня, Чижик!.. Вот пальто висит… Там и шапка и шарф на шею…
      — Ну ж и одежи на вас, барчук… Ровно в мороз! — усмехнулся Федос, одевая мальчика.
      — И я говорю, что жарко.
      — То-то жарко будет…
      — Мама не позволяет другого пальто… Уж я просил… Ну, идем к маме!
      Марья Ивановна осмотрела Шурку и, обращаясь к Федосу, проговорила:
      — Смотри, береги барина… Чтоб не упал да не ушибся!
      «Как доглядишь? И что за беда, коли мальчонка упадет?» — подумал Федос, совсем не одобрявший барыню за ее праздные слова, и официально-почтительно ответил:
      — Слушаю-с!
      — Ну, идите…
      Оба довольные, они ушли из спальной, сопровождаемые завистливым взглядом Анютки, нянчившей ребенка.
      — Один секунд обождите меня в колидоре, барчук… Я только переобуюсь.
      Федос сбегал в комнату за кухней, переобулся в сапоги, взял бушлат и фуражку, и они вышли на большой двор, в глубине которого был сад с зеленеющими почками на оголенных деревьях.

VI

      На дворе было славно.
      Вешнее солнышко приветливо глядело с голубого неба, по которому двигались перистые белоснежные облачка, и пригревало изрядно. В воздухе, полном бодрящей остроты, пахло свежестью, навозом и, благодаря соседству казарм, кислыми щами и черным хлебом. Вода капала с крыш, блестела в колдобинках и пробивала канавки на обнаженной, испускавшей пар земле с едва пробившейся травкой. Все на дворе словно трепетало жизнью.
      У сарая бродили, весело кудахтая, куры, и неугомонный пестрый петух с важным, деловым видом шагал по двору, отыскивая зерна и угощая ими своих подруг. У колдобин гоготали утки. Стайка воробьев то и дело слетала из сада на двор и прыгала, чирикая и ссорясь друг с другом. Голуби разгуливали по крыше сарая, расправляли на солнце сизые перья и ворковали о чем-то. На самом припеке, у водовозной бочки, дремала большая рыжая дворняга и по временам щелкала зубами, ловя блох.
      — Прелесть, Чижик! — воскликнул полный радости жизни Шурка и, словно пущенный на волю жеребенок, бросился со всех ног через двор к сараю, вспугивая воробьев и кур, которые удирали во все лопатки и отчаянным кудахтаньем заставили петуха остановиться и в недоумении поднять ногу.
      — То-то хорошо! — промолвил матрос.
      И он присел на опрокинутом бочонке у сарая, вынул из кармана маленькую трубчонку и кисет с табаком, набил трубочку, придавил мелкую махорку корявым большим пальцем и, закурив, затянулся с видимым наслаждением, оглядывая весь двор — и кур, и уток, и собаку, и травку, и ручейки — тем проникновенным, любовным взглядом, каким могут только смотреть люди, любящие и природу и животных.
      — Осторожней, барчук!.. Не попадите в ямку… Ишь, воды-то… Утке и лестно…
      Шурке скоро надоело бегать, и он присел к Федосу. Мальчика словно тянуло к нему.
      Они почти целый день пробыли на дворе — только ходили завтракать да обедать в дом, и в эти часы Федос обнаружил такое обилие знаний, умел так все объяснить и насчет кур, и насчет уток, и насчет барашков на небе, что Шурка решительно пришел в восторженное удивление и проникся каким-то благоговейным уважением к такому богатству сведений своего пестуна и только удивлялся, откуда это Чижик все знает.
      Словно бы целый новый мир открывался мальчику на этом дворе, и он впервые обратил внимание на все, что на нем было и что оказывалось столь интересным. И он в восторге слушал Чижика, который, рассказывая про животных или про травку, казалось, сам был и животным и травой, — до того он, так сказать, весь проникался их жизнью…
      Повод к такому разговору подала шалость Шурки. Он запустил камнем в утку и подшиб ее… Та с громким гоготом отскочила в сторону…
      — Неправильно это, Лександра Васильич! — проговорил Федос, покачивая головой и хмуря нависшие свои брови. — Не-хо-ро-шо, братец ты мой! — протянул он с ласковым укором в голосе.
      Шурка вспыхнул и не знал, обидеться ему или нет, и, сделав вид, что не слышит замечания Федоса, с искусственно беззаботным видом стал ссыпать ногой землю в канавку.
      — За что безответную птицу обидели?.. Вон она, бедная, хромлет и думает: «За что меня мальчик зря зашиб?..» И она пошла к своему селезню жаловаться.
      Шурке было неловко: он понимал, что поступил нехорошо, — и в то же время его заинтересовало, что Чижик говорит, будто утки думают и могут жаловаться.
      И он, как все самолюбивые дети, не любящие сознаваться пред другими в своей вине, подошел к матросу и, не отвечая по существу, заносчиво проговорил:
      — Какую ты дичь несешь, Чижик! Разве утки могут думать и еще жаловаться?
      — А вы полагаете как?.. Небось, всякая тварь понимает и свою думу думает… И промеж себя разговаривает по-своему… Гляди-кось, как воробушек-то зачиликал? — указал Федос тихим движением головы на воробья, слетевшего из сада. — Ты думаешь, он спроста, шельмец: «чилик да чилик!» Вовсе нет! Он, братец ты мой, отыскал корму и сзывает товарищей. «Летите, мол, братцы, кантовать вместе! Вали-валом, ребята!» Тоже — воробей, а небось понимает, что одному есть харч не годится… Я, мол, ем, и ты ешь, а не то что потихоньку от других…
      Шурка присел рядом на бочонке, видимо заинтересованный.
      А матрос продолжал:
      — Вот хоть бы взять собаку… Лайку эту самую. Нешто она не понимает, как сегодня в обед Иван ее кипятком ошпарил от своего озорства?.. Тоже нашел над кем куражиться! Над собакой, лодырь бесстыжий! — с сердцем говорил Федос. — Небось, теперь эта самая Лайка к кухне не подойдет… И подальше от кухни-то… Знает, как там ее встретят… К нам вот не боится!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4