Современная электронная библиотека ModernLib.Net

«Морские рассказы» - Нянька

ModernLib.Net / Станюкович Константин Михайлович / Нянька - Чтение (стр. 4)
Автор: Станюкович Константин Михайлович
Жанр:
Серия: «Морские рассказы»

 

 


      Шурка, всегда охотно слушавший Чижика, так как вполне признавал его нравственный авторитет, и теперь готов был исполнить его совет. Но ему хотелось поскорей утешить друга в постигшем его несчастии, и потому, прежде чем уйти, он не без некоторого чувства горделивости произнес:
      — А знаешь, Чижик, и меня высекли!
      — То-то знаю. Слышал, как ты кричал, бедненький… Из-за меня ты потерпел, голубчик!.. Бог тебе это зачтет, небось! Ну иди же, иди, родной, а то нам с тобой опять попадет…
      Шурка убежал, еще более привязанный к Чижику. Несправедливое наказание, которому они оба подверглись, сильнее закрепило их любовь.
      Выждав минуту-другую у ворот, Федос твердою и решительною походкой направился через двор в кухню, стараясь под видом презрительной суровости скрыть пред посторонними невольный стыд высеченного человека.
      Иван оглядел Чижика улыбающимися глазами, но Чижик даже и не удостоил обратить внимания на повара, точно его и не было на кухне, и прошел в свой уголок в соседней комнате.
      — Барыня приказали, чтобы вы немедленно явились к ней, как вернетесь из экипажа! — крикнул ему из кухни Иван.
      Чижик не отвечал.
      Не спеша снял он шинель, переобулся в парусинные башмаки, достал из сундука яблоко и конфетку, данные ему утром Шуркой, сунул их в карман и, вынув из-за обшлага шинели письмо экипажного адъютанта, пошел в комнаты.
      В столовой барыни не было. Там была одна Анютка. Она ходила взад и вперед по комнате, закачивая ребенка и напевая своим приятным голоском какую-то песенку.
      Заметив Федоса, Анютка подняла на него свои испуганные глаза. В них теперь светилось выражение скорби и участия.
      — Вам барыню, Федос Никитич? — шепнула она, подходя к Чижику.
      — Доложи, что я вернулся из экипажа, — промолвил смущенно матрос, опуская глаза.
      Анютка направилась было в спальню, но в ту же минуту Лузгина вошла в столовую.
      Федос молча подал ей письмо и отошел к дверям.
      Лузгина прочла письмо. Видимо, удовлетворенная тем, что просьба ее была исполнена и что дерзкого денщика строго наказали, она проговорила:
      — Надеюсь, наказание будет тебе хорошим уроком и ты не осмелишься более грубить…
      Чижик угрюмо молчал.
      А Лузгина между тем продолжала уже более мягким тоном:
      — Смотри же, Феодосии, веди себя, как следует порядочному денщику… Не пей водки, будь всегда почтителен к своей барыне… Тогда и мне не придется наказывать тебя…
      Чижик не ронял ни слова.
      — Понял, что я тебе говорю? — возвысила голос барыня, недовольная этим молчанием и угрюмым видом денщика.
      — Понял!
      — Так что ж ты молчишь?.. Надо отвечать, когда с тобой говорят.
      — Слушаю-с! — автоматически отвечал Чижик.
      — Ну, ступай к молодому барину… Можете идти в сад…
      Чижик вышел, а молодая женщина вернулась в спальную, возмущенная бесчувственностью этого грубого матроса. Решительно Василий Михайлович не понимает людей. Расхваливал этого денщика, как какое-то сокровище, а он и пьет, и грубит, и не чувствует никакого раскаяния.
      — Ах, что за грубый народ эти матросы! — произнесла вслух молодая женщина.
      После завтрака она собралась в гости. Перед тем как уходить, она приказала Анютке позвать молодого барина.
      Анютка побежала в сад.
      В глубине густого, запущенного сада, под тенью раскидистой липы сидели рядом на траве Чижик и Шурка. Чижик мастерил бумажный змей и о чем-то тихо рассказывал. Шурка внимательно слушал.
      — Пожалуйте к маменьке, барчук! — проговорила Анютка, подбегая к ним, вся раскрасневшаяся.
      — Зачем? — недовольно спросил Шурка, который чувствовал себя так хорошо с Чижиком, рассказывавшим ему необыкновенно интересные вещи.
      — А не знаю. Маменька собралась со двора. Должно быть, хотят с вами проститься…
      Шурка неохотно поднялся.
      — Что, мама сердится? — спросил он Анютку.
      — Нет, барчук… Отошли…
      — А ты торопись, ежели маменька требует… Да смотри не бунтуй, Лександра Васильич, с маменькой-то. Мало ли что у матери с сыном выйдет, а все надо почитать родительницу, — ласково напутствовал Шурку Чижик, оставляя работу и закуривая трубочку.
      Шурка вошел в спальню боязливо, имея обиженный вид, и смущенно остановился в нескольких шагах от матери.
      В нарядном шелковом платье и белой шляпке, красивая, цветущая и благоухающая, Марья Ивановна подошла к Шурке и, ласково потрепав его по щеке, проговорила с улыбкой:.
      — Ну, Шурка, довольно дуться… Помиримся… Проси у мамы прощенья за то, что ты назвал ее гадкой и злой… Целуй руку…
      Шурка поцеловал эту белую пухлую руку в кольцах, и слезы подступили к его горлу.
      Действительно, он виноват: он назвал маму злой и гадкой. А Чижик недаром говорит, что грешно быть дурным сыном.
      И Шурка, преувеличивая свою вину под влиянием охватившего его чувства, взволнованно и порывисто проговорил:
      — Прости, мама!
      Этот искренний тон, эти слезы, дрожавшие на глазах мальчика, тронули сердце матери. Она, в свою очередь, почувствовала себя виноватой за то, что так жестоко наказала своего первенца. Пред ней представилось его страдальческое личико, полное ужаса, в ее ушах слышались его жалобные крики, и жалость самки к детенышу охватила женщину. Ей хотелось горячо приласкать мальчика.
      Но она торопилась ехать с визитами, и ей было жаль нового парадного платья, и потому она ограничилась лишь тем, что, нагнувшись, поцеловала Шурку в лоб и сказала:
      — Забудем, что было. Ты ведь больше не будешь бранить маму?
      — Не буду.
      — И любишь по-прежнему свою маму?
      — Люблю.
      — И я тебя люблю, моего мальчика. Ну, до свидания. Ступай в сад…
      И с этими словами Лузгина потрепала еще раз Шурку по щеке, улыбнулась ему и, шелестя шелковым платьем, вышла из спальни.
      Шурка возвращался в сад не совсем удовлетворенный. Впечатлительному мальчику и слова и ласки матери казались недостаточными и не соответствующими его переполненному чувством раскаяния сердцу. Но еще более его смущало то, что с его стороны примирение было не полное. Хотя он и сказал, что любит маму по-прежнему, но чувствовал в эту минуту, что в душе его еще осталось что-то неприязненное к матери, и не столько за себя, сколько за Чижика.

XVII

      — Ну, как дела, голубок? Замирился с маменькой? — спрашивал Федос подошедшего тихими шагами Шурку.
      — Помирился… И я, Чижик, прощения просил, что обругал маму…
      — А разве такое было?
      — Было… Я маму назвал злой и гадкой.
      — Ишь ведь ты какой у меня отчаянный! Маменьку да как отчекрыжил!..
      — Это я за тебя, Чижик, — поспешил оправдаться Шурка.
      — То-то понимаю, что за меня… А главная причина — сердце твое не стерпело неправды… вот из-за чего ты взбунтовался, махонький… Оттого ты и Антона жалел… Бог за это простит, хучь ты и матери родной сгрубил… А все-таки это ты правильно, что повинился. Как-никак, а мать… И когда ежели человек чувствует, что виноват, — повинись. Что бы там ни вышло, а самому легче будет… Так ли я говорю, Лександра Васильич? Ведь легче?..
      — Легче, — проговорил раздумчиво мальчик.
      Федос пристально поглядел на Шурку и спросил:
      — Так что же ты ровно затих, посмотрю, а? Какая такая причина, Лександра Васильич? Сказывай, а мы вместе обсудим. После замирения у человека душа бывает легкая, потому все тяжелое зло из души-то выскочит, а ты, гляди-кось, какой туманливый… Или маменька тебя позудила?..
      — Нет, не то, Чижик… Мама меня не зудила…
      — Так в чем же беда?.. Садись-ка на траву да сказывай… А я буду змея кончать… И важнецкий, я тебе скажу, у нас змей выйдет… Завтра утром, как ветерок подует, мы его спустим…
      Шурка опустился на траву и несколько времени молчал.
      — Ты вот говоришь, что зло выскочит, а у меня оно не выскочило! — вдруг проговорил Шурка.
      — Как так?
      — А так, что я все-таки сержусь на маму и не так люблю ее, как прежде… Это ведь нехорошо, Чижик? И хотел бы не сердиться, а не могу…
      — За что же ты сердишься, коли вы замирились?
      — За тебя, Чижик…
      — За меня? — воскликнул Федос.
      — Зачем мама напрасно тебя посылала в экипаж? За что она называет тебя дурным, когда ты хороший?
      Старый матрос был тронут этой привязанностью мальчика и этой живучестью возмущенного чувства. Мало того, что он потерпел за своего пестуна, он до сих пор не может успокоиться.
      «Ишь ведь, божья душа!» — умиленно подумал Федос и в первое мгновение решительно не знал, что на это ответить и как успокоить своего любимца.
      Но скоро любовь к мальчику подсказала ему ответ.
      С чуткостью преданного сердца он понял лучше самых опытных педагогов, что надо уберечь ребенка от раннего озлобления против матери и во что бы то ни стало защитить в его глазах ту самую «подлую белобрысую», которая отравляла ему жизнь.
      И он проговорил:
      — А ты все-таки не сердись! Раскинь умишком, и сердце отойдет… Мало ли какое у человека бывает понятие… У одного, скажем, на аршин, у другого — на два… Мы вот с тобой полагаем, что меня здря наказали, а маменька твоя, может, полагает, что не здря. Мы вот думаем, что я не был пьяный и не грубил, а маменька, братец ты мой, может, думает, что, я и пьян был, и грубил, и что за это меня следовало отодрать по всей форме…
      Перед Шуркой открывался, так сказать, новый горизонт. Но, прежде чем вникнуть в смысл слов Чижика, он не без участливого любопытства спросил самым серьезным тоном:
      — А тебя очень больно секли, Чижик? Как Сидорову козу? — вспомнил он выражение Чижика. — И ты кричал?
      — Вовсе даже не больно, а не то что как Сидорову козу! — усмехнулся Чижик.
      — Ну?! А ты говорил, что матросов секут больно.
      — И очень больно… Только меня, можно сказать, ровно и не секли. Так только, для сраму, наказали и чтобы маменьке угодить, а я и не слыхал, как секли… Спасибо, добрый мичман в адъютантах… Он и пожалел… не приказал по форме сечь… Только ты, смотри, об этом не проговорись маменьке… Пусть думает, что меня как следует отодрали…
      — Ай да молодец мичман!.. Это он ловко придумал. А меня, Чижик, так очень больно высекли…
      Чижик погладил Шурку по голове и заметил:
      — То-то я слышал и жалел тебя… Ну да что об этом говорить… Что было, то прошло.
      Наступило молчание.
      Федос хотел было предложить сыграть в дураки, но Шурка, видимо чем-то озабоченный, спросил:
      — Так ты, Чижик, думаешь, что мама не понимает, что виновата перед тобой?
      — Пожалуй, что и так. А может, и понимает, да не хочет показать виду перед простым человеком. Тоже бывают такие люди, которые гордые. Вину свою чуют, а не сказывают…
      — Хорошо… Значит, мама не понимает, что ты хороший, и от этого тебя не любит?
      — Это ейное дело судить о человеке, и за то сердце против маменьки иметь никак невозможно… К тому же, по женскому званию, она и совсем другого рассудка, чем мужчина… Ей человек не сразу оказывается… Бог даст, опосля и она распознает, каков я есть, значит, человек, и станет меня лучше понимать. Увидит, что хожу я за ее сыночком как следует, берегу его, сказки ему сказываю, ничему дурному не научаю и что живем мы с тобой, Лександра Васильич, согласно, — сердце-то материнское, глядишь, свое и окажет. Любя свое дитё родное, и няньку евойную не станет утеснять дарма. Всё, братец ты мой, временем приходит, пока господь не умудрит… Так-то, Лександра Васильич… И ты зла не таи против своей маменьки, друг мой сердечный! — заключил Федос.
      Благодаря этим словам мать была до некоторой степени оправдана в глазах Шурки, и он, просветлевший и обрадованный, как бы в благодарность за это оправдание, разрешившее его сомнения, порывисто поцеловал Чижика и уверенно воскликнул:
      — Мама непременно полюбит тебя, Чижик! Она узнает, какой ты! Узнает!
      Федос, далеко не разделявший этой радостной уверенности, с ласкою глядел на повеселевшего мальчика.
      А Шурка оживленно продолжал:
      — И тогда мы, Чижик, отлично заживем… Никогда мама не пошлет тебя в экипаж… И этого гадкого Ивана прогонит… Это ведь он наговаривает на тебя маме… Я его терпеть не могу… И меня он крепко давил, когда мама секла… Как папа вернется, я ему все расскажу про этого Ивана… Ведь правда, надо рассказать, Чижик?
      — Не говори лучше… Не заводи кляуз, Лександра Васильич. Не путайся в эти дела… Ну их! — брезгливо промолвил Федос и махнул рукой с видом полнейшего пренебрежения. — Правда, брат, сама скажет, а жаловаться барчуку на прислугу без крайности не годится… Другой несмышленый да озорной ребенок и здря родителям пожалуется, а родители не разберут и прислугу отшлифуют. Небось, не сладко. Тоже и Иван этот самый… Хучь он и довольно даже подлый человек, что на своего же брата господам брешет, а ежели по-настоящему-то рассудить, так он и совесть-то потерял не по своей только вине. Он, например, ежели пришел наушничать, так ты его, подлеца, в зубы, да раз, да два, да в кровь, — говорил, загораясь негодованием, Федос. — Небось, больше не придет… И опять же: Иван все в денщиках околачивался, ну и вовсе бессовестным стал… Известно ихнее лакейское дело: настоящей, значит, трудливой работы нет, а прямо сказать — одна только фальшь… Тому угоди, тому подай, к тому подлестись, — человек и фальшит да брюхо отращивает, да чтобы скуснее объедки господские сожрать… Будь он форменным матросом, может, и Иван этой в себе подлости не имел… Матросики вывели бы его на линию… Так обломали бы его, что мое вам почтение!.. То-то оно и есть!.. И Иван стал бы другим Иваном… Однако брешу я, старый, только скуку навожу на тебя, Лександра Васильич… Давай-ка в дураки, а то в рамцу… Веселее будет…
      Он вынул из кармана карты, вынул яблоко и конфетку и, подавая Шурке, промолвил:
      — Накось, покушай…
      — Это твое, Чижик…
      — Ешь, говорят… Мне и скусу не понять, а тебе лестно… Ешь!
      — Ну, спасибо, Чижик… Только ты возьми половину.
      — Разве кусочек… Ну, сдавай, Лександра Васильич… Да смотри, опять не объегорь няньку… Третьего дня все меня в дураках оставлял! Дошлый ты в картах! — промолвил Федос.
      Оба примостились поудобнее на траве, в тени, и стали играть в карты.
      Скоро в саду раздался веселый, торжествующий смех Шурки и намеренно ворчливый голос нарочно проигрывающего старика:
      — Ишь ведь, опять оставил в дураках… Ну ж и дока ты, Лександра Васильич!

XVIII

      Конец августа на дворе. Холодно, дождливо и неприветливо. Солнца не видать из-за свинцовых туч, окутавших со всех сторон небо. Ветер так и гуляет по грязным кронштадтским улицам и переулкам, напевая тоскливую осеннюю песню, и порой слышно, как ревет море.
      Большая эскадра старинных парусных кораблей и фрегатов уже возвратилась из долгого крейсерства в Балтийском море под начальством известного в те времена адмирала, который, охотник выпить, говорил, бывало, у себя за обедом: «Кто хочет быть пьян — садись подле меня, а кто хочет быть сыт — садись подле брата». Брат был тоже адмирал и славился обжорством.
      Корабли втянулись в гавань и разоружались, готовясь к зимовке. Кронштадтские рейды опустели, но зато затихшие летом улицы оживились.
      «Копчик» еще не вернулся из плавания. Его ждали со дня на день.
      В квартире у Лузгиных стоит тишина, та подавляющая тишина, которая бывает в домах, где есть тяжелобольные. Все ходят на цыпочках и говорят неестественно тихо.
      Шурка болен и болен серьезно. У него воспаление обоих легких, которым осложнилась бывшая у него корь. Вот уж две недели, как он лежит пластом на своей кроватке, исхудалый, с осунувшимся личиком и лихорадочно блестящими глазами, большими и скорбными, покорно притихший, точно подстреленная птица. Доктор ходит два раза в день, и его добродушное лицо при каждом посещении делается все серьезнее и серьезнее, причем губы как-то комично вытягиваются, точно он ими выражает опасность положения.
      Все это время Чижик находился безотлучно при Шурке. Больной настоятельно требовал, чтобы Чижик был при нем, и рад был, когда Чижик давал ему лекарство, и улыбался подчас, слушая его веселые сказки. По ночам Чижик дежурил, словно на вахте, на кресле около Шуркиной кровати и не спал, сторожа малейшее движение тревожно спавшего мальчика. А днем Чижик успевал бегать и в аптеку, и по разным делам и находил время смастерить какую-нибудь самодельную игрушку, которая заставила бы улыбнуться его любимца. И все это делал как-то незаметно и покойно, без суеты и необыкновенно быстро, и при этом лицо его светилось выражением чего-то спокойного, уверенного и приветливого, что успокоительно действовало на больного.
      И в эти дни сбылось то, о чем говорил в саду Шурка. Обезумевшая от горя и отчаяния мать, сама похудевшая от волнения и недосыпавшая ночей, только теперь начала узнавать этого «бесчувственного, грубого мужлана», невольно дивясь той нежности его натуры, которая обнаружилась в его неустанном уходе за больным и невольно заставила мать быть благодарной за сына.
      В этот вечер ветер особенно сильно завывал в трубах. В море было очень свежо, и Марья Ивановна, подавленная горем, сидела в своей спальне… Каждый порыв ветра заставлял ее вздрагивать и вспоминать то о муже, который шел в эту ужасную погоду из Ревеля в Кронштадт, то о Шурке.
      Доктор недавно ушел, серьезнее, чем когда-либо…
      — Надо ждать кризиса… Бог даст, мальчик вынесет… Давайте мускус и шампанское… Ваш денщик — отличная сиделка… Пусть он продежурит ночь около больного и дает ему как приказано, а вам следует отдохнуть… Завтра утром буду…
      Эти слова доктора невольно восстают в памяти, и слезы льются из ее глаз… Она шепчет молитвы, крестится… Надежда сменяется отчаянием, отчаяние — надеждой.
      Вся в слезах, она прошла в детскую и приблизилась к кроватке.
      Федос тотчас же встал.
      — Сиди, сиди, пожалуйста, — шепнула Лузгина и заглянула на Шурку.
      Он был в забытьи и прерывисто дышал… Она приложила руку к его голове — от нее так и пышало жаром.
      — О господи! — простонала молодая женщина, и слезы снова хлынули из ее глаз…
      В слабо освещенной комнате царила тишина. Только слышалось дыхание Шурки да порою доносился сквозь закрытые ставни заунывный стон ветра.
      — Вы бы шли отдохнуть, барыня, — почти шепотом проговорил Федос: — не извольте сумлеваться… Я все справлю около Лександра Васильича…
      — Ты сам не спал несколько ночей.
      — Нам, матросам, дело привычное… И я даже вовсе спать не хочу… Шли бы, барыня! — мягко повторил он.
      И, глядя с состраданием на отчаяние матери, он прибавил:
      — И, осмелюсь вам доложить, барыня, не приходите в отчаянность. Барчук на поправку пойдет.
      — Ты думаешь?
      — Беспременно поправится! Зачем такому мальчику умирать? Ему жить надо.
      Он произнес эти слова с такою уверенностью, что надежда снова оживила молодую женщину.
      Она посидела еще несколько минут и поднялась.
      — Какой ужасный ветер! — проронила она, когда снова с улицы донесся вой. — Как-то «Копчик» теперь в море? С ним не может ничего случиться? Как ты думаешь?
      — «Копчик» и не такую штурму выдерживал, барыня. Небось, взял все рифы и знай покачивается себе, как бочонок… Будьте обнадежены, барыня… Слава богу, Василий Михайлович форменный командир…
      — Ну, я пойду вздремнуть… Чуть что — разбуди.
      — Слушаю-с. Покойной ночи, барыня!
      — Спасибо тебе за все… за все! — прошептала с чувством Лузгина и, значительно успокоенная, вышла из комнаты.
      А Чижик всю ночь бодрствовал, и когда на следующее утро Шурка, проснувшись, улыбнулся Чижику и сказал, что ему гораздо лучше и что он хочет чаю, Чижик широко перекрестился, поцеловал Шурку и отвернулся, чтобы скрыть подступающие радостные слезы.
 
      На другой день вернулся Василий Михайлович.
      Узнавши от жены и от доктора, что Шурку выходил главным образом Чижик, Лузгин, счастливый, что обожаемый сын его вне опасности, горячо благодарил матроса и предложил ему сто рублей.
      — При отставке пригодятся, — прибавил он.
      — Осмелюсь доложить, вашескобродие, что денег взять не могу, — проговорил несколько обиженно Чижик.
      — Почему это?
      — А потому, вашескобродие, что я не из-за денег за вашим сыном ходил, а любя…
      — Я знаю, но все-таки Чижик… Отчего не взять?
      — Не извольте обижать меня, вашескобродие… Оставьте при себе ваши деньги.
      — Что ты?.. Я и не думал тебя обижать!.. Как хочешь… Я тоже, брат, от чистого сердца тебе предлагал! — несколько сконфуженно проговорил Лузгин.
      И, взглянув на Чижика, вдруг прибавил:
      — И какой же ты, я тебе скажу, славный человек, Чижик!..

XIX

      Федос благополучно пробыл у Лузгиных три года, пока Шурка не поступил в Морской корпус, и пользовался общим уважением. С новым денщиком-поваром, поступившим вместо Ивана, он был в самых дружеских отношениях.
      И вообще жилось ему эти три года недурно. Радостная весть об освобождении крестьян пронеслась по всей России… Повеяло новым духом, и сама Лузгина как-то подобрела и, слушая восторженные речи мичманов, стала лучше обходиться с Анюткой, чтобы не прослыть ретроградкой.
      Каждое воскресенье Федос отпрашивался гулять и после обедни шел в гости к приятелю-боцману и его жене, философствовал там и к вечеру возвращался домой хотя и порядочно «треснувши», но, как он выражался, «в полном своем рассудке».
      И госпожа Лузгина не сердилась, когда Федос, случалось, при ней говорил Шурке, отдавая ему непременно какой-нибудь гостинец:
      — Ты не думай, Лександра Васильич, что я пьян… Не думай, голубок… Я все как следует могу справить…
      И, словно бы в доказательство, что может, забирал сапоги и разное платье Шурки и усердно их чистил.
      Когда Шурку определили в Морской корпус, вышла и Федосу отставка. Он побывал в деревне, скоро вернулся и поступил сторожем в петербургском адмиралтействе. Раз в неделю он обязательно ходил к Шурке в корпус, а по воскресеньям навещал Анютку, которая после воли вышла замуж и жила в няньках.
      Выйдя в офицеры, Шурка, до настоянию Чижика, взял его к себе. Чижик вместе с ним ходил в кругосветное плаванье, продолжал быть его нянькой и самым преданным другом. Потом, когда Александр Васильевич женился, Чижик нянчил его детей и семидесятилетним стариком умер у него в доме.
      Память о Чижике свято хранится в семье Александра Васильевича. И сам он, с глубокою любовью вспоминая о нем, нередко говорит, что самым лучшим воспитателем его был Чижик.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4