Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хрустальный шар (сборник)

ModernLib.Net / Научная фантастика / Станислав Лем / Хрустальный шар (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Станислав Лем
Жанр: Научная фантастика

 

 


Станислав Лем

Хрустальный шар (сборник)

Stanisіaw Lem

KRYSZTALOWA KULA

Печатается с разрешения наследников Станислава Лема и Агентства Александра Корженевского (Россия).

© Stanislaw Lem, 1946-1955

© Перевод, составление, послесловие и примечания. В. Язневич, 2012

© Перевод. В. Борисов, 2012

© Перевод. А. Штыпель, 2012

© Издание на русском языке AST Publishers, 2012

Предисловие автора

Рассказы, вошедшие в сборник[1], в основном были написаны в 1946 и 1947 годах. Они являются не только моими первыми шагами на литературном пути, но также свидетельствуют о блуждании между жанрами, практически неизбежном для двадцатипятилетнего автора. Ведь молодые авторы еще, возможно, не знают, а скорее и не могут знать своих слабых и сильных сторон. В двух рассказах сборника, «Сад тьмы» и «Чужой», речь идет о достижении некоего идеала, что, впрочем, является основой и для всех остальных рассказов. Что касается первого рассказа, то все объясняют строки Рильке уже в эпиграфе. В то время я любил Рильке, и сорок лет ничего не изменили в моем восхищении этим поэтом. У меня до сих пор хранятся его книги стихов, опубликованные в 1942 году в Лейпциге в самый разгар войны.

Еще один рассказ в сборнике был написан под впечатлением «Хиросимы» Джона Херси. В наши дни этот текст вряд ли еще кто-то помнит. В свое же время ужасающий репортаж Херси, привезенный им из Японии, занял целый номер журнала «Нью-йоркер»[2]. Херси рассказал о судьбах конкретных людей, которые пережили атомную бомбардировку и испытали на себе значение фразы «в один миг город был стерт с лица Земли».

Сегодня мне не хватает мужества писать рассказы на основе тех страшных событий, у меня просто не поднимается рука. Но тогда мне, писателю-дебютанту, еще полному иллюзий, казалось, что я избран судьбой и могу стать певцом катастрофы, аналогов которой не знала история.

Мотивы создания литературных произведений нередко туманны, они не обязательно благородны и возвышенны. Некоторые рассказы я написал, будучи бедным студентом-медиком, которого война, отняв родину и дом, закинула за сотни километров на запад. Только нужда в деньгах вызвала появление этих юношеских попыток обратиться к писательству. Это не высокая литература со своими моральными установками: речь идет о шпионских историях с легким налетом фантастики (как в рассказе «План “Анти-Фау”»). Я пробовал свои силы на этих текстах без малейшего предчувствия того, что некоторые из этих литературных троп так никуда и не приведут, зато другие непостижимым для меня образом укажут мне творческий путь на все следующие сорок лет.

Кроме сборника рассказов, есть еще «Человек с Марса» – небольшой роман, который я писал во время войны исключительно для себя самого – для того, чтобы на несколько часов забыть о войне, о том геноциде, что царил в Генерал-губернаторстве[3]. Об этой работе периода primum iuvenilium[4] я вспоминаю потому, что недавно неизвестные поклонники нелегально, подпольно этот роман издали, поставив меня перед свершившимся фактом[5]. Я вспоминаю эту книжечку еще и потому, что сейчас читаю ее с точно такими же смешанными чувствами, как и другие свои рассказы того периода. Я перечитал эти вещи как что-то совершенно чужое, полностью забытое, и был отчасти удивлен этой своей отстраненностью, а отчасти поражен, что некоторые сюжетные линии и лейтмотивы, которые неоднократно повторяются в моих зрелых работах, сначала появились в виде крохотных, еще не проросших семян уже в том незамысловатом прологе к моей литературе, а значит, и ко всей моей жизни. Я упоминаю об этом, так как при встрече 67-летнего автора со студентом 24 лет – в независящем от наших желаний выборе тем и проблем – возникли непреодолимые границы.

Я не знаю, каждый ли писатель с самого начала несет в себе свое творческое предназначение, в молодости скрытое как орех в скорлупе, который, будучи посаженным в землю, может вырасти в большое дерево, но при этом это будет именно ореховое дерево. Я не знаю, как это было у других. По крайней мере в моем случае это было так, и это является причиной или оправданием того, почему я все-таки осмелился доверить мои первые литературные опыты книгопечатному станку. Голос мой был еще не окрепшим, стиль – неуверенным, почерк – неуклюжим, но казалось, что в этих историях что-то должно вот-вот появиться; это развивалась способность писать, как у ребенка – способность ходить: это то, что дается свыше в виде задатков потенциальных навыков и что будет – или что может быть – воплощено: в вещах хороших или, наоборот, плохих, безвкусных, дешевых или драгоценных. В общем, можно сказать словами римского поэта: «Hoc erat in votis»[6]. В этом высказывании я и вижу основной аргумент в пользу издания данной книги. Вполне возможно, что я пребываю в плену сентиментальных иллюзий, но если мне и есть в чем позавидовать автору этих рассказов, то позавидую только одному – его молодости.


Вена, апрель 1988 г.

Часть 1

Рассказы

День седьмой

Когда уже было создано множество цветных и выпуклых вещей, а также холодных и звонких, Бог подумал, что хорошо было бы их оживить, чтобы земной шар знал, что является пространственной полнотой, а его тональность – дрожью ожидания.

Но когда он посмотрел с высоты на плоскость времени, испещренную морщинками мгновений, шелестевших как трава, он подумал, что в созданном мире уже не может изменить ни блеска капель росы, ни размеров скал, ибо тогда его Творение впало бы в неописуемый хаос.

Поэтому он создал человека.

И сказал, что всякая вещь меж небом и землей в свете человеческих глаз будет отбрасывать тень, и это будет слово. А слова были большие и мясистые, как мезозойские бабочки, они летали, тяжело содрогаясь, и были темными от крови. Когда они садились рядом с человеком, позволяя взять себя в руки, то разбухали и надувались, и были они сильными, и благоухали, как настоящие цветы. Их можно было приколоть к папирусу и вырезать в камне, и они не менялись.

Но вскоре люди открыли, что слова – это только тени вещей, и презрели их. Потом они пытались отвергнуть тени и пренебречь словами. Они посылали свои чувства в кончики пальцев, в отверстия ушей и глаз и там расставляли силки, в которые должны были попасться Вещи.

Однако же это им не удалось, потому что они все время наталкивались на преграды, и это их очень сердило. И тогда они пробили потолок данного им мира и докопались до его дна, проникнув тем самым за пределы неба и под землю.

Наверху были мириады пылающих миров и их отражения в вогнутом зеркале времени. Поэтому они создали учение о Страшном суде, представили себе бесконечность и испугались в первый раз.

А под землей они натолкнулись на ее горячее, слепое ядро, на следы погибших животных и кости, которые противоречили акту Творения, – и они испугались во второй раз. Тогда они сказали так:

– Вначале была туманность без предела и дна, без границы и знания.

– Неправда, что начало и конец переплетаются, как человеческие руки: это не нужно. Время – это змея, которая пожирает собственный хвост.

– Пространство было вырвано из рамок порядка и сворачивает в никуда сразу же за ближайшей звездой, оседлав верхом световой луч.

– Материя – это волна, а волна – это материя, но это не достоверно, а только вероятно.

– Достоверно ничего не известно, однако, возможно, что-то существует.

Говоря так, они боялись, поэтому бросали в трясину смех, как плоские булыжники, по которым можно будет преодолеть пропасть.

Меня, когда я их встретил и услышал, огорчили эти слова, потому что, сжатые в ладонях, они хрустели, как скорлупа, некоторые же были червивыми.

И я уже видел сияние, которое было перед Творением, свет смерти: темноту.

Она не страшная, ее не надо бояться.

Так же долго я плыл по ночи в лодке сна, подобного умиранию, и это не было страшно.

Я смотрел в человеческие лица, видя, как по мере сползания с них мускулов и сала выплывает их костный скелет, похожий на известковую скалу, и это не было страшно.

Единственно важным является игра, это сияние, и для меня, и для тебя, и всякой живности.

Прозрачные амебы с блестящими ядрами высовывают ложноножки, оставляя на дороге серебряный шнурочек слюны.

Так астроном касается звезд присоской своего телескопа.

Так ребенок гладит мех, покрывающий толстую ногу великана эдакого зеленого лохмача, живущего в приливе и отливе дней (некоторые называют его деревом).

Я хотел успокоить людей, которые трепыхались, нанизанные на остроконечные углы улиц. Я спел им:

Террасы скал нисходят к морю каменистым смехом.

И облака – не мрамор, а лишь вздох отшедшего ребенка.

Неспелый взмах руки, взывающей к тиши во имя

Созерцанья, оставит радужный свой след, подобный

Кармина пламени и лилии, зажатым между двух

Воздушных стен: мы их творим, поскольку так прекрасней[7].

Но каждый уходил, унося с собой небо, как улиточный домик, и я даже не знал, шумело ли море в голубой раковине?

А когда я звал их, они смотрели на меня, как жесткокрылые жуки, выглядывающие из глазниц черепа фараона.

Тогда я вспомнил слова апостола Павла[8], а я не знаю более великих слов.

Поэтому я побежал за ними, крича: «Слушайте, я дам вам…» – но уже никого не было.

Я остался наедине с любовью, и было мне стыдно, хотя не надо этого стыдиться.

Я думал, что любовь бесполезна, когда ты один, и хотел ее оставить под опавшей листвой, как божью коровку.

Но я не сделал этого, и мне кажется, что поступил правильно.

Потому что не надо от нее отказываться.


Перевод Язневича В.И.

Укромное место

Молодой Шломо узнал об этом первым. Каким образом – неизвестно и по сей день. Было еще темно, когда он замолотил кулаками в кривую деревянную дверь, которая быстро открылась и поглотила его темную худую фигуру.

Он о чем-то там пошептался с отцом, и в комнатке, провонявшей испарениями тел и остатками прокисших блюд, началось движение. Старый Гринберг вскочил с кровати, быстро надел штаны, а оба его сына уже застегивали пуговицы на одежде, и все это происходило в сосредоточенном молчании, потому что каждое шумное движение или слово старик обрывал разъяренным шиканьем и резким взмахом узловатой лапы.

Когда старик оделся, а его жена положила в ручную корзинку немного еды, Гринберг осторожно выглянул в коридор. За боковым, высоко расположенным окошком снаружи переливалась синева встающего дня. Коридор был серый, запыленный и тихий.

– Можно, – прошипел старик.

Они гуськом двинулись в направлении противоположной квартиры на этом же этаже.

Гринберг осторожно и тихо постучал в дверь, неумело сбитую из шероховатых досок. Потом второй раз, громче и нетерпеливей.

Двери заскрипели, приоткрылись, и из темнеющей щели высунулась взлохмаченная голова старого переплетчика Вайнштейна. Глаза у него были еще затуманенные и теплые со сна, он быстро заморгал красными веками.

– Что случилось?!

– Тихо, ша! – Старик отодвинул Вайнштейна и протиснулся внутрь, за ним проскочили его сыновья.

Переплетчик все время жался к Гринбергу, хватал его за рукав сюртука, а в это время в помещении, плотно заставленном кроватями, началось движение, разбуженные дети запищали и заскулили, но Гринберг осаживал всех острым взглядом своих голубых глаз.

– Облава началась! – сказал он, и сдавленный плач взорвался с новой силой. Люди выскакивали из кроватей, трясущимися руками хватали ненужные лохмотья, бессмысленно закутывались в одеяла, жена переплетчика схватила самого младшего ребенка и каким-то звериным, судорожным движением прижала к груди.

В это время Гринберг подошел к большому шкафу, стоявшему в углу комнаты, открыл его и начал выкидывать на пол одежду, тюки, смятое белье, пока не достиг дна. Тогда он повернулся, посмотрел искоса на пятна склоненных лиц, окружавших его тесным кольцом, и нажал на доску. Деревянное дно шкафа сдвинулось вбок, посыпались камешки, и показался черный прямоугольник пустоты, от которой веяло сырым, подвальным холодом.

Старик наполовину втиснулся в отверстие, вслепую нащупал ногами ступеньки приставленной лестницы и начал спускаться. Ступеньки скрипели и гнулись; наконец ноги коснулись грунта. Чиркнул кремень зажигалки.

Желтоватое пламя осветило четыре кирпичных стены, обозначивших небольшое пространство. Это была угловая часть подвала, отрезанная от его остальной части искусственно возведенной стеной, глухо закрытая со всех сторон. В подвальном своде, который одновременно являлся полом квартиры Вайнштейна, виднелось неровное, выбитое неумелой рукой отверстие с крошащимся по краям красным кирпичом.

Теперь сверху начали подавать какие-то тюки, свертки, узелки, несколько стульев. Гринберг зажег прикрепленную к столу толстую свечу и хозяйничал внизу, аккуратно все укладывая, в то время как сыновья и переплетчик помогали ему, просовывая через лаз отдельные предметы.

Но как-то неожиданно эта работа нарушилась и прекратилась – старик поднял голову, над отверстием никого не было. В то же время оно не зияло пустотой: было видно закрытое доской дно шкафа. Он услышал доносящиеся сверху невыразительные голоса, потом послышалось что-то вроде возни и сдавленный крик.

Он стал на первую ступеньку лестницы. Дно шкафа неожиданно отскочило, и бешеное, сверкавшее искрами отраженного света потное лицо толстой жены пекаря с первого этажа заплясало у него перед глазами.

– Ах вы, воры! Ах вы, бандиты! Бандиты! – заходилась она криком, вырываясь из рук людей, которые напрасно пытались оттянуть ее назад.

– Это вы думали, что я ничего не знаю? Пусть все знают, пусть вся улица знает, что вы сделали себе убежище, чтобы спастись, а другие пусть подыхают…

Гринберг поднимался по лестнице, выпихивая наружу жену пекаря. Наконец все собрались в комнате.

– Тихо, – начал он, но женщина не переставала кричать.

– Тихо! – рявкнул он, понимая, что иначе с ней не справиться.

Она сразу замолчала.

– В чем дело? – заговорил неестественно спокойным голосом Гринберг. – Кто сделал убежище? Я. Я соорудил стену в подвале, я выпилил пол, я сделал дыру, все я… Но сколько будет места, столько людей спрячется. Я сам хотел идти к вам, слово даю, – объяснял он, торопливо моргая маленькими голубыми глазками.

Жена пекаря сразу успокоилась.

– Так я пошла за мужем, – крикнула она и выбежала.

– Тихо, тихо, ша, ради Бога, никому не говорить, – сказал ей Гринберг, но ее уже не было.

Теперь, когда они опять остались одни, Гринберг с немой яростью смотрел на лица окружающих.

– Черт побери, кто-то разболтал. Отличное убежище: каждый о нем знает…

Все молчали.

– Пан Гринберг, – осторожно начал Вайнштейн, – может, кто-то из ваших клиентов?

– Кто из моих, что из моих? – набросился на него с хриплым криком старик.

Гринберг был вором. Своим ремеслом он занимался уже много лет. Он никогда не крал там, где жил. Со времени прихода немцев свою профессию он не скрывал, зная, что, не будучи интеллигентом, имеет больше шансов уцелеть, чем любой другой житель дома. И в этом его поддерживали «знакомые» и «коллеги» арийской крови. Стоя в дверях своей квартиры, он обычно высовывал ноги до половины коридора и в ответ на недовольные замечания жильцов, спешивших на работу, молчал, криво и иронично усмехаясь: «Зачем мне работать, если у меня есть ключи от всего Львова?» Однако теперь остроумному Гринбергу было вовсе не до шуток.

Злой и встревоженный, он метался по тесной квартире старого переплетчика, каждую минуту выглядывая в окошко, завешенное полотенцами.

Улицы еще были пусты, только редкие прохожие быстрым и громким шагом пробирались вдоль стен.

Опять кто-то постучал. В дверном проеме показалось красное толстое лицо жены пекаря, растрепанная черная голова ее мужа, а за ними… Гринберг замер.

Почти весь дом: все жители двух этажей с тюками, детьми, вещами стояли, толкаясь и пихаясь, волоча обрывки страха и ужаса в распахнутых глазах. У каждого был свой собственный, личный страх, однако, собравшись вместе, они объединялись в одном желании жить.

Начались препирательства, крики, проклятия и ругань.

Наконец прозвучал резкий, поющий дискант. Кто-то вопил:

– Что, ты хочешь спастись, ты, вор, а меня должны вывезти на мыло? Как бы не так! Как только придут немцы, я сразу скажу, где убежище!

В глазах Гринберга загорелся нехороший огонек. Но он был бессилен что-либо изменить: отброшенный в сторону, с яростью и отчаянием он смотрел, как люди перелезают через порог шкафа, карабкаются и забираются вовнутрь, как в ограниченном пространстве, не больше чем три шага на два, становится все тесней и людней, как выбрасывают наверх стулья, потому что уже нет места для сидящих, как за стульями вслед летят тюки, а люди толкаются и пихаются, чтобы влезло больше, чтобы было плотнее, а тут новые все идут и идут…

Старик посмотрел вниз.

Там в желтоватом свете свечек колыхалось море голов, несло резким смрадом от вспотевших, немытых тел…

Когда наверху оставалось всего несколько человек, кто-то сказал:

– Ну хорошо, а кто закроет шкаф? Да, кто закроет шкаф?

Нужно было его закрыть сверху: сначала укладывался вынутый квадрат кирпичей, затем деревянное дно, и, наконец, следовало закрыть дверь.

Пустые от страха лица. Люди смотрели друг на друга в поисках поддержки и не находили ее.

– Не надо, может, удастся как-то закрыть отсюда? – сказал кто-то внизу.

– Нет! – Гринберг радовался уже и своему, и чужому несчастью. Его распирала неимоверная, мстительная радость. Как это? Он сделал убежище на шесть человек, а забирается в него тридцать?.. Нет… «Получите, мерзавцы», – подумал он и со злой радостью сказал:

– Если шкаф не закроется, то все напрасно. И дно надо заложить: снизу не получится.

Наступила тишина.

– Пан Фиш, у вас хороший аусвайс, – начал кто-то, спускаясь в подвал, но тут же сник и затрясся как студень.

– Самому остаться наверху?..

Гринберг сунул голову в шкаф.

– Вылезайте, – заговорил он, – ничего из этого не получится. Некому остаться наверху, никто не хочет, а шкаф надо закрыть. Нечего давиться и делать под себя.

Люди зашевелились, задрав к потолку лоснившиеся от пота лица, но молчали. Старик впал в ярость.

– Ну что сидите, скоты, как стадо волов?

Молчание усиливалось, сгущалось. Донесся далекий и слабый выстрел. Кто-то пискнул:

– Уже началось.

– Ну? – Гринберг полоснул их сверху злым горящим взглядом. – Ну, что будем делать?

– Жребий надо тянуть, – сказал кто-то.

– Жребий? Зачем жребий? Когда его возьмут, то он и так всех нас выдаст, чтобы себя спасти, – сказала жена пекаря.

Тишина. Внезапно раздался голос из угла:

– Не надо никакого жребия… Я останусь наверху.

Все повернулись на голос.

Ах, это Хана сидела там, маленькая рыжая Хана. Хромая девушка, которая носила по улицам гетто большую корзину, полную булок, кренделей, рожков и липких цветных конфет.

– Я останусь, – сказала она.

Поднялась со стула, на краешек которого присела, и, волоча кривую ногу, вышла на середину.

Наступил момент, о котором она мечтала, когда, сидя на заляпанном грязью уличном камне, присматривала за своей корзиной, скользя взглядом по глади стеклянно-зеленых луж.

И вот теперь все оробевшие взгляды остановились на ее склоненной худой фигуре, на запавших веснушчатых щеках, и ни у кого не вызывали отвращения ни ее сухие жесткие волосы, стоявшие пламенной копной над бледным лбом, ни красные потрескавшиеся руки…

– Ну хорошо… останься, – сказал в конце концов Гринберг, не глядя на нее, и, словно все уже было договорено, подошел к лазу.

В эту минуту застрочил автомат, но так близко и громко, словно у самого дома. Люди в панике бросились к шкафу.

Рыжая Хана ждала, пока все не спустятся, потом согласно указаниям старого Гринберга заложила люк кирпичами и досками и, наконец, закрыла шкаф на ключ.

А затем она уселась на стуле напротив двери и попыталась запеть какую-то тихую еврейскую песенку, но ни один звук не вышел из пересохшего горла.

Долгое время в подвале стояла тишина. Небольшое пространство, замурованное с четырех сторон, вздымалось теплом дыхания сбитых в кучу людей. Стоя рядом так близко, что их грудные клетки поднимались с трудом, люди не могли держаться на обеих ногах и сливались в какую-то однородную, движимую ритмом дыхания потную массу. Рты с трудом хватали густой отвратительный воздух, у стен слышались шепоты, кто-то старческим, ломким голосом жаловался, что нельзя выпрямиться, чей-то ребенок заплакал…

– Тихо! – рявкнул вдруг режущим голосом Гринберг.

Наверху что-то происходит. Сначала слышны шаги в коридоре: раскачивающаяся, тяжелая, железная поступь. Потом – резкий удар в дверь. И голоса. Высокие немецкие голоса. Все замерло. Кто-то задул свечи: может, в полу есть где-нибудь щелка? И замерли так, сдавленные, в полном напряжении всех чувств в бездонной темноте.

Наверху стучат двери, снова слышны шаги – в этот раз отдаляющиеся, они слабеют и исчезают. Шкаф, скрипя, открывается. Доска поворачивается боком, и рыжая Хана шепчет в пульсирующую внизу рассеянным дыханием темноту:

– Это были немцы. Полиция. Уже ушли.

– Не взяли меня, – добавляет она как бы с некоторым удовлетворением.

Большой, с красным лицом немец посмотрел на калеку, когда она хотела подать ему свой грязный жирный аусвайс, мелко потряс головой, окинул взглядом пустое помещение, сказал «не надо» и вышел. Горящий ледяным пламенем страх уступает место приятному теплому облегчению.

Крышка опускается. Хана медленно и осторожно закрывает шкаф, после чего подходит к окну. Девушка прижимает лицо к холодному стеклу.

По улице бегут люди. Они мечутся, кидаются то в одну сторону, то в другую, из закоулков и улочек сыплются дробные, все сильней гремящие автоматные выстрелы, тут и там раздается резкий, рваный крик, неожиданно обрезанный как ножом. Тут же перед домом кто-то падает на четвереньки, но движется дальше: это старый темный еврей, который тащится, ползет на четвереньках, только бы вперед, только бы подальше от опасности. Растрачивая остаток жизни в резких, бессильных движениях, оставляя за собой густой след впитавшейся в сыпучий песок крови.

Улочка опустела: с тяжелым топотом ботинок пробежали два немца – в зеленых мундирах «Зондердиенст», с автоматами, низко висевшими для стрельбы от бедра. Один показал товарищу высокий белый дом: «Туда, Ганс». Крикнул еще что-то непонятное, но прогнувшийся бегущий человек мелькнул за углом, и они побежали за ним вместе, стреляя на ходу.

Хана с удивлением, забыв на минуту о страхе, смотрела на бледный огонек и прозрачный дым, извергавшиеся из ствола.

Откуда-то доносится грохот взрыва ручной гранаты. Люди в подполе застывают, слыша далекие и нечеткие выстрелы, иногда что-то шуршит за стенами, иногда им кажется, что светлые круги появляются на стенах, в воздухе, что отсвечивают зеленоватым светом лица и кошачьи глаза, и ледяные иглы дрожи будто обдают неожиданно кипятком. Груди словно сдавлены тисками, каждый стоит в толпе как палка, воткнутая в землю, люди сливаются в шестигранную живую массу и прислушиваются. Слушают, слушают, потому что…

Вновь раздается железный шаг на крыльце и приближается по коридору.

Стук в дверь. Высоко над головами гремит бас немца. И срывается в ответ тихий, тонкий голос Ханы.

Какой-то более громкий крик или звук, двери хлопают. Тишина…

– Взял ее? Забрал ее? – раздается сдавленный шепот.

Девушка наклоняется к днищу шкафа.

– Я тут, пока еще тут… – говорит она, не осознавая в эту минуту более глубокого значения своих слов. Действительно – пока.

Кто-то тремя длинными прыжками вбегает на крыльцо. Мерный стук подкованных ботинок.

– Offnen[9], – рыкнул немец и с размаху ударил по двери ногой в тяжелом ботинке. Доски громко трещат. Хана закрывает шкаф и бежит открывать.

Немец подозрительно осматривает помещение. Останавливается, широко расставив ноги, покачивает понимающе головой в шлеме:

– Ah, du bist allein…[10]

Входят второй немец и третий: оглядываются. Повеяло запахом нагретого сукна, пота и одеколона. И чем-то вроде гари.

– Где остальные? – спрашивает немец.

– Какие остальные?

– Не прикидывайся! Где все остальные из этого дома?

– Уже были ваши – их уже забрали, – начинает Хана, но высокий блондин со смуглым лицом и синими девичьими глазами широко и злорадно улыбается. Белые зубы влажно поблескивают.

– Не ври! Говори, где они спрятались! Говори сейчас же, а то… – Он снимает с плеча небрежно висевший автомат. Железное колечко дула черно и холодно заглядывает в бледное лицо Ханы. Немец зажмуривает глаза. Девушка сжимает губы.

– Но никого нет… – говорит она наконец беспомощно и по-детски.

Немец делает неуловимо быстрое движение карабином, и девушка, получив удар стволом в лицо, неловко падает на пол. Она медленно садится, плюет кровью с выбитыми зубами. Трое высоких вооруженных мужчин берут ее в грозное кольцо холодно изучающих взглядов.

– Ну, где они спрятались? Тут? – спрашивает один, наугад подходя к большой кухонной печке.

– Нет их, – бормочет Хана. Губы у нее распухают.

Немец бьет кованым прикладом в железную плиту, заглядывает через дверцы, но пачкает себе руку сажей. Взбешенный, он вытирает ее о валяющееся одеяло.

– У нас нет времени! – кричит он резко, подходя к Хане так быстро, словно хочет наступить большим ботинком ей на грудь. Девушка съеживается. Комом к горлу подкатывает тошнотворный страх.

– Скажешь – так останешься, а нет – заберем тебя, – решает блондин.

Лицо его прекрасно, мужественное, такое, как на цветных обложках немецких журналов.

За окном мелькнуло несколько черных силуэтов. Последним бежит аптекарь с противоположной стороны улицы с поднятыми вверх руками. Перебирая ногами, он бежит быстро, очень быстро…

Немцы подбежали к двери. Загрохотали шаги по ступенькам. И сразу раздались торопливые выстрелы, словно кто поленья колет на полу.

Хана встает, в голове шумит и трещит, но она уверенно идет к шкафу.

– Ушли, – говорит она в его направлении, но понимает, что все равно ее не слышат, – ушли.

В этот момент немец опять появляется в дверном проеме. Лицо у него твердое и жесткое, под черным козырьком шлема глаза отсвечивают стальной глазурью. Голодное лицо человека, который отведал крови.

Тишина, растянутая над головами людей, сдавленная вонючей темнотой, лопается громким мертвым криком. Что-то резко ударяется о стену шкафа – и тишина. Великая тишина.

Оцепенение проходит.

– Что это, – спрашивают люди друг друга шепотом. Ждут долго, долго. Выстрелы отдаляются, затихают, исчезают. Все замолкает. Только жажда жжет губы, отвратительное чувство голода сушит рот, груди судорожно вздымаются, воздух, втягиваемый в легкие, имеет вкус помоев. Одежда, рубашки, тела – все влажное и липкое, по кирпичным стенам стекают струйки тепловатой, сконденсированной из паров дыхания воды.

Старый Гринберг, который все время стоял на самой нижней ступеньке лестницы, поднимается выше. Медленно и осторожно приближает лицо к перекрытию и тихо зовет:

– Хана! Хана!

Никто не отвечает.

– Хана! – зовет он громче.

Тишина.

– Забрали ее, – глухо бросает старик в темноту.

По телам пробегает слабая дрожь. Но замирает и останавливается, потому что на крыльце снова звучат шаги, кто-то открывает дверь и сразу выходит. И так раз за разом: постоянно стоит в ушах грохот твердых, железных шагов, стук дверей обрывает их, иногда раздается рокочущее эхо голосов, и опять тишина, иногда издали доносится треск выстрелов.

Проходили минуты. А может, часы?.. Кто-то следит за светящимся в темноте циферблатом. Воздухом, уплывающим через небольшие щелки перекрытия, становится невозможно дышать. Многоногий и многоголовый клубок тел начинает двигаться, мучимый спазмами удушающей тошноты. В судорогах корчится, скручивается, сжимается и оседает, расширяется и дрожит, облитый холодным потом страха и яростным, обнаженным, горячим желанием жить.

Наконец кто-то взрывается криком, его подхватывают другие: «Не хочу так – не хочу – мне все равно – пусть меня заберут – я хочу выйти – выйти!»

Ему отвечает враждебная, глухая тишина. Но начинается невидимая возня, в темноте что-то бурлит, переворачивается, слышны тупые удары, борьба, кто-то вскрикнул, захрипел, и лестница начинает трещать – трещать – кирпичи грохочут – пыль и штукатурка сыплется на головы…

Днище шкафа со стуком поднимается. Молодой Гринберг, ибо он и есть тот, кто первым вырвался наверх, с силой нажимает на створку двери. Что-то тяжелое передвигается, слышно мягкое шлепанье тела, и в шкаф и внутрь подвала врывается первая волна воздуха. Настоящего, чистого воздуха. Легкие вздымаются, глаза горят. Наверху Гринберг, ослепленный светом, вылезает на четвереньках на пол и спотыкается о труп Ханы, который лежит, касаясь шкафа. Он отодвинул тело, открывая дверь.

Он поднимается – ноги у него дрожат. Девушка лежит навзничь, ее руки вытянуты в сторону шкафа в ничего уже теперь не значащем, лишенном смысла жесте.

– Хана здесь лежит, ее застрелили, – громко говорит Гринберг и осторожно подходит к окну.

Наступают сумерки. Крыши домов чернеют на фоне высокой синевы, страшной и прекрасной, как всегда. Улица уже пуста, тут и там видны перечеркнутые белой повязкой евреи.

Гринберг высовывает голову в дверной проем.

– Что слышно? – спрашивает он молодого человека в рабочем комбинезоне, который, видимо, возвращается с работы.

– Уехали уже, – говорит тот и идет, не задерживаясь, дальше. Гринберг припадает к шкафу, с трудом выдавливая из себя слова. Как заклинания. Клубок людей в вонючей глубине начинает распутываться. Смятые, дрожащие, ослабевшие люди выползают наверх, как большие червяки, извиваются в отверстии, некоторые не могут выползти сами, у них подгибаются колени, дрожат руки, глаза, ослепленные бледным светом сумерек, отчаянно зажмуриваются. Легкие усиленно работают, привыкая к удивительному блаженству и облегчению, к воздуху. К восхитительному, необычному воздуху.

– Мы выжили… – говорит пекарь, словно удивляясь этому факту, и смотрит на отодвинутый в сторону труп Ханы.

В ее слегка приоткрытых глазах, уже немного помутневших (день был очень жаркий), сверкает голубая искра: последний отблеск сегодняшнего дня.


Перевод Язневича В.И.

Операция «Рейнгард»

На субботу пятнадцатого октября выпадал день рождения Кремина. Вся контора заранее готовилась к этому торжеству. Нищие, бродившие по свалкам с мешками отбросов, и конторские служащие, путешествующие для безопасности на автомобиле фирмы, объединились в поисках подарков для своего директора.

С семи до одиннадцати утра жены сотрудников трудились в качестве поварих и горничных, в то время как их мужья приносили по черной лестнице корзины и сумки с провиантом. Не жалели ни сил, ни средств, чтобы из старого серебра, розенталевского фарфора, кованых столовых приборов и множества изысканных блюд сотворить стол, который радовал бы и глаз, и рот. В первые минуты двенадцатого последний раз была разглажена белоснежная скатерть, и Кремин в широком костюме светло-голубого цвета, скроенном лучшим в городе еврейским портным, громогласно приветствовал на пороге дорогих гостей. Пришло семейство Грене, через пару минут после них – семья доктора Вайссколя, но напрасно хозяин высматривал Таннхойзера. От сквозняка, возникшего при открывании дверей, над столом колыхались тонкие огоньки свечей, раскрашенных в разные цвета. Сначала в бокалы разлили мозельское, затем пошли в ход французские вина – шабли, бургундское, «Слеза Христова», которые пили беспорядочно, большими глотками. Гости раззадорились и сами потянулись к серебряным блюдам, на которых розовели куски лососины, меняющие цвет, словно припорошенные серебром, ветчина, свернутая в тюльпанчики, обрамленная белым жиром, и разноцветные колбасы. Общее восхищение вызывала искристая горка икры.

– Mensch, echter Kaviar! Woher haben Sie das?[11] – с завистью в голосе вопрошал Кремина Вайссколь, владелец большой транспортной фирмы, думая при этом: «Это евреи постарались! Надо будет моим сказать».

Кремин загадочно улыбался, выбритый до поросячьей розовости. Он уговаривал гостей пробовать блюда, и его голос звучал чуть более хрипло, чем обычно: накануне он до поздней ночи проверял на вкус разные сорта водки.

Стены столовой покрывала цветастая обивка, которая могла бы не одну впечатлительную натуру довести до головокружения. На бледно-золотом фоне выделялись фонтаны роз, гвоздик, фиалок, сирени – вся флора Европы была представлена на красивом шелке. По углам комнаты стояли шкафчики, один из которых был полон статуэток из слоновой кости, собиранием которых славился когда-то дядя адвоката Гельдблюма.

После нескольких рюмок, когда показалось дно тарелок с колбасами, раздался звонок, и Кремин, вынужденный исполнять функцию прислуги (обычно ему прислуживали евреи, которых он не хотел показывать гостям), побежал в коридор. Появился подчиненный Таннхойзера, гауптштурмфюрер Клопотцек.

«Вот наглец, прислал заместителя!» – подумал Кремин, но изобразил хозяина, осчастливленного дорогим гостем, который после энергичного военного приветствия уселся за стол. Предусмотрительно окружив себя блюдами, гость заедал яйца под майонезом то ветчиной, то куском индейки, впихивая в себя огромное количество кроваво-красной свеклы, и хотя быстро наверстал упущенное, продолжал есть и даже привставал временами, чтобы подвинуть к себе то банку с трюфелями, то французский паштетик. Когда кто-то подал ему миску, стоявшую на другом конце стола, он мельком глянул в ту сторону, с треском сдвинув ботинки под столом, ни на минуту не переставая при этом жевать.

Кремин некоторое время дискутировал с Грене о способах сокращения времени выгрузки на вокзале, учитывая высокую плату за простой (ведь «Alle Raden mussen rollen fur den Sieg»[12]), но разговор быстро перешел на более волнующую тему. Оба нанимали на работу почти исключительно евреев, а предприятие Грене могло без них стать убыточным, поэтому он первым обратился к Клопотцеку с вопросом, не ожидается ли какая-нибудь новая ликвидация.

Гауптштурмфюрер, выковыривавший в это время жареные миндалины из сливочного торта, бросил на него острый взгляд и объявил:

– Das ist Kriegsgeheimnis![13]

Зигфрид торопливо загнул анекдот, чтобы сгладить этот инцидент, но безмятежное настроение уже не вернулось. Когда Клопотцек не смотрел в его сторону, Кремин бросал на него явно пренебрежительные взгляды. Эсэсовец есть уже не мог и лишь ковырял вилочкой начинку шоколадного торта.

Приближался час ночи. Гости начали вставать, отряхивая одежду, женщины щебетали, госпожа Грене на прощание показывала золотые зубы, словно извлекала улыбку из футляра. Проводив гостей, Зигфрид вернулся, с тяжелым вздохом опустился в кресло и с облегчением расстегнул пуговицу рубашки. Настроение у него ухудшалось, все отчетливее давала о себе знать печень. Раздался деликатный стук.

– Herein![14] – прохрипел Кремин, не поворачивая головы.

В комнату вошли четверо служащих. На чем-то вроде носилок они внесли гигантский гейзер белых марципанов и шоколада, на вершине которого в сахарной корзинке лежал золотой перстень. Директор поочередно пожал руки своим подчиненным, после чего началась вторая часть приема. Чтобы не портить себе настроения, Зигфрид разрешил евреям снять повязки. Розенштерн, который принес индивидуальный подарок – портсигар с музыкальным автоматом, – демонстрировал директору его в действии, рассказывал анекдоты и тихонько, призывно смеялся, видя, что шеф явно не в своей тарелке. Остальные евреи скромно поклевывали закуски, сдержанно выпивали уголками рта и вообще старались, как обычно при немцах, ограничивать себя до крайности. Невольно заинтересовавшись перстнем, Кремин разломал сахарную корзинку и оценил бриллиант каратомером, который носил на цепочке. Камень весил почти четыре карата. Кремин выпил довольно много, шутки Розенштерна сделали свое, а перстень довершил остальное. Он повеселел и начал похлопывать подходивших к нему евреев по спине и даже, подвыпив, пару раз ткнул рукой в бок Розенштерна. Зазвонил телефон. Зигфрид поднял трубку.

– Кремин! Jawohl! Was? Was? Was?![15] – кричал он все громче и трезвее. Шея у него побагровела. – So was… Tannhauser, warum haben Sie mich nicht vorher benachrichtigt? Ach was, ich konnte nicht, ich konnte nicht! Was fur eine Drecksache![16]

Он бросил трубку на рычаг.

– Herr Direktor… e… etwas Schlimmes?..[17]

Несколько пар глаз уставились на его потное красное лицо. Евреи помертвели, кто с рюмкой, кто с бутербродом в руке. Кремин вытер лоб платком с золотой монограммой.

– Na, ich glaube, – сказал он с бешенством, – die Judenaktion hat angefangen![18]

* * *

Операция продолжалась до часу. Штурмбаннфюрер Таннхойзер был доволен: количество голов росло в соответствии с планом, процент самоубийц был небольшой, а такие случаи усложняли работу, потому что за трупами приходилось ездить и при этом зря тратить бензин. Лучше было, когда евреи сами приходили на место сбора. В три часа с вокзала прибыл Клопотцек и доложил, что первый состав уже грузится. На шестом пути товарного вокзала стоят сорок вагонов. Ждали дальше. Таннхойзер, успокоенный, как раз собирался закурить, когда зазвонил телефон. Это был комиссар Хайн из криминальной полиции.

Сначала Таннхойзер долго не мог ничего понять и все спрашивал:

– А я-то здесь при чем? Это ведь ваше дело…

Комиссар говорил, что между путями на товарном вокзале железнодорожный охранник обнаружил труп женщины.

– Quatsch[19]. Еврейка. Вы хотите начать следствие? Не валяйте дурака!

В свою очередь разозлился Хайн и начал кричать:

– Дайте же мне закончить! Это немка. Eine Reichsdeutsche![20]

Таннхойзер ужаснулся:

– Что-что?

По предположению комиссара, немка, труп которой был найден, являлась пассажиркой утреннего поезда из Варшавы и выпала или была выброшена на пути неподалеку от состава, в который грузили евреев.

– Я должен сейчас туда поехать, чтобы начать следствие, но вокзал охраняется вашими людьми…

– Так чего вы хотите?

Комиссар снова заорал в трубку: хотел, чтобы Таннхойзер обеспечил ему доступ на вокзал.

– Сейчас… сейчас! Отлично. Именно туда едет мой заместитель, гауптштурмфюрер Клопотцек. Клопотцек, слушай! – Таннхойзер в нескольких словах пересказал всю историю подчиненному, который стоял у стола.

Через десять минут подъехала полицейская машина, и Клопотцек сел в нее.

– Мы не сразу едем на вокзал? – обратился он к комиссару, который был в гражданской одежде, с небольшой свастикой на лацкане пиджака.

– Нет, нам нужно взять нашего доктора.

Автомобиль остановился у Клиники судебной медицины. Комиссар выскочил и исчез в здании. Вскоре он вернулся с Веленецким.

– Доктор Вайсс выехал. Ну это в принципе все равно. Ширманн, едем на вокзал.

Автомобиль стремительно миновал несколько улиц и остановился. В окно с той стороны, где сидел Веленецкий, заглянул шуцман в каске.

– Gut, gut![21] – махнул полицейскому рукой Клопотцек, вылезая с другой стороны.

Он провел за собой обоих гражданских, отталкивая преграждавших дорогу солдат. Как раз в это время подъезжали четыре грузовика, заполненные евреями. Веленецкий старался на них не смотреть. Опустил глаза. Заметил разбросанные между домами, вдоль пути, по которому проводили евреев, узелки, пустые чемоданы и затоптанные пальто.

– Где этот труп? – обратился Клопотцек к комиссару, который осматривался, привставая на цыпочки.

– Тут где-то мой Bahnschutz[22], я не знаю…

Они начали проталкиваться между солдатами, наблюдавшими за погрузкой евреев. Ближайший путь был пуст. На другом стояли вагоны для скота, в которые загоняли группы людей. Между перронными воротами и длинным складским зданием вертелись вспотевшие унтеры. Наконец нашелся дорожный охранник. Им пришлось пролезть под вагонами, в которые грузили евреев, пройти еще через два пути, и уже у семафора они увидели что-то темное, распластанное на гравии, как больший тюк.

Убитая была женщиной среднего возраста. У нее было чистое лицо, а на затылке зияла большая рана. Кость легко поддалась при нажатии пальцев. Веленецкий быстро осмотрел тело, а комиссар тем временем измерял металлическим метром расстояние от рельсов и выпытывал у охранника и начальника станции, который появился неведомо откуда, подробности о движении поездов. Начальник станции сказал, что бумаги женщины он спрятал у себя в дежурке.

– Нельзя было трогать тело! Вы не знаете таких простых вещей, безобразие! – разозлился комиссар. – Ну ладно. Нужно забрать труп.

– Наверное, лучше будет отвезти тело в клинику? – обратился он к Веленецкому и спросил у Клопотцека: – Сюда можно заехать на машине?

– Хотелось бы этого избежать. Может, занести ее туда… в контору… а?

– Хорошо. Там есть место?

Комиссар махнул рукой.

– Ну, пусть будет по-вашему. Пришлите двух человек с носилками. Остальное вы сделаете у себя, доктор, так? Тогда пойдемте к складам. Я позвоню насчет машины.

Они снова пролезли под вагонами и выбрались на перрон, по которому проводили новую группу евреев. Веленецкому показалось, что все они похожи друг на друга: белые лица, вместо глаз – неподвижные пятна. Первой шла старая женщина в шелковом незавязанном платке, который она поддерживала обеими руками, словно от этого что-то зависело. Голова у нее была высоко поднята, она старалась держаться прямо, что особенно контрастировало с ее крупным, тяжелым телом. Потом он заметил какое-то знакомое лицо. Подсознательно он попытался отвести глаза, но было уже поздно. Он узнал адвоката Гельдблюма, который также его заметил. Ближайший шуцман стоял на расстоянии трех шагов и апатично повторял каждую секунду:

– Бистро, бистро, schneller.

Адвокат, шедший в группе крайним, приближался к Веленецкому, который не мог отвести от него глаз. Когда разделявшее их расстояние сократилось до метра, адвокат шевельнул губами, словно хотел что-то сказать, но не нашел слов. Веленецкий, которому Клопотцек почти наступал на пятки, снял шляпу, как бы здороваясь, но уже не надел ее и пошел дальше с непокрытой головой.

– Was machen Sie, Doktor?[23] – спросил Клопотцек, который не знал, что Веленецкий – поляк.

– Es ist mir heiss geworden[24], – ответил психолог с особенной интонацией в голосе, глядя ему прямо в глаза.

«Он хочет меня обидеть?» – удивился Клопотцек, но заметил, что в уголке под забором эсэсовец отбирает что-то у невысокой еврейки, и с криком бросился туда.

Комиссар с Веленецким вошли в контору. Это был длинный и широкий зал, поделенный низкой перегородкой на две части: слева обычно сидели служащие, но сейчас там было пусто. Их столы передвинули в центр зала, так что они образовали нечто вроде пропускника с узким проходом, через который непрерывно шли евреи.

Там сидели несколько немцев, курили сигареты и проверяли документы. Пол вокруг стола был розовым от картонных удостоверений, образовавших шелестящие холмики. Из небольших окон, размещенных высоко в стенах, падал мутный свет, отсвечивая на зеленоватых касках, обозначавших евреям дорогу к столу. Слышны были короткие вопросы, шелест картона, иногда звучало более громкое слово, глухой окрик, прерывистый вздох, похожий на стон, а когда Веленецкий прислушался, то заметил, что вздохи сгрудившейся, ожидавшей в глубине зала толпы отражают все, что происходит у стола. Комиссар остановился у настенного телефона, когда в зал влетел Клопотцек.

– So eine Geschichte![25] – начал он, но, оглядевшись, поднял брови. – Einen Moment![26] – попросил комиссара и доктора. Он подошел к столам и, склонившись к сидящим немцам, спросил громким шепотом: – Was soll das bedeuten? Was ist das?[27]

Ему ответили вполголоса.

Эта дополнительная сортировка в зале не была предусмотрена планом; ее по телефону приказал проводить Таннхойзер, чтобы удовлетворить просьбы Кремина, Грене и пары других знакомых и спасти часть их людей. Клопотцека, с которым Таннхойзер никогда не делился подарками, обуял служебный гнев.

– Das ist verboten![28]

Он кричал, что этим лишь задерживают работу: сортировку положено проводить уже в сборных пунктах.

– Alle sofort in die Waggons! Alle! Alle! Los![29]

Эсэсовцы встали из-за стола.

– Aber Sturmbannfurer Tannhuuser…[30]

– Hier befehle ich![31]

Он знал, что ему достанется от шефа, но все закончится только криком, потому что правда на его стороне, зато как будет взбешен Кремин, этот мерзавец, который на прощание подал ему два пальца, а Грене… Поймут, к кому следует обращаться в таких случаях.

Комиссар связался по телефону с несколькими железнодорожными станциями.

– Неслыханное дело, – сказал он Клопотцеку, вешая трубку. – И паскудное к тому же. В Зборове был контроль документов: эта женщина ехала в вагоне «nur fur Deutsche»[32] с каким-то офицером СС… Неужели это он выбросил ее на пути?

– Что-что?! – пронзительно вскрикнул Клопотцек. Его глаза сузились от гнева. – Что вы тут рассказываете! Офицер СС, который выбрасывает женщину на рельсы? Да как вы смеете!


В гараже работа шла своим чередом. Вильк сваривал стальные поперечины, которые должны были поддерживать расширенную раму нового грузовика. В глубине темных стекол защитных очков сварка сияла как ритмично пульсирующая звезда. Обе руки паренька, левая, державшая проволоку, и правая, с горелкой, колебались в радиусе нескольких сантиметров, каждая со своей частотой. Прыская снопами искр, жидкое железо заливало стыки, а пламя вдувало его в мельчайшие трещинки. Когда Вильк поднялся над еще дымящейся рамой, появился Полякевич с двенадцатикилограммовым молотом и парой ударов отбил все поперечины. Швы были перекалены.

– Я так вас учил?

Чертыхнувшись, пан Тадеуш послал паренька за проволокой для сварки, а сам пошел в канцелярию за папиросой. На дворе раздался шум мотора и хлопанье досок. В цех въезжал Марцинов на грузовом «фиате». Входя в канцелярию, водитель ударился головой о низкую притолоку, чего с ним никогда не случалось. Вильк подбежал к нему.

– Ну? Что там?

Он знал, что Марцинов был у самого гетто, потому что именно там размещались склады тканей, которые они возили на вокзал.

У водителя было злое, перекошенное лицо.

– Плохо. Всех со складов забрали.

Вильк хотел его спросить еще о чем-то, но замолчал, так как подошел Полякевич.

– Больше не поедете?

– Сделал два круга. Вокзал закрыт.

– Вывозят евреев?

– Вывозят.

– На моих глазах ранили типа, который хотел взять ребенка у еврейки, – вдруг сказал Марцинов.

– Это как?

– Обыкновенно. Их везли на трамвайных платформах. Она держала маленького ребенка, а когда трамвай притормозил, какой-то тип с тротуара подошел и показывает руками вот так… – Марцинов сделал призывающий жест.

– Отдала?

– Отдала, а эсэсовец с платформы бабахнул.

– И что, убил?

– Не знаю, я поехал дальше. Народ врассыпную, а немец стал палить в воздух.

Зазвонил телефон. Полякевич медленно подошел, остановился, широко расставив ноги, прижал трубку к уху. Тут же прикрыл ее рукой и обратился к Марцинову:

– Это вас.

Марцинов подошел к телефону. Долгую минуту слушал в молчании, затянулся папиросой и, выдыхая ртом и носом дым, сказал:

– Хорошо. Буду.

Повесил трубку и посмотрел на Полякевича с Вильком.

– Пан Тадеуш, я еду… И Вилька с собой возьму. Скоро вернемся, через четверть часа.

Полякевич ни о чем не спрашивал, но выражение лица у него было такое выжидающее, что Марцинов добавил:

– Едем на сортировочную. Улица закрыта, но служебную машину пропустят. Вывезу их под тряпками.

– Евреев?! – Тадеуш набрал воздуха в легкие и свистнул. – Как делать нечего могут грохнуть… Смертная казнь полагается.

– Смертная казнь? – протянул Марцинов. Он открыл дверь. – Кароль, крути кобылу!

Заработал мотор, пофыркивая в замкнутом пространстве. Вильк вскочил на высокую подножку, Марцинов забрался в кабинку, и машина, окутавшись серым облаком выхлопных газов, с грохотом съехала по деревянному скату во двор. Полякевич, широко расставив ноги, застыл у входа, долго смотрел вслед автомобилю, потом почесал затылок и бросил в глубь цеха:

– Иду в контору. Вернусь через часик.

И пошел в трактир на углу.


Расставшись с Веленецким, Стефан раздумал идти домой. Он боялся, что отец начнет расспрашивать его о планах, о Доланце, а он еще ничего не решил и не знал. Подумал, что лучше будет прийти домой вечером, так чтобы поздороваться и сразу залечь спать. Два часа он провел у университетского коллеги, а поскольку тот жил на другом конце города, у дома отца Стефан оказался за четверть до комендантского часа. Квартира была наглухо закрыта. После долгого стука в дверь он узнал от сторожа, что отец уехал на два дня. Этого он не ожидал. Отчаявшийся и взбешенный, вышел на улицу. Сначала хотел бежать к деду по матери, но было уже поздно. Побежал к вокзалу и провел ночь в зале ожидания третьего класса. Проснулся на твердой лавке, разбитый, в помятом пальто, голодный и злой. С Доланцем он договорился встретиться в час дня, так что времени было еще много. В трактире на углу съел дрянь, как и предыдущим утром, и с испорченным настроением болтался по городу, читал афиши, пока наконец подозрительные взгляды прохожих не напомнили ему, что, несмотря на субботнее утро, он грязен и небрит. Хотел зайти в парикмахерскую, но два попавшихся заведения были закрыты. «Может быть, сегодня какой-то католический праздник?» – подумалось ему. Тогда он обратился к важно шествующему семейству: мать держала за руку одного ребенка, а под ногами у отца путался другой, поменьше.

– Извините, пожалуйста, – сказал Стефан, приподнимая шляпу, – вы не знаете, где здесь есть работающая парикмахерская?

Мужчина бросил на него сонный взгляд, который вдруг стал осмысленным. Он ничего не ответил. Семейство медленно прошло мимо, ведя за собой болтающих детей. Женщина, повернув голову, скользнула по нему рыбьим взглядом. Стефан остался со шляпой в руке. Нахлобучил ее, пожал плечами и пошел дальше. В конце улицы блеснули каски, раздался крик. Он знал, что хватают евреев. Затем какой-то заляпанный красками молодой человек с ведром и кисточками в руках крикнул ему прямо в лицо:

– Парень, беги! Они там, за углом!

– А… но я же не… – пробормотал Стефан, одновременно смутившись и испугавшись.

Немцы вышли на улицу. За ними медленно ехал огромный крытый автомобиль.

Подросток толкнул Стефана:

– Беги же, ради Бога!

Тшинецкий так обалдел, что ссутулился и крадучись, торопливым шагом двинулся в противоположную сторону. Обошел переулками квартал и оказался на главной улице, недалеко от места, где договорился встретиться с Доланцем. Поиск нужного дома занял у него некоторое время, потому что дом был скрыт за длинным забором. Стефан вошел во двор. За дверями большого сарая сиял голубой огонь. Он прошел туда и остановился на пороге, с растущим интересом всматриваясь в темный зев помещения. Казалось, что перед ним разворачивается модель Вселенной. Посреди тьмы светило солнце: растрепанный огненный шар. Рядом кружила светящаяся красная планета. В глубине маячили другие, а очень высоко над ним желтела пара неподвижных звезд. Когда глаза привыкли к темноте, он понял, что солнце – это пламя ацетиленовой горелки, планета – железный диск, который несет рабочий, другие небесные тела – склоненные головы стоявших на коленях работающих людей, а звезды – лампочки. Он отступил на шаг, прочитал надпись на вывеске: «Rohstofferfassung»[33] – и отвернулся. Доланца придется ждать еще почти полчаса. За это время можно было бы где-нибудь поблизости побриться. Он заметил дымок под забором. Там сидели кучкой три мальчика, старший, может быть, лет четырнадцати, блондин с кукольным личиком, командовал, два других клали в огонь неровно поструганные щепочки.

– Los, Кшиштоф, los, Теось, los, schnell![34]

Стефан решил спросить их про парикмахерскую и подошел поближе. Мальчики замолчали.

– Что ты делаешь, мальчик? – спросил Стефан, несколько смущенный испытывающим взглядом самого младшего.

Мальчик заговорщицки подмигнул блондинчику, который медленно вставал.

– Во что вы играете? – попытал счастья Стефан у среднего.

Тот минуту таращил на него глаза, потом вдруг скосил их, выпучил губы, выворачивая их в левую сторону, и что есть силы сжал нос пальцами – это называлось «делать еврея».

– Сопляк! – гневно заорал Стефан.

Тогда старший зашипел в его сторону:

– Кыш!

– Кыш! Кыш! – эхом отозвались мальцы.

Стефан, уже порядком разозлившийся, попытался схватить блондинчика, но тот ускользнул от него, а другие по-прежнему кричали:

– Кыш! Кыш! Кыш!

– Куда девал повязку? – тонюсеньким, нарочито писклявым голосом закричал самый маленький.

Стефан только теперь понял, что они имеют в виду. Он онемел, у него на лбу выступил пот.

– Черт бы вас побрал!

Он пошел к воротам, слыша шум приближающегося мотора. Немецкий грузовик с фургоном разворачивался, на улице ему не хватало места, и он въехал в пролом в заборе. Меж деревянных столбов показался его серо-зеленый передок.

За спиной Стефана поднялся дикий галдеж:

– Жи-и-ид! Еврей! Юдэ! Юдэ убегает! Юдэ-э-э!

С подножки на землю спрыгнул шуцман, высокий, загорелый до бронзы, и, широко расставив руки, загородил ему дорогу.

– Ausweis![35]

– Юдэ! Юдэ! Юдэ! – плясали и подпрыгивали во дворе мальцы, впавшие в настоящее исступление. Из гаража медленно выходили работяги и смотрели на них из-под руки. Полицейский проверил бумаги Стефана, пронзил его холодным взглядом и скривил губы в иронической усмешке:

– Тши-нетц-кий! Ha, ha, einen schonen Namen hast du dir ausgesucht![36]

– Wa… Was?[37]

– So sieht ein Arzt aus? Du judischer Hund![38]

Стефан схватился за щеку: немец ударил его по лицу.

Толком не соображая, что происходит, он пытался сопротивляться и кричал:

– Sie haben kein Recht!.. Ich bin Arier… meine Papiere!![39]

– Hier sind deine Papiere[40], – флегматично сказал немец и засунул аусвайс во внутренний карман мундира.

– Du bist kein Jude, was? Sehr schon[41].

В кузове его принял другой полицейский и впихнул в толпу плотно сбившихся людей.

Машина выехала на улицу. Тощий шарфюрер СС подошел сзади и спросил:

– Wievel haben wir jetzt?[42]

– Zwoundvierzig Leute[43].

– Figuren, – поправил эсэсовец. – So… na, genug. Wir fahren «nach Hause»[44].

Когда машина тронулась, с противоположной стороны подъехал грузовой «фиат»: это Марцинов и Вильк возвращались из гетто.

В Стефане все бурлило, несколько раз он пробовал говорить, защищаться, и его ударили прикладом в грудь. Машина подпрыгивала на выбоинах. На Ткацкой остановились перед большим, с двумя фасадами зданием с надписью «Schutzpolizei». Стефана грубо вытолкнули из кузова, он спрыгнул на землю и вместе со всеми побежал по центру двойной шеренги полицейских. В последнюю минуту бросил взгляд в сторону: увидел улицу, каменный, освещенный солнцем тротуар, деревья и прохожих, шедших прогулочным шагом.

– Боже мой! – крикнул он и получил удар в лицо.


Было начало пятого, когда он оказался в толпе, заполняющей двор полицейского управления. Вокруг себя он видел море колышущихся голов и пылающих глаз. В воздухе стоял плач и крики детей. Через ворота неустанно проходили все новые евреи. Они закрывали головы от ударов и бешено толкались, чтобы спрятаться в толпе, в массе, которая обещала минутное убежище.

Площадку окружали кордоны еврейских милиционеров в фантастически скроенных псевдоанглийских жакетах из разноцветных тканей. Время от времени раздавалась команда по-немецки, и тогда милиционеры начинали теснить толпу. Задние ряды евреев сидели на вытоптанной траве. Над площадкой висел неустанный плач, иногда усиливающийся до глухого протяжного крика. Милиционеры пытались прорваться к его источнику, но безуспешно, поэтому они колотили деревянными палками тех, кого могли достать. За забором постоянно мотались шуцманы. Несмотря на это, несколько подростков все-таки пробрались к щелям между досками, предлагая людям яд в небольших конвертах. Цена одной дозы цианистого калия доходила до пятисот злотых. Но евреи были недоверчивы: в конвертах по большей части находился толченый кирпич.

– Господин! Господин, может, у вас есть немного воды! – раздалось за спиной Стефана. – Моя жена потеряла сознание! Господин…

– Отстань, – начал Тшинецкий в бешенстве, но слова застыли у него на губах.

Он оцепенел, глядя в лицо этого человека, которое покрывала сетка красной паутины. Кровь с разбитого лба засыхала сосульками на бровях. Кожа разошлась, показывая зияющее мясо.

Стефан не хотел стоять около него. Ему показалось, что такой изуродованный человек притягивает смерть. Он рванулся в сторону, к немецким каскам, топчась по ногам, вдавливаясь в плотную массу тел локтями и проталкиваясь то передом, то боком, то задом, и вдруг вырвался туда, где было посвободнее. Он услышал разговор на польском языке. У говорящего была прекрасная дикция.

– Сейчас, господин доктор, вам представилась последняя возможность убедить меня и изложить основы своей теории бессмертия…

– Это не моя теория, – начал названный доктором седовласый худой мужчина с орлиным носом.

Вдруг он встретился глазами со Стефаном и вполголоса произнес:

– А… уважаемый коллега тоже здесь… очень приятно, то есть печально…

Потом он замолчал и, приблизившись к лицу Стефана, шепотом спросил:

– Ради Бога, что вы здесь делаете? Ведь вы не еврей?

Стефан узнал его. Это был ассистент профессора Гузицкого, семинары по терапии которого он когда-то посещал. И вдруг в нем затеплилась надежда: этот человек мог бы засвидетельствовать, что он не еврей.

– Схватили меня… идиотская ошибка… вы не могли бы… вы… – начал он, но замолчал, так как это прозвучало нелепо.

Ему невольно пришлось соблюдать рамки этикета, который как-то не предусматривал подобных встреч.

– Бросьте молоть вздор, – буркнул доктор, который никогда не грешил хорошими манерами. – Наверное, вы хотите, чтобы я вам помог? Не пытайтесь меня уверить, что нет. Сейчас вернусь, – сказал он своему собеседнику, жгучему брюнету с темными красивыми глазами. – Подожди, Сало.

Отведя Стефана в сторону, он взял его под руку и шепнул на ухо:

– Сейчас поищем шуцмана… О, там стоит один…

– А что… что вы собираетесь делать? – с трудом выдавил Стефан, так как не мог вызвать у себя ни капельки интереса к судьбе человека, который хотел его спасти.

– Я? О, я в полной бе-зо-пас-ности! Да-а-а…

– Это прекрасно!

– Да, у меня такая доза морфия, которой хватило бы на двух старых быков, – довольно произнес врач. – И вскоре я впаду в нирвану… Вы знаете, наверное, что в последнее время я стал джайнистом… Не толкайся, идиот, и так нас всех черти заберут! – резко бросил он какому-то тощему субъекту, который, дрожа, хватал за руки окружавших его людей.

– Я все-таки не советую вам слишком на меня рассчитывать, – обратился он снова к Стефану. – Такие случаи свидетельства обычны, вы меня понимаете?

– Такие? – спросил Стефан.

У него голова шла кругом от толкучки и от неустанного распихивания грязной, причитающей толпы.

– Родители иногда говорят, что их дети на самом деле не их дети, а арийцы, чтобы спасти… вы понимаете? Немцы на это не очень ведутся…

– А… но…

– О, а вот и наш шуцман, – сказал доктор и, приподнимая фуражку, обратился к огромному красному немцу, который пальцем размазывал пот, собравшийся на выбритой верхней губе: – Herr Schupo, entschuldigen Sie, bitte…[45]


После обеда Плювак вышел из дому. В коридоре напевал: «Черны брови подмалюю, нутая, нутая, чернявого поцелую, нутая, нутая!» – но замолчал на лестничной площадке. Поздняя осень была на удивление красивой: голубое небо, деревья шелестят, как старые книги… Однако ему было не до прелестей природы, потому что по улицам шло столько девушек… Девушек…

Они маршировали по трое и по пятеро по всей ширине тротуаров. Они прижимались друг к дружке, постукивали каблучками изящных туфель, жевали сливы, доставая их из бумажных пакетиков, и мокрыми от сока губами улыбались прохожим. Отставший от них смех обжигал и жалил, как легчайшие прикосновения листьев крапивы.

Небо было еще ясное, но над землей уже сгущались сумерки, когда он заметил одинокую, очень стройную девушку. Она шла впереди него. Он пристроился к ее шагу и почувствовал возбуждение, попав в поле исходившего от нее света. «Вот бы подойти», – сглотнул он слюну и ускорил шаг. Вздрогнул, удивленный: это была его недавняя ученица, еврейка.

Девушка отшатнулась в сторону при виде заглядывающего ей в лицо мужчины. На бледном лице блестели черные, охваченные ужасом глаза. Сумерки стирали цвета и размазывали контуры далеких предметов, тем выразительнее проступали близкие. Ее лицо светилось фосфорической белизной.

– А… а… это вы, господин профессор?

– Не бойтесь, милая.

Он взял ее под руку, хоть она и сопротивлялась.

– Вы не носите повязку? – Он понизил голос до шепота: – Почему? Это очень опасно…

Он расспрашивал ее, что она делает, что с родителями, так осторожно, так тепло, что она рассказала все. Отца забрали утром… Ее тоже, но она выскочила из машины. Немец стрелял… Она вернулась в гетто, переоделась в лучшее платье и пробралась на арийскую сторону города.

– Говорят, что… я не очень похожа? Господин профессор? Как вы?..

Она заглядывала ему в лицо, но в этом не было ни следа кокетства, а лишь смертельный страх.

– Ну да, да… а что вы сейчас делаете?

– Не знаю… так, хожу; может быть, к ночи акция закончится, и…

– Такая одинокая девушка, это подозрительно. Хм, рискованно. – Он ее посвящал в свои мысли: – Но вы… такая молодая… и… э… жаль, вы были такой хорошей ученицей…

– Господин профессор?.. – вскрикнула она с надеждой в голосе. Невольно прижала локтем его руку.

Сердце у него начало биться медленно и тяжело. Он облизал губы.

– Ну что ж, была не была… Вы можете переночевать у меня…


В дежурке сидел Клопотцек, у которого после обеда надолго испортилось настроение. Сначала, конечно, Таннхойзер устроил ему бурный скандал из-за вывезенных евреев Кремина. Но по крайней мере можно было с удовлетворением смотреть, как он бесился, как стучал хлыстом по столу, переживая, что не получил обещанную взятку. Потом все перестало быть забавным. Привезенные из школы на пробу резервы полиции не оправдали надежд, и Уммер, который руководил оперативной группой в городе, неустанно требовал подкрепления – видимо, там на самом деле было жарко, потому что он постоянно звонил из караульной. Клопотцек слышал раздающийся в трубке треск недалеких карабинных выстрелов.

– Woher soll ich die Leute nehmen?[46] – взревел он наконец.

Ничего, перебьется, Уммер и так открутился от фронта. Там отвечают на выстрелы…

Только он успел проредить охрану своего «сборного пункта» и отправил в город взвод, как телефон заверещал снова.

Несколько десятков евреев повалили забор и, прорвавшись через редкий кордон, убежали вброд через реку на кладбище. Полиция стреляла: были убитые и раненые.

– O, Sapperlot![47] – взревел Клопотцек, сбрасывая со стола половину бумаг, и так бухнул кулаком по крышке, что фольксдойче Финдер, вроде бы привыкший к выходкам шефа, съежился за своим столиком. – Wie kann ich mit solchen Idioten arbeiten?[48]

Вскоре телефон зазвонил снова: лейтенант Кригель из гестапо очищал тюрьму на улице Дембицкого и хотел присоединить заключенных к еврейскому транспорту.

– Ausgeschlossen! Ich habe keine Lastwagen mehr![49] – кричал Клопотцек, но потом все-таки позволил себя уломать и выделил два грузовика.

– Was fur eine Bande hab ich, o, du Himmelarsch![50] – бросил он эсэсовцу, принесшему донесение. Отлично имитируя Таннхойзера, которого замещал, он срывал злобу на других. Попытался выщелкнуть из пачки сигарету, но она была пуста.

– Du, Finder, gib mir eine Zigarette[51].

Телефон тихонько звякнул. Клопотцек гневно зыркнул на него:

– Na, na, du Vieh, schweig doch…[52]

Стефана доставили в дежурку около шести: это было чудо, сотворенное благодаря доброжелательному сержанту Хеннебергу. Тучный унтер-офицер терпеливо выслушал рассказанную доктором историю, которую Стефан постоянно прерывал, после чего потребовал денег: у Стефана было только двести злотых.

– Was, du hast kein Geld? Na, dann bist du wirklich kein Jude[53], – добродушно сказал совсем уже убежденный Хеннеберг. Стефан думал, что его сейчас выпустят, но сержант вывел его из заблуждения. – Нет, так нельзя, – по-доброму объяснял он, – у нас порядок. За количество голов отвечают все… от рядового до самого группенфюрера. Ja, ja, so ist das[54].

Он проводил Стефана к Клопотцеку и доложил, в чем дело. Тшинецкий стоял у двери.

– Soo… Sie sind also kein Jude[55], – сказал Клопотцек, бросив на него беглый взгляд.

Ему все было ясно: дрожащие глазные яблоки, растительность на лице, нос, – еврей, нечего и говорить.

«Сначала пусть начнет говорить, потом я его добью, – подумал он. – Или чего я буду мучиться со скотиной, пусть с ним Финдер пачкается… А Хеннебергу пусть будет урок. Верит каждой сказке».

Он просмотрел бумаги, которые еще остались у Тшинецкого: свидетельство о прописке в Нечавах, удостоверение Врачебной коллегии.

– Die Kennkarte hat dir ein Schupo genommen? Ja, ja. Naturlich. Ich glaube dir. Ja![56]

– Finder, fangen Sie an[57], – обратился он к фольксдойчу, брюнету с дергающимися губами, напоминавшими синеватых гусениц.

Тот медленно встал из-за стола:

– Прочитайте «Верую»…

Стефан машинально начал бормотать слова молитвы.

– Неплохо, неплохо, – похвалил Финдер. – Und jetzt die Schwanzvisite[58], – перешел он на немецкий.

– Was?[59] – не понял Стефан, но стоящий за ним Хеннеберг все ему объяснил.

Стефан начал торопливо расстегивать ширинку, когда дверь отворилась и в помещение вихрем влетел Кремин.

– Mensch, was haben Sie emir gemacht![60] – начал он и закончил существенно тише: – Wo ist der Tannhauser?[61]

– Heitla![62] – произнес Клопотцек, поправляя ремень. Представление начиналось.

– Herr Sturmbannfuhrer ist abwesend. Ich vertrete ihn. Was wollen Sie, bitte, Herr Direktor?[63]

– Weg mit ihm[64], – бросил он Хеннебергу, который выпихнул Стефана за двери. Когда они вышли, Тшинецкий начал объяснять немцу, что тот должен его отпустить, но в ответ услышал:

– Ich kann es leider nicht tun, mein Herr…[65]

– Sie haben ja die Papiere gesehen und… alles…[66]

– Ja, aber einen formellen Befehl hat mir der Herr Hauptsturmfuhrer nicht gegeben[67], – толковал ему Хеннеберг.

Это был настолько либеральный немец, что с ним можно было препираться часами. В конце концов Стефан вернулся во двор и чуть не расплакался от злости, когда сержант утешил его:

– Na-na, warten Sie noch ein bisserl…[68]


Стоя у стены, Тшинецкий думал: «Эти «добрые» немцы еще хуже, ведь меня убьют из-за этих скотов…»

Вдруг постовые у ворот расступились, все пришло в движение, и во двор въехал тяжелый длинный автомобиль вермахта. Клопотцек выбежал на крылечко. Из машины вышел группенфюрер Лей, низкий, щуплый, с длинным, как у скульптуры Торака, лицом, обвел толпу взглядом бледно-голубых глаз и сказал Клопотцеку, за которым сопел возбужденный, запыхавшийся Кремин:

– Mein Junge, machen Sie das schnell… mit einem preussischen Schnitt, was?[69] – И, поднимая палец, добавил с деликатной примесью иронии, которую мог себе позволить: – Denn alle Rader mussen rollen fur den Sieg![70]

– Zu Befehl, Herr Gruppenfuhrer![71]

Лей ступил на лесенку своего автомобиля. Он стоял на предпоследней ступеньке, глядя, как полицейские ловко грузят евреев на въезжающие задом во двор грузовики. Иногда делал легкое движение рукой. Стефан вылетел из толпы и оказался на расстоянии шага от него.

– Herr General, ich bin ein Ar…[72]

– Weg mit dem![73] – легко, весело крикнул Лей.

Пять крепких рук вцепились в Стефана, подбросили, и он, перелетев через борт, кувыркаясь, упал на доски, воняющие гнилью. Из носа у него медленно текла теплыми каплями кровь и размазывалась по лицу. Он чувствовал ее соленый, неприятный вкус.

Когда машина тронулась, его охватило внезапное спокойствие.

«Конец, и какой идиотский!» – подумал он.

Мысли распадались на кусочки, как дождевые черви под лопатой. У вокзала образовалась пробка. Тяжелые дизельные грузовики с откинутыми брезентовыми тентами, рыча, выбирались из толпы, в которой среди обнаженных голов, как черепахи, плыли немецкие каски. Грузовик, на котором был Стефан, остановился перед воротами. После короткого маневрирования задний борт машины совместился с проходом в кордонах, и через минуту всех вытолкали в переход между вокзальными строениями. Вдоль железной сетки, ограждающей перрон, стояли солдаты СД, а в самих переходах царила жуткая толчея, потому что все пихались, пытаясь уйти от ударов.

– Los! Uhren, Ringe, Goldsachen abgeben, alles abgeben, los![74]

Веснушчатый шарфюрер совсем охрип: кричал так с четырех часов.

По обе стороны перехода стояли большие деревянные бочки, в которые нужно было, проходя мимо, бросать золото и деньги.

– Du, und du, und du, weiter, weiter, бистро, los![75]

За воротами давка была поменьше. Люди веерообразно расходились к вагонам.

В центре перрона на багажном вагоне стоял механик Heereskraftpark[76] и вылавливал своих.

– Wer arbeitet in HKP? Du? Du? Wer ist von HKP?![77] – кричал он, поминутно вытирая пот большим белым платком. Он сильно потел, потому что был толстый.

– Wo arbeitest du? Wo arbeitest du?[78]

Язык у него онемел.

– Ich bin kein Ju…[79] – пробормотал Стефан, еле ворочая пересохшим языком.

– Weg![80]

Стефан влился в засасывающий поток людей, текущий к загрузочной платформе. Со всех сторон его окружали сгорбленные спины и втянутые в плечи головы. В полуметре над бетоном зияли черные двери вагонов для скота… Тот, в который он попал, был уже почти полон, но в него продолжали втискиваться и карабкаться вверх новые люди.

Немцы напирали на толпу сзади, криками и ударами доводя до того, что люди продирались по телам и плечам других, лишь бы скорее уйти от прикладов.

Когда его, лежавшего на полу в стонущей, подпрыгивающей людской массе, везли в автомобиле, Стефан думал, что их сейчас расстреляют, и это уже не казалось ему таким страшным, но теперь, глядя, как большие двери медленно задвигаются на роликах с чудовищным скрежетом и в темноте звучат глухие удары молотков, он затрясся от отвращения, вызвавшего приступ тошноты.

В голове его вихрем завертелись похожие на фотографии мысли: «Это хуже, чем смерть»; «Как долго еще я буду мучиться», и в самом конце: «Хорошо, что я родился не евреем, потому что это ужасно».

Поезд стоял почти всю ночь. Вагон наполнился спертым воздухом, стонами, хрипами и бормотанием. Люди рвались к зияющим наверху щелям, через которые тонкими струйками пробивался воздух. Другие пытались их оторвать от этих щелей, и в темноте велись ожесточенные битвы. Кто-то кричал регулярно, каждые пять минут, что его жена умирает. Иногда вдруг наступившую тишину разрывали крики из соседнего вагона, глухие, как из гроба.

Стефан застыл среди тесно спрессованных тел, не то вися, не то стоя. Наконец людская масса, залитая в черное чрево вагона, вздрогнула: поезд тронулся.

Ехали долго. Над головами светились щели, сначала серые, потом бледно-розовые. Поезд ехал, стуча колесами, иногда притормаживал, а то и вовсе останавливался в чистом поле, как говорили те, кто стоял у щелей забитых окошек. Через некоторое время Стефан, который понемногу начал различать мутные контуры лиц над и под собой, спросил:

– Куда мы едем?

Никто ему не ответил. Он повторил вопрос.

– A myszygiener[81], – простонал кто-то сбоку.

Там белела длинная седая борода.

Поезд опять остановился. Спереди раздался протяжный вой локомотива, потом вагон звучно столкнулся с другим вагоном. Поезд лениво двинулся в противоположном направлении. Маневрирование продолжалось довольно долго. Стефан временами не чувствовал рук и ног. Ему казалось, что он врастает в огромный кусок полуживого мяса, которое заполняло собой все видимое пространство. Потом раздался грохот буферов, стремительной волной прокатившийся по вагонам. Остановились.

На Стефана навалилась большая горячая масса, больно придавив ему щеку. Кто-то упал, сделалось свободнее. Он рванулся вперед и припал к окну. Был рассвет: над широкими чистыми полями недвижно пламенела заря. До этого он находился в состоянии тупого оцепенения, как человек, до устали всматривающийся в блестящую точку. Теперь прозрел. Это ощущение гигантского пространства, дышащего ветром, шумом далеких деревьев, еще темнеющего под светлой лазурью, ударило его как ножом. Кто-то снизу дергал его за ногу, чьи-то руки колотили его по спине – он воспринимал эти удары и причиняемую ими боль с радостью, потому что это была жизнь. Жизнью было пульсирование крови в одурманенной голове и ее вкус во рту. Его тело молча кричало, желая и дальше терпеть любое страдание и любую муку. Первый рассветный ветер ворвался в щели и отбросил волосы с его запотевшего лба. Он почувствовал, что природа, сделавшая ему это одолжение, с таким же равнодушием поглотит то месиво, в которое скоро расплывется он сам, и страх, какого он не знал никогда, впился в его нутро. Он с пронзительным стоном отпал от щели.

Издали донеслись команды. Вскоре поспешным, неровным стуком отозвались молотки. Евреи встретили этот приближающийся грохот шепотом, кто-то спазматически зарыдал, и снова наступила тишина.

Молотки звенели все ближе и ближе. Потом двери их вагона загудели, как чудовищный барабан. Заскрежетали засовы, ролики отозвались протяжным скрипом, и внутрь ворвался слепящий белый свет.

– Raus! Raus! Raus![82]

Стефан, жмуря глаза и заслоняясь руками, слетел на землю, получил удар плетью по плечу, свернулся от боли и, не издав ни звука, побежал за остальными. Ветер обжигал легкие, опьянял как алкоголь. Последний вагон упирался в стопор с фонарем. Здесь кончался слепой тупиковый путь. Где-то далеко впереди белым пульсирующим гейзером пыхтел локомотив.

Люди в толпе, наступая друг другу на пятки и толкаясь, неслись по длинной улице среди массивных черно-зеленых стен живой изгороди. На бегу Стефан заметил, что плетень состоял из пихточек, в которые для уплотнения были проволокой подвязаны другие деревца, уже засохшие, рыжие, с осыпающимися иголками.

В воздухе, таком холодном, что выдыхаемый пар зависал в нем облаком, чувствовался какой-то неясный запах. Когда он концентрировал на нем внимание, запах исчезал, чтобы через минуту вернуться с еще большей назойливостью. Он вызывал тошноту.

В конце изгороди начиналось плоское пространство, окруженное несколькими бараками. Вдали виднелись темные ряды кустов в колышущейся серой мгле. Из-за самого большого барака торчало что-то большое, словно подъемный кран или пролет моста. Группа евреев в обычной изорванной одежде (обращал на себя внимание их высокий рост), без нашивок и повязок, катила по желтой расчищенной дорожке двухколесные тачки. Невдалеке от сторожевой будки, на высоком треножнике из сбитых деревянных свай, стояла большая эмалированная ваза с пальмой. Ее листья, побитые ранним морозом, длинной гривой опали вниз. Под пальмой стояли три немца. Самый высокий, в клеенчатом блестящем плаще, держал руки в карманах. Он был в очках, стекла которых блестели.

– Stillgestanden![83] – крикнул немец. Наступила тишина, в которой где-то далеко чуть пофыркивал, словно подыхающий зверь, локомотив.

В стеклах немца отражалась пурпурная заря.

– Sie sind in einem Arbeitslager! Wer anstandig arbeiten wird, dem passiert nichts. Jetzt warden sie ins Bad gehen, dann in die Baracken. Jeder bekommt eine Bluse, eine Hose, 350 Gramm Brot und zwomal taglich Suppe. Und jetzt macht, das es schnell geht![84]

Толпа взорвалась радостным гомоном. Раздались крики команды. Затем все начали снимать с себя одежду, десятки силуэтов задергались в спешке, по площади пробежала волна движения, даже посветлело от массы обнажающихся тел. Стефан стянул пиджак и брюки, от волнения обрывая пуговицы. Рядом с ним раздевалась молодая женщина, резко стягивая дрожащими руками через голову платье, в котором запутались толстые черные косы. Соски у нее были почти гранатового цвета. За ней стоял уже нагой высокий старик с бочковато опухшим телом и худыми как щепка руками, которые он неуклюже скрестил на сраме. К старику прижимался маленький мальчик. Везде мелькали бледные, зеленоватые, темные, небритые лица.

– Бииистро! Weiber nach rechts! Loos!![85]

Немцы напирали на них, отделяя женщин. Раздалось несколько криков, тела перемешались, затем как из-под земли выросла длинная цепь людей в черных мундирах, которые погнали голых женщин в барак на кирпичных опорах, щелкая на бегу бичами. Мужчин направили к воротам в сером трехметровом заборе. Ропща и толкаясь, они заполнили небольшой квадратный двор, со всех сторон замкнутый стенами из досок. Восточной стеной было плоское здание из серого бетона. Над крышей здания висела зеленая железная сетка. Внизу на стене чернела большая надпись:

«BADE-UND INHALATIONSRAUME»[86]

В узких окнах под самой крышей виднелись матовые стекла. Нагие люди поднимались по ступенькам к широко распахнутым железным дверям. Инстинктивно вскидывали ноги, потому что бетон обжигал льдом. Стефан шел среди исхудавших голых тел. Рядом с дверью стоял высокий немец в ботинках с голенищами, в наброшенной на плечи клеенчатой накидке. Он пытался раскурить сигарету, но зажигалка лишь чиркала, не давая огня. Оказавшись в трех шагах от него, Стефан неожиданно отделился от толпы. Стал нагой перед немцем, говоря необычайно медленно, выразительно и отчетливо, что произошла ошибка, что он ариец, что его многие знают, в том числе и немцы, что фатальное стечение обстоятельств…

Немец сделал движение локтем поднятой руки, словно хотел его отпихнуть, но задержался в опасении, что потеряет винтик, придерживающий камешек зажигалки. Возясь с ней, он невольно вынужден был слушать. Тшинецкий закончил. Немец посмотрел на него, словно удивляясь, что это голое создание умеет говорить. Сердце колотилось у Стефана с такой силой, что дрожали ребра. Зажигалка наконец выдала струйку пламени. Немец со вкусом затянулся.

– Was du nicht sagst? Du bist kein Jude, was?[87]

Стефан повторил свою историю, сказал, откуда он, как его зовут, взяли его по ошибке, знают его…

– Gut, gut, – сказал немец, пряча зажигалку. – Aber wie sol lich dir glauben? Lugst du nicht?[88]

Чувствуя за спиной беспрестанный мягкий шорох босых ног, вступающих в бетонное чрево, Стефан прижал к груди обе руки:

– Ich gebe Ihnen mein Ehrenwort![89]

– So! – Немец выпустил дым и, стряхивая пепел пальцем, рассудительно продолжил: – Bist du ein Jude, so hast du keine Ehre, bist du aber keener, dann hast du die Ehre. Na-na, was sagst du dazu?[90]

Он развлекался. Вдруг за ними произошло что-то странное. Никто не отозвался – может быть, дыхание стало более громким, – кто-то зарыдал, неустанные окрики «los! los! бистро!» начали падать чаще – по идущим прошла непонятная волна. Вдруг все поняли. Толпа дернулась и на мгновение остановилась. Подбежали несколько эсэсовцев в черных мундирах, коля штыками. Раздался пронзительный визг. Стефан не смел повернуться, глянуть в сторону. Он стоял в трех шагах от толпы. Сейчас решался вопрос о его жизни или смерти. Он чувствовал это всей кожей, всем телом.

Один из бегущих наставил штык. Острие блеснуло ему прямо в глаза.

– Den nicht![91]

Немец Стефана резко протянул руку и остановил удар. В следующую минуту толпа, обливаясь кровью и воя, двинулась дальше. Из холодных камер, в глубине которых виднелись бетонные опоры, доносился все более громкий, низкий, горловой плач. Эсэсовец с отвращением выбросил сигарету и почесал шею. Взглянул на Стефана исподлобья, как бы размышляя, повернул голову вбок, но двор был уже пуст, только черные мундиры суетились у входа, плотно запирая двери. Пришлось бы их отпирать снова, вносить беспорядок.

– Komm![92] – сказал он.

Повернувшись на пятках, пошел первым. Стефан, голый, двинулся за ним. Они шли напрямик к деревянному бараку с маленькими окнами. Крыша, покрытая оцинкованной жестью, сияла на солнце как ртуть. Эсэсовец достал из кармана ключ, открыл висячий замок, концом ботинка приоткрыл сбитую из досок дверь настолько, чтобы Стефан мог войти внутрь.

– Warte hier[93].

Стефан задержался на пороге, хотел что-то сказать, но, получив толчок в спину дверью, сделал вслепую пару шагов, теряя равновесие. Он болезненно ударился обо что-то, нащупал доску, другую, какую-то деревянную лесенку, чуть видневшуюся в полумраке, бездумно поднялся по ней – далее белела брошенная плашмя длинная доска. Он сошел с нее, и ноги вдруг увязли в чем-то мягком, податливом, без дна. Он хотел вернуться на доску, но не смог. Он по колени провалился в пушистую массу, которая медленно и как-то мерзко расступалась под ногами. С минуту он стоял, выпрямившись, не смея шевельнуться, а глаза привыкали к рассеянному, мутному свету. Он находился высоко, почти под самыми стропилами крыши. Втягивал воздух, который был теплее, чем на дворе, насыщенный слабым, но назойливым запахом, приторным, но почти приятным, который оставлял, однако, в горле все более отчетливый, горьковатый вкус прогорклости. Он проваливался все глубже, уже до половины бедер погрузился в эту податливую, щекочущую кожу массу, от которой шло едва ощутимое тепло, и этот запах, сжимающий горло…

Он вдруг увидел, рванулся вспять, чуть не упал. Это были человеческие волосы, женские волосы, темной, спутанной массой заполнявшие барак почти полностью. Он инстинктивно вскинул руки, чтобы не касаться волос, охнул, поперхнулся. В скудном, плывущем сверху свете волосы искрились, то здесь, то там. Чтобы не смотреть на них, он обратил взгляд на пыльные стекла окна, когда со двора донесся далекий, хоровой рев.

– Что-что? – пробормотал он, ощущая собственные губы как два толстых, едва расходящихся валика. Рев продолжал звучать, протяжный, далекий, становился все выше; голоса обрывались в нем как нити, а он стоял, впившись взглядом в квадрат неба: там, в квадратной раме окна, медленно плыло в сияющей голубизне пылающее холодом белое облако.

Гауптштурмфюрер Кестниц

Казимеж откинулся к темной холодной стене и уперся в нее затылком. Вперив невидящий взгляд в узкое высокое окошко, за которым колыхались деревья сада, долгое время молчал.

– Знаете… – начал он, – во время моей «работы» за последний год я узнал много интересных людей, но такого типа, как комендант лагеря в Гросс-Эзау, думаю, не было и не будет. Это феномен. Скотина, могучая скотина. Колоссальная. И к тому же мужик интеллигентный, образованный; хо-хо, какие он устраивал шутки…

Он замолк, устроился поудобней на кровати, так что захрустел набитый соломой матрас, и продолжил:

– Я попался случайно, даже не по своей вине… Когда-нибудь вам расскажу. Но сейчас о другом. Итак, я попал в этот лагерь. У меня уже было чутье, и я вскоре сориентировался, что и как. Товарищи рассказали мне, что комендант вызывает каждого интересного для него новичка к себе, чтобы его своеобразно вымотать. Я подумал, что, может, я не такая незаурядная личность. Работалось тяжело, били часто, вши, грязь, все по плану: Arbeit macht frei… durch den Tod[94]. Но это неинтересно. Однажды днем после переклички приходит эсэсовец Гроэхманн и говорит, что меня вызывают. Я пошел. Идем, идем – а вы должны знать, что, кроме своего барака, дороги на работу и обратно, я вообще не знал лагеря, – пока не подходим к ограде, минуем ее через маленькую калитку, и – открывается вид на рай. Чудесный сад, изящно и со вкусом посаженный, ухоженный, а в полной цветов зелени – современный белый домик. Вилла коменданта. Меня проводили в комнату – шапки долой! Если бы я был в Варшаве и попал в такую комнату, она произвела бы на меня немалое впечатление, а в моей ситуации: уже слегка одичавший, вонючий, покрытый кровью, собственной и раздавленных паразитов, грязный, в полосатой одежде…

Странные тут, однако, были обычаи, ибо эсэсовец оставил меня одного и вышел. Пусто, оглядываюсь: вся меблировка – черное дерево, но все такое, словно мебель кто-то сделал из гробов. Огромная, массивная полированная черная мебель: стол, несколько шкафов, в том числе прекрасный книжный шкаф, – все книги в зеленом переплете, такой же плюш на столе, только эти два цвета: черный и зеленый. Я минуту постоял – глядь в окно: «Может, как-нибудь удрать?» Безумная мысль. Едва я сдвинулся с места – слышу смех. Вошел комендант, который стоял в шкафу, то есть, собственно говоря, это был не шкаф, а рельефная дверь, отлично его имитирующая.

– Так-так, – говорит он, – так заканчиваются песни. Ну и что же, неряха, что вы скажете мне о глубоком смысле жизни?

Он удобно уселся, закурил сигарету и говорит:

– Ну, значит, зачем человек живет? Вы должны знать, что я задал этот вопрос уже несколько сотен раз, но до сих пор никто мне на него удовлетворительно не ответил. Обещание и награда всегда те же самые: кто даст мне удовлетворительный ответ, с тем попрощаюсь тотчас же. Он получит свою одежду и билет домой.

Странный это был немец. Когда он говорил, я смотрел на него и видел, что он думает об этом совершенно серьезно. Это чувствовалось. И то, как говорил этот человек, когда все, от товарища на нарах, надсмотрщика и до эсэсовцев охраны, тыкали нам, было очень непривычно. Сидя в кресле, он, казалось, в нем расплывался: голова совершенно лысая, словно раздвоенная на макушке, ибо у него был впалый, седлообразный затылок. Лицо широкое, огромное, красное, а глаза в мешочках век, таких мокро-красных, почти как щелки. Он также не смотрел в глаза, разве что очень редко. Нос раздвоенный, как картошка, губа с виду сальная. Но вы, наверное, по моему описанию судите, что это такой налитый кровью, толстый, с рыжими выгоревшими ресницами и бровями человек? Вот уж нет. Было в нем что-то, что даже сегодня я не могу определить и объяснить, но что делало его почти симпатичным, – это как-то само собой в этом человеке возникало. Просто ни эта блестящая голова, лысый шишковатый шар, ни нос, ни опухшие глаза не производили неприятного впечатления. Может, это голос? У него был чудесный голос, редко такой услышишь: просто говорящий тенор. Вы должны знать, что типичная лагерная апатия тогда еще меня не охватила, я ведь здесь был всего лишь пару дней, поэтому, хотя и чувствовал, что это абсурдное предложение, я невольно вздрогнул. Повторяю, не верил, но знал, нутром чуял: то, что он говорит, серьезно. Очевидно, я должен был обнаружить свое волнение каким-то движением, ибо этот мерзавец (Казимеж усмехнулся почти нежно) обрадовался.

– Я вижу, что вы меня порадуете, – говорит. – У меня уже был тут один философ, и представьте себе, я убедил его в полной слабости его гипотез. Ха-ха-ха! – взорвался он неожиданно громким смехом. Массивное тело в зеленом мундире дрожало и тряслось.

– Я выбил из него весь идеализм, – рычал он смеясь.

Как вдруг стал серьезным, причем так неожиданно, что это было даже странно.

– Ну и?.. Вы уже будете говорить или, может, нужно время для раздумий? Или знаете что… – задумался он на минуту.

Комендант смотрел на машинописный листок бумаги, который держал в руках.

– Гм… Вы имеете законченное высшее образование… Даже два факультета: философия и право, – это похвально… – кивал он.

Он говорил всегда так, что было непонятно, шутит он или вполне серьезен. Впрочем, мне кажется, что он сам этого не знал. Такой, собственно говоря, он был: двуликий. Комендант посмотрел на меня, а я все больше тушевался. Этот тон, эта обстановка… Мне казалось, что я вижу сон, а он и этим забавляется.

– Не приглашаю вас сесть, – сказал он, – потому что может быть проблема с дезинсекцией… правда? Если разговор будет интересным, в другой раз вы сядете… если будет другой раз.

Окончание фраз опять его рассмешило. Но он сразу стал серьезным и, не глядя на меня, сказал медленно, спокойно, как бы самому себе:

– Прекраснейшая вещь на свете – это жизнь… Я часто думаю, что если бы было кого за нее благодарить, я бы делал это много раз в день… Также и за то, что можно чувствовать, так, как я именно в эту минуту. Но жизнь должна иметь какую-то цену, просто эта цена выше других. И все зависит от формы оплаты. Есть такие законченные глупцы, которые думают, что существуют некие добро и зло, а может, даже граница между ними… Затем, есть такие глупцы, которые вместо того, чтобы наслаждаться жизнью, отказывают себе во всем во имя так называемых идеалов, они суть обычные бутылки, наполненные цветной водой с этикетками… Следом идут другие, несколько более умудренные опытом, они думают, что самая прекрасная вещь – это уничтожить немного жизни. Разумеется, не своей, – скривился он с усмешкой. – Но это все глупцы. Как можно убить человека? – склонился он в мою сторону с неожиданной плаксивостью. – Ведь, убивая его, я теряю над ним всякую власть, я не могу уже ничего, я бессилен… И это ошибка, – буркнул он печально. – Поэтому каждый случай смерти в лагере досаден и глубоко меня огорчает. Смерть – это побег от живых. Что за подлость! Интересно, – добавил он, – что глупые люди так сильно боятся смерти… Но это же, к счастью, и единственное спасение. Потому что я умею внушить отвращение к жизни… Если бы она не была для вас такой сладкой, то вы бы все друг за другом поперевешались, а так – проводятся различные эксперименты, всевозможные испытания, – растягивал он слоги. – Можно мучить и так и сяк, резать, жечь на железных решетках и на балках индийским способом, и этот испанский сапог, и олово, и доски с резьбой, и японское туше, и бочки для замораживания зимой – что только не пожелаете. Но это все – примитив… Верьте мне, я делал это не из-за садизма, – я не садист, а из интереса. Я думал, что же может получиться из человека после таких мук и пыток? Может, какой-то святой родится? Может, чудотворец? Нет, вы не думайте, что я издеваюсь, – добавил он, – я просто не знал. Такие вот испытания. Что происходит с человеком в минуту пытки? Где его душа находится? Или он уже настолько сросся с кишками, связан так неразрывно, что если эти кишки слегка выпустить, накрутить на палку и потянуть, то человек уже не может думать о Господе Боге? А куда исчезают эти прекрасные узоры из нашего калейдоскопа – мозга? Мне было это интересно узнать, ну и ставил опыты. Но все это напрасно, – недовольно скривился он. – Чем умнее казался кто-то из людей: философ, поэт, художник, – тем быстрее у него душа переставала быть прекрасной. Та или иная косточка трескалась или какой-то чувствительный орган ему придавили, и конец свободе духа. А где же тогда обретается бесконечность, в мозге отраженная? Где идеалы? Э-э-э… – грозил он пальцем, как маленькому ребенку, – не нравится мне это…

– Интересно… – удивлялась эта глыба в кресле, – любопытно: отрезается маленький кусочек тела, не больше кулака, а человек превращается в такого барана, как если бы его разрезали пополам… И вот я придумал такое новшество: мыслящим людям задается вопрос, на который надо ответить, решить его. В случае отрицательного результата – все огорчение на вашей стороне. Я буду стараться сделать с вами все, что ввел последнее время, однако же не убивая. Может, спросишь, почему и за что? Ах Боже мой… Я ж сказал, что я не садист… Я только самый любопытный человек в мире. Как же прекрасно иметь власть, чудесную, неограниченную власть над людьми… Итак, пожалуйста, извольте мне сообщить, зачем мы живем. Ну нет, – добавил он, – вы не схватите это пресс-папье, чтобы бросить им в меня, и не броситесь к моему горлу вот из-за этого пистолета, который я держу в руке, а будете стараться ответить, удовлетворить мое любопытство во… Ох как же каждый из вас старается, как напрягается – а я тогда призываю вашего Господа Бога, чтобы как-то мне хоть помог (и вам, впрочем), чтобы показал мне хоть край, краешек чего-то иного, потому что ведь речь идет не о размозженных костях или зеленых внутренностях, а о том, чтобы выдавить из человека его суть. Ни инквизиция этого не сделала, – прервался он на минуту, барабаня пальцами по столу, – ни эти безмозглые тупицы из школы в Оберхаузене, все они – несчастные садисты. Отщипнет кусочек мясца, хлебнет крови, и сыт… Что за святая простота… Мой голод значительно сильнее. Нет, что вы так смотрите? Я не дьявол, не Сатана, и я не глуп, – к несчастью для некоторых людей. Если бы я был глуп, то довольствовался бы малым. Но я жажду большего. Я помню, что умерший человек – это человек, который сбежал от меня. С его стороны это наглость и вызов, а я признаю коллективную ответственность. Ну, акробат, шарик на потоке, давайте. Зачем мы живем?

Я был спокоен и холоден от макушки до пят. Вот ситуация, подумалось мне. Сейчас начнется какая-то неслыханная, неописуемая пытка. Может, пойти на нее в молчании? Стоит ли вообще говорить или выслушивать дальше эти спокойно и методично излагаемые речи безумца?

– Не знаю, – сказал я, – зачем живу, как не знаю, зачем живете вы, зато знаю, зачем я жил до сих пор. Это я знаю точно.

– Ну-ну? – заинтересовался он.

– Затем, чтобы таких людей, как вы, не было. Чтобы их уничтожить.

– А, вы пытаетесь удивить меня? – спросил он совершенно серьезно. – Это заявление банально. Вы не решили задачу. Однако я пока не разочарован, можете идти. – Он нажал кнопку на столе.

Вошел эсэсовец.

– Еще увидимся, – сказал Кестниц, и двери закрылись.

Казимеж замолчал. Во время рассказа его лицо, налитое кровью, потемнело, глаза загорелись изнутри, время от времени он двигался и жестикулировал, но взгляд его оставался отстраненным, он видел только то, о чем говорил.

– Трудно определить состояние, в каком я находился в течение нескольких следующих дней. Знаете, это была удивительная смесь эмоций, страха, ожидания и какого-то следа, тени, намека на надежду. А может?.. Я видел, так мне тогда казалось, что это не простой, обыкновенный садист. Я старался тот наш разговор, а точнее, его монолог, проанализировать, и не смог. Он был любопытен. Не любопытный человек, а огромный, страшно любопытный зверь. Желающий знать – любой ценой. Такой большой вивисектор.

Это было любопытство ребенка, который обрывает мухе лапки и крылышки – одно, второе – и смотрит, как черный шарик жизни смешно подпрыгивает, словно поврежденная механическая игрушка.

Я вставал каждый день утром, шел на работу, возвращался, меня грызли вши, на спине множились шрамы и, заново рассеченные плетью, превращались в раны, пока однажды во время обеденного перерыва Гроэхманн не повернул в мою сторону свою угреватую серо-красную морду. В душных, вонючих испарениях тел в сумраке барака он посмотрел на меня, и я встал. Пошел за ним, когда он меня позвал, сразу, без лишних слов; я знал, куда мы идем. Я как будто внутренне напрягся, настроился, сделался жестким, и чувствовал только сильное и необычное волнение, но никакого страха не было.

– Потому что знаете, – добавил он неожиданно, глядя мне прямо в лицо, – что с этим страхом вообще-то происходит нечто загадочное. Вот я, например, на экзамене страшно боялся латинского языка: сердце у меня замирало, меня заливал холодный пот, когда я садился за зеленый стол напротив профессора. Страх этот был таким сильным, что после, когда я неоднократно сталкивался со смертью, когда общался с ней, а потрепала она меня изрядно, да, видя даже опасность смерти и саму смерть самых дорогих и близких мне людей, я не испытывал этого чувства настолько остро. Человек как заведенная ключом игрушка: если какая-то ситуация кажется ему как раз подходящей, чтобы бояться, то он боится. Но тут же вкладывается в это чувство целиком, и потом, когда наступают более тяжелые испытания, он уже ничего не может вложить. Однако это лишь замечание мимоходом, чтобы прояснить кое-что. Потому как при настоящей, уже за горло хватающей опасности страха я не чувствовал никогда.

Итак, я снова оказался в этой черно-зеленой комнате напротив стола, за которым никого не было. Но теперь я пытался найти какую-то подсказку, конкретный намек на сцену, которая здесь вскоре разыграется. Теперь я старался подготовиться к наихудшему, потому что это всегда лучше неизвестности. Действительно, через некоторое время появился Кестниц, в натянутом на животе зеленом мундире, на мгновение сверкнув раздвоенной лысиной; его маленькие влажные голубые глазки глядели на меня пронзительно и холодно из-под мясистых век. Он смотрел на меня как классификатор, как энтомолог на бабочку, смотрел почти бесчеловечно – и молчал. К такому я опять не был готов и начал нервничать. Он видел это, и я чувствовал, что он этим наслаждаться, что это является его целью.

– Вы меня вызывали? – в конце концов спросил я, чтобы любой ценой прервать молчание, которое становилось просто отвратительным и начинало хватать меня за горло.

– Только спокойно, молодой человек, – сказал он тихо, словно самому себе. – Вы много думали со времени нашего разговора, не правда ли? Вы пытались классифицировать меня так, как вы это делаете сейчас, поставить к перегородке с табличкой? Лицо такое… рост высокий… глаза голубые… характер такой-сякой – и все. – Неожиданно он рассмеялся. – Ан нет… со мной не так просто. Прежде чем у вас сломается какая-нибудь кость, а эта глупость – дело нетрудное, пусть же сломается мозг. Пусть сломается! – Он проговорил эти два слова резко и со свистом, глядя на меня с затаенной в глазах угрозой.

Я молчал. Он набрал воздуха в легкие, вытянул ноги в сапогах, и их жирно блестевшая чернота образовала несимметричное пятно на зеленой дорожке. Я пытался смотреть на него, но эти два цвета стали еще страшнее, и я предпочел смотреть в лицо. Это было словно заглянуть в колодец: веяло темнотой и холодом.

– Так о чем же речь, – сказал он, громко продолжая невысказанную мысль. – Дело в том, чтобы узнать что-то, не правда ли? Узнать? Или нет? Все это: и собирание цветов, и сонеты, и любовные стихи, и скульптура, и живопись, и теория относительности, и Дахау, и Оберхаузен, и газовые камеры – что это, это все? Вы не знаете? Это поиск. Вечный поиск. Это битье в стену, стучание кулаками, чтобы понять, чтобы что-то узнать. Потому что дело обстоит так, что если один человек для другого хороший или если хочет быть хорошим, то может оказаться, что он будет превратно понят. И это для него является не чем иным, как злом. Значит, такое может быть… А если он как бы плохой? Что это значит – злой? Причиняет боль, ломает кости, угнетает, уничтожает, подавляет? И отсюда в другом человеке рождается тревога, и ненависть, и страх? Значит, тогда нет противоречия – правда? Этот человек знает: он хочет творить зло. А другой знает наверняка: он познает зло. Ясно. И речь идет о том, чтобы было ясно. Потому что человек рождается заключенным, и всю жизнь является пленником, и колотит кулаками в эту страшную стену, и старается вырваться из этого порочного круга, и борется, и разбивает в кровь голову о стену – и все, все напрасно. Заключенным рождается и заключенным умирает. Что же вы так на меня смотрите? Где он заключен? Ну, в себе, в себе самом. Можно ли выйти за пределы круга собственных ощущений? Нельзя. Можно ли ценой пусть даже гибели миллионов людей, переработанных на шлак, перестать на минуту чувствовать так, как я, я, я чувствую? Нельзя…

Он наклонил голову.

– Да, это будто предел. И для меня это граница. – Он опять посмотрел мне в глаза. – Но нет! Это лишь заблуждение. Потому что я могу многое. Потому что я могу и сделаю эксперимент – большой прекрасный эксперимент, какого еще не делал никто, никогда. Хорошо?

Он усмехнулся с застывшей маской на лице, одними губами. Глаза отсвечивали стеклом и влагой. Он нажал черную кнопку звонка. Двери как бы сами раскрылись – ввели двух женщин.

То есть в первую минут я увидел только полосатую одежду с номерами, а что это были женщины, угадал, сам не знаю как: у них не было ни грудей, ни длинных волос, а только две пары глаз горели на провалившихся, сожженных голодом и мукой лицах.

– Будете переводить, – сказал он коротко, глядя не на меня, а на эсэсовца охраны. – Это две подружки из двенадцатого, да?

Эсэсовец возле дверей распрямился и пролаял:

– Jawohl![95] – Как железная кукла.

– Na also![96] Переводи.

И я начал по кусочку переводить на польский медленные, скупо выцеживаемые предложения. Я не буду стараться повторить их вам дословно, он сказал приблизительно так: «Мои дорогие женщины, вы знаете, кто я? Я комендант всего лагеря. Следовательно, имея над вами неограниченную власть, заявляю вам: я освобожу ту из вас, которая – другую – убьет. Ну, кто из вас соглашается?»

Я прервал перевод, но он взглянул на меня только раз, и я договорил предложение до конца. Две женщины, два обвисших мешка полосатых лохмотьев с темными лицами, не дрогнули. Или не поняли? Я добавил по-польски:

– Не верьте ему. Не слушайте.

– Эй! – рыкнул он на меня, одним прыжком перекидывая массивное туловище через стол. – Молчите! Ни слова, кроме того, что я сказал. Пожалуйста, еще раз сначала: переводите.

И снова отчетливо повторил свое предложение. Женщины стояли неподвижно. Тогда он встал, подошел к ним и с трудом, страшно уродуя польский язык, стараясь их уговорить, приблизился к одной, взял ее за безвольную руку – все напрасно. Что-то в ее глазах мерцало: страх, ненависть, голод, – не знаю… Они продолжали молчать.

Кестниц встал ко мне спиной, но на мгновение его лицо мелькнуло в стекле книжного шкафа. Выглядело это так, словно позади его головы находились следившие за мной глаза. Жуткий взгляд маленьких глазок, и мятое, нервно дрожащее лицо. Он двинулся к дверям.

– Ввести, – рявкнул Кестниц.

Эсэсовцы подтолкнули женщин. Ноги мои двинулись сами, клянусь вам, что сами. Я вошел в другую комнату.

Что за картина… это была самая кошмарная явь. Не комната, а клетка, сверху донизу залитая гладким бетоном, выкрашенным в красный цвет. Никакой мебели, ничего – только красный, матово сияющий куб помещения и кусочек закрытого решеткой неба под потолком. Пожалуй, это был лак, ибо откуда же взяться столь свежему цвету у крови?

Кестниц, высокий, толстый, в туго натянутом на животе мундире, повернулся и скомандовал что-то, чего я не понял. Один эсэсовец отклеился от двери и исчез. Воцарилась тишина, слышно было только дыхание присутствующих. Две женщины все время стояли апатично и неподвижно.

Тогда ввели третью, собственно говоря, как бы такую же самую на вид, может, только лицо у нее было более светлое, не знаю, потому что видел ее очень недолго. Широкие массивные плечи Кестница закрыли ее сразу, и он прижимал ее к красному бетону стены, когда его правая рука выхватила из кобуры револьвер. Сверкнул черный металл – женщина у стены не могла видеть оружие, но в глазах немца она разглядела, пожалуй, смерть. Потому что тонкий, беспомощный визг надорвал ей горло, потому что она заметалась под его взглядом, потому что… – Казимеж оборвал рассказ и закрыл лицо руками.

Через минуту, не отрывая их от глаз, он продолжил говорить глухо, понизив голос:

– Кестниц словно впал в экстаз или безумие, глядя на ее реакцию. Я не видел его лица, только туго обтянутую зеленым сукном страшную, ужасную на фоне красной стены спину, полусогнутую, дернувшуюся при звуке неожиданного выстрела. Вспышка, дым; мне в ноздри ударил острый запах пороховых газов. Некоторое время женщина, похожая на растянутую на стене подрагивающую тряпку, была неподвижна, а потом упала со стуком на пол, ударившись о него руками.

Кестниц повернулся к тем двум, по-прежнему так же неподвижно стоявшим узницам, и сказал:

– Ну, понимаете, женщины? Та из вас, которая прикончит вторую, получит свободу! Свободу!

Молчание.

Он впал в бешенство.

– А если нет, то прикажу обеих расстрелять! Сейчас же расстрелять.

Никакой реакции, тишина. И тогда Кестниц схватил руку одной женщины, ударил ею другую и толкнул их друг на друга. И сам не знаю, откуда что взялось, но через секунду по полу уже катался клубок сплетенных тел, и раздавались стоны, крики и хрип, и взметались в бессильной ярости кулаки. Красный туман застлал мне глаза, и я бросился вперед, получил прикладом в бок от эсэсовца и упал. Кестниц не обращал на меня внимания. Он смотрел, как это двуглавое, живое тело переворачивалось, как давило из последних сил, скрипело суставами, пока что-то там не хрустнуло, не поднялось вверх, – и вот одна уже сидит на другой, сдавливает коленями грудную клетку, душит и бьет, бьет, бьет…

Знаю только, что вдруг опять наступила тишина, но не та, что была перед этим. Кестниц стоял, смотрел: одна из женщин встала. На полу осталась маленькая распластанная кучка лохмотьев, и больше ничего. Только беспомощно раскрытые пальцы небольшой ладони обретали покой в расслаблении смерти.

– Ну… что, – сказал Кестниц, вновь обретая довольный голос исследователя. Он был полностью спокоен, безразлично посмотрел на ту, что встала, в разорванной одежде, сквозь которую просвечивало ее удивительно белое обнаженное тело, расцарапанное, все в налившихся кровоподтеках, и бросил лаконично в сторону двери:

– Wegfuhren![97]

Тогда, словно сжигаемая огнем, она подскочила к нему:

– Как это? Но ведь я… Нет, я теперь освобожденная! Я свободна…

Град ударов прервал ее лепет. Ее схватили за руки, за складки робы и вынесли. Мы остались одни. Я чувствовал нарастание опасности. Мое состояние я не пытаюсь даже описать. Просто повернул голову, и все закачалось, словно пол стал вдруг непрочным и мягким, но и этого еще было мало. Потому что в то же время я видел ясно и отчетливо, как Кестниц приближался, рос, надвигался, пока не вынудил меня посмотреть ему в глаза. Я боялся этого. Неимоверно боялся того, что было в этих глазах.

В них ничего не было. Спокойные голубые и влажные глаза в красных прорезях век… И он сказал, показывая желтые от табака зубы:

– Na… schon, nicht wahr?[98]

И открыл дверь в черно-зеленый кабинет. Толстую, оснащенную специальным замком дверь.

Я пошел за ним – безвольный, апатичный, напуганный? Не знаю. Назовите это как хотите. Он уселся в кресло, устроился поудобнее.

– Ну и где эти хорошие люди? – спросил он меня с ходу. – Это были две подруги – сердечные, поддерживавшие друг друга подруги по несчастью. Ну и где же дружба? Я показал вам правду – известную мне, впрочем, уже давно: в человеке нет ни добра, ни зла. Есть только основа – и маска. Маска – это гуманизм, достоинства, религия, Христос, ближние, добро и прочие пустяки. А основа, а ядро, а правда – это зло. Точнее, не зло, а то, что вы, глупцы, называете злом. Вам по слепоте вашей не видна суть человека. В человеке есть только одно – не добро, не зло, а то, что минуту назад я выудил экспериментом. Сейчас мы узнаем, как долго вы будете жить. Но до последнего вздоха помните, что нашелся кто-то, кто добрался в человеке до дна. До дна! И это я – тот, кто это сделал: Зигфрид Кестниц. Вы мне верите? – спрашивал он мягко, тихо. – Есть ли добро в человеке?


– Теперь я вынужден прервать повествование. – Казимеж посмотрел мне в лицо. – Если говорить кратко, то ситуация выглядела так: этот человек, который минуту назад убил двоих людей только затем, чтобы мне доказать свой безумный тезис, требовал от меня признать себя побежденным. Требовал подтверждения того, что в человеке добра нет, а если и есть, то только поверхностное и слишком слабое для того, чтобы вынести крайнее и тяжелейшее испытание, связанное с угрозой смерти. Таким образом, можно допустить, что я должен был ответить утвердительно только ради спасения жизни, оставаясь со своей верой в человека, или же не согласиться, тем самым навлекая на себя известное, не выигрывая ничего и теряя все. Кроме, может быть, некоего ореола героизма. Но это вкратце. Потому что в решающую минуту человек становится по-настоящему единым целым, монолитом и – верьте мне – действительно не может следовать ни за каким голосом: ни разума, ни самоотверженности, ни героизма; только все то, что в нем есть, что в нем живет и чувствует, срывается и взрывается, вырывается оттуда, из неких неизведанных в самом себе глубин. И поступает он не так, как хочется, а так, как должен. Так, как должен.

– И что вы ему сказали? – спросил я тихо.

– Я сказал, что он лжет… – Казимеж посмотрел мне в глаза, словно заглядывая в мои мысли. – Понимаете меня?..

– Мне кажется, что понимаю.

– Это действительно не было геройством; геройство проявляется тогда, когда есть два пути: вперед либо назад. У меня выбора не было…

Казимеж продолжил:

– Он не сказал ничего – только как бы немного съежился, выдержал минуту, чтобы во мне поднялся страх после осознания всего того, что я сказал, и нажал на кнопку.

Вошел эсэсовец – Кестниц приказал меня проводить.

Не был ли я прав вначале? Что ж это была за мощная, великолепная скотина, что ж это был за экземпляр, этот гауптштурмфюрер Кестниц…

Он прервался, покашлял и продолжил рассказ:

– Теперь о самом худшем. Я знал, что этим не кончится, что обязательно будет продолжение, что я для него еще не разрешенная загадка, еще не сломанная игрушка, что он не пойдет на то, что сделали бы другие на его месте, что он не применит в отношении меня физические пытки, чтобы вынудить признать свою веру, или, скорее, неверие. Что он захочет меня убедить, убедить на самом деле. А убедить – это значило сломать.

Через несколько недель, когда постоянный страх и напряжение привели меня в некое отупение, эсэсовец Гроэхманн со своим бессмысленным светящимся сальным блеском лицом опять направился ко мне, и тогда мне словно сердце прошила раскаленная платиновая игла: я понял, что пришло время испытания. Я пошел за ним.

На сей раз Кестниц сидел в кресле, ожидая моего прибытия. Он сразу же спросил меня, что я думаю о его эксперименте, не является ли он для меня достаточно объективным показателем. Он говорил так холодно, так безразлично, так спокойно, что единственную страсть, какую я чувствовал в его голосе, была страсть исследователя или ученого. Жуткий стаффаж и обстановка вводили меня, может быть, в некое состояние анормального спокойствия, внутреннего холода – достаточное, чтобы я мог отвечать трезво и коротко, излагая ему свои взгляды не так, как тот, кто хочет защищаться или возражать, а словно описывая что-то, что я вижу, что могу взять в руку, что у меня находится перед глазами. Я говорил, что человек чаще бывает слабым, чем сильным, и чаще злым, чем добрым, но в нем всегда присутствует все. И добро, и зло, и слабость, и сила. Но я верю и знаю, что есть и такие люди, которые являются добрыми – до самого дна своей души, и до самого дна – сильными.

Кестниц молчал, спокойный, когда я говорил. Но когда я закончил, быть может, несколько перевозбужденный именно этими холодом и невозмутимостью, с какой он принимал мои слова, он кратко отозвался:

– Наверное, Яцек Жисневский такой человек?..

Во мне все вздрогнуло. Затрепетало. Замерло.

Яцек? Откуда этот толстый немец знал о моем самом дорогом друге? Я не ответил ничего. Кестниц нажал кнопку.

Двери, черные двери открылись, и Яцек в полосатой одежде, с эскортом из двух немцев вошел, а точнее – его втолкнули, в комнату.

Я смотрел и все еще не верил. И он смотрел. Какая-то искра пробежала между нами.

– Яцек, держись! – воскликнул я непроизвольно, но Кестниц уже встал, его огромное массивное тело двигалось легко и уверенно, глаза прятались в нависших веках. – Maul Halten![99] – рыкнул он на меня, одновременно подходя к Яцеку.

И начал свою игру. Я не могу это назвать иначе: начал играть. Гибкий, быстрый, целеустремленный в словах, в движениях, в жестах, он объяснял Яцеку, который стоял неподвижно, с глубоко скрытым блеском серых глаз, что речь идет о мелочи. Что Яцек обречен на пожизненное пребывание в лагере за работу в нелегальных организациях, но он, Кестниц, возьмет это на себя. Вместо смертельной муки, вместо медленного разрушения всего человеческого, вместо руин и уничтожения всех надежд и мыслей – свобода. Жизнь. Лишь бы только он согласился. И уговаривал, и соблазнял, и объяснял, и сюсюкал, и метался перед ним, а два эсэсовца – два железных атланта – заслоняли сцену тупым взглядом никогда не думающих глаз. Яцек стоял и слушал; не знаю, знал ли он уже Кестница так же хорошо, как я. Гауптштурмфюрер махал руками и просил, грозил и заклинал, обещая все, то есть свободу, за мелочь: за согласие, кивок, обычное согласие на убийство человека, то есть меня. «Ты даже этого не увидишь, – говорил он, – впрочем, он и так погибнет здесь, раньше или позже, следовательно, в чем же тут разница? Только скажешь: да, я согласен, – и будешь свободен! Свободен!» И когда наполнился до краев горячим и бешеным, злым и безумным искушением, тогда – на одно мгновение – между черной каской эсэсовца и широкой спиной Кестница мелькнуло осунувшееся, туго обтянутое кожей лицо Яцека.

Он был намного ниже Кестница, но когда тот качнулся в сторону, наши глаза встретились. И взгляд у него был такой, как раньше, сильный, уверенный, спокойный и ясный; несмотря на все, что произошло, этот взгляд потряс меня. Ибо в ту же минуту я понял, что все это напрасно. И когда этот гигант, этот безумец говорил, кидал свои отрывистые фразы, верещал на своем грубом немецком диалекте, когда играл свою роль, он переставал быть Мефистофелем, фигурой страшной, дьявольской, вампиром и садистом, а становился мелодраматичен и смешон. И бессильны были его театральные жесты, и пусты искушающие слова, и тщетно тянул он Яцека за руку, и напрасно, напрасно выхватил из кобуры револьвер, светил ему в глаза черной пустотой ствола, приближался, прижимал к стене, а я стоял и смотрел.

Яцек тоже смотрел, но по-другому. Я – только смотрел и видел, он – смотрел и знал.

Да, вы не знали его, вы не знали Яцека… Все мои надежды, все мысли были связаны с ним. Он мог, он умел, он хотел так много, так много… Я же умел и мог только восхищаться им. И в школе, и в жизни. В одно короткое мгновение я подумал, что если бы он согласился, то и так не изменил бы ничего, ибо я не выдержу лагеря и наверняка погибну: так или этак… Что, если бы он согласился, не было бы в этом ничего плохого. Потому что он был слишком важным, слишком нужным, слишком необходимым, чтобы умереть таким глупым и нелепым образом. Но прежде чем мысль закончилась, я уже знал, что Яцек этого не сделает. Что Яцек не скажет ничего, что не откроет рта, что даже не кивнет. Не сделает так, ибо он так сделать не может, потому что не умеет. Кестниц, доведенный до крайности, грозил и просил, ударил его, толкнул на стену, но тот поднялся с пола и снова смотрел на него сияющим взглядом, смотрел глазами, полными голодной ненависти. И тогда Кестниц… – Казимеж замолчал. Зажал лицо в ладонях судорожным и сильным движением. Скорчился, ударился головой в колени, задрожал.

– И тогда, что тогда сделал Кестниц? – повторил я за ним, наклонившись, чтобы вырвать у него слова правды.

Но он молчал.

– Пан Казимеж!

Молчание. Я потянул его за пиджак.

– Что сделал Кестниц?

– Кестниц выстрелил, – грубо, неохотно и нечетко пробормотал Казимеж из-под ладоней.

– Как? – глупо вырвалось у меня.

Руки опустились, Казимеж встал. Мокрое, дрожащее и залитое слезами лицо его белело в полумраке.

– Кестниц выстрелил, и мозг Яцека брызнул на книжный шкаф, на черную полировку и зеленые книги. Он упал как бревно. Но не это было страшно. Не это! Не это!

Меня пронзила дрожь.

– А что? – спросил я, словно зараженный его сумасшедшим возбуждением.

– Когда Кестниц выстрелил, я стоял. Смотрел и стоял. Эсэсовцы подошли, чтобы меня вывести, а я стоял. Стоял и смотрел. Ничего не делал, только стоял и смотрел! Вы понимаете это?

Исполненный бессильного, всесжигающего отчаяния он бросился на кровать.

Я осторожно и тихо встал, как возле тяжелобольного. Медленно-медленно подошел к двери. Грязно-кучевые облака затянули горизонт, и их темная, влажная масса клубилась вдали, создавая в комнате неспокойный, дикий, рыжий отблеск, предвестник наступающей грозы. Где-то ударили о стекла ветки, вихревато закрученные первым порывом холодного ветра. Я взялся за дверную ручку, нажал на нее. Закрывая дверь, я еще раз осмотрел комнату. На светлом фоне кровати изогнулась небольшая фигура. Черный, как из бумаги выкроенный, контур склоненных плеч проваливался и дрожал.

Казимеж по-прежнему плакал.


(Краков, 28–29–30.IX.45)


Перевод Язневича В.И.

План «Анти-“Фау”»

<p>Решение полковника Мерчисона</p>

Начальник отдела кадров полковник Мерчисон обычно говорил: «У меня здесь не место героям».

Он также часто повторял, что храбрость выигрывает битвы, а разум – войны, и очень сердился, вычеркивая из списка людей, которые гибли сражаясь.

Всякий раз, когда это происходило, по меньшей мере в течение трех следующих дней он не участвовал во всеобщем завтраке в бюро. Мерчисон был седой высокий старик, занимал свой пост с 1912 года и привык за время Первой мировой войны пользоваться естественным для «порядочного шпиона» путем доставки в Германию. Туда пробирались под видом уважаемого торговца или отца семейства, реже священника, через Испанию, Швейцарию или Голландию.

Война 1939 года разрушила все эти отлично укоренившиеся в Специальном отделе традиции. Только Мерчисон не изменился: строгий, сухой, он выглядел, как утверждали его скрытые враги (явных ввиду своего положения он не имел), словно ежедневно поступал в глажку и в химчистку вместе со своим мундиром. Стрелки его брюк, воротничок, узел галстука выглядели так же безупречно и когда он подрезал живую изгородь в своем загородном поместье, и в период немецкого «Блицкрига». Только все больше худел лицом, а зеленый воротник на шее становился все свободнее.

Сидни Хьюз, который уже второй год напрасно ожидал повышения в капитаны, проводил как инженер-механик специальные курсы повышения квалификации для агентов. Программа их была очень разнообразной. Там преподавали немецкое право, но учили также различать сорта немецких сигарет и растолковывали мельчайшие нюансы карточной игры. По вечерам в собственном кино показывали нескончаемое множество выдающихся и менее выдающихся фюреров, учили распознавать звания, рода войск и оружие, при помощи пластинок и превосходных лингвистов обучали искусству распознавать немцев по малейшим тонкостям диалекта.

Это было нелишним, потому что именно в это время раскрыли одного из главных немецких агентов только благодаря тому, что он не умел правильно открывать пачку американских сигарет.

«Агент должен быть универсально образован», – говорили в отделе.

Тем тяжелейшим ударом была потеря каждого человека. Разведывательная система была тогда, как это называли, многовалентной – это значит, что на территории Германии работали совершенно не связанные друг с другом, иногда и не знающие о подобных себе группы людей, а планы их действий пересекались только в Центральном управлении. Внедрение на территории Генерал-губернаторства нового человека после 1940 года стало почти невозможным.

Немцы лезли из кожи вон, чтобы довести свою полицейскую и контрразведывательную систему до верха совершенства, и надо признать, что они были недалеки от идеала. Многократное прочесывание личных данных каждого гражданина, партийный надзор, тайная политическая полиция и, наконец, неслыханная исполнительность населения в отношении приказов сверху позволяли работать исключительно людям, которые прибыли сюда по меньшей мере за два года до войны и стали полноправными и инициативными членами системы Третьего рейха. В каждой крупной организации, такой как СС, СА, СД, а также в ОКВ[100], было несколько человек, контакты которых с центром не всегда выглядели полезными. Хотя это звучит парадоксально, порой они действительно работали для Германии, исходя из справедливого принципа, что кратковременный саботаж менее ценен, чем долговременно, пусть даже и редко, передаваемая информация.

Однако же эта так уже обжившаяся в Германии многослойная разведывательная сеть в 1943 году подверглась серьезному испытанию.

Началось с абсолютного прекращения притока информации из седьмого округа, который на языке отдела означал округ Гамбурга и Любека. В правлении фирмы «Блом и Фосс»[101], производящей самые большие немецкие гидропланы, электрические торпеды и магнитные мины, сидел один английский конструктор и два техника. Доклады, весьма ценные и довольно нерегулярные, перестали приходить перед Рождеством 1943 года. Затем так же неожиданно был потерян контакт со штутгартской группой, и в течение двух месяцев все попытки сориентироваться в новой ситуации ничего не дали.

Руководство очень неохотно прибегало к использованию парашютистов, потому что в воздухе и несколько десятков часов после приземления они были практически безоружны, не вросли в местные условия и как «новые лица» подвергались самой большой опасности. Поэтому четыре человека, которых сбросили над седьмым районом с малой полевой радиостанцией, отлично знали, что их акция является «односторонней» – термин, который кратко означал, что возврата уже нет. Быстрый, не отягощенный бомбами «веллингтон»[102] сбросил над Гросс-Линдау пять парашютистов, и в течение недели длилось ожидание. Однако радиоприемники молчали.

Попытка вылазки чешской организации сопротивления в направлении Штутгарта не дала серьезных результатов. Удалось узнать, что с третьего декабря небольшая вилла, в которой жил отставной таможенный инспектор Виктор Плен (псевдоним Хамфри Дэви), была пуста.

Эти два явно не связанных друг с другом события были, как оказалось, только тревожным предвестием удара по разведывательной махине.

Наиболее интересовавший штаб район, Рур, замолчал накануне Нового года, и с тех пор оттуда пришла только одна весть, привезенная господином Ансельмом Паони, португальским гражданином, оптовым торговцем рыбой.

Он привез одной лондонской фирме большую партию сардин, не подозревая, что в одной из запаянных жестяных банок в масле плавает кусочек свернутой кинопленки. Уменьшенное в двести раз подобие письма, помещенное на пленке, содержало тревожные данные. Вся «группа F» разведывательной сети в Руре прекратила существование: начиная с руководителя, члена партии с 1938 года Лейститца и вплоть до рядовых агентов, работающих на подземных фабриках по производству супертанков. Все эти люди были потеряны вследствие неожиданной волны арестов, абсолютно непредвиденной, потому что органами, выполнявшими эту Razzia[103], были специальные иногородние отделы, подчиненные непосредственно главному командованию СС и полиции в Берлине.

Независимая подгруппа сети еще действует, но сферой ее деятельности была не военная промышленность, а информационно-пропагандистская работа, изучение настроений населения и партии, и только в качестве военного дополнения в 1941 году был создан сектор хозяйственно-экономической разведки. Ясно, что несколько полупрофессионалов за пределами заводов не могли заменить около сорока человек, которые исчезли без следа между 20 и 30 декабря.

Поэтому было понятно, что лейтенант Хьюз напрасно хлопотал в это время об отпуске по семейным делам, но он не мог знать об этих событиях. Его мать, шотландка, тяжело заболела, и он только слал одну телеграмму за другой, одновременно до тошноты повторяя свои «уроки» для продвинутых по службе агентов, подавленный к тому же отсутствием известий от друга, Джеймса Лоувелла, пока не пришло письмо от его отца: во время патрульного полета Джеймс был сбит над Каналом.

Двадцатого января Хьюза вызвали к начальнику отдела. Поскольку это было необычно, он поспешил и прибыл раньше времени. В большом, почти пустом зале, заставленном стульями, уже сидело несколько незнакомых ему человек. Через пару минут в дверях показался легендарный Мерчисон в сопровождении капитана, который на большом столе, повернутом как кафедра к аудитории, сложил папки и фотографии.

Мерчисон, с желто-пепельным цветом лица, еще более строгий, чем обычно, несколько раз повертел шеей, на которой под кожей вырисовывались натянутые старческие сухожилия, и минуту поглядывал на капитана, который приводил в порядок черные негативы пленки. Наконец он начал.

– Здесь ли доцент мистер Стоун? – спросил он.

Лысый мужчина с бледной усмешкой на лице встал и быстро сел, застыв в ожидании, пока начальник не обратился к нему.

– Прежде чем мы объясним господам цель этого совещания, я хотел бы задать мистеру Стоуну важный вопрос. Мы просим его высказать свое мнение по следующему делу: нам донесли, что немцы во время следствия используют некий препарат, похожий на наркотик, который вынуждает человека говорить правду… Следовательно, мы хотели бы узнать, считаете ли вы это возможным.

Доцент наморщил лоб и, обеими руками держась за скамейку, как ученик, наклонившись вперед (видимо, он не мог решиться, надо ли вставать), сказал:

– Это наверняка невозможно. Конечно, существует группа алкалоидов, которая вызывает определенные изменения речи и поведения, некое блаженство, чувство уверенности в себе и пренебрежение опасностью, болтливость, но отравленный человек будет только говорить больше… проворней… невероятней, может фантазировать, но не потеряет контроля над тем, что говорит. То есть он может лгать так же хорошо, как и в нормальном состоянии.

– Так-так, но нам доложили, что существует новый препарат; вы же говорите о средствах уже существующих. А, например, нарукупон?

– В этом нет ничего нового, – прервал его доцент, слегка горячась. – Это японский заменитель морфина. Вы, возможно, имеете в виду новые, искусственные производные, барбитураты например, но невероятно, абсолютно невероятно, чтобы их действие могло вынуждать говорить правду.

Полковник наклонил голову.

– Спасибо. Значит, господа, прошу внимания, – начал он неожиданно громким голосом, – наша сеть, как это некоторые из вас уже знают, была сильно подорвана контрразведкой противника. Мы потеряли более сорока человек, в том числе несколько ключевых. Удар этот был особенно опасен по двум причинам. Во-первых, сейчас мы вступаем в новую фазу войны, и, как нам известно, немцы очень активно стараются усовершенствовать техническое оружие. Во-вторых, сам способ, каким они сумели так сильно подорвать нашу разведывательную сеть, нам неизвестен. Мы знаем, что в интервале нескольких часов произошли массовые аресты в различных областях рейха. Управляли ими из Берлина. Единственный уцелевший агент, с которым мы наладили контакт (я имею в виду человека из «группы F»), скрылся на территории Швейцарии. Он уже не может вернуться в Германию. Он утверждает, что специальные немецкие радиостанции передавали условный сигнал сбора не шифром, а в открытую, и несколько человек удалось поймать на удочку этого примитивного, глупого обмана. Их схватили и якобы при помощи специальных средств сумели добиться от них информации.

Полковник поудобнее устроился на стуле.

– Вы знаете, господа, как трудно внедрить на неприятельской территории человека, который через небольшой промежуток времени мог бы предоставлять регулярную и надежную информацию профессионального характера. Поэтому мы решили для скорейшего восстановления разведячеек создать ряд ударных групп, оснащенных полевыми радиостанциями, которые будут сбрасываться в интересующий нас район. Как у самостоятельных единиц, их целью будет информирование нас о ряде важнейших вопросов. Это, например, результаты бомбардировок, передвижения войск, места, в которых находятся подземные фабрики. Я говорю только о территории Германии, потому что разведка в оккупированной Европе благодаря движению Сопротивления имеет глубоко надежные тылы. С нашей стороны это не является легкомыслием. Несмотря на то что имеется мало шансов на сохранение ударных групп, сегодня у нас нет другого способа налаживания связи, а информация нам необходима.

Тут неожиданно Мерчисон потерял уверенность в себе.

– На самом деле это, – засомневался он, – это очень тяжело… и шаг этот… – Он посмотрел на сидящих в молчании.

При этом капитан наклонился к нему и что-то шепнул.

– Итак, я объяснил вам ситуацию, потому что считаю это целесообразным, – сказал полковник. – Непосредственной целью нашего совещания является рассмотрение ряда снимков, присланных нам швейцарским агентом, о котором я упоминал.

Мужчины начали вставать и группироваться у стола. Там лежало несколько больших фотографий на отличной бумаге, рядом с катушкой пленки. Долгое время они передавали друг другу из рук в руки фотографии.

– Этот любительский снимок схемы, – сказал наконец капитан Стоун, пиротехнический эксперт, – представляет собой разрез бомбы, заполненной жидким газом, предположительно воздухом. Я допускаю, что это, возможно, «новое оружие», о котором немцы писали после битвы под Харьковом, весной. Я считаю, что это вещь никуда не годная, обладающая только определенным моральным воздействием, потому что образует довольно сильную ударную волну и большой шум.

На втором снимке виднелся небольшой, одноместный, танк-разрушитель, вооруженный большой ракетой.

– Это также никуда не годное оружие. Похожие модели были у нас испробованы, но их отклонили.

Там оставалось еще несколько неизвестных усовершенствований пулеметного затвора и интересная модель сигнального револьвера с барабаном.

Однако же самым удивительным оказался последний снимок.

Всю площадь фотографии занимала нижняя поверхность крыла самолета. В месте, где обычно находятся стволы пулеметов, виднелся прибор, состоявший из множества закрученных спиралью трубочек, к которому был подведен шарнирный шланг довольно значительного диаметра. Конец его терялся под кажухом мотора. Однако же нижняя половина снимка, где должна была находиться конечная часть аппаратуры, была черной: там светочувствительная эмульсия сгорела.

Второй специалист, достав из кармана маленькую лупу, внимательно осматривал каждый квадратный сантиметр снимка. В верхнем углу он заметил выцарапанные каким-то острым инструментом знаки «Фау-3» – и больше ничего не было.

Хьюз последним положил снимки на стол.

– Ваше мнение? – спросил его полковник. Лейтенант пожал плечами:

– Не знаю… это не может быть распылителем иприта, потому что трубки слишком тонкие; впрочем, конструкция другая… не знаю, что это может быть.

– Возможно, все же распылитель, но какого-то другого газа? – поддержал его Стоун. – Нет ли какой информации, сообщения, прилагаемого к снимку?

– К сожалению… пленка была привезена «сандерлендом»[104], который был подбит в воздухе над Каналом и доставлен в Лейдон. Кассета разбилась, но по счастливой случайности не сгорела, однако пленка большей частью была засвечена. Впрочем, это не материал швейцарского агента, а чужие данные, доставленные ему за полчаса до его бегства и ареста других.

– Что вы об этом думаете? – обратился наконец полковник к четвертому специалисту.

Тот еще раз внимательно посмотрел на снимок.

– Мне кажется, я знаю, что это… – сказал он. – Однако я не уверен. Перед войной мы делали попытки сконструировать аппарат для распространения бактериальных культур – он выглядел немного похоже. Уцелей уголок, я мог бы сказать почти наверняка, если б там были специальные воронкообразные сопла, снабженные сетчатыми вращающимися фильтрами, однако в данном случае большего я сказать не могу.

– Бактерии? – сказал Мерчисон, поднимая голову.

Все заволновались. Капитан еще раз взглянул на снимок:

– Внутри крыла помещается резервуар, разновидность обогреваемого инкубатора, а эмульсия из микроорганизмов распыляется воздушным потоком из малой турбины.

– Разумеется, на основе конструкции нельзя сказать, какие это бактерии?

– Нет, но это странно. – На мгновение он задумался. – Приводящий шланг кажется мне слишком широким, и, наконец, зачем нужен этот второй, из мотора?

– Это может быть обогреватель, – заметил химик.

– Я так не думаю, это слишком опасно, потому что температура была бы слишком высокой. Нет, не знаю, – добавил он, положив снимок на стол.

Доцент достал из кармана пачку машинописных листов и свернутую в трубку диаграмму, которую развернул.

– В ноябре у нас было пять процентов заболеваний гриппом, в декабре – девять, а в январе уже девятнадцать, – водил он карандашом вдоль красной линии диаграммы. – С другой стороны, эпидемии с подобным ростом возможны, особенно во время войны.

– Понимаю. – Полковник встал. – Исходя из ваших рассуждений, никаких конкретных планов действий мы, разумеется, составить не можем. Мы ничего не знаем о новейших исследованиях немцев. В последнее время изучались вопросы бактериологической войны, и эксперты из Министерства здравоохранения заявили, что до сих пор не существует питательной среды, в которой можно выращивать возбудитель гриппа. Сейчас мы начнем организацию соответствующих групп, которые займутся этим делом. Прошу вас прибыть завтра в семь часов утра в департамент, в Отдел специальных исследований на втором этаже.

Мужчины поклонились.

– Останьтесь, у меня есть к вам небольшой разговор, – обратился полковник к Хьюзу, и тот, расправив плечи, подошел к окну, дожидаясь ухода коллег.

– Вы дважды подавали письменную просьбу о включении в работу на местах, не так ли? – Мерчисон просматривал лежавшую перед ним персональную папку.

Хьюз молча кивнул.

– Так вот, даю вам именно такое, особое задание. Вы будете координировать план «Анти-“Фау”», где задействованы шесть групп с целью изучения бактериологического оружия немцев. Разумеется, иногда вы сможете пользоваться их поддержкой, а также местной сетью для пересылки разведданных. Вы получите соответствующую контактную информацию.

Он откинулся в кресле и посмотрел в глаза лейтенанту:

– Я хотел бы, чтобы вы отдавали себе отчет в серьезности ситуации. Если исследования закончатся положительным результатом, на Остров будет послан условный сигнал, после которого через семьдесят шесть часов Королевские военно-воздушные силы начнут массовое рассеивание наших бактерийных культур над Германией. Это шаг небывалого значения, который был принят на специальном заседании Совета министров. Мы не можем рисковать, сбрасывая вас как члена ударных групп, потому что вы не будете диверсантом. Они должны добывать информацию силой, штурмуя немецкие фабрики как бы снаружи. А вас бы мы хотели видеть на ответственном посту как инженера-конструктора на каком-нибудь большом самолетостроительном заводе. Возможно, таким образом вы сумеете что-нибудь узнать. Только если вы не оправдаете надежд, мы будем вынуждены применить силу. Это крайнее и очень ненадежное средство. Тем более для нас очень важно, чтобы ваша миссия удалась.

Хьюз, изумленный столь высоким доверием, молчал.

– Сейчас я объясню вам причину вашего избрания для этой цели. Посмотрите на этот снимок.

Это была фотография довольно больших размеров, представляющая мужчину среднего возраста, с узким сильным лицом и выдающейся челюстью, разделенной посредине глубокой бороздой. Чистые, как небо за его головой, глаза были направлены прямо на смотрящего.

– Мне кажется, что он похож на меня, но фотография очень часто бывает обманчивой.

– Кроме фотографии у нас есть оригинал. – Полковник достал трубку, что означало переход к более детальной фазе разговора. – Так вот, это немец, инженер, конструктор самолетов. Долгое время работал в фирме «Блом + Фосс», затем уехал в Америку, где изучал химию в университете Хопкинса. Знаете ли вы аналитическую химию? Насколько я знаю, вы закончили факультет.

– Да, но я специализировался в органической химии. Только потом перешел на машиноведение.

– Я думаю, что вы сможете сыграть роль Зейдлица. Этот немец четыре последних года находился в Южной Африке. До конца 1943 года был интернирован в Кейптауне, а сейчас находится в Лондоне. Вскоре вы сможете его увидеть. Он действительно похож на вас – даже очень. В таких случаях самым важным является форма черепа, цвет глаз и волос, потому что о гриме, разумеется, нет и речи. Он не носит усы – вы должны будете их сбрить. Единственной серьезной трудностью является то, что инженер перенес лихорадку и малокровие. Он очень бледный, ну и… – Тут Хьюзу показалось, что полковник сравнивает его лицо с фотографией. – Ну и он не веснушчатый. Вашим загаром и всеми мелочами займутся – вам сделают небольшую пластическую операцию. Я думаю, что вы согласитесь на нее? Здесь речь идет только о мелкой процедуре.

– Да, господин полковник, но семья? Есть ведь границы сходства.

– К счастью, у него нет семьи. Его мать, старушка, живет в Африке, она почти слепая и не будет репатриирована. Вас вместо него направят в лагерь на Мальте, где вы пробудете пять недель, чтобы как следует акклиматизироваться, а затем португальским кораблем, в рамках обмена интернированными, – в Гамбург.

– У него нет никаких друзей, знакомых в Германии?

– Как я вам говорил, он семь лет не был на родине. Мы проводили тщательную проверку его связей с момента, когда эта идея была принята к действию, то есть в течение двух месяцев. Начиная с сегодняшнего дня пройдете специальный четырехнедельный курс, вы будете единственным слушателем. Вы детально изучите биографию Зейдлица и все, что вам будет необходимо.

Полковник выбил пепел из трубки и встал. Взяв лейтенанта под руку, подвел его к большой карте, висевшей на стене между шкафами.

– А теперь прошу вас, не приказываю, а прошу, чтобы вы ни на минуту не расставались с персональной капсулой. Вы ведь знаете методы гестапо, не так ли?

Он все время держал его под руку, и Хьюз удивился, какая у него сильная и теплая рука.

– Да, господин полковник, – ответил он, глядя в серые, как бы затянутые дымкой глаза Мерчисона. Так называемой персональной капсулой была ампула с цианистым калием.

– Это был частный разговор, а теперь я вынужден вас спросить, соглашаетесь ли вы на этот план. Разумеется, он очень рискованный. Мы сделаем что сможем, чтобы вас обезопасить. Зейдлица вывезли с наибольшей осторожностью, якобы с целью репатриации на Мальте, так что если даже на мысе Доброй Надежды были немецкие агенты, их обманули. Все работы этого человека, его семейные отношения, его голос, манера говорить – все это вы должны будете узнать, а помогут вам в этом наши люди.

– Остаются отпечатки пальцев, – заметил Хьюз. – Я также опасаюсь, не слишком ли мало у меня времени.

– Ведь вы владеете немецким так же хорошо, как и родным языком, насколько я знаю?

– Да.

– Ну а что касается отпечатков, то… Разумеется, есть определенная трудность. Но помните: сколь долго не будет подозрений, у вас не будет необходимости прибегать к особенным приемам. Однако я дам вам сейчас маленькую игрушку, которую мы приготовили именно с этой мыслью.

Полковник достал из стола большой голубой конверт, а из него маленькую резиновую вещь, похожую на наперсток, от которого отрезали одну боковую сторону.

– Говорят, что вы неплохой престидижитатор и порой забавляете коллег своими фокусами. В соответствующую минуту, если возникнет необходимость, вы наденете этот колпачок на указательный палец и сделаете оттиск – настоящий отпечаток Зейдлица, который здесь воспроизведен как печать из резины. Таким образом, у вас впереди девять недель, включая пребывание на Мальте. Второго мая «Алькария», на которой вы переплывете Бискайский залив и Атлантику, зайдет в Гамбург. Разумеется, если вы согласитесь. Потому что это слишком серьезное дело, чтобы отдавать приказы, – нам нужно получить ваше согласие на участие в операции.

Хьюз долгое время молчал, глядя на карту.

– Итак, куда я должен явиться? – спросил он, и полковник усмехнулся.

– Сейчас мы поедем в Специальный отдел. Нас ждет машина.

<p>Возвращение</p>

Четыре недели лагерной жизни Хьюз провел, как ему казалось, удачно. Немцы охотно возвращались в страну; целыми днями они обсуждали планы обустройства на родине, комментировали английские военные сводки и проводили меновую торговлю с новозеландцами, которые охраняли большое кольцо из бараков, обнесенных колючей проволокой. Лейтенант подружился с соседом по нарам, старым гамбуржцем Вайхертом.

Когда он утром открывал глаза, болтливый немец уже сидел на краю хрустящего матраса, обнаженный по пояс, и тщательно покрывал загорелое лицо радужно пузырящейся мыльной пеной.

– Так вы говорите, что не видели Гамбурга, да? – начинал старик. – Я покажу вам город, старый порт. Сын писал мне, что он выглядит почти так же, как в 1914 году. Мой Франц уже имеет Рыцарский крест вдобавок к Железному кресту. Я вот такого его оставил. – Здесь он рукой отмерял над полом высоту роста мальчика, глядя на Хьюза голубыми глазами.

Находившаяся за низкой перегородкой из досок женская половина лагеря однажды утром заволновалась, потому что, располагаясь над крутым обрывом берега, женщины заметили приближающийся к порту корабль.

«Алькария», тяжелый, грязный однотрубник, проплыла между серыми бетонными опорами и причалила к набережной. Началась проверка документов, и два чиновника Красного Креста проводили на палубу сто тридцать немцев. Их сопровождали англичане-конвоиры.

Оказавшись на корабле, Хьюз с нетерпением начал считать дни путешествия. Плавание проходило монотонно. Три раза в день они выходили на палубу, провожая взглядами изредка проносившиеся над ними «сандерленды», которые патрулировали Средиземное море в поисках подводных лодок. Однажды ночью, уже в Бискайском заливе, до них докатилась далекая канонада, и через круглый иллюминатор были видны вспышки взрывов на горизонте. Но потом под ослепительным солнцем они спокойно плыли по гладкому, как жидкое масло, морю, и казалось, что война – это что-то далекое и нереальное. Все свое снаряжение, помещенное в чемоданы, лейтенант переносил много раз. Самая большая проблема была с фотографическим комплектом. Он переупаковывал свой чемодан и строил двоякие планы: одни разрабатывал для Вайхерта, который хотел как можно лучше устроить нового приятеля в Германии, другие – когда оставался один.

Наконец второго мая, после прохода Па-де-Кале, на горизонте замаячили серые как туман, а затем синие контуры материка. Корабль довольно долго стоял в море. Затем достиг аванпорта, долго плыл по длинным каналам, над которыми поднимался лес низких мачт и столбы дыма, и, в конце концов, причалил к пирсу. С берега подплыла большая моторная шлюпка. Сбросили трапы.

Хьюз, небрежно опершись на леера, стоял рядом со своими свертками и, покуривая сигарету, пытался ощутить тот восторг, который проявляли его «земляки». Старый Вайхерт стоял около него.

– Вот там, видите? Это зернохранилища, но этого крана не было… А там, за складами, у моего отца была мастерская – там, где эти коричневые доски; интересно, получил ли Франц отпуск.

Хьюз не слушал. Стихийно образовалась длинная очередь. Репатрианты поочередно подходили к столу и подавали документы. Когда подошла очередь лейтенанта, он быстро поднял оба чемодана, так что заскрипели ремни, и приблизился к чиновникам. На стуле сидел высокий мужчина в кожаной куртке, с тяжелым спокойным взглядом. Поверхностно, быстро просмотрел бумаги и кивнул. Хьюзу показалось, что он переглянулся со вторым, который стоял рядом. Тот был ниже, зато шире в плечах, а на лацкане у него был маленький эмалированный значок, которого лейтенант не мог распознать.

– Инженер Хуго Зейдлиц? – сказал сидящий. – Приветствуем вас на родине. – И сильно пожал руку Хьюзу, который усмехнулся и пробормотал, что он очень тронут.

Двое мужчин некоторое время совещались шепотом. За спиной сидящего, на пирсе, колыхалась значительная толпа, было видно каре девушек из БДМ[105], машущих флажками и что-то ритмично скандирующих.

– Извините, не расслышал? – сказал Хьюз.

– Сделайте здесь отпечаток пальца. Пожалуйста, здесь есть подушечка.

Хьюз рассмеялся:

– Что, ищете уголовных преступников?

– Нет, мы только хотим упростить для вас формальности: это паспорт, который уже ждет вас здесь. Будьте добры поставить отпечаток указательного пальца – вот здесь.

Лейтенант наклонился над столом. Ветер, дувший от моря, сдувал бумаги, поэтому левой рукой он придержал разложенную на листках картонку документа, а правой сделал быстро оттиск, сильно прижимая палец к бумаге.

– Спасибо, а теперь здесь, в этом разделе бланка.

Хьюз едва заметно поклонился, взял свои чемоданы и двинулся к месту, где шла подготовка к установке трапа. Он напомнил себе, что он немец, поэтому вынул из кармана платок, который испачкал красной краской, и помахал в направлении приветствующих гамбуржцев. Из-за груды коробок вышел Вайхерт.

– Ну, теперь вы уже настоящий немец, – закричал он, размахивая влажной карточкой.

Хьюз посмотрел ему через плечо. Он хотел узнать, все ли получают документы и должны оставлять второй отпечаток пальца на бланке.

Но для других операция проходила проще: только однажды попросили какую-то девушку с пепельными волосами, чтобы она получила документы, уже сделанные для нее.

«Что-то в этом есть, но что?» – подумал лейтенант и начал оживленный разговор с Вайхертом.

Лязгнули цепи, и трап закрепили за бетонную опору.

<p>В лоне «отчизны»</p>

Репатрианты сходили на берег, шагая вдоль плотных шеренг кричащих, размахивающих платочками и флажками девушек. Там уже стоял большой автобус КДФ[106], а девушки в мундирах прикалывали малышам маленькие букетики. Рядом дымились большие котлы полевой кухни. Огромные плакаты «Willst du Panzermann sein?»[107], призывающие к освоению военной техники, виднелись на всех стенах. Из-под них выглядывали афиши третьего военного займа.

На большом газетном киоске стоял кинооператор, держась за приставленную складную лесенку, и снимал. Толпа издавала ритмичные крики.

Хьюз заметил еще, как мало вокруг молодых мужчин, когда автобус двинулся, окутывая кричащих черным дымом.

На улицах было большое движение. Несколько раз автобус останавливался, чтобы пропустить вереницы автомобилей, больших дизельных грузовиков, тянувших по нескольку прицепов. Все окна были открыты, здания сияли чистотой, и только кое-где на скорую руку загороженный и украшенный молодыми саженцами квадрат пространства показывал, что недавно на этом месте возвышался дом.

Автобус задержался перед зданием НСДАП. Его фронтон представлял собой непрерывную череду огромных зеркальных окон, бежавших от первого до пятого этажа.

– Наконец-то! Наконец-то! – сопел Вайхерт, которому Хьюз сверху подавал чемоданы. Все репатрианты, навьюченные тюками, чемоданами, коробками, двинулись в направлении монументального портала, украшенного каменным орлом, державшим в когтях свастику. В глубине, за вращающимися дверями из стекла, были видны белые блузки суетившихся девушек. Два партийных функционера, комично встав во фрунт по обеим сторонам входа, подняли правые руки в фашистском приветствии. Хьюз взялся за ручки обоих чемоданов и приподнял их, когда кто-то легко тронул его за плечо.

– Инженер Зейдлиц, не так ли?

Не выпрямляясь, он медленно повернулся. Группа немцев поднималась вверх по лестнице между рядами девушек. Вайхерт стоял уже около дверей. Лейтенант видел, как он морщит короткий нос, моргая ресницами. Он хотел поднять чемоданы, но его остановил неожиданный вопрос.

В тот же момент сзади послышался резкий визг шин. К бордюру подъехала большая черная «шкода». Справа и слева от лейтенанта появились двое мужчин: тот широкий в плечах чиновник, который помогал при процедуре проверки документов, и второй, неизвестный, в черном мундире, чьи знаки отличия были у него скрыты плащом – может быть, гестаповец.

– Позвольте пригласить вас в автомобиль, – сказал он.

– Как это? Куда? И что вам угодно?

– Мы вас ждали. Просим, каждая минута дорога. Мы действуем по приказу советника фон Гогенштейна.

Фамилия эта была Хьюзу неизвестна. Он не знал, что делать, однако сопротивление было лишено всякого смысла. Все время пытаясь заглянуть под лацканы плаща, чтобы определить, является ли «черный» эсэсовцем, он молча сел в машину. Мужчины спешно погрузили его чемоданы в багажник.

Автомобиль ехал недолго. Лейтенант вышел перед современным длинным зданием. И здесь над порталом также виднелся огромный каменный орел со свастикой в лапах.

– Извините за спешку, господин инженер, но мы вас уже давно ждем, – сказал человек в мундире и открыл перед ним двери.

Они поднялись по огромной лестнице, закручивающейся в форме очень плоской спирали. Сверху, сквозь стеклянный купол, вертикально падал свет. На первом этаже доски паркета были покрыты черной ворсистой дорожкой.

В огромной комнате, стены которой представляли собой плоские шкафчики, за широким столом сидел седой мужчина в золотых очках. Он поприветствовал входящего поднятием руки – лейтенант ответил тем же.

– Пожалуйста, присаживайтесь.

Оба мужчины, которые его сопровождали, исчезли. Хьюз осторожно осмотрелся. В это время гладко выбритый мужчина с огромными пепельными бровями положил руки на стеклянную столешницу и внимательно в него всмотрелся.

– Извините, что вызвали вас так срочно, но вы слишком ценны для Родины, чтобы хоть день потерять зря. Я фон Гогенштейн. Я допускаю, что моя фамилия объяснит вам цель, – он заколебался, – этого визита.

Хьюз слегка поклонился, хотя и ничего не понимал.

– Вы должны знать, что я первым заинтересовался донесением, которое вы прислали в декабре прошлого года. Я хочу сообщить вам хорошую новость: штаб очень заинтересовался вашим проектом, и сам фюрер присутствовал при первом испытании вашего средства.

Он посмотрел поверх очков на Хьюза, который пытался принять довольное выражение лица. Лейтенант понимал, что задержанный инженер сделал какое-то изобретение и, видимо, был в контакте с немецкими агентами, если сумел передать информацию о нем. Когда он услышал слова «сам фюрер», ему сделалось немного не по себе. Он решил молчать как можно дольше, а в случае, если ничего не узнает, как-то спросить о «своих» планах.

– Таким образом, мы не хотели, чтобы вы зря тратили свое ценное время. Поэтому Министерство вооружений создало для вас специальный штат и условия работы. Здоровы ли вы сейчас?

– Конечно. В лагере меня еще немного беспокоила анемия, но сейчас я чувствую себя хорошо.

– Надеюсь, что одного дня вам достаточно для решения личных дел. Насколько я знаю, у вас их не слишком много. У вас нет семьи, если не считать невесты? – Фон Гогенштейн тактично улыбнулся.

Хьюз почувствовал волнение. Действие развивалось совершенно как в кино: он мог попасть в Министерство вооружений, но тут неожиданно всплыла новость о какой-то неизвестной невесте. Теперь он клял неточную информацию собственной разведки, которая, как оказалось, не слишком добросовестно изучила личную жизнь Зейдлица. Он решил, что как можно скорее должен связаться с гамбургской ячейкой «группы F», чтобы обсудить план ликвидации опасной для него женщины.

– Итак, если вы сумеете уладить все сегодня, завтра полетите в Леверкузен. В лабораториях уже проводили опыты с образцами, которые вы нам предоставили, а тамошние инженеры построили небольшую модель аппарата.

«Черт побери, почему он так загадочно говорит?» – подумал Хьюз и сделал пробный шаг:

– Мои бумаги находятся в Леверкузене или здесь?

– Какие бумаги?

«О, плохо дело!» – подумал лейтенант.

– Я имел в виду мой проект.

– Ах, вы называете это бумагой! Отлично, ха-ха-ха, понимаю. Первая запись была переписана. У вас нет копии? Хотя это было бы легкомысленно… Вы наверняка опасались, что англичане по приезде…

– Я уничтожил все, допуская, что хранить «это» опасно, – сказал он слегка разочарованно, потому что ничего не понимал. О какой записи говорил советник?

– Я могу дать вам пластинку, если хотите; можете сохранить на память, правда?

Хьюз поклонился.

Фон Гогенштейн подошел к одному из шкафчиков, который зазвенел при повороте ключа: покрашенные под дерево, они оказались бронированными сейфами. Из ящика он достал круглый, очень плоский, пятикратно запечатанный сургучом пакет и передал Хьюзу.

– Могу ли я поселиться в доме АО[108] НСДАП, как нам сказали во время плавания? – спросил он. – Я хотел бы немного освежиться.

– О, это вы можете сделать и здесь. Условия наверняка будут лучше. – Фон Гогенштейн нажал кнопку на плоском распределителе телефона. – Знаете ли вы Гамбург? Мы с удовольствием дадим вам проводника. Впрочем, я допускаю, что ваша невеста, которой мы специально сообщили о вашем прибытии, явится в ближайшие часы.

Хьюз поблагодарил, мысленно кляня немецкую скрупулезность.

– Нет, спасибо… я немного знаю Гамбург… Если вы решили меня где-то разместить, то схожу сейчас в город… Не хотел бы никого затруднять.

– Об этом не может быть и речи. Мы воспринимаем это как службу, мы должны о вас заботиться. – Что-то вроде застывшей усмешки появилось на пергаментном лице.

Разозленный Хьюз встал. Фон Гогенштейн также встал, вытянулся на прощание и проводил его до двери. За ней стоял высокий мужчина, уже без куртки, зато в мундире СД.

«А, вот так», – подумал Хьюз.

Мужчина проводил его через двор к низкому домику, стоявшему посреди миниатюрного сада, с трех сторон окруженного торцевыми стенами высоких домов, вручил ему ключ от двери с номером восемь и ушел.

Воспользовавшись ключом, лейтенант обнаружил небольшую, удобно обставленную комнату с водопроводом в соседней ванной. Едва закрыв дверь, он открыл дверцу шкафа – таким образом он заслонялся от улицы – и разорвал запечатанный коричневый конверт. В нем оказалась большая граммофонная пластинка: с одной стороны – ария Карузо из оперы «Лючия ди Ламмермур», с другой – увертюра к этой же опере.

Хьюз задумался. Немец говорил о грамзаписи. Следовательно, содержание пластинки было менее романтичным, чем утверждала круглая наклейка. Теперь нужно было постараться разыскать граммофон, и как можно быстрее. В первую минуту лейтенант хотел сделать это легальным путем, но, подумав, отказался. Такая спешка со стороны автора проекта могла показаться подозрительной. Поэтому он умылся и быстро переоделся, после чего, упаковав пластинку в папку и движением ладони (которое становилось все более автоматическим) убедившись, что ампула с цианистым калием находится у него в кармане, вышел. Во дворе никого не было.

Когда он шел по широкой лестничной клетке, придерживаясь невидимой стороны, то услышал голос на втором этаже.

– Это надо пройти через двор, в белом домике, дверь восемь, – говорил мужской голос.

– А сейчас он дома?

– Да, с ним пошел штандартенфюрер.

«Невеста», – подумал Хьюз и как можно скорее и незаметнее зашагал по коридору. Перед дверью был пост, который он миновал спокойным, медленным шагом, борясь с неприятной дрожью в руках и ногах.

Он тотчас перебежал улицу и вскочил в отъезжавший трамвай, лишь бы только как можно дальше оказаться от этого места. Выйдя на большой площади, Хьюз прочел ее название – «Герингплац» – и вошел в затененный деревьями ресторан. Только через минуту он вспомнил, что, не имея продовольственных карточек, не может поесть, поэтому заказал чай и разложил карманный план города. Он нашел улицу, на которой размещался склад старой мебели Германа Гуттена, и наметил себе кратчайший путь.

По указанному адресу он пошел пешком. Улицы становились все более тесными, дома более низкими, зато чаще попадались карликовые, некрасивые деревья.

Наконец он остановился перед обшарпанным зданием. Из-под серой штукатурки просвечивала лиловая, а в местах, где и она разрушилась, сыпался песок прусских стен. Он еще раз посмотрел на жестяную, едва читаемую вывеску. Когда открыл дверь, в темной глубине протяжно застонал звонок.

Взгляд долгое время привыкал к мраку, господствующему на старом складе, заваленном рухлядью. Только через минуту Хьюз заметил, что за стойкой стоит маленький горбатый человечек с острыми плечами, между которыми сияла верхушка лысого черепа.

– Господин Гуттен? – спросил лейтенант.

– Да, чем могу служить, милостивый государь? Хотите комплект или же отдельный предмет?

– Я инженер Зейдлиц из Южной Африки и приехал к вам, – ответил Хьюз. – Хотел бы многое вам рассказать.

Горбун очень долго стоял без движения. Затем неожиданно наклонился, достал из-под стойки металлическую табличку с надписью «Закрыто – обеденный перерыв» и повесил ее на двери. Он повернул ключ в замке, после чего раскрыл дверки прилавка. Между пузатым черным комодом и кривым шкафом Хьюз протиснулся в комнату за магазином. Они уселись на продавленный выцветший диван.

– У меня мало времени, – сказал Хьюз. – Все ли вы обо мне знаете?

– Возможно. Что-то не в порядке было во время контроля в порту?

– Пожалуй, нет, зато внутренняя разведка все испортила. Этот Зейдлиц совершил какое-то открытие и переслал проект в Берлин, записанный на грампластинке, как мне кажется. Она у меня с собой. Это должна быть, наверное, важная вещь, потому что этим интересовался Гитлер. Мне предложили высокий пост в Леверкузене. Но есть два затруднения: первое, наиболее важное – Зейдлица, то есть меня ожидает невеста, которая приехала сегодня, а во-вторых, я должен как можно быстрее получить небольшой портативный граммофон. Может, у вас есть нечто такое? Я должен послушать с пластинки рассказы инженера, прежде чем вернусь окончательно договариваться с фон Гогенштейном.

– Это начальник Отдела изобретений в департаменте Министерства вооружений, большая шишка, – сказал горбун. – О-го-го, вы сделали неплохое открытие. Хорошо. Граммофон будет через пятнадцать минут. А что касается женщины, у вас есть ее данные?

– Нет.

– Описание внешности, фотография?

– Нет, откуда же. Я совсем ее не видел – к счастью. Слышал только ее голос: когда я выходил, она как раз пришла и искала меня в здании.

– Но как мы тогда ее найдем?

Хьюз задумался.

– Да, я ошибся, – сказал он. – Но когда услышал, что она на соседнем этаже, я думал только о том, чтобы это расстояние увеличить. Гм-м, что теперь делать? Если она ждет меня? Наверняка ждет. Значит, я не могу вернуться, а если не вернусь, это вызовет подозрения. – Он посмотрел на часы. – Четыре, уже прошло три четверти часа, как я вышел.

Он резко встал.

– Придумал.

– Ну?

– Позвоню туда из города. Если она там, договорюсь с ней, а вы скажете мне, где и когда лучше нам с ней будет встретиться. Когда же она придет, уберете ее.

– Убрать, вам хорошо говорить, – язвительно ответил горбун. В узкой полосе света, которая падала из частично заслоненного шкафом окна, он рассматривал ногти худых длинных рук. – Земля горит у нас под ногами. Вы думаете, что мы можем устраивать гангстерские вылазки? Вся ячейка сейчас – это пара человек.

– У вас есть лучший выход? Я сам рискую – ведь в здании будут знать, что я звонил. И речи нет о каком-либо огнестрельном оружии… Я думаю, что ее следует просто где-то продержать около двух недель.

– Но Зейдлиц ведь последний раз был в Германии семь лет назад. Если бы она вас даже увидела, то думаю, что…

– Нет, это невозможно. Мне нельзя рисковать.

– Будете ждать ее в машине, – неожиданно сказал горбун, поднимая голову. Глаза его в узком луче света казались почти белыми и такими холодными, что Хьюз опустил взгляд.

– В машине, и что дальше?

– Я дам вам камбиоль. Вы отвезете ее или лучше сразу после этого высадитесь и пойдете в управление. Остальное уже не ваше дело.

– Может, поедет кто-то из ваших? А зачем камбиоль?

– Нет, она должна увидеть ваше лицо, ведь есть большое сходство. В первую минуту она не разберется.

– Это только в кино все гладко получается, – сказал задумчиво лейтенант. – Один крик, и все полетит к черту.

– Вы поедете на машине, – повторил горбун, вставая. – Сейчас четыре десять. Позвоните с переговорного пункта. Поспешите, ибо она может уйти, если вообще ждет.

Хьюз встал.

– Потом я возвращаюсь сюда, так?

– Да, сразу же.

Найдя телефон, лейтенант позвонил в управление. Не так легко было соединиться с фон Гогенштейном, а другой фамилии он не знал.

– Господин советник, не было ли еще известий от моей невесты? – спросил он, услышав наконец сиплый голос старика. – Прошу прощения, что звоню, но я хотел бы узнать…

– Понимаю, отлично понимаю, она тут ждет вас. Хотите с ней поговорить?

– Был бы очень благодарен.

Через минуту раздался женский голос:

– Алло?

– Это ты, любимая? – спросил Хьюз, чувствуя, как трудно ему говорить.

– Да.

– Я хотел бы наконец увидеться и многое, многое рассказать. Могла бы ты прийти на Хогенштауфенштрассе? Я буду ждать тебя там в машине.

– Хорошо. – Голос был слегка запыхавшийся.

– Знаешь, но пусть это будет нашей тайной, хорошо? Не говори никому, где мы договорились встретиться. Я хотел бы, чтобы сегодня вечером ты была только моей.

– Хорошо.

– Значит, придешь, да? В половине шестого будет хорошо?

– Да.

– Ну тогда пока, любимая, до свидания, я очень по тебе скучал, – выдавил Хьюз и, не дожидаясь ответа, повесил трубку.

Он немного вспотел. Взглянув через стеклянное окно кабины, вытер лоб платком.

На складе, кроме горбуна, был водитель машины – большой, молчаливый, с бочкообразной грудью и узловатыми руками, в испачканном комбинезоне.

– Будет в половине шестого на Хогенштауфен, – сказал Хьюз, и ему показалось, что он выдал не свою тайну. – Что это? Что вы мне даете? – спросил он, когда горбун опустил затемняющие роллеты и в свете голубой лампочки распаковал полотняный сверток.

Это была разновидность никелевой ручки, оканчивающейся очень короткой острой иголкой. Ручка удобно лежала в ладони.

– Когда она сядет, машина сразу двинется. Вы обнимете ее таким образом… – Тут горбун неожиданно приблизился к Хьюзу, обнял за пояс и приставил зажатую в ладони ручку к его спине.

Хьюз почувствовал укол, дернулся и увидел кривую усмешку на узких губах карлика.

Шофер, тараща свои почти рыбьи глаза, сидел на продавленном диване, положив грязные ручищи на колени.

– Камбиоль ведь так не вводится?

– Я дам вам аконитин. Это лучшее средство. Без звука – результат мгновенный.

Хьюз оттолкнул протянутую ладонь.

– Я не хочу. Дайте камбиоль.

– У нас негде его прятать. Или вы считаете, что тут есть какие-то пещеры и подземелья, двери в шкафах? – усмехнулся горбун. – Что вы делаете? – добавил он писклявым голосом, потому что Хьюз повернулся к нему, сжимая кулаки.

– Я никогда не убивал женщин, и еще в таких обстоятельствах… Это подлость!

Горбун положил странный шприц на стол.

– Как хотите. Я вам не начальник. Я могу пойти вам навстречу в пределах разумного, но вы хотите следовать каким-то рыцарским обычаям во время операции. Это до добра не ведет.

– Где же ваш граммофон? – грустно спросил Хьюз. – И дайте немного водки.

Горбун вернулся через минуту с бутылкой и одним стаканом. Хьюз налил, отпил, вновь опрокинул в рот стакан с обжигающей жидкостью.

«Как бандит, для воодушевления», – подумал он.

– Итак, вы едете?

– Дайте граммофон.

Портативный патефон уже стоял на столе, горбун поднял крышку и вставил иглу. Лейтенант осторожно достал пластинку из конверта, положил на диск и запустил патефон. Раздались первые такты увертюры.

– Красивый мотив, – шепотом заметил горбун, но в этот момент что-то треснуло и раздался глухой мужской голос, говорящий очень медленно:

– Внимание, внимание. План «Фау» как «Возмездие»[109]. Изобретенный мною катализатор, распыленный в воздухе в форме суспензии или аэрозоля, вызывает быстрое преобразование атмосферного кислорода в озон. Реакция эта является эндотермической и поглощает большое количество тепла. Начинается резкое понижение температуры. Воздух, в котором место молекулярного кислорода занимает озон, перестает быть пригодным для дыхания. Озон уже в концентрации от пяти до пятнадцати процентов мгновенно вызывает отек легких, сильное удушье и смерть от паралича сердца и остановки дыхания у всех животных и людей. Рыба, кроме донной, поддается воздействию в течение одного-двух часов. Только рыба подо льдом может пережить атаку, проводимую моим средством. Растения задыхаются и вянут в течение десяти часов, потому что действие озона блокирует их дыхательный аппарат. Катализатор – это металлический порошок, состоящий из фракций выделенных мною металлов щелочной группы и определенного, искусственного радиоактивного элемента. Один грамм суспензии, распыленный в отношении один к десяти триллионам, вызывает преобразование нескольких сот миллиардов кубических метров кислорода воздуха в озон. При использовании одной сотой грамма, выброшенной в воздух при помощи метателя, я наблюдал смерть всех птиц, пролетающих на высоте от пятидесяти до девяноста метров над зараженной территорией в радиусе двухсот метров в течение двух часов, а также падение температуры на тринадцать градусов, которое вызвало проливной дождь с наступившим после него циклоном. Действие катализатора в форме А очень долговременное. Я до сих пор не открыл способа его обезвреживания. При достаточном рассеивании он перестает быть вредным, что происходит обычно в течение двух – девяти дней в зависимости от силы ветра, осадков и солнечной активности. К этому донесению прилагаю два грамма катализатора в форме В, а также схему распыляющего аппарата. Химический и процентный состав предоставлю позже.

Пластинка минуту шипела, затем игла соскочила в канавку, и механизм остановился. Хьюз завел патефон. Перевернул пластинку, но на ней до конца было записано сольное пение. Он еще раз прослушал запись донесения. Внимательно осмотрел черный диск.

– Где же это приложение?

– Боюсь, что я уже его видел, в Англии, – буркнул сквозь зубы Хьюз.

– Вы все поняли? – спросил горбун. – Ну, значит, что сейчас делаем? В крайнем случае можно передать это донесение, а вас мы постараемся перевезти в Швейцарию.

– А откуда вы знаете, не предоставил ли им Зейдлиц уже формулы катализатора? Я должен ехать.

Шофер встал. Хьюз набросил плащ. Горбун взял шприц, брошенный на столе, и подал ему.

– Вы уже заправили аконитин?

– Да. Сейчас он закрыт этим вентилем. Возьмите.

– Не надо лишних слов! – Хьюз вырвал у него шприц, положил в карман и вышел.

На дворе стоял черный «опель». Хьюз осмотрел двор, двери, опустил стекла и расположился на левой стороне сиденья. Он старался не смотреть на маленького человечка, стоявшего в проеме грязных дверей склада. Однако когда автомобиль повернул, он увидел его еще раз: стоит опершись о притолоку, левую руку прижал к груди. Казалось, что он смотрит вверх, где между темными стенами виднелся клочок неба.


Гогенштауфенштрассе была почти пустой. Машина стояла в тени большого круглого киоска под раскидистым каштаном, который рос в середине обруча из металлических прутьев. Откуда-то издалека донесся бой башенных часов.

Шофер, склонившийся над рулем, казалось, спал. Лейтенант выглянул в окно, за которым стучали по тротуару деревянные башмаки работниц, выходивших с какой-то фабрики. Затарахтел мотоцикл, затем проехала большая мотоколяска с рекламной вывеской. От стен, нагретых в течение дня, веяло удушливым мертвецким теплом.

«Если было второе донесение, то они уже массово производят это дьявольское средство. Уведомление Центрального управления мало поможет. Они будут нас травить как крыс. Однако, возможно, как главный инициатор проекта я буду иметь некий вес», – подумал Хьюз.

За машиной раздался звук легких, быстрых шагов. Он повернул голову в направлении овального окошка. Стройная девушка в маленькой, похожей на кепи, шляпке, из-под которой выглядывала каштановая прядь, подошла к киоску, неуверенно остановилась.

Он открыл дверь автомобиля.

Она постояла еще мгновение. И он молчал, опасаясь, чтобы его не выдал голос. Затем раздался один шаг, второй, загородила собой доступ воздуха и света. Тут же на уровне его глаз показалось лицо девушки, которая наклонилась вперед.

– Это… это вы? – шепнула она. – Инженер Зейдлиц?

– Это я, садись. – Голос его растворился в шуме мотора, который неожиданно заработал.

Машина дернулась, а он потянул ее за руки, так что она упала ему на грудь, потеряв равновесие. Второй рукой, держа ее над спиной девушки, он захлопнул дверцу.

Она быстро освободилась из его рук, он не препятствовал ей в этом. Хьюз мог, собственно говоря, уже в этот момент применить шприц, но его удивили ее слова.

– Это вы? – сказала она вопросительным тоном.

Она оперлась на боковую стенку. Радужная оболочка ее больших, словно удивленных, глаз ближе к зрачкам становилась еще более голубой. Она внимательно смотрела на него.

– Я представляла себе вас иначе, – сказала она почти шепотом, так что он скорей догадался, чем услышал. – А вы, значит, такой…

До этого момента он сидел неподвижно, пораженный. Он надеялся или на возглас удивления, или на поцелуй: в обоих случаях он должен был ее убить. Она же сидела на краю кожаного сиденья, сложив белые руки на маленькой сумочке, не отрываясь смотрела на него.

– Не узнаешь меня? – сказал он наконец охрипшим голосом.

– На фотографии вы были… Ты был другой.

На фотографии. И вдруг Хьюз все понял. Значит, это была заочная помолвка; тысячи таких связей организовывала Заграничная организация НСДАП, и одним из подписчиков этой акции оказался также инженер Зейдлиц. Лейтенант почувствовал, что на лбу у него выступает пот, а руки начинают дрожать, и отодвинулся еще дальше, чтобы не выдать себя. Напряжение последних минут неожиданно покинуло его, оставив пустоту в душе, слабость и огромное облегчение.

– Хуго? Что с тобой, Хуго?

В этот момент он совершенно забыл о том, что существует некий инженер Зейдлиц. Девушка, напуганная его странным поведением, приблизилась, и тогда он неожиданно схватил ее в объятия, резко, будто искал у нее защиты от самого себя, будто боялся, что может сейчас совершить непоправимое.

<p>Два визита</p>

Попрощавшись с Лоттой, которую он проводил на вокзал, потому что она взяла только однодневный отпуск в своем бюро, чтобы увидеться с ним, лейтенант направился в управление. Было уже довольно поздно, но там его ждала записка от фон Гогенштейна. Поэтому он поехал на частную квартиру советника.

В гранатовом кабинете был только один источник света – большая лампочка под бледно-зеленым абажуром.

– Так, значит, завтра вы едете в Леверкузен?

– Да. Все, что требовалось, я сделал. – Хьюз закурил папиросу, наклонившись к пламени большой хрустальной зажигалки. Ему хотелось узнать, как обстоит дело с формулой. Как обычно, лучшим способом узнать что-либо было молчание.

– Испытание, как вы знаете, принципиально подтвердило ваше донесение. Я думаю, что уже вскоре начнется серийное производство этих распылителей для самолетов.

– Могу я узнать, когда на деле будет применено это средство?

– Все в руках фюрера. Возможно, что уже бы началось, если бы не ваше затянувшееся отсутствие.

Хьюз отступил в тень.

– Я хотел вас о чем-то спросить… Да, почему вы не передали полное описание нашему человеку перед отъездом на Мальту? Это было неразумно, тем более что, как я слышал, невозможно выполнить точный анализ этого порошка. Кажется, что там есть какая-то органическая примесь? Если бы вы послушали совет нашего человека, столь ценный документ уже два месяца как был бы в нашем распоряжении. Вы же, надеюсь, не боялись, что правительство вас забудет? Фюрер никогда не нарушает данного слова.

– Может, я поступил плохо… но, наверное, вы понимаете чувства человека, который достиг результата, скажем так, необычного. Я записал формулу и, впрочем, изготовил специальную ампулу, в которой ее ношу. Если ее откроет человек, не знающий системы, то это спровоцирует взрыв и уничтожение содержимого.

– Но ведь ее не было у вас в багаже? – сказал явно удивленный Гогенштейн. Одновременно он будто бы немного смутился.

«Обыскивали чемоданы, – подумал Хьюз. – Какое счастье, что я выбросил фотоаппарат! Ну-ну, не очень-то они доверяют друг другу».

– Нет, она у меня с собой.

Хьюз – возможно, под влиянием послеполуденного приключения – решил сыграть ва-банк. Нужно было блефовать: насколько долго они будут думать, что формула у него, настолько долго будут с ним считаться. Он достал из внутреннего кармана вечное перо, открутил поршень и вынул находившийся под ним черный рулончик с двумя цветными головками: голубой и желтой.

Прежде чем советник протянул руку, он вложил рулончик в перо и закрутил поршень. Это было его собственное донесение, которое он должен был отдать по указанному Гуттеном адресу.

– Однако вы поступаете легкомысленно. А если бы вас обокрали?

Гогенштейн с трудом сдерживал желание немедленно получить формулу. Однако преимущество все время было на стороне лейтенанта, который затушил окурок сигареты и, вставая, заметил:

– Я знаю формулу на память, а на пленке она зашифрована.

Он сказал это, чтобы окончательно обезопасить себя. Даже как Зейдлиц он не слишком доверял обещаниям гитлеровского сановника.

Когда он вышел, было уже абсолютно темно. Автомобиль Гогенштейна отвез его к зданию, в котором он должен был переночевать. Когда машина отъехала, Хьюз двинулся прямо по улице. Автобусы курсировали. Он доехал до рынка, вышел и, петляя, добрался до фотомастерской на маленькой старой улочке, сужающейся высокими откосами толстостенных домов.


– Есть уже специальное сообщение для вас, – сказал мужчина в запачканной рубашке, когда Хьюза проводили в маленькую комнатку на первом этаже. – Как раз минуту назад приняли.

– Подтверждение получения, да?

Радиостанция была, с точки зрения возможности обнаружения, мобильная и находилась где-то за городом. Здесь были только аппараты, работающие на прием.

– Да. Я думаю, что, когда они прочитают ваше донесение, в министерствах немного возбудятся, – добавил он не без злорадства, глядя в лицо лейтенанту, потому что знал содержание переданного сообщения. Только информацию необычной ценности передавали таким рискованным способом.

– В пять утра я еду в Леверкузен. Там нет никого из наших, так?

– Нет. Но вы получите от нас в дорогу «бонбоньерку».

Из лежащего на полу чемодана он достал упакованную в восковую бумагу коробочку, вынул из нее серебряный массивный портсигар и подал лейтенанту.

– Что это?

– Ну, простите, даже вы этого не знаете? – Он отобрал металлическую коробочку и открыл ее, показывая Хьюзу плотно упакованную внутреннюю часть малюсенького радиоприемника. Две, не толще карандаша, батарейки по краям замыкали позолоченные перегородки, где за тонкими экранами из алюминиевой фольги лежали, одна за другой, зеленые катушечки и серебряные лампочки.

– Аппарат работает принципиально без тока. По нашему сигналу датчик включает цепи, тогда механизм начинает передвигать под пером ленточки бумаги. Все происходит автоматически. Работает не громче часов, так что вас не выдаст. Носите в заднем кармане, только смотрите не перепутайте с портсигаром, – усмехнулся он.

– Ну хорошо, но я могу вам дать знать о себе?

– Нет. Но с завтрашнего дня каждый вечер у вокзала будет стоять наш автомобиль. Номер 678482. Запомните. Вы скажете: «Инженер Зейдлиц хотел бы прокатиться» – этого достаточно. Автомобиль будет ждать ежедневно с восьми до десяти. Вы на нас в принципе не рассчитывайте – только в случае чего-то очень важного: мы не можем без крайней необходимости выходить в эфир. Вы получите телеграмму прямо из центра, с островов.

<p>На грани…</p>

– Доктор Грен дал вам посмотреть проект договора?

– Да. В принципе я согласен на все условия.

– Отлично. Прежде чем вы его подпишете, приглашаем вас на двойное торжество. После обеда пройдет показ нового вооружения на местном полигоне, это в нескольких километрах за городом. Упоминал ли советник Гогенштейн о наших новых зажигательных ракетах? Не думайте, что мы тут в стране бездельничаем. Затем мы поедем сразу в наш клуб. Как я сказал, торжество двойное: мы отметим ваш приезд и одновременно будем чествовать инженера Пильнау, который получил похвальную грамоту ОКВ за свои детонаторы.

– А подписание договора?

– О, думаю, что это произойдет завтра утром. Вы же не сбежите от нас, правда? – рассмеялся главный инженер, так что даже цепочка от часов начала прыгать на его круглом животе. – Приглашаю вас на наш скромный обед.


Полигон был виден уже издалека – так высоко вздымались стены из деревянных бревен с пущенными поверху кольцами колючей цинковой проволоки. Среди зеленых и желтых полей он длинным острым клином врезался в распаханную землю. С двух сторон стояли караульные будки, а затем следовал ряд столбов и настилов. «Пожалуй, воспользуюсь здесь чем-нибудь», – подумал Хьюз, когда машина остановилась на холме, искусственно насыпанном из светлого песка. Перед маленьким деревянным строением стояли несколько высокопоставленных офицеров. При представлении Хьюз заметил, что его фамилия произвела большое впечатление. Присутствующих проводили между двумя стенами, снизу вкопанными в землю, а наверху соединенными железными трубами. За поворотом этого рва-коридора показалась куча мешков с песком, а за ней зацементированный колодец из бетонных колец. Хьюз по железной лестнице спустился вниз вслед за щуплым офицером в мундире летчика с отличительными знаками штаба. Гибкая крыша опустилась, над головами раздался скрежет подтягивающих болтов. Через минуту внутри посветлело. С трех сторон появились круглые, полные света окуляры перископов. Лейтенант приблизил глаза к оптике. Он вздрогнул, потому что над его головой раздался искаженный телефоном голос:

– Прошу внимания! Внимание! С запада приближается самолет, который сбросит зажигательные бомбы нового типа.

В окулярах был виден довольно широкий, треугольной формы отрезок луга, окруженный многосотметровым ограждением из деревянных бревен, покрытых стекловидным веществом. Все пространство между свежими досками было заполнено высокой травой, смешанной с лиловыми пятнами клевера. В каких-то двухстах метрах от наблюдательного бункера стояли деревянные и кирпичные домики, напоминающие на скорую руку возведенные виллы. Перед одним паслось несколько овец. Над столбами заграждения неожиданно показалось коричневое пятнышко. Это был истребитель «Мессершмитт-210». Он развернулся в воздухе, и его два тупых серебристых обтекателя наклонились к земле.

Темная тень стремительно пролетела над лугом, из нее брызнул длинный узкий сноп сияющих медью снарядов. Когда они достигли травы, повалил черный густой дым, а вслед за ним возник яркий пурпурный свет. И неожиданно мириады пылающих осколков рассекли пространство, которое заполнилось кривыми линиями огня. Овцы бросились врассыпную с горящей и дымящейся шерстью. «Мессер» уже набирал высоту, поднимаясь вертикально вверх, и остались только пылающие руины домиков, град медленно падающих осколков и кружащиеся хлопья копоти. Низко опавшая трава почернела, закрытая синеватой мглой. Прошло несколько минут.

Сбоку открылись двойные ворота, висевшие на вбитых в бревна крюках. Из них вышла колонна людей. На некоторых, кроме повязок на бедрах, ничего не было, на других была измятая рваная одежда. Почерневшие, исхудавшие, видимые с уровня земли (бункер был опущен в грунт по самый купол) на фоне голубого неба, они имели странный вид. Некоторые шатались, словно теряя сознание на ходу, другие плелись, цепляясь за товарищей закинутыми на их шеи руками, чтобы не упасть. За ними вошли несколько солдат СС с собаками. Волкодавы рвались на поводках, окропляя голых людей слюной из тяжело дышащих пастей. Видимо, раздался приказ, неслышимый через толстые стекла и сталь бункера, в который не проникал снаружи ни один звук. Люди садились на траву, с тревогой осматриваясь по сторонам, и тогда их лица, осунувшиеся и почерневшие, словно прокопченные, появлялись в окулярах. Вновь захрипел динамик. Солдаты поспешно отошли назад, за высокие ворота, и на их месте показались два человека в коричневых прорезиненных костюмах и круглых, как у водолазов, шлемах на голове. Они установили на расстоянии нескольких сотен метров от сидящих что-то вроде серебряного прута, закрепленного на треноге, после чего двинулись к забору, разматывая за собой провод, который тянули от этого приспособления. Когда за ними закрылись двери, участок луга с черным пятном выжженных позади домов и непроницаемыми для солнца досками забора представлял собой замкнутое пространство. Люди, сидевшие на земле, проявляли беспокойство. Несколько человек встали, видимо что-то говоря; неожиданно двое или трое побежали в направлении тянущегося поодаль от них красного провода.

Но едва они его достигли, мягкая круглая радуга объяла верх серебряного прута. Бледно-зеленовато-розоватый шар, поколыхавшись минуту, исчез. Сразу за этим появились крупные, как разбитое стекло, капли дождя, хотя небо было без туч.

Двое мужчин уже стояли на коленях и рвали провод. Хьюз увидел в руках одного разорванные концы медного проводника.

Прошло несколько минут. Сидевшие на земле начали проявлять беспокойство. Одни вставали и бежали, другие падали, видимо крича, потому что их губы шевелились. Некоторые бросались в стороны, толкаясь, наступая друг на друга, падая. Через стеклянные окуляры не доходил ни один звук, видны были только извивающиеся тела и страшные, опухшие лица с широко раскрытыми ртами, которые покрывала розовая пена. Они пытались взобраться на забор, дрожавший под отчаянными бросками тел, и падали, потому что он был высоким и прочным. Потом один за другим, как охваченные огнем листья, они оседали и исчезали в высокой траве. Все больше тел билось в конвульсиях на лугу.

Еще несколько человек бегали, поднимая руки и судорожно изгибаясь, но и они упали. В высоких зарослях овсяницы тут и там виднелись темные спины или черные лица с мертвыми глазами.

В бункер стал проникать приятный, освежающий запах озона. Одновременно Хьюз, который инстинктивно до боли в ладонях вцепился в железные поручни бронированного укрытия, почувствовал, как что-то дрожит в его кармане, – долгое время он не осознавал, где находится. Он закрыл глаза и стиснул зубы. Осторожно коснулся ладонью одежды: радиоприемник, спрятанный в кармане, работал.

– Прекрасно, прекрасно, – говорил майор, положив руку на плечо Хьюза. – Поздравляю, господин инженер, какая мощь! Колоссально, – повторял он, – колоссально.

– А не повредит ли это местному населению, если катализатор будет рассеян на поля? – неожиданно спросил Хьюз, который усиленно старался прийти в себя.

– Как это? Мы ведь применяем ваш замедлитель как пятипроцентную добавку, – сказал удивленно майор.

Хьюз прикусил язык и решил быть осторожней, задавая вопросы. В это время через калитку вытащили трехколесную тележку с авиационным мотором и четырехлопастным винтом, и люди в комбинезонах пустили струи воздуха на середину площадки, развевая искусственным ветром траву. То и дело новые трупы показывались из нее, как при спуске воды из пруда. Раздался скрежет замков. Железная крышка поднялась над крутой лестницей, и в отверстии, окаймленном небом, показалось улыбающееся лицо главного инженера.

– Вы видели? Да-да, отличные результаты, достойные высочайшей награды, господин инженер. – Он похлопал выходящего Хьюза по спине и радушно приобнял за талию.

Офицеры, которые вышли из других бункеров, также подходили к нему, чтобы с уважением пожать руку. Все были при полном параде.

– А сейчас мы поедем в наш клуб и развлечемся в тесном кругу.

– А эти люди, кто они? – спросил Хьюз, когда они уселись на кожаных, красных, сияющих подушках «мерседеса».

– Какие люди? Ах те, на лугу? Не знаю, их чаще всего доставляют нам из Освенцима. Знаете, что я хотел сказать… Да, это будет небольшой бал. Я думаю, что вы хорошо развлечетесь.

– Господин инженер, я хотел бы действительно отдохнуть… Не мог бы я…

– Нет, вы так с нами не поступите. Это исключено. Скоро мы будем на месте, дорогой инженер, ведь все это в вашу честь. Мы должны отметить ваш приезд. Вы познакомитесь с инженером Пильнау, который сконструировал эти зажигательные снаряды… Ну вот мы и прибыли. Прошу, вы позволите, моя жена специально для вас выбрала отличный костюм: правда, я не сказал вам, что это будет такой небольшой маскарад. Бал масок, вы знаете, – быстро говорил главный инженер, открывая двери «мерседеса».

Хьюз подумал, что переодетым ему будет легче исчезнуть; впрочем, до момента прибытия автомобиля оставалось около часа.

Спускались сумерки, хотя верхняя часть неба была еще светла. Они вошли в холл, украшенный с большой пышностью. Мраморные львы стояли на страже по обеим сторонам гардероба.

– Я хотел бы воспользоваться телефоном, – обратился лейтенант к инженеру.

Тот кивнул лакею в зеленой ливрее, обшитой золотом. Камердинер проводил его через выдержанный в пурпурных тонах коридор к стеклянной двери. Слева за ней была небольшая кабина.

Хьюз вошел, зажег свет и, убедившись, что никто не может увидеть, что он делает внутри, сидя снял трубку с рычага и положил на столик. Поспешно достал из аппаратика покрытую печатным текстом ленту бумаги. Положил на колени ключ к шифру и начал составлять буквы.

«Зейдлиц мертв, – гласило донесение. – Смерть вызвана сердечным приступом, подозревается отравление строфантином. Остерегайтесь доктора Мебиуса, который может быть в Леверкузене».

Дальше он не дочитал. Кто-то бежал по коридору и звал: «Господин инженер Зейдлиц!» Двери кабины затряслись, их пытались открыть снаружи.

– Вы там, господин инженер? – спросил женский голос.

Он смял бумагу, машинально положил в рот и проглотил. Захлопнув аппаратик, положил его в карман, повесил трубку на рычаг и вышел, непроизвольно тронув ладонью карман для часов, в котором лежала ампула с цианидом. В дверях стояла высокая полная госпожа фон Гогенштейн в одеянии из развевающегося зеленого и голубого тюля, среди которого поблескивали пластинки, имитирующие рыбью чешую. В руке она держала цветной клетчатый костюм, с которого свешивалась зеленоватая бахрома.

За ней стояли две молодые женщины, уже переодетые. Одна, цвета воронова крыла брюнетка с вишневой розой в волосах, окутанная снежной кружевной шалью, представляла испанку. Другая, маркиза – блондинка с удивленными глазами, вся словно из тонкого фарфора, в огромном напудренном парике, – шелестела большим кринолином.

– Где же вы прячетесь, господин инженер? Мы приготовили специально для вас великолепный костюм. Как только вчера я узнала о вас, и подумала, что это будет замечательно. – Все окружили его и, хохоча, проводили на первый этаж.

Маркиза опустилась перед ним на колено, сминая оборки платья, чтобы приложить к ногам клетчатый материал. Испанка, заходясь от смеха, подала ему кожаный белый мешок, из которого выглядывали костяные трубки. Жена советника надела ему на голову клетчатую шапочку. Хлопая в ладоши и смеясь, они с минуту любовались своим творением.

– Вам надо быстро переодеться, мы вас ждем, – сказала госпожа фон Гогенштейн и вышла со спутницами.

Хьюз огляделся вокруг, подошел на цыпочках к двери – женщины шептались, не отходя. Он все еще не мог понять, чья фамилия была в донесении. Но она была ему известна. Он знал это наверняка. Сидя и машинально перебирая предметы своего костюма, он впервые внимательно присмотрелся к этим суконным тряпкам. Это был народный костюм шотландского горца, в каком Хьюз часто щеголял мальчиком, а затем и во время учебы в Абердине. Он чуть не закричал. Он держал в руках белый мешок – это была волынка – и видел вересковые заросли под Данди, освещенные оранжевым закатом. Три старые легавые бежали впереди, он как раз следовал за ними, перезаряжая ружье, из ствола шел горький запах пороха. А немного сбоку на фоне лилового неба вырисовывалась темная фигура скучного гостя его отца – строгого, всегда холодного и спокойного, с лицом, загоревшим до бронзового цвета, которое освещалось каким-то злым блеском, когда сквозь облачко дыма были видны падающие в траву перепелки. Доктор Мебиус…

Какие пути привели этого космополита в Леверкузен? До этого момента Хьюз не отдавал себе даже отчета в том, что Мебиус был немцем. Но что ему было о нем известно?

Он открыл дверь. Раздался хор негодующих голосов.

– Извините, – сказал он, – вы выбрали для меня шотландский костюм. Я очень извиняюсь, но сейчас не хотел бы переодеваться в британца, когда…

– Ну что вы говорите, это ведь игра, мы просим скорее переодеться, ведь другого нет, это идеально, – кричала одна, перебивая другую, а жена советника подтолкнула его большой, унизанной перстнями ладонью:

– Ну не привередничайте, очень прошу, – и закрыла дверь у него перед носом.

Они считали, что это каприз. Взволнованный, взбешенный, Хьюз минуту постоял за дверями. Подошел к окну – оно было слишком маленьким, чтобы можно было сквозь него протиснуться. Что делать? Он посмотрел на свой костюм, лежавший на диване. В коридоре его сторожили три глупые бабы. Какой-то злой, нервный смех сотряс его. В конце концов, доктора может не быть на этом маскараде. Откуда ж ему взяться? Он посмотрел на часы. Еще полчаса до того времени, когда прибудет машина. Он сел и стал переодеваться. Когда закончил подвертывание высоких носков, постучали: это была маркиза.

– Ну вы и копаетесь, – сказала она.

– Отлично, – взвизгнула испанка, вошедшая вслед за ней в комнату.

– Сейчас, сейчас. – Жена советника покопалась в сумочке и достала маленькие светлые усики, при виде которых Хьюз вздрогнул.

Его подвели к зеркалу. Протесты их только рассмешили, нашлась бутылочка клея, и через минуту жена советника прилепила ему под носом пучок светлых волос.

– Еще минутку, – воскликнула она, когда он хотел встать.

Достала из сумочки серебряный цилиндрик, из которого выдвинулась розовая блестящая помада, и разрисовала лицо Хьюза пятнышками, похожими на веснушки.

Женщины взорвались смехом, когда рядом с выходящими показался советник.

– Узнаешь?

– Какой-то шотландец, да, совершенно не похож на Зейдлица?

Открылись большие резные двери, хлынули свет и музыка. В глубине двигалась фантастически цветная толпа, которая расступалась и сходилась, кружась в такт музыке. Маркиза легко оперлась на руку лейтенанта, и они двинулись, вовлеченные в круг танцующих.

Музыка звучала все громче. Отовсюду доносились смех, крики, визг, а сверху, из укрытой в тени черной панели галереи, постоянно сыпались приятно пахнущие ленты серпантина и конфетти, разлетаясь над головами танцоров тысячами золотых, малиновых и белых искр. Ноги заплетались в длинных цветных полосках бумаги. Из горячей толчеи вырывались лица, то полуприкрытые черной маской, то скрытые за ниспадающей вуалью, то запертые, как фруктовая косточка, в серебряных рыцарских шлемах. Какой-то бравый мексиканец в огромном сомбреро с лязгающим при ходьбе театральным «кольтом» наскочил на них, так что они едва увернулись. В другом зале, двери которого были открыты, неожиданно воцарился пурпурный полумрак, оттуда плыла медленная, переливающаяся мелодия танго.

– Я устала, – шепнула маркиза.

В ее огромных глазах дрожали капельки света. Она сильно оперлась на плечо Хьюза, который пробирался к стене в круговороте танцующих. Оттуда, постоянно толкаемые людьми в масках, они прошли во второй зал. В его стенах, украшенных сверкающим кафелем и толстыми стружками металла, находились глубокие узкие ложи, отделенные друг от друга бархатными стенками. Они уселись, и в тот же момент в узком проходе показался смуглый официант в белой манишке. Он склонился в поклоне. В глубине мелькали тени танцующих. Невидимый оркестр на минуту умолк, и рефлектор, водивший все это время красным лучом у них над головами, вдруг вспыхнул ярко-зеленым светом. Посветлело. Маркиза что-то заказала, официант засуетился, и над головой лейтенанта загорелась розовая лампочка.

Зазвенело тонкое стекло. Густое вино тяжело лилось в конические рюмки, рассыпая в воздухе искры золота и рубина. Они чокнулись. Оркестр начал играть приятную, очень ритмичную мелодию, сопровождаемую стоном труб. Пары проплывали мимо входа в ложу, заглядывали в нее с интересом и шепотом обменивались впечатлениями. Некоторые немного задерживались, кружась в ритме музыки, и уходили. Хьюз пытался спрятать лицо в тени, но лампа над его головой не давала этого сделать. Он в молчании пил сладкое вино, когда белый арлекин словно дух, с надетым на голову муслиновым колпаком склонился перед его спутницей, которая извиняюще улыбнулась и выбежала на паркет. Он остался один. Музыка становилась все медленней.

Лейтенант налил себе вина и выпил. Голубые шали, серебряные ленты, охапки цветов сливались в лучах света с цветом старого вина. Когда он не следовал взглядом за пробегающими, цветные пятна смазывались в одно целое, будто бы перед входом в ложу извивалась кольцами пестрая змея с блестящей чешуей. Музыка играла все медленнее, что действовало усыпляюще. Его охватила апатия. Только теперь он почувствовал усталость: в предыдущую ночь он не спал, обсуждая план поездки в Гамбург. Он посмотрел на часы: оставалось еще пятнадцать минут.

Свет в зале изменился, несколько желтых плоских лучей упали на танцующих. Неожиданно ложу заслонила тень: он поднял глаза. На пороге стоял мужчина во фраке, с лицом, закрытым черной маской. Сквозь узкие прорези смотрели темные глаза.

Они обменялись взглядами. Тот, скрытый за маской, внимательно всматривался в неприкрытое лицо Хьюза. Молчание длилось – позади смутно мелькали пары. Хьюз резко встал, и тогда тот бесшумно отступил, влился в непрерывное движение. Исчез.

Лейтенант сел. Сердце у него молотом билось в груди. Он почувствовал дрожание рук. «Я взволнован, – подумал он, – причина в вине». Он вытянул пальцы и внимательно на них посмотрел: они не дрожали. Хотел встать, но задержался еще на минуту. Теперь мелодия рвалась, звенела медными синкопами. Он старался найти взглядом мужчину во фраке, но все пары в полумраке были похожи. Странным был этот наклон головы. Как будто бы что-то напоминал. Все более нетерпеливо он изучал взглядом проходящих. Какая-то пара задержалась у входа в ложу, женщина в золотой шали, медленно кружась, мела землю тяжелыми складками шлейфа. Ее спутник – не он ли это был?

– Видишь? Посмотри, – шептала она. В прорезях черной маски блестели зрачки.

Хьюз отвернулся, хотел потушить лампу, но выключатель затерялся где-то в темном горельефе стены.

Опять этот высокий мужчина, нет, пожалуй, не он, потому что у него была другая партнерша. Нет, это кто-то другой, выше. Тот исчез в темноте. Хоровод танцующих в одном месте поредел. Далеко, у противоположной стены, в раме в форме золотой лиры сияло гладкое зеркало. Над ним сверкал букет стеклянных голубых роз. Из глубины черного стекла над консолью ложи выглянуло бледное как бумага его собственное лицо. Это продолжалось недолго, как предостережение. Голубой туман оседал в зале. Кроме танцующих, никто не приближался к ложе; ему казалось, что они смотрят на него с возрастающим удивлением. Хохочущие женщины, приближаясь, замолкали.

Он встал. «Надо потанцевать. Таким образом я выйду, дойти бы только до лестницы», – подумал он.

Он сделал шаг вперед и оказался в густой толпе. Не следуя за мелодией, он постоянно сталкивался с людьми. Толпа росла, завораживающе кружились огни.

– Посмотри, видишь? – сказал кто-то сзади. Он резко повернулся, задев какую-то женщину.

– Ну-ну, вы не в Англии, господин шотландец, – сказал кто-то хриплым мужским голосом.

Взбешенный, он двинулся вперед. Где же дверь? Он шел, все время толкаемый парами, и ему казалось, что длинный хоровод, медленно кружась, иронично движется за ним: из лилового мрака выглядывали уроды, головы обезьян и попугаев, черные маски со светящимися за прорезями острыми взглядами, указывая на него глазами. Неожиданно он рванулся, вышел на пятачок свободного пространства и отступил так же резко: он увидел самого себя в глубине высокого зеркала, с лицом, обнаженным вертикальным светом до самых мелких морщинок. Он порывисто оперся спиной о зеркало. К нему приближался, медленно кружась, мужчина, тот самый – неужели это Мебиус? Они двигались возле него так близко, что он почувствовал тяжелый запах духов женщины. Выполняя длинное па, мужчина повернул к нему закрытое маской лицо. Наклонился к девушке, укутанной в длинные темные ленты, и что-то прошептал. Не сказал ли он «Хьюз»?

Лейтенант с трудом сдержал крик «неправда», который чуть не вырвался у него, и когда тот отступил извилистым путем среди танцующих, двинулся за ним.

«Я должен его опередить», – подумал он. Тот где-то пропал. Хьюз почти бежал, резко толкая танцующих, его тоже толкали. Он сильно споткнулся, кто-то громко рассмеялся. Запыхавшийся, он уже был недалеко от двери второго зала. Еще несколько шагов, и вдруг музыка смолкла. Сверху ударил яркий белый свет. Раздалось несколько слабых хлопков, и воцарилась тишина. Толпа постепенно распалась на пары, сиявшие всеми цветами радуги, оставив его одного на свободной зеркальной поверхности паркета. Он стоял как голый в середине большого круга окружающих его масок и с отчаянием осматривался. «Они ведь не могут знать», – подумал он.

Стоящие подвинулись, кто-то протискивался сквозь толпу – это был советник фон Гогенштейн, без маски, во фраке, а на белой груди у него посверкивали, играли огоньками бриллианты орденов. За ним шли трое мужчин: двое в мундирах, а третьим был черный в маске.

– Прошу внимания, – торжественно начал старик, выходя из круга присутствующих, – представляю вам…

– Прочь, немецкая свинья! – крикнул лейтенант, поднося ко рту сжатую ладонь. – Да, это я, я, но меня вы уже не возьмете.

Он изо всех сил стиснул зубы, и последнее, что он услышал, был еле слышный треск лопающейся стеклянной оболочки.


Перевод Язневича В.И.

День Д[110]

В кабинах связи флагманского линкора горели все лампы. Свет падал сверху, оставляя тени на выпуклых головках заклепок. Одна стена была завешена картой Канала, в синеву которого, как коричневый гриб, вдавался полуостров Шербур. Офицеры сидели за узкими пультами аппаратов Хьюза и с наушниками на голове принимали информацию. Клавиши щелкали, белые стрелки метались по матовому стеклу, вращающиеся барабаны направляли бумажные ленты под латунные дыроколы, которые вырезали на них сложную систему отверстий. Телетайпы заполняли четко разлинованные голубые листы бумаги, которые получал лишь лейтенант Баргей. В коротких перерывах он поднимал голову, бессмысленно хлопая глазами. Миэр резко отодвинул наушники, потер припухшие уши и посмотрел на часы.

– Бал только начинается, сейчас три сорок…

– Сколько штук ведешь?

– Семьдесят, в том числе два монитора[111].

Снова синкопами рваных звуков запели наушники. Молодой сержант, жующий резинку, скривился, расстегнул два крючка на воротнике и в пустой квадратик целлофана, наложенного на огромный лист скоросшивателя, вписал: «167-й полк морской пехоты, 3-я рота».


На востоке рыжели месторождения железных туч. В предрассветном небе, как обрывки белого меха, застыли ледяные облака. Волнение черных вод разрывало клубы тумана на свободно раскиданные завесы, между которыми сновали корабли.

Над муравейником низких десантных лодок возвышались мрачные корпуса морских гигантов, вздымающих носами высокие волны. Плоские беструбные теплоходы, веретенообразные амфибии, стальные скорлупки с малокалиберными орудиями, катера на авиационных двигателях рисовали на воде частую сетку белых пенных следов. В центре всей группы горизонтальный бег пенистых волн разрезал монитор; его покрытые ракушками бронированные борта мягко выныривали из воды.

Сквозь шум и тарахтение турбин прорвались отдельные жужжащие звуки. Из-за туч начали показываться звенья самолетов, сквозь пушистые клубы пара они двигались на юг. Органный вой моторов, подкрепленный ритмичным грохотом «либерейторов»[112], четко рассекали «лайтнинги»[113], большими сияющими стрекозами опускающиеся к воде. Высоко на разных уровнях лазури появлялись белые полосы: это были следы невидимых самолетов, которые обозначали свой путь водяным паром, превращенным морозом в стеклянную дорожку из ледяных иголок. Машины, ведущие на буксире длинные составы планеров, шли в трех ярусах. «Спитфайры»[114] вылетали из-за пузатых туч, словно плоские широкие ножи, брошенные рукой жонглера. Переваливаясь на крыло, они разрезали туман и разлетались во все стороны, разрывая металлическую нить полета. От огней востока до лиловых теней запада небо дрожало от алюминиевых искр. Хоральный грохот взрывов накрывал пространство.

Лейтенант Феирфакс, стоявший на палубе, смотрел вверх. Глубина горизонта, разлинованная строем планеров, вычерчивающих сетки пространственной перспективы, тянулась до самого слияния воды и воздуха. Все новые стальные стаи гудели и уходили в полумрак скрывшегося за туманом побережья.

Вдруг отдельные звуки, перемежаемые моментами тишины, слились в оглушительный грохот. Высокая дробь материковой противовоздушной артиллерии, глухой голос тяжелейших крепостных орудий, пение фугасных бомб, дрожащий ритм ручных и танковых пулеметов слились в бурю стихий. Языки пламени вырывались из дул, оборачиваясь над головами пунктиром трасс и басом артиллерийских взрывов.

Осколки начали бить по воде металлическим дождем. Высоко висящие штурмовики неожиданно становились на крыло и, вертикально падая, высверливали в воздухе желоба, наполненные дьявольским визгом. Феирфакс посмотрел на черный циферблат часов и сбежал по трапу.

В узком коридоре столпились его люди, над головами мигали желтые пузыри ламп, отражающиеся в уменьшенном виде на выпуклостях шлемов. Канонада доходила сюда, словно голос бури, в который сливались один за другим грохотавшие бортовые залпы ближайшего монитора. Были слышны даже стоны бронированных башен, придавливаемых страшной силой отдачи к поддающемуся корпусу.

– Ребята, уже началось, – сказал лейтенант, не узнавая своих людей – в стандартных сферических шлемах все выглядели на одно лицо. – Через четыре минуты они высаживаются. Мы пойдем во второй линии, приготовьтесь.

По двойной шеренге пробежала волна дрожи. Раздался лязг поднимаемого оружия. Глубокие тени от вертикальных огней ложились на лица.

Поднявшись по трапу, лейтенант едва успел высунуть голову на уровень палубы, когда воздушная волна едва не сбила его с ног.

Монитор приблизился к ним, как черная, выросшая из темноты скала. Его вертикальная, нависающая над головой стена застыла в нескольких метрах, а над ней, как трехпалая рука, торчали дула орудий сорокового калибра.

Но их судно уже набирало ход, отдаляясь от опасного соседа. Берег, как гигантский, плашмя брошенный серп, на который накатывались длинные гребни волн, бежал навстречу. Поднимались фонтаны взрывов, по воде расходились круги клочковатой грязной пены.

Феирфакс обернулся, встретился взглядом с Хеджином.

– Пора! – закричал он, бегом двигаясь вперед.

Железо громыхало под тяжелыми шагами моряков. Одновременно корабль споткнулся о волну, зацепился носом за невидимое дно и, оседая, тяжело зарылся в песок, и только корма его, подталкиваемая сзади работающим винтом, отчаянно рыскала вправо и влево. Загрохотали цепи, упала в воду сколоченная из досок аппарель. Люди с разбегу прыгали в воду, которая была тут по пояс, и, поднимая оружие, брели к берегу.

Черные ленты боеприпасов перекрещивались на спинах солдат с белыми полосами спасательных поясов. Фланги прикрывала дымовая завеса, но заградительный огонь прорывался сквозь нее, ослепляющими ядрами вгрызаясь в воду, рассыпаясь низко жужжащими осколками.

Лейтенант подтянул ремешок шлема и побежал. Он еще видел, как намного быстрее его плывет вперед высокий, как дом, нос корабля, пропахивая в песке глубокую колею, которую тотчас же заполняла вода, и открываются двойные ворота. Из нутра корабля выползали один за другим «шерманы»[115], тяжело падали в воду и начинали в ней виться, как зеленые черви. Отбрасывая назад целые груды песка и ила, они цепкими гусеницами мололи гравий и упорно ползли на сушу.

Первая цепь уже была не видна. После нее остались только тающие столбы черного дыма от зигзагом расставленных шашек и резкий запах тротила. Впереди вспыхнули зеленые огни, выпущенные из ракетницы. Феирфакс скрестил руки над головой, крикнул и побежал, подгоняя людей.

Однако тут же упал на песок, который брызнул, будто вспоротый прутом. Сбоку они попали в столь неожиданный фланговый автоматный огонь, что лейтенанту показалось невозможным малейшее продвижение. Тут же над головами пронеслись собственные самолеты, паля изо всех видов оружия. Пикирующие бомбардировщики стальными параболами пронзали небо, визжа и завывая на неимоверно высоких нотах, оставляя за собой вихри песка и бетонного крошева. Но сверху земля, покрытая изогнутыми конусообразными дюнами, казалась безобидной и безлюдной. Только при приближении на расстояние нескольких десятков метров высохшие деревянные сваи показывали свои блестящие железные горловины между ячейками маскировочных сетей. Фланговый огонь оборвался так же неожиданно, как и начался. Не видя никакого противника, лейтенант бежал пригибаясь. Рядом прошмыгивали саперы, сгибаясь под тяжестью огнеметов. Расставили бронебойные орудия. Впереди вновь появились зеленые ракеты, но значительно дальше. Наступление продолжалось.

Когда они шли, увязая во влажном песке, все новые волны танков обгоняли их, оставляя за собой запах отработанного топлива и двойные колеи, выдавленные гусеницами. Как серые гиппопотамы, шли танки, мелькая высоко расположенными ведущими шестернями, и, облепленные пехотой, карабкались на дюны.

Когда Феирфакс обернулся в последний раз, берег, все еще находившийся под обстрелом невидимых пулеметных гнезд, был полон людей. Из доставленных на буксирах машин сбрасывали железные понтоны, подцепляли их к тракторам и затапливали на небольших расстояниях. Сцепленные крюками, они выдвигались далеко в море, образуя помосты, тянущиеся на целые километры. Под ними шипели ацетиленовые горелки и стучали молотки, а сверху гремел марш пехотинцев и тарахтели первые колонны транспортных машин.

Эти квадратные, короткие машины становились за стенками из бронированных плит и мешками песка. А море все еще выбрасывало на берег лодки и суда, откидывались прямоугольные борта, катились орудия, противотанковые заграждения, мотоциклы, полевые радиостанции, разведывательные броневики, и весь этот поток вооружения направлялся по уже проложенным дорогам из профилированных стальных плит к соответствующим пунктам. Регулировщики движения встали на перекрестках, как только свист пуль несколько утих. Громкие, близкие взрывы говорили об отличной работе саперов, ползущих к бетонным цилиндрам немцев со связками специальных зарядов. Однако из глубины материка с певучим свистом прилетали снаряды, вздымая рыжие столбы песка.

Феирфакс, запыхавшийся и облепленный мокрым песком, добрался до первого бункера, уже помеченного их опознавательными знаками. Море еще шумело за спиной, но его уже нельзя было разглядеть. Земля вокруг бетонного купола была вытоптана, ступеньки облеплены кровью, везде валялись раздавленные гильзы, ремни, фляжки, связки длинных гранат… Лейтенант приказал своим людям временно собраться за небольшим обрывом и начал спускаться в бетонный колодец. Нога его неожиданно наступила во что-то мягкое, податливое: это был еще не убранный труп немца.

Пройдя мимо трупа с выпученными глазами, которые, казалось, светились в темноте, он оказался у входа.

В углу врач перевязывал тихо, но сочно ругавшегося матроса. Стол был освещен ручными фонариками, потому что подача тока была прервана. Феирфакс машинально отряхивал песок и гравий с мундира, пока не заметил майора Трейси.

– Вы здесь? Это хорошо, – сказал майор, толстый, розовый и спокойный. Головы офицеров склонились над картой, образуя плотное кольцо.

– Здесь, под Карентаном, засела часть первой американской парашютной дивизии. С двух сторон, – он окружил ее красным полукругом, – их теснит местный гарнизон. С севера им досаждает мобильный танковый полк, а здесь, – он набросал длинную узкую линию, которая соединяла выдвинутую позицию с берегом, – есть перешеек, который мы можем удерживать некоторое время. Оперативные немецкие резервы на марше. До вечера с ними более-менее справится Теддер, но вечером… – Он замолчал, откашлялся, переложил карандаш. – Дорога под многосторонним обстрелом. С моря – со стороны Сен-Маркуфа – и с материка – местные укрепления. В настоящее время мы будем поддерживать главный удар по этой линии, – он начертил голубую стрелу на Изиньи, – а третья рота морской пехоты поддержит американцев. Это будет мнимое перемещение главного удара. – Он поискал глазами Феирфакса. – Я прошу обращать внимание на оставленные в тылу точки сопротивления. Их надо хорошо размечать для четкого взаимодействия с авиацией. Были уже взаимные жалобы, – добавил он через минуту.

Феирфакс лихорадочно думал: «И значит, Сен-Маркуф не взят». Он знал, что это была ключевая позиция на скалистом прибрежном островке. Судьба парашютных войск, сражающихся без поддержки собственной артиллерии, оставляла желать лучшего.

– Эти шоссе под нашим контролем, пока, – продолжил майор. – Все машины, которые находятся в распоряжении, мы сейчас загрузим людьми. Как только удастся, подбросим подкрепление с материка – впрочем, авиация будет постоянно нас поддерживать. – Он замолчал и схватил трубку зазвонившего телефона.

Лейтенант осмотрелся. Тесный бункер был заполнен мундирами разных родов войск. Наружу выглядывали перископы, но часть их была разбита. Один, уцелевший, показал ему в оптическом круге покатые конусы песка, поросшие редкой травой. С фланга заходил на атаку одинокий «шерман», стреляющий на большое расстояние: дуло его было круто задрано вверх.

Неожиданно он почувствовал, что кто-то трогает его за одежду.

– Я еду с вами!

Он посмотрел, но не смог различить лица. Кто-то отступил от стола, и свет яркой полосой упал на темный мундир: на левом плече – круглый знак «War Correspondent»[116].

– Возьмете меня с собой, хорошо? Я еще сегодня должен быть под Карентаном.

– Но у вас должно быть свое подразделение, к которому вы прикомандированы, – отказался Феирфакс, думая: «Этого еще не хватало…»

Журналист вцепился в него.

– Это потерянная позиция, я должен там быть.

– Если потерянная, вы и так ничего не протелеграфируете, – злорадно усмехнулся Феирфакс.

Он был зол; ему казалось, что вокруг царит какой-то невероятный хаос.

Все вышли в коридор.

– Три эскадры на «В-135», на «В-136»! – кричал кто-то в телефон.

У входа восстановили стену из мешков. Территория за ними изредка обстреливалась по крутой траектории минами. Поблизости заревели дизельные двигатели и подъехали длинные грузовики, облепленные солдатами. Феирфакс сел в «виллис»[117] вместе с офицером авиации, который выполнял функции связного. Когда машина двинулась, резко разбрасывая песок, кто-то вскочил в последнюю минуту: это был корреспондент.

Грузовики, следуя за двумя танками сопровождения, миновали полосу необработанной земли и помчались по дороге. Поля ржи чередовались с пышными островками садов. В отдалении ртутью блестела поверхность пруда. По обеим сторонам дороги мелькали сады с яблонями в цвету. Как зеленые пики, торчали из-за слегка наклоненных заборов высокие побеги склонившихся подсолнухов. Промелькнули гряды, засаженные капустой, вертикальный квадрат заросшей плющом стены, далекие пятна красных крыш. И неожиданно, словно отрезанный ножом, пейзаж изменился: ряд придорожных деревьев лежал вповалку, резина колес вминала в пыль хрустящие ветки, вдоль колонны двигавшихся автомобилей лежала искромсанная и поспешно отброшенная во рвы масса тяжелых немецких грузовиков, бесполезно задирающих колеса вверх, груды посеченного пулями металла. Затем тормоза завизжали, и «виллис» осторожно переехал через наспех сколоченный мостик над огромными воронками с острыми краями. Картечь бомб, черные черепки чугуна, сиявшие белой наготой расколотые пни убегали назад, и снова пошел спокойный пейзаж в разных тонах сочной зелени.

Высокий офицер-летчик, который сидел рядом с шофером, перевесив ноги наружу, резко вертел головой, внимательно осматривая живописный городок: плотное ковровое бомбометание раздробило его в кирпичную пыль, невидимый молот разбил башни храма, и только онемелые полуарки готических контрфорсов упирались в небо, как обломанные клыки.

На каком-то километре колонна попала под обстрел. Тяжелые снаряды взрывались, сообщая о своем приближении плаксиво снижающимся тоном.

К счастью, шоссе вело в ложбину, травянистые стены которой защитили от летящих осколков. Ветер ударил в лицо, потому что водители, сжавшись, сильней нажали на акселераторы. Машины, одна за другой, резко визжали на вираже и исчезали за поворотом. Когда очередной, очень продолжительный и давящий на уши свист известил о прилете бомбы, корреспондент, сидевший возле лейтенанта, не выдержал:

– Что это за снаряд? Можно ли сориентироваться, откуда он летит?

– Я думаю, что это семидесятка из Сен-Маркуфа. Это почти граница дальности, поэтому так долго воет.

– Как это, семидесятка? Ведь такого калибра нет?

– Конечно, есть. – Летчик, наклонившись назад, злорадно усмехнулся, не поворачивая головы. – Знаете ли вы, где эти снаряды взрываются? От восьмисот до тысячи метров от нас. Каждый весит более двух тонн.

– Но ведь это бомба.

– Нет, это снаряд из орудия, снятого с «линии Мажино». Это был настоящий феномен. – Он поднял указательный палец. Воздух враждебно зашумел, словно перемолотый железными перьями, и град камешков покатился по откосам ложбины. Изгибы крутых склонов отзывались громыхающим эхом.

– Интересно, – продолжил свою мысль журналист, – интересно, есть ли среди этих тысяч снарядов и гранат, которые сосредоточены в окрестностях, частичка свинца, предназначенная для меня?

Эти рассуждения показались лейтенанту смешными.

– Вы выбрали неудачное время для философствования. Верите в судьбу?

– Сами задумайтесь: скажем, в вас попала пуля. Так? Тогда мы можем проследить ее обратный путь до ствола, из которого она была выпущена, до завода, где ее произвели, затем до литейного производства, большой печи, и, наконец, – до залежей на руднике. И вот два осколка материи: человек и обломок стали. Пути их можно обозначить на бумаге в виде независимых линий, вплоть до точки пересечения: дороги жизни с дорогой пули… Это ли не судьба?

Лейтенанта поразила эта логическая конструкция, и он не сразу сообразил, что это только ex post построенный парадокс, когда шедшая впереди машина свернула, зарылась колесами в песок и остановилась. Когда мотор заглох, послышалась серия выстрелов.

Танкист в кожаном комбинезоне, с лоснящимся от пота лицом подбежал к ним:

– Дорога закрыта. Немцы.

– А далеко еще до Карентана?

– Еще несколько километров, но второй батальон американцев засел там за леском, – махнул он рукой в направлении к шоссе, – каких-то полторы мили отсюда.

– Будем пробиваться, – вздохнул летчик и соскочил с сиденья.

Здесь местность особенно хорошо подходила для партизанской войны, то есть быстрых атак и быстрых ударов. Ложбина тянулась в обе стороны, и по лугам, покрытым буйными травами, к отдаленным лесам бежали высокие волны. Выбрав направление удара и сравнив компасы с компасами младших командиров, лейтенант повернулся и отдал приказ. Цепь рассыпалась, раз и другой среди придорожных зарослей блеснули каски и пропали во ржи.

Вокруг волновалось море колосьев. Переходя на бег, лейтенант топтал податливые стебли и старался поддерживать постоянную связь со своими.

Затрещали выстрелы. Где-то разорвалась граната, раздался протяжный далекий крик. Феирфакс выпрямился. Темная полоса деревьев была уже близко.

Краем глаза он увидел плоский шлем сержанта, который бежал задыхаясь.

– Где немцы?

– Не знаю… во ржи… мы прорвались, – выдохнул тот.

Сзади подбежали солдаты. В этот момент мощный грохот потряс воздух. Черный густой дым поднялся к небу высоким столбом.

– Это наши машины! – крикнул кто-то.

Из кустарника вырвался темный «шерман» и помчался по прямой, подскакивая. В этот момент Феирфакс увидел в первый раз немцев – они бежали через поле ржи, прижимая ладони к груди.

– Огонь! – крикнул он и сорвал с плеча автомат.

Защелкали затворы. «Шерман» свернул, замедлил ход и закрыл высокие фигуры. Кто-то ругался, лихорадочно вставляя магазин. Вновь раздался мощный грохот, пласты дерна взлетели на воздух. Танк слегка приподнялся, и из люка брызнул огонь. Плоская корма танка сдвинулась еще раз, а затем ужасный взрыв разнес броню на куски.

Лейтенант, взбешенный, двинулся прямо в направлении «шермана», который не сумел защитить их от атаки. Но когда они, запыхавшиеся, добежали, уже было тихо. От пылающего мотора ужасно било жаром. Сбоку лежал распластавшийся труп в чужом, более светлом мундире, с оторванной рукой. Он еще прижимал к животу круглую мину.

Солдаты собрались возле шоссе. Неожиданная стычка больше удивила их, чем испугала; они внимательно оглядывались вокруг, но немцы куда-то пропали. Феирфакс ждал, пока подъедут уцелевшие машины. Несколько столбов дыма указывали места, где взорвались дорожные мины.

За шеренгой тополей открылась деревня. Два американца вышли навстречу в своих глубоких шлемах. На бедрах у них болтались пистолеты в кобуре, руками они прикрывали глаза от света. Солдаты спрыгнули на землю, и Феирфакс двинулся к парашютистам.

Те уже были осведомлены об их прибытии. Трусцой направляясь к дому, в котором размещался штаб батальона, лейтенант одновременно оглядывался вокруг: деревня была пуста. Где-то, не очень далеко, монотонно стрекотал пулемет, отдельные выстрелы разрывали тишину, но в коротких интервалах между ними звучала спокойная музыка пчел, поднимающихся золотыми искрами под тенистыми стенами. За группой более крупных строений лежал огромный серый цилиндр планера. Одно его крыло поднималось высоко над фруктовыми деревьями, усыпанными розовыми цветами. У входа в желтый домик стоял пост. Феирфакс по плоским известковым плитам вошел в прохладное помещение.

Оно было покинуто в спешке. На это указывала в беспорядке разбросанная мебель, рассыпанные в углу черепки посуды и явные следы грабежа. Капитан с узким темным лицом повернулся к нему.

– Вы привезли бронебойные снаряды? – спросил он бесцеремонно.

За его головой светилось маленькое многостекольное окошко. По улице шли солдаты.

– Мы попали под огонь за деревней. Сгорели три грузовика и сопровождающий танк… – начал лейтенант и почувствовал, как густой румянец заливает его лицо.

– Сгорели, так, – сказал деловито капитан. – Ориентируетесь ли вы в ситуации? – Только теперь он подал ему руку. – Прошу садиться. – Капитан развернул рулон карты. – С трех сторон нас здорово теснят, но это только заградительные посты. У меня люди в оврагах, сброшены кто как, и мы расположены на пространстве больше того, которым можем овладеть. Ни мы, ни они еще не имеют более тяжелого оружия, но это вопрос времени. Радиостанции у вас, наверное, есть, – наклонился он.

– Да, две переносные…

– Это хорошо, потому что наши разбиты. – Он потер рукой подбородок. – Ну что ж, надо здесь располагаться надолго. Остаток дивизии блуждает где-то в лесах; не нужно было сбрасывать людей по отдельности, – ворчал он себе под нос.

Подбежал американец с донесением. Капитан прочитал, кашлянул и посмотрел через окошко на небо. В нем еще гудели самолеты, но это был уже не ровный звук идущих в одну сторону транспортников, а свист легких бомбардировщиков.

– Вы расквартировали солдат?

– Да, в нескольких пустых домах. Не хотите ли…

Вопрос руководства был еще не ясен, но капитан махнул рукой.

– Ничего из этого не получится. Тут надо защищаться, насколько я знаю. Ваши люди помогут провести несколько фиктивных ударов.

Без стука вбежал журналист, о котором лейтенант уже успел забыть.

– Господин капитан, Гордон из «Морнинг пост», – представился он. – Я слышал, что здесь есть немецкие военнопленные; могу ли я их увидеть?

Капитан слегка поморщился.

– Ну, не до вас, – наконец-то ответил он.

Снова вбежал солдат.

– Капитан, какое-то движение со стороны шоссе. Довольно много машин.

Все вышли. Корреспондент закурил сигарету и угостил лейтенанта.

– Ну хорошо… – начал он, но в этот момент одновременно с нескольких сторон над ними раздался свист снарядов, по стенам застучали осколки.

– Начинается. – Лейтенант надел шлем и прыгнул к двери.

У корреспондента загорелись глаза.

– Гаубицы! – закричал высокий худой американец, перегибаясь через забор.

Лейтенант вывел своих людей из сада перед домом. Мимо них прошли три парашютиста, которые катили маленькое бронебойное орудие. Уже через минуту раздался его голос, как выстрел пробки из бутылки. Ведущий крикнул: «Ложись!» Снаряд срезал сверху ветку и осыпал головы листьями. От травы шел наполненный освежающей влажностью запах. В прозрачной от солнца зелени, в дуновениях мягкого ветра таился странный покой. Грохнули выстрелы.

– Примкнуть штыки! – заорал тут же кто-то рядом. – Немцы в деревне, примкнуть штыки! – Лейтенант поднялся и прыгнул вперед.

Из-за углов стреляли солдаты, пригнувшиеся к земле. На середине дороги они попали под перекрестный огонь автоматов. Неожиданной вылазкой отбросили немецкую цепь. Подбитый противотанковым гранатометом, легкий разведывательный танк поджег собственным огнем ближайший дом. Большие хлопья сажи кружились в воздухе.

– А, вы здесь… – Темнолицый капитан был на месте, устанавливая орудие. – Так это происходит целый день, – вздохнул он. – Постоянно попадаем на немцев или на своих, уже были случаи. – И он повернулся в сторону штаба.

Через широко раскрытые окна были видны установленные радиостанции. Капрал с оливковыми глазами оперировал плоскогубцами возле проводов. Медные спирали расползлись по полу. В саду часовой ковырял в носу, а вспотевший корреспондент заряжал в «лейку»[118] новую пленку.

– Отлично вышло с тем танком, – обратился он к лейтенанту. Лицо его сияло.


Ночью началось концентрическое наступление. Красные и зеленые ракеты постоянно висели над зарослями, освещая черные ветки. В одиннадцать капитан стал вызывать штаб. Бронебойные снаряды закончились, а наступление немцев усиливалось. В свете карбидной лампы врач оперировал постоянно прибывающих раненых. Феирфакс с перевязанной головой (его поранил обломок стены) как раз вернулся с вылазки, во время которой вытеснили неприятельскую пехоту из двух домов.

– Дивизия СС «Гитлерюгенд», – сказал сержант Хеджин, сидевший над картой, и вздохнул громко. – Ну что там?

Телеграфист отдал исписанный карандашом блокнот.

– Подкреплений не будет.

Близко разорвалась граната. Грохот еще дрожал в ушах, капитан стряхнул с рубашки известковую пыль.

– Вы отдаете себе отчет в ситуации? – спросил он. Взял лейтенанта под руку и подвел к окну. – Скоро все закончится. Не могут нам подбросить даже боеприпасов. Немцы не берут пленных.

– Операция развивается успешно, – ответил Феирфакс, несколько удивленный. – Захвачена полоса побережья длиной несколько десятков километров, потерь в тоннаже почти никаких.

– Да, – нетерпеливо оборвал его капитан, – но нам, нам конец. Мы на сто километров удалены от направления главного удара.

– Я не знаю, должен ли слушать то, что вы говорите, – покраснел лейтенант.

– Мы могли бы прорваться… на север, – сказал капитан как бы самому себе, опуская руки.

– Согласно последнему приказу, мы должны атаковать, – глухо ответил Феирфакс и, чувствуя, что дольше говорить не в состоянии, выбежал в сад.

Ночь, проколотая яркими огнями, была душной. Листва тихо шелестела, трава была мокрая. Лейтенант уперся лбом в сухую кору дерева и, ослабевший, задрожал. Осветительная ракета закончила свой высокий полет, как заблудившееся солнце, опустив на крыши свой дымный хвост.

– Вы видели когда-нибудь групповые упражнения гимнастов? – спросил рядом низкий, выразительный голос. – С трибун видны белые звезды, знаки и буквы на траве, сложенные из сотен разбросанных тел. Сами они не могут их увидеть…

– Кто здесь? Что вы говорите?

– Я разговаривал с немецкими военнопленными, – прозвучал тот же голос. – Стройные длинноволосые мальчики… Говорят то же самое, что и мы: о победе. Но они не победят.

– Почему? – Этот вопрос вырвался у лейтенанта машинально.

– Не знаю. Но это было бы против природы, против того, кто смотрит свысока на эти наши групповые упражнения…

– Ах, это вы. – Лейтенант пришел в себя, узнавая в собеседнике корреспондента. – Душевное утешение тоже относится к вашим обязанностям? – спросил он, злой, потому что странные слова зацепили его.

– Много тысяч молодых людей пошли на войну с мыслью, что совершат героические поступки и вернутся… – невозмутимо говорил журналист. – Иногда ведь, особенно в такую минуту, может пригодиться…

Из штаба как ошпаренный выбежал сержант Хеджин.

– Прорвались! – крикнул он.

Одновременно послышался топот бегущих по дороге.

– Давай бронебойные! – раздалось из темноты.

– Кончились.

Из-за низких ветвей полыхнула красным пламенем ракетница. Совсем близко кипел пулемет, пожирая ленты, пока не осекся и не замолчал. В пурпурном блеске из-за сарая вылезла шероховатая, словно обмазанная илом броня «пантеры»[119]. Башенное орудие ударило в находившихся в саду людей. В воздух взлетели обломки балок.


От стены штаба отделилась одинокая тень и двинулась к калитке у забора. Огонь и мрак переплелись между собой. Перед глазами двойной лентой возникли стальные челюсти гусениц. Тень бросилась вперед и согнулась, перерезанная очередью. Она лежала на белеющем песке, как на дне, плоская и черная. Руки конвульсивно сжались так, как будто не были связаны с уже онемевшим телом. Танк дернулся, встав на дыбы, и остановился в полупрыжке, разорванный мощным взрывом.

Лейтенант приподнялся над землей. Капрал наклонился к нему, лицо его было черным от крови.

– Капитан, – всхлипывал он, – капитан… телеграфисты… и все…

Вместо окна в стене чернело огромное пятно, как пустая глазница.

Корреспондент прижимал ко лбу платок. Глаза его странно блестели.

– Вы знаете, кто это был? Это один из санитаров, поляк… Он получил ранение, прежде чем бросил мину, мог уже умереть… Но успел еще снять предохранитель.

Система обороны состояла из отдельных точек сопротивления. Телефонный провод во многих местах был оборван, связь почти прервалась. Лейтенант сидел возле телефониста, который забрался с аппаратом в противовоздушную щель.

– Лейтенант, передают: танки! – кричал он, изо всех сил прижимая трубку к уху. – Танки с севера.

– С севера? Какие танки? Чьи?

– Не видно.

Опять громыхнул взрыв, и все рухнули в траву. Когда пыль осела, санитары начали вытаскивать из разбитого дома нескольких уцелевших раненых. Врач в своем халате маячил в углу как белое пятно.

Над деревьями вспыхнули снопы света. Показались последние носилки.

– Что толку таскать, – бурчал толстый санитар, – он сейчас кончится.

– Неси, а то в лоб получишь! – рявкнул Феирфакс.

Носилки поплыли дальше.

– Лейтенант, передают: много танков на подходе с севера, – кричал телефонист.

– А чьи? – Феирфакс невольно оглянулся на корреспондента, но не увидел его.

– Пока не видно.


Перевод Язневича В.И.

«Фау» над Лондоном

До мая 1944 года я работал в Отделе изобретений и усовершенствований при военном министерстве. Непосвященным эта моя работа могла бы показаться необычайно увлекательной и интересной: на наш адрес приходили тысячи писем из всей Англии и из самых отдаленных колоний, а отправители были уверены, что их изобретательность в наивысшей степени поспособствует победе короны. В действительности все было чертовски однообразно, и если бы не то, что материалы были полны анекдотических идей, я бы в своем бюро умер от тоски. А так, просматривая груды почтовой бумаги всех форматов и цветов, где не слишком умелые руки начертили эскизы диковинного оружия, я порой едва мог удержаться от смеха.

Вот какой-то фермер советовал использовать «консервные ножи» гигантских размеров для вспарывания танков. Адвокат из Австралии предлагал покрыть сверху танки «пружинной броней». Кое-кто требовал, чтобы наши агенты в Германии устранили всех самых важных гитлеровцев, «и будет тогда конец войне». Некоторые идеи так крепко застревали в головах, измученных пятилетней войной, что в конце концов попадали на страницы прессы. Так всплыл проект бросить в кратер Везувия достаточно большую бомбу, «чтобы вызванное этим землетрясение вынудило немцев уйти». Хуже было дело, когда изобретательством занимались высокопоставленные лица. Плоды их находчивости доходили до нас другим путем, сверху, и тогда весь интеллектуальный потенциал бюро был направлен на настойчивые и снисходительные уговоры, которые не всегда были простыми. Так, например, один из членов парламента решил, что лучшим средством передвижения для переправки армии с целью вторжения на континент станут гигантские блоки льда, выдолбленные изнутри. Специальные корабли должны будут на буксире доставить этих троянских коней к побережью. Начали даже предприниматься масштабные попытки осуществления этого проекта. Боюсь, что, если бы не энергичное вмешательство одного из членов штаба, наделенного не только званием, но и рассудком, в этой истории «замороженной армии» потонула бы солидная сумма в фунтах стерлингов.

Думаю, что я оставил после себя хорошую память, когда меня перевели в Специальный отдел, входивший в структуру военного министерства. Ему он, однако, непосредственно не подчинялся: в нем занимались изучением секретного оружия, которым хвастались немцы.

Мне очень хотелось работать в этом отделе, поэтому я решил устроиться так, чтобы продержаться в нем до конца войны. Я сделал это с большой охотой, ибо прежняя работа часто становилась абсурдной, так как все наши организации работают по закону наибольшей доброжелательности: надо было отвечать на самые глупые письма. Очень многие присылали методики, которые должны были развить у нас силу ясновидения для предсказания, например, срока конца войны или вторжения. Много было также вопросов о «страшном оружии гуннов», потому что подобные новости просачивались в газеты под давлением нейтральной прессы, надлежащим образом обрабатываемой гитлеровскими посольствами.

Первые дни прошли у меня в неустанном просмотре пачек документов, с содержанием которых я должен был вкратце ознакомиться.

Мои предшественники не пренебрегали ничем, чтобы в девятикомнатном архиве собрать все факты, информацию, слухи и сказки о самых фантастических орудиях уничтожения, этом «Vergeltungswaffe»[120] немцев. Если хотя бы одна десятая часть этой информации была правдива, Англия, несомненно, лежала бы в руинах и пепле. Мой шеф, которому доставляли все без исключения приходящие сообщения, считал, что нет такой чепухи, которая не могла бы фатальным образом осуществиться. На стене его комнаты были выписаны слова о танках, сказанные Людендорфом в немецком Генеральном штабе в 1917 году. Этот немецкий стратег совершил ужасную ошибку, называя гусеничные машины пугалом, не имеющим никакой ценности. Поэтому майор Клайвер просматривал все сам, отмечая разноцветными карандашами заметки, которыми я должен был заняться.

Главным направлением моей работы были немецкие ракетные снаряды. Мы знали о них с середины сорок третьего года благодаря одновременным сообщениям агентов из Германии и оккупированных стран. Несколько сот человек на территории северной Франции, Бельгии и Голландии были заняты исключительно выявлением мест, где строили наполовину подземные установки для запуска этих ракет. Соответствующие данные мы представляли в штаб, и волна за волной летели четырехмоторные самолеты, чтобы уничтожать эти катапульты из железобетона и стали, отлично замаскированные под искусственные домики с развитой системой связи. Подпольные организации из Польши донесли нам об испытаниях, проводимых с этим оружием в Прикарпатье. К сожалению, деталей все еще было слишком мало. У нас имелся целый ряд проектов, каждый из которых стоил огромных денег и был «именно тем единственным» вариантом ракеты, предназначенной для бомбардировки островов. Шестого июня 1944 года в бюро прошло совещание, на котором шеф потребовал более интенсивной работы в связи с вторжением, потому что следовало ожидать, что именно теперь Германия откроет спрятанные до сих пор козыри.

Я принадлежал к тем людям, которых в ночь с шестнадцатого на семнадцатое июня по меньшей мере не удивил гул, доходивший с небольшой высоты и закончившийся мощным взрывом. Я вышел в парк, расположенный перед виллой, и вскоре увидел огненные линии следов полета ракет. Они шли довольно густо, и звук ракет иногда абсолютно заглушался залпами зенитной артиллерии, которая уже на значительном расстоянии начинала вести заградительный огонь неслыханной силы и плотности. Особенно неприятны были авиационные ракеты, поднимающие свои «елочные огоньки» под самые тучи, потому что осколки их снарядов не забывали о законе притяжения и возвращались на землю, засыпая ее дождем из раскаленной стали. Однако когда ракеты миновали огневой вал, наступала относительная тишина, и тогда можно было услышать характерный шум моторов, похожий на звонкий скрежет якорной цепи в клюзе.

Насмотревшись досыта, я вернулся в дом. В комнате непрерывно звонил телефон: меня вызывали в министерство.

Когда я ехал через затемненный город под монотонный грохот зенитных орудий, нарастающий, как мощная барабанная дробь, остро чувствовалась детонация. Едва я переехал мост через Темзу, как летящая бомба, подобная красной комете, перечеркнула небо над улицей, волоча за собой хвост разрывов. Наступила неожиданная тишина, а времени у меня было только на то, чтобы прибавить газу, когда раздался грохот. Штукатурка, кирпич и черепица посыпались на мостовую, со всех сторон дождем посыпались стеклянные осколки, а «форд», подталкиваемый невидимой рукой, заехал на тротуар. В министерстве царило необычайное оживление. Столы были отодвинуты к стене, и под звонки телефонов и звуки далеких разрывов проходило совещание поднятых из постелей специалистов. Его темой была организация немедленной обороны Лондона. Мой шеф открыл заседание двумя конструктивными предложениями государственной важности, после чего перешел к главной проблеме. Поскольку еще не было известно, каким вариантом своей идеи одарили нас немцы, я вскоре оказался в составе оперативной группы, которая должна была поехать и на месте взрыва изучить останки ракеты.

Весь город был на ногах. На улицах пронзительно завывали сирены пожарных машин, вдоль стен бежали члены добровольной противоракетной команды, на поворотах сияли голубые огни санитарных машин. На западном, обложенном тяжелыми тучами небе разливались светлые пятна; над Темзой вставало зарево.

Наш автомобиль был оснащен сиреной неслыханной мощности. Это нам очень пригодилось, потому что многие люди в эту ночь пытались в темноте покинуть Лондон.

В машине была радиостанция, и уже в пути нас направили точно на место одного из первых взрывов. Это был большой частный парк. Посреди поваленных на землю деревьев ракета вырыла соответствующую полуторатонной бомбе воронку, из которой поднималось бледно-лиловое пламя. При свете карбидных прожекторов тут уже работали команды специальной технической части. Воздух был насыщен вонью сожженного пластика и сивушного масла.

– Это скорее всего реактивный мотор, работающий на метиловом спирте, то есть В-16, – сказал один из инженеров.

В свете ацетилена лицо его было белым, как застывший парафин. В это же время волнами приближались новые ракеты, и хотя все утверждали, что снаряд два раза в одно и то же место упасть не может, невольно мы вспомнили о бетонных убежищах министерства и, погрузив остатки ракеты, двинулись в обратный путь.

На другой день утром произошло одно важнейшее событие, которое научило меня (только на пятом году войны!) тому, что называется «основами перспективного и исторического мышления». Я допускаю, что причиной его была только суматоха, охватившая умы, удерживаемые до сих пор в стальных рамках дисциплины. Начав просматривать нагроможденные на столе бумаги, я заметил большой зеленый конверт. Я знал этот цвет и формат: это был какой-то новый «образец», принесенный посыльным из отдела шифров. Такие посылки обычно получал мой шеф, но я подумал, что, собственно говоря, это только формальность и я могу его здорово выручить, тем более что этой ночью он наверняка не сомкнул глаз.

Впрочем, и у меня страшно болела голова, однако же, прочитав три первых предложения рапорта, я забыл обо всех недомоганиях. Это была уже расшифрованная копия нескольких секретных донесений, один маленький чертеж, а также четыре колонки цифр. Однако этого вполне хватило, чтобы у меня перехватило дыхание. Речь шла ни больше ни меньше о немецких разработках атомного оружия. Наш агент докладывал, что в настоящее время под Мюнхеном на своих подземных заводах немцы строят спектрограф необычайной чувствительности и величины, а тяжелую воду, которая является незаменимым источником нейтронов, поставляет Испания. Из Вильяканаса были отправлены две цистерны такой воды.

Собственно говоря, подготовка уже закончена, и сейчас Германия переходит к технологии массового производства взрывчатого вещества. Им является уран 235. Схватив бумаги и конверт, я побежал к шефу. Сперва он выразил мне свое недовольство: «По какому праву вы открыли конверт?» – но, ознакомившись с записками, замолчал.

Когда шеф поднял голову, я увидел, что за одну минуту он постарел. Может быть, причиной этому стала последняя ночь. Впрочем, небо Лондона постоянно раздирали голоса сирен, и вслед за ними раздавался грохот разрывов снарядов «Фау-1»[121] – этого было достаточно для того, чтобы лицо майора осунулось и заострилось.

– Значит, так, – произнес он медленно, барабаня пальцами по столу, я заметил, что перед этим он читал последнее донесение из Нормандии.

Долгое время мы молчали, наконец майор сказал:

– У меня есть для вас работа. Вы назначены в помощь летным частям, которые будут уничтожать летающие бомбы. Как эксперт в этой области, вы предоставите там всю необходимую информацию при инструктаже пилотов, а затем уже будете работать на месте. Мы будем поддерживать с вами постоянный контакт.

– Как это, господин майор? – В мыслях я уже был за сто миль от этих бомб. – Я думал… в связи с этой историей… – показал я на принесенные бумаги.

– Ничего страшного. – Он качнул головой. – Это пойдет своим путем, этим займутся наши физики. – В его голосе я почувствовал горечь.

– А может, лучше, если… – попытался я, чувствуя, что не прав.

Он посмотрел мне в глаза:

– Долг каждого из нас делать то, что он обязан делать. Наибольшую пользу вы принесете на своем новом посту. Вы хорошо знаете технические данные «Фау-1», вы также знаете все, что мы вообще можем знать о «Фау-2», и они могут появиться в любую минуту. Все предельно ясно.

Он снова посмотрел на бумаги.

– У нас всегда было много отлично говорящих политиков… Это также источник нашего преимущества, – добавил он вполголоса.

Первый раз у него вырвалось такое замечание в моем присутствии. Я молча ждал продолжения.

Майор выпрямился, снял трубку и, назвав номер внутреннего телефона, обратился ко мне:

– Пойдете к Болтону, он сообщит вам остальное.

– Господин майор, – осмелился я, – пусть мне будет позволено… знаю, что выхожу за рамки служебных предписаний… но момент исключительный…

Он отложил трубку.

– Простите, я буду говорить сумбурно. В этот момент идет гонка не на жизнь, а на смерть. Могли бы вы в нескольких словах сообщить мне, какие результаты будут получены после экспертизы наших физиков и каковы их окончательные выводы в этом деле? Когда наступит момент…

– Я понимаю вас, – отрезал он. – Хорошо. Это я могу вам обещать. Можете идти.

Обычно я способен на сильную концентрацию внимания и стараюсь все держать под контролем. Однако же с момента выхода из кабинета шефа события начали сменяться вокруг меня словно картинки в калейдоскопе, а главная мысль, донимавшая меня зубная боль, не давала покоя. Болтон – очень веселый парень и отличный товарищ в развлечениях, причем задор не покидает его и на службе. На большой карте южной Англии он показал мне радиус действия ракет и концентрически раскрашенные зоны: голубую, зеленую и красную.

– Район Канала патрулируют истребители из группы оперативных резервов и запасных соединений командования. Следующая зона – артиллерия побережья. Затем, этот красный сектор, это опять район действия истребителей, и, наконец, здесь стоят – вот эта черная сетка – заградительные аэростаты Большого Лондона. – Болтон не мог долго держаться в тоне официального доклада. – Это настоящий фимиам для покойника, эти аэростаты, а стоят страшно дорого. И масса людей при них пропадает зря. Итак, коллега, в четыре вы получите отчет об этих doodle-bugs[122]. Будут присутствовать командиры всех истребительных и патрулирующих частей, а также наблюдатели из штаба радио и радарного перехвата. Затем вы поедете на аэродром и будете там присутствовать на испытаниях по уничтожению немецких бомб при помощи вертолетов. Это американская идея. Естественно, если кто-то сидит за рвом шириной шесть тысяч километров, заполненным вдобавок водой, он может себе позволить столь остроумные идеи.

Он заглянул в свои бумаги.

– Знаете, что этой ночью наши противовоздушные батареи использовали более трехсот пятидесяти стволов? Третья часть самоходного транспорта до Дувра была остановлена. Если бы не наш трубопровод… Но об этом молчок, – приложил он палец к губам.

Болтон не был болтуном, хотя походил на такового. Однако он никогда не говорил ничего более того, что можно было сказать. Проект трубопровода, о котором знали только три человека в нашем бюро, был особенно важным. Чтобы уменьшить нагрузку на преследуемый с воздуха и с воды следующий через Канал транспорт, наши саперы и технические войска в необычайном темпе соорудили подводный трубопровод на нормандский плацдарм. Днем и ночью качали по нему жидкое топливо для танков и самолетов.

– Скажу вам еще, что есть новая концепция обороны: кто-то из палаты лордов пожелал возвести очень высокие стальные мачты – очень высокие, следите? – и зарядить их электричеством. Такие мачты должны стоять вокруг всего Лондона. Когда какой-нибудь doodle-bug к ним приблизится, он упадет на месте, пораженный молнией. Здорово, да?

– Что за чепуха, – вырвалось у меня.

– Ну-ну, очень прошу, только без насмешек, я сообщаю тут военные тайны высокопоставленных лиц, – рассмеялся Болтон. – Впрочем, есть несколько других лиц, которые придумали намного более интересные истории.

– Я знаю все это наизусть по моей работе в Отделе изобретений. Никто до сих пор не потребовал прислать ковбоев, которые при помощи лассо могли бы стягивать бомбы на землю?

– Ей-богу, цирк. – Болтон смеялся как сумасшедший. – Инспекции, заседания, объезды, совещания – масса хлопот; у кого был собственный автомобиль, того уже давно нет в столице. Естественно, подземная дорога дешевле, но далеко по ней не уедешь. Ну столько всего.

– Говорите, коллега, что это комедия? – оборвал я его на полуслове. – Скорее трагикомедия, какая-то шутовская история, как это называется – буфф? Знаете?

– Только что прислали два новых проекта обороны, я еще не закончил, ибо было семь случаев потери истребителей из-за нашей артиллерии, когда те охотились на «Фау». Как ребята распалятся, то не придерживаются границ своего участка. Пока!

После доклада мы поехали на аэродром. Еще по пути я выразил свое пессимистическое мнение об уничтожении «Фау-1» при помощи вертолетов, несмотря на это, должен был присутствовать при испытаниях.

– Будет отлично, – убеждал американский корреспондент в форме летчика, который сидел за мной в машине. – Херст за все платит – главное, чтобы было хоть немного хороших снимков. О, посмотрите, там, за зданием, это наш вертолет.

Это была тяжелая машина без крыльев, с яйцевидной кабиной, сверху снабженной раскидистым трехлопастным винтом.

– Выглядит как задница в кустах, – отозвался вполголоса один из сопровождавших нас английских пилотов. – Жаль время терять.

Запустился двигатель, винт растворился в сияющем круге, и машина поднялась в воздух будто на невидимом подъемнике.

– Какова его максимальная скорость? – спросил я стоящего рядом капитана авиации.

– Сто восемьдесят километров в час.

– Не понимаю, зачем мы здесь находимся! Ведь это ерунда. Это все равно что установить на нем зенитные орудия.

– Хорош вам болтать, – возразил американский корреспондент. – В любом случае получится отличный фильм, который будет показан во всех киноприложениях.

Это был веснушчатый блондин, постоянно жующий жвачку. Все лицо у него при этом кривилось, как выжимаемая тряпка, а пухлый нос ходил во все стороны.

– Зачем вам нужен был чиновник министерства? – спросил я его дерзко, так как Болтон сказал, что своим присутствием я обязан вмешательству пресс-атташе американского посольства.

– Летит, летит! – закричали сразу несколько человек.

Солнце висело достаточно низко, окрашивая горизонт в контрастные насыщенные цвета. Еще выше плыли яркие облака, похожие на воздушные кусты. Из-за двух таких подсвеченных солнцем кучевых облаков выпала черная ракета. Она мчалась к нам с большой скоростью. На хвосте заостренной сигары рядом с коротенькими крылышками параллельно к корпусу была прикреплена труба, из которой било короткое бледное пламя горящего спирта. Тупой нос снаряда мягко направлялся то вниз, то вверх, контролируемый движениями гирокомпасов.

Откуда-то из-за ангара (это был сарай из гофрированной жести) пару раз бухнуло четырехствольное орудие и сразу же замолкло, ибо с большой высоты приближался «мустанг»[123]. Страшно воя, он сделал «бочку» и сразу же направился к снаряду, обгоняя его благодаря преимуществу в скорости. Истребитель и снаряд приближались друг к другу, так что можно было мысленно определить точку их неминуемого столкновения. Но за какие-то восемьдесят ярдов «мустанг» открыл огонь из всех стволов (причем я четко услышал отголосок странного рикошета на крыше) и, проходя опасно низко, накрыл нас большой черной тенью. Все упали на землю. Когда самолет поворачивал, набирая скорость, ракета неожиданно изменила плавную прямую полета, становясь почти вертикально, и вошла в невероятную «мертвую петлю». Сначала все смотрели с широко открытыми глазами, словно произошло чудо, но первым в себя пришел капитан-пилот.

– Он попал в гирокомпасы, – крикнул он, – теперь прячьтесь, потому что может быть беда!

Поле было такое гладкое и ровное, как газон для игры в крикет. Мы разбежались в стороны, а снаряд, постоянно издавая железное глухое грохотание, взлетал и падал, неожиданно переваливаясь на крыло, – этот безобразный робот был отлично стабилизирован. Лежа в мелком рву, я краем глаза видел, как «мустанг» два раза подходил на опасно малое расстояние и начинал бить из пушек, но снаряд кувыркался как акробат, и самолет был вынужден отойти. Наконец острый клюв ракеты блеснул на солнце, и она врезалась в землю. Я вжался в траву – над головой завыл воздух, я почувствовал пару упругих ударов: это падали куски земли. Затем бешеный огонь утих и можно было встать. С высоты величаво спускался наш вертолет. Перемалывая солнце в золотой песок в дисках винта, он спускался как на канате. Я посмотрел на аэродром. Из большой воронки бил огонь, стены ангара получили большие серебристые пробоины; взрывной волной вырвало двери.

Корреспондент сиял.

– Вот это будет фильм, – сказал он. – Видите, – добавил он, – чиновник министерства был необходим: как же можно без них обойтись на похоронах первого класса? – припомнил он мне мой предыдущий вопрос.

– Война помогла вам только в оттачивании каламбуров? – спросил я.

– Нет, это лишь частная точка зрения. Наша военная машина слишком ускорилась, и нам грозит победа. Посмотрите, как русские разогнались. А ведь у производителей стали должно быть еще немного золотого времени. Как это хорошо, что у немцев на складе есть разные такие сюрпризы, не так ли?

– Нам грозит победа, правда? – сказал я. – Вы очень быстры в умозаключениях.

– Это только частным образом, – сказал он, – а на службе или когда пишу статью, я сама благонадежность.

Я не слушал его, потому что вертолет приземлялся. Одновременно со стороны ангара донесся треск мотоциклетного мотора: между стартовыми полосами на зеленой машине ехал Хоук. Это был наш младший чиновник из бюро.

– Привет, Хоук, – крикнул я, а он, увидев меня, помахал рукой и подкатил на своем самоваре.

– У меня для вас письмо от майора Клайвера, – подал он мне коричневый конверт.

Я почувствовал, что на лбу у меня выступает пот. Боже мой, уже! Не в силах вымолвить ни слова, я только кивнул ему и, отступив за стену, в тень барака, разорвал бумагу.

«Ученые подтвердили, что информация не совсем верная. Немецкий метод, основанный на «графитовых стержнях», позволит производить минимальное количество необходимого известного материала не раньше чем через два года. К этому времени мы будем впереди. Не падайте духом».


Я порвал белый листок на мелкие кусочки.

Приблизился корреспондент. Его карие глазки пылали огнем профессионального интереса.

– Что скажете, сэр? – начал он уже издалека мягким голосом. За его головой заходило солнце, очень горячее и красное.

– Что мы выиграем эту войну, – ответил я.

– Только это? Однако, может, хоть пару слов?

– Это самая свежая новость, – ответил я. – Пять минут назад она еще не была столь достоверной.

Он пожал плечами, как бы говоря: «Ох уж эти англичане», – и отошел.

– Эй, корреспондент, – позвал я, – имеете ли вы намерение напечатать наш прежний разговор о войне?

Он криво усмехнулся, перекидывая жвачку из одного угла рта в другой.

– За это мне Херст не заплатит, – ответил он и двинулся вперед широким шагом.

Я чувствовал, что огромное напряжение понемногу уходит.

Значит, и в этот раз повезло старушке Англии.


Перевод Язневича В.И.

Чужой

Во второй половине июня все чаще стали говорить о планируемой эвакуации детей из столицы, днем и ночью сотрясаемой взрывами немецких ракет. Убедившись у директора колледжа в правдивости слухов, мистер Джуллинс, учитель физики и природоведения в старших классах, решил организовать экскурсию на аэродром в Кройдон, чтобы хоть издали, если не удастся получить соответствующих пропусков, показать мальчикам, как воздушные силы империи стальными стаями взлетают в небо и берут курс на юг.

Воскресный день двадцать девятого июня был прекрасным и не слишком жарким. Когда двухэтажный пригородный автобус остановился в Кингстоне, его заполнила группа мальчиков в рубашках цвета хаки, навьюченных рюкзаками, фляжками и одеялами. Через неполных полчаса экскурсия оказалась в Сурбитоне, где предприимчивый мистер Джуллинс решил сократить дорогу с помощью марша по пересеченной местности.

Ландшафт был слегка холмистый. Тропинка, по которой шагала все больше растягивающаяся колонна, поднималась на широко раскинутые пригорки, пересекала серебристые капустные поля, исчезала между двумя волнами наливающейся ржи, выплывала на опрысканные белым цветом картофельные поля и вновь впадала в черно-зеленые туннели кустов. Небо было холодным и безоблачным, только по краям горизонта поднимались двойные ряды заградительных аэростатов, издали похожие на размытые бусинки, они тянулись до самого Саттона, где стояли противовоздушные батареи, и увеличивались до размеров раздутой рыбы. Скуку четырехкилометрового марша изредка нарушали далекие сигналы сирен, во время которых мальчики начинали оживленно вертеть головами и внимательно следить за небом в юго-западном направлении. Действительно, два раза в течение часа они слышали далекие частые взрывы, а затем металлический лязг, извещающий о прилете ракетного снаряда. Второй снаряд можно было заметить в виде стальной черточки, разрезающей воздух с невероятной скоростью, которая показывалась из-за линии холмов и исчезала в черном облаке шрапнели, чтобы через минуту возникнуть из дыма и исчезнуть в окрестностях Уимблдона, откуда вскоре с ветром донеслись глухие стоны взрыва.

Намечая дорогу через поля, мистер Джуллинс преследовал скрытую цель, а именно: он хотел зайти в Мидуэй-Хаус, удаленный на два километра, и забрать с собой Джима, который не прибыл на утренний сбор. Местность по мере продвижения вперед становилась все более ровной, однако группы деревьев вырастали на глазах, пока не превратились в фантастически подстриженные фигуры. Тропинка вывела к асфальту автострады, плоской петлей охватывавшей большой парк со старыми лиственницами, высоко вознесшимися над стеной больших камней. Мистер Джуллинс долгое время испытывал желание закурить сигарету, но правила запрещали делать это в присутствии мальчиков. С другой стороны, он не мог отправиться сам за отсутствующим воспитанником, поэтому через несколько секунд размышлений делегировал Бена Стирлинга, который, наделенный полномочиями пригласить Джима на экскурсию, вошел в полуоткрытую калитку железных ворот и исчез в тени широкой аллеи. Учителю казалось, что таким образом он поднимет собственный авторитет и приобретет уважение одного из богатейших землевладельцев в округе.

Бен двинулся по протоптанной в траве тропинке, стегая прутиком сильно разросшиеся кусты, продрался знакомым ему коротким путем сквозь посаженную вдоль дороги живую изгородь, сильно при этом оцарапавшись, и оценивающим взглядом окинул большие клумбы перед дворцом, представляющие собой живописное, но очень хаотичное сплетение цветочных пятен. Немногочисленная после мобилизации прислуга была не в состоянии тщательно ухаживать за садом. Дом, заросший гирляндами плюща, вырастал из обступивших его старых деревьев тремя красными башенками, слегка похожими на рожки шутовского колпака, и только на подходе к подъезду заблестели большие окна. Вокруг было ни души, поэтому Бен, оглядевшись, двинулся в сторону входа для прислуги. Возле маленького крылечка, на деревянные поручни которого усердно карабкались двугубые цветки фасоли, извиваясь во все стороны беловатыми усами, сидел в плетеном кресле старый Тройл. Опершись о стену, он в ритме дыхания пропалывал рукой с заскорузлыми пальцами траву, светя в глаза подходившему Бену верхушкой розовой лысины. Бен несколько раз кашлянул, но в конце концов потянул старика за полосатую рубашку, что вызвало сильное чихание, и покрытые морщинками, темные, как шелуха маковок, веки поднялись вверх.

– А, молодой человек. – Тройл пошарил ладонью в траве и выловил из нее сильно почерневший чубук трубки.

– Здравствуйте, мистер, могу ли я увидеть Джима? – Для придания собственным словам большего веса Бен оперся на хворостину.

Старик жадно втянул первый дым из разожженной трубки, затем поднял шишковидную голову, так что Бен несколько поразился величине его волосатых ноздрей, и произнес:

– Джима дома нет, извините. Он ушел с Джорджем.

– Далеко?

– Он взял мотоцикл из гаража, поэтому, наверное, не близко.

Посчитав свою миссию выполненной, пусть и с отрицательным результатом, Бен по-военному приложил пальцы к краю берета и повернулся на месте. Старик долго наблюдал за его мелькавшей в зарослях фигурой, а когда она растворилась и утих шум шагов, неожиданно растянул в улыбке свое тяжелое, будто из невыделанной кожи сделанное лицо и издал несколько писклявых вздохов, что было у него признаком веселья. Затем он снова запустил руку в траву и начал пальцами ритмично обрабатывать между стеблями.

Крыльцо граничило с ответвлением изгороди, за которым сад спускался широкими извилистыми линиями беленых стволов к зеленому стеклу небольшого пруда. Лежавший под старой грушей Джим слушал короткий диалог с другой стороны кустов затаив дыхание и, сурово насупив брови, всем своим видом призывал своего гостя сохранять спокойствие. Только когда дипломатическая акция старого садовника была увенчана успехом, Джим усмехнулся, лениво перевернулся на живот и, упершись локтями в раздвинутую траву, продолжил внимательно наблюдать за муравьями. Одновременно он грыз зеленоватые и розоватые стебли какого-то растения, отчего рот его наполнялся свежей терпкой горечью.

– Это был Бен Стирлинг, – заметил он, наклоняясь: один из муравьев отделился от потока насекомых и забрался на заросли травы, как в зеленый овраг, поросший серебристыми стебельками.

Товарищ его смотрел из-под выгоревших ресниц в сторону, машинально переворачивая страницы толстого тома «Физики», который утопал в траве, словно покинув пределы мира, к которому принадлежал.

– Наверняка Сухарь устроил эту свою экскурсию на аэродром и хотел взять тебя, – сказал он, и Джим выразил согласие коротким кивком.

– Славный Тройл, – добавил еще Джордж, и вопрос был исчерпан.

Визит Бена остановил его в момент решительной атаки. Промолчав минуту, он решил, что теперь ничто не мешает ему вернуться к интересовавшему его вопросу:

– Джим, так в чем заключается эта твоя большая тайна?

Он старался говорить тоном взрослым и безразличным, но получалось у него это плохо. Джим, казалось, не слышал, только быстрее зашевелил челюстями, обрабатывая новую порцию стебельков.

– Джим, ну пожалуйста!

Джим сморщил загорелый лоб, затем зажмурил глаза, как астроном, заметивший среди звезд новую комету, наконец, перевернулся в сторону Джорджа и произнес таинственным шепотом:

– Я заметил интересную вещь. Видишь этого жука в траве? Он так же о тебе заботится, как и старый Тройл, или еще меньше. Можешь быть от него на метр или на сто миль, ему все равно. Он тебя никогда не поймет. А ты – его.

– Я – жука?

– Ну или мистер Джуллинс, – потерял терпение Джим. – Это все равно. Ты хочешь понять жука, но ты только представляешь его себе, это только твое представление о жуке, а не жук. Таким образом, я подумал, что, может, все законы физики – это только то, что мы думаем по-нашему, по-человечески, о мире, но их это не касается.

– Кого «их»?

– Разве я знаю… Их – это значит: камни, вода, небо, воздух, звезды… все. И когда мистер Джуллинс рассказал нам о золотом правиле механики, я подумал, что если бы не тот факт, что они об этом знать не могут, то они посмеялись бы… А впрочем, может, и могут?

– Что ты говоришь? Кто может? Джим, говори ясней, я ничего не понимаю.

Джим перевернулся на локти, выплюнул остатки травы и начал издеваться над муравьем, который нес на спине короткую соломинку.

– Так с вами всегда… «Говори, говори», – а когда я что-то скажу, так никто ничего не понимает, – сказал он наконец тоном глубокого разочарования. – Разве ты никогда не искал какую-нибудь потерянную вещь? Как это происходит с этими вещами? Говорят, что прячутся, правда? Или так: вчера я целый день работал у себя, наверху. Как-то вечером прихожу в комнату сестры, а ты знаешь, что ее нет дома, и нахожу мою ручку на ее столике. Я отлично помню, что положил ее в свой стол, во второй ящик. Естественно, там ее не было, она ведь не раздвоилась. Понимаешь, что произошло?

– Нет, – честно ответил Джордж.

– Это значит, что мир как бы обманчив. Не так, как человек, а по-другому. Это не имеет ничего общего с духами. Просто они забыли – следишь? – что перо должно лежать в ящике. А недавно я резко обернулся во время работы, и знаешь что? Был закат, все отбрасывало тень от окна, а моя чернильница отбрасывала ее под углом в другую сторону. Естественно, когда я подошел ближе, тень легла как следует. Это случается очень редко. Но случается. Я думаю, что это как будто в зеркале. Словно с другой стороны. Нельзя туда пройти, проникнуть. Однако я подумал: а вдруг это возможно?

Джордж сидел, повернувшись к Джиму, глаза его удивленно округлились. Если бы работающий мозг мог издавать звуки, вокруг его головы стоял бы страшный шум. Джим продолжил свою лекцию:

– Так вот, мистер Джуллинс говорит, что вечный двигатель сделать нельзя, что есть такой закон – золотое правило механики.

Джордж кивнул с видимым одобрением: эту часть он мог понять.

– Но я скажу так. – Джим приподнялся на локте. – А как с притяжением? Тоже есть закон. Каждый камень падает, а ускорение g составляет 9,81 метра в секунду в квадрате. А если камень не захочет падать, то что? Придумают другой закон и будут говорить по-другому… Они, это значит ученые, немного изменят науку, и опять все будет соответствовать… Я знаю, – поспешил он, видя выражение лица Джорджа, который колебался между испугом и смехом, – что это, по-твоему, невозможно… Но что это значит – невозможно?

Вопрос этот поставил Джорджа в положение человека, который идет хорошо знакомой дорогой, но неожиданно убеждается, что она обрывается и перед ним пропасть без дна.

– Что ты имеешь в виду? – спросил он наконец медленно.

– Ну что это – невозможно?

Вопрос этот показался Джорджу глупым.

– Невозможное – это то, чего не может быть, что никогда не произойдет…

– А откуда известно, что не произойдет?

– Это зависит от того, что…

– Вот именно. – Сейчас Джим был абсолютно доволен. – Зависит от того, что. Закон утверждает, что не может быть машины, которая будет работать без подачи энергии извне? Хорошо. Но если такая машина уже есть?

– Где?

– У меня дома… Работает со вчерашнего утра.

И после этого объяснения Джим медленно встал, старательно почистил колени и локти от следов травы (процедура эта, хотя правильно задуманная, однако увенчалась очень скромным результатом) и потянулся за своей толстой «Физикой». Джордж вышел из каталептического состояния, в которое ввели его последние слова приятеля. Наконец он взорвался, подскакивая:

– Джим! Я должен это увидеть!

Джим, худой, узкий в плечах, с бледным лицом, с прозрачными, почти что белыми глазами, смахнул со лба непокорную прядь и сказал равнодушно, почти сонно:

– Ну пошли, – после чего повернулся и направился к дому.

Медленно, не спеша, они поднялись по скрипящей лестнице на чердак. Через минуту им в лица ударила волна спертого воздуха, который скопился под нагретой крышей. Сгибаясь, чтобы не удариться о стропила, они шли по чердаку, пока узкий сноп солнечного света не высветил перед ними в небольшую дверь, сбитую из досок. Джим открыл ее при помощи загадочной манипуляции. Внутреннее помещение, которое открылось их глазам, выглядело как шестигранник, скошенный с двух сторон диагональными плоскостями крыши. В узкой стене комнаты имелось окно, которое давало достаточно света для освещения, но недостаточно, чтобы уяснить смысл загадочного содержимого комнаты. Ее характерной чертой было то, что ни один из инструментов (количество и качество которых было, впрочем, очень ограниченно) не служил первоначальному назначению. На кровати лежали кипы книг и стеклянных труб, на двух столах виднелись собранные и безжалостно привинченные к столешницам тиски, сверлильный и ручной токарный станки и целый ряд других инструментов. В умывальнике, из которого выбросили таз, расположился тяжелый электрический мотор. Шкаф после открытия оказался батареей аккумуляторов. Выступающие балки крыши служили местом крепления многочисленных кабелей, проводов, летающих моделей и множества предметов с абсолютно непонятным назначением.

На прибитых к стенам полках виднелись фарфоровые и стеклянные сосуды, используемые для химического анализа. Прожженные, поколотые и поломанные столешницы указывали на то, что оборудование комнаты – это не просто декорация, а что оно служит хозяину, причем постоянно, для опытов.

Во всем этом кажущемся хаосе Джим отлично ориентировался: подойдя к столу у окна, он достал из ящика маленький молоток и что-то вроде клина, после чего подошел к внутренней стене. Здесь он вбил клин между двумя балками. Одна из них легко поддалась. От нее отстал плоский кусок дерева, а из открытого тайника донесся тихий, монотонный шум. Джордж приблизился. Внутри тщательно выдолбленной балки стояла маленькая машинка, не больше апельсина, которая мерцала в быстром движении. Ее звук напоминал ускоренное стрекотание сверчка. Джордж долгое время всматривался во вращающиеся части, даже импульсивно протянул руку, но Джим удержал его, достал машинку из стены и поставил на стол. Затем медленно вставил рукоятку молотка в спицы колеса.

Машинка остановилась. Теперь она казалась очень простой: движок, проволочные усы, утолщенное с одной стороны колесико…

Джим вытащил молоток, и в тот же момент оно само собой продолжило вращение, быстро, монотонно, словно хотело наверстать вынужденный простой.

Джордж молча таращил глаза. Джим был спокоен. Только глаза у него сияли, но не светом выкроенного окном неба, а внутренним, переливающимся пламенем. Казалось, что машинка работает только благодаря его присутствию.

Наконец Джордж прервал молчание:

– Джим, как же это… Джим, скажи, ради Бога. – И с явной подозрительностью продолжил: – Это, должно быть, какой-то трюк; может, это что-то вроде ходячего скелета?..

Джим вовсе не был обижен этой подозрительностью.

– Нет, это не трюк… Хочешь знать, почему это работает? Но я и сам не знаю… Мне пришло в голову, что это такая проблема, которую надо решить по-другому. Что надо постараться забыть все, чему нас учили о машинах, о двигателях, – всю физику. Все, что придумали люди. О чем когда-либо они думали. В этом все дело, чтобы забыть, хотя бы на время. И вот – получите.

– Почему это работает? – спросил через минуту Джордж.

– Не знаю… Это, собственно говоря, не должно работать. По законам физики, как говорит мистер Джуллинс, не должно.

И с ноткой триумфа в голосе продолжил:

– Но, однако, работает!

Чердак был залит светом июньского полудня. Два парня стояли, склонившись над моделью, которая крутилась стрекоча.

За окном пел дрозд.

* * *

У воды, на их любимом месте, никого не было. Только мельница странной конструкции, сделанная Джимом, неустанно тарахтела, перебирая тонкими деревянными лопатками струи зеленой и серебристой воды. Джордж расположился на животе, запустил руку в пруд и попробовал схватить рыбку, которая притаилась в прибрежных водорослях, что ему, как всегда, не удалось. Подышав на стеклышко часов, осторожно вытер его и посмотрел. «Пять двадцать три!» – сказал он громко и, досадуя на непунктуальность приятеля, окинул взглядом окрестные кусты и погрузился в раздумья.

А располагался он на животе Билла Троуга, самого толстого и самого сильного во всей школе парня, и постукивал его кулаками, когда раздался мелодичный свист. Джордж быстро сел. Джим никогда не свистел в хорошем настроении. Вскоре показался Джим, шагавший вразвалочку. Он подошел и, не говоря ни слова, поудобнее улегся. Джордж с минуту смотрел на него молча, но в конце концов любопытство пересилило обиду.

– Ну и что сказал мистер Джуллинс?

Джим артистично сплюнул между двумя водяными лилиями, вырвал пучок травы с корнями и промолчал.

– Джим, слышишь?!

– Не создавай столько шума, а то рыбу распугаешь, – отозвался Джим. – Мистер Джуллинс? Ну что ж, расскажу тебе по порядку. Я этого терпеть не могу. Пришел к нему домой после обеда и слышу: «Что скажешь, мой мальчик?» Я показал ему машину, рассказал, а он смотрит, смотрит, смеется. Значит, я разобрал ее – ты знаешь, как это просто? – собрал, и она опять работает. А он прошелся по комнате, погладил меня по волосам и говорит таким тоном, словно заговорил Бог Отец, что нарисован на стене в часовне: «Мой мальчик, ты ведь не допускаешь, что ты, такой сопляк, можешь опровергнуть закон, на котором зиждется физика?» – «Но ведь она работает», – говорю. «Поработает и перестанет», – говорит он на это. Значит, садимся, пялимся, пялимся, потом он говорит: «Джим, мальчик мой, у меня нет больше времени. Это очень интересно, но я тебе вот что посоветую – занимайся больше математикой. Ведь речь не идет о том, чтобы это работало не час или день, а вечно…»

Джордж сопел, возмущенный.

– И что ты на это?

Джим лениво усмехнулся:

– А я ничего. Я знал, что этим и закончится. Мистер Джуллинс верит только в то, что говорит его жена, кроме, разумеется, учебника физики для средней школы. Если б ты не настаивал, я б к нему не пошел. Впрочем, не все ли равно? Признаюсь тебе, что меня это уже не интересует. Знаешь, теперь я думаю о немецких летающих бомбах. Это вранье, когда говорят, что это радиоуправляемые ракеты. Вчера всю ночь я высматривал на крыше: они летят вслепую. Это чувствуется сразу, надо только внимательно смотреть. Я думаю, что там есть второй цилиндр, в котором ходит поршень с углублением.

Он рисовал на песке.

– Тут находится камера сгорания, а взрывчатые газы движутся через сопло. – Волосы упали ему на лоб.

– Джим, – произнес, заикаясь, с опаской приятель, – ты это говоришь серьезно, что вечный двигатель уже тебя совсем не интересует? Но ведь так нельзя… Надо написать в министерство. Я не знаю, – добавил он, ощущая на себе острый взгляд, – куда, но надо. Знаешь что, – неожиданно подскочил он, – ты должен идти к профессору Уайтхеду.

Джим слегка скривился.

– Должен, – горячо убеждал Джордж, – это очень мудрый человек. Я был у него, когда моя модель не хотела летать, и он все мне объяснил. Он был очень вежлив и терпелив. Он сказал, чтобы я всегда к нему приходил, когда что-то будет непонятно. У него такой огромный темный кабинет – все Королевское научное общество висит на стене, и он среди них.

– Да? – поднял брови Джим. – Я не знал об этом.

– Да-да, у меня отличное зрение, я сразу его узнал, стоит во втором ряду. Это ничего, что он известный физик, и отлично, что в Оксфорде давно уже каникулы, – сможешь пойти к нему даже утром.

Джим усмехнулся:

– Ну, если тебе это важно… Я предпочел бы никуда не ходить. Это не приносит счастья, такие дела…

– Как это?

Джим немного смутился.

– Да ничего, я просто так сказал. Лучше смотри: значит, снаряд, я отчетливо это видел, имеет воронкообразную трубу на корпусе… – рисовал он дальше деревянной палочкой.

Джордж опустился на траву в молитвенном молчании.


Профессор Уайтхед провожал лейтенанта до калитки. Сумерки смешали все краски, оседая пепельной лазурью в углублениях грунта. От низенькой ограды, в прогнившие доски которой терпеливо упирались растения, пологие склоны спускались к лежавшему в тумане аэродрому. Лейтенант в светлом мундире машинально поправил ремень и, обращаясь к хозяину, попробовал еще раз:

– В любом случае я советовал бы вам покинуть имение, хотя бы временно. Аэродром вместе с постройками является, особенно во время нападения, важной целью, а ваш дом опасно возвышается над окрестностями… Отсюда двойная опасность, ибо пригорок находится на пути к Большому Лондону.

Уайтхед пропускал мимо ушей настойчивые предостережения, внимательно глядя вниз, в направлении закручивающейся спиралью дорожки. Неразборчиво буркнув, он пожал офицеру руку и потом еще минуту стоял, пока тот не исчез в темноте. Гравий громко зашуршал, через минуту отозвался вновь – профессор подумал, что летчик возвращается, но эти шаги были другие, намного легче и не такие четкие.

Далеко на горизонте, еще подсвеченном оранжевым пламенем заката, с механическим пофыркиванием планировали тройные огоньки, как созвездия неярких звезд: красных, зеленых и белых. Из-под склонивших тяжелые головы подсолнухов вышел кто-то высокий, худой, замедлил шаг и остановился с другой стороны забора.

– Господин профессор Уайтхед?

Это был молодой человек с небольшой коробочкой под мышкой. Уайтхед отступил, открывая калитку.

– Это я. Пожалуйста, входите.

Подал ему руку. Юноша, назвав себя, пожал ее.

– Я пришел к вам по несколько необычному делу. Не могли бы вы уделить мне немного времени?

Уайтхед кивнул и двинулся первым, проводя гостя через сад, спускающийся к вилле. Он открыл первые, стеклянные двери, вторые, зажег свет, маскируемый шторами из черной бумаги, и подождал, пока посетитель, зажмурив глаза от желтого света, войдет в кабинет. Это была большая холодная комната: стол со стеклянной панелью, электрические часы, стена книг до самого потолка, и на противоположной стене карты полуночного неба, усыпанные лимонного цвета звездами.

Профессор показал рукой на свободное место и нажал кнопку на столе. Зажглась лампа в зеленом абажуре, и мальчик с облегчением уселся в глубокое кресло, словно провалился вглубь. Теперь он весь был в темноте, только лицо его, светлое, сухое, с голубыми сияющими глазами, возвышалось над столом.

– Видите ли, господин профессор, тут такое дело… Мне трудно это объяснить, боюсь напутать, поэтому, может, вы захотите сначала посмотреть…

Тихо зашелестела разрываемая бумага, и на освещенной лампой черной стеклянной столешнице появилась маленькая машинка. Подставка из старательно отполированного дерева, годовые кольца яблони, детали из блестящего алюминия, два колесика, крючок…

Машинка работала, издавая тихое, спокойное тиканье; спицы колесиков образовывали шлифованные глянцем круги; зубцы звенели.

– Это – такая машинка. Вечный двигатель. Работает уже четвертый день. – Минута молчания. – И, – как бы со смущением или извинением, – не хочет останавливаться.

Пожилой человек наклонился очень низко. Гротесковая тень его лица с очками, съехавшими на середину носа, качнулась на стене. Две головы: одна – покрытая редкой сединой, вторая – с песочными вихрами, пропитанными запахом нагретых на солнце трав, – сблизились над столом. Машинка издавала торопливый, неутомимо повторяющийся стрекот. Продолжалось это долго.

Наконец старик опустился в кресло и глубоко вздохнул. Затем посмотрел на парня, все еще склоненного над машинкой. Казалось, что юноша, который пришел за похвалой или советом, забыл о нем. Смотрел на свое творение не как ребенок, но и не как взрослый человек. Смотрел – и поглощал, словно пил всем своим существом этот тонкий треск и блеск, знаменующий начало Большого Движения.

– Знаете ли вы, как это действует? – спросил Уайтхед тихим голосом, как бы опасаясь что-то спугнуть или разбудить.

Мальчик вздрогнул. Он смотрел в уставшие глаза старика отсутствующим взглядом, и в эту минуту, казалось, мог видеть нечто иное, словно он был существом с далекой звезды.

– Ах нет, не знаю, извините. Это значит, я не могу объяснить этого физически.

– Как вы до этого додумались?

Джим медленно опустился в кресло, с видимым облегчением утонул в его холодных темных объятиях и отозвался, словно из безопасного убежища:

– Именно для этого я пришел к вам, чтобы об этом рассказать, потому что меня никто не хочет понять. Значит, так: я давно думал над тем, почему считается, что определенные явления могут происходить, а другие – не могут. Если сегодня что-то происходит определенным образом, что из этого следует? Завтра может быть иначе. А в чем обусловленность? Кажется, что существует порядок, когда мы смотрим на мир человеческими глазами. А если посмотреть на это глазами лягушки? Потом я думал о физических законах, о тех, которые знаю. И подумал, что произошло бы, если бы их так друг на друга спустить, как собак с цепи? Я это понятно сказал? Значит, чтобы все таким образом между собой расположить, чтобы даже если бы оно не хотело, должно было начать двигаться. Именно должно… Не могу лучше объяснить, вы меня понимаете?

Профессор прикрыл глаза веками и усмехнулся ему из глубины своего одиночества, куда проникали теперь светлый запах травы и темный – леса.

– Да, понимаю, юноша, насколько это вообще можно понять. Ты поставил ловушку, ловушку на Оно, как ты его называешь, и Оно в нее попало. – Он замолчал и бросил быстрый взгляд на собеседника. – Знаешь ли ты, вернее, слышали ли вы, – поправился он, – что-нибудь о теории вероятностей, о теории статистики в применении к микромеханике молекулярных движений?

– Нет… не слышал.

– Ни о постоянной Планка, ни об уравнении Шредингера и связанной с ним возможностью создания необычных вещей – в смысле классической физики?

– Нет, тоже нет… извините, то есть физика признает чудеса?

Профессор усмехнулся во второй раз. Он чувствовал, как сердце омывает спокойное теплое течение.

– Ну… не знаю, признает ли, но их нельзя исключать. Уравнение Шредингера… Но не буду мучить вас математикой. Кратко: сегодня говорят, что все необычные явления возможны, хотя бесконечно маловероятны.

– Ага, и значит, и чудеса, – поддакнул Джим серьезно, неожиданно наклонил голову и упрямо усмехнулся. – А пастор очень сердился на меня за эти последние опыты, потому что, когда я пошел к моему учителю, мистеру Джуллинсу, тот рассказал ему все, и пастор накричал на меня за то, что я хочу исправить Господа Бога…

Профессор смотрел на вращающиеся колесики так задумчиво, что казалось, что он не расслышал последних слов.

– Вечное Движение Господа Бога только прославляет, – сорвалось с его губ.

Сноски

1

Настоящее предисловие предваряло изданный в Германии в 1989 г. сборник «Лем С. Блуждающий» («Stanislaw Lem. Irrlaufer». – Frankfurt am Main: Insel Verlag, 1989, 242 s.), в который вошли рассказы «Сад тьмы», «Чужой», «Exodus», «Человек из Хиросимы», «День Д», «Атомный город» и «План “Анти-Фау”». Это было первое книжное издание ранних произведений Станислава Лема; подобное в Польше вышло только в 2005 г. В равной степени предисловие соответствует и настоящему сборнику. – Примеч. сост.

2

От 31 августа 1946 г. – Здесь и далее примеч. пер.

3

Название Польши в период фашистской оккупации.

4

Ранняя молодость (лат.).

5

Роман «Человек с Марса» впервые был опубликован в 1946 г. отрывками в журнале «Nowy Swiat Przygуd» (Катовице), №№ 1—31. В 1985 г. в Польше был издан неофициально в книжном виде. Первые официальные издания: на немецком языке – в 1989 г., на польском – в 1994 г., на русском – в 1998 г.

6

Это было предметом моих желаний (лат.) – Гораций, «Сатиры».

7

Перевод Андрея Денисова.

8

Послание к римлянам, гл. 9, ст. 18: Итак, кого хочет, [Бог] милует, кого хочет, ожесточает.

9

Открывайте (нем.).

10

Ах, ты одна… (нем.)

11

Господа, настоящая икра! Где вы ее достали? (нем.)

12

Досл.: «Все колеса должны катиться к победе» (нем.); лозунг военной пропаганды гитлеровской Германии.

13

Это военная тайна! (нем.)

14

Войдите! (нем.)

15

Так точно! Что? Что?! Что?! (нем.)

16

И что… Таннхойзер, почему вы не сообщили мне об этом раньше?! Ну да, я не мог, я не мог! Что за вонючая история! (нем.)

17

Господин директор… что… что-то плохое?.. (нем.)

18

Ну, я думаю, что начался вывоз евреев! (нем.)

19

Ерунда (нем.).

20

Немка Рейха! (нем.)

21

Хорошо, хорошо! (нем.)

22

Дорожный охранник (нем.).

23

Что вы делаете, доктор? (нем.)

24

Мне стало жарко (нем.).

25

Что за история! (нем.)

26

Минуточку! (нем.)

27

Что это значит? Что это? (нем.)

28

Это запрещено! (нем.)

29

Все немедленно по вагонам! Все! Все! Отправляйте! (нем.)

30

Но штурмбаннфюрер Таннхойзер… (нем.)

31

Здесь приказываю я! (нем.)

32

Только для немцев (нем.).

33

Пункт сбора сырья (нем.).

34

Давай… давай… пошли, быстро! (нем.)

35

Документы! (нем.)

36

Ха, ха, хорошенькую ты себе подыскал фамилию! (нем.)

37

Что… что? (нем.)

38

Разве так выглядят врачи? Еврейский пес! (нем.)

39

Вы не имеете права!.. Я ариец… мои документы!! (нем.)

40

Здесь твои документы (нем.).

41

Значит, не еврей, да? Прекрасно (нем.).

42

Сколько теперь? (нем.)

43

Сорок два человека (нем.).

44

Особей. – … – Ну… достаточно. Едем «домой» (нем.).

45

Господин полицейский, извините, пожалуйста… (нем.)

46

Где я возьму людей? (нем.)

47

О, проклятье! (нем.)

48

Как я могу работать с такими идиотами? (нем.)

49

Исключено! У меня больше нет грузовиков! (нем.)

50

Ну и банда подобралась, срань господня! (нем.)

51

Финдер, дай мне сигарету (нем.).

52

Но, но, сволочь, молчи… (нем.)

53

Что, у тебя нет денег? Ну, тогда ты точно не еврей (нем.).

54

Да, да, это так (нем.).

55

Тааак… Значит, вы не еврей (нем.).

56

Аусвайс у тебя забрал шуповец? Да, да. Конечно. Я тебе верю. Да! (нем.)

57

Финдер, начинайте (нем.).

58

А теперь проверка пениса (нем.).

59

Что? (нем.)

60

Боже, что вы со мной делаете! (нем.)

61

Где Таннхойзер? (нем.)

62

Хайль! (нем.)

63

Господин штурмбаннфюрер отсутствует. Я его замещаю. Что вы хотели, господин директор? (нем.)

64

Убирайся с ним (нем.).

65

К сожалению, я не могу этого сделать, мой господин… (нем.)

66

Но вы ведь видели бумаги и… все… (нем.)

67

Да, но я не получил формального приказа от господина гауптштурмфюрера (нем.).

68

Ну-ну, надо еще немножко подождать… (нем.)

69

Мой мальчик, сделайте это быстро… прусским ударом, а? (нем.)

70

Ибо все колеса должны катиться к победе! (нем.)

71

Так точно, господин группенфюрер! (нем.)

72

Господин генерал, я ар… (нем.)

73

Убрать его! (нем.)

74

Вперед! Сдавайте часы, кольца, золото! Все сдавайте, быстро! (нем.)

75

Ты, и ты, и ты, дальше, дальше… давай! (нем.)

76

Мастерские моторизованной армейской техники (HKP).

77

Кто работает в HKP? Ты? Ты? Кто из HKP?! (нем.)

78

Где ты работаешь? Где ты работаешь? (нем.)

79

Я не ев… (нем.)

80

Прочь! (нем.)

81

Дурачок (идиш).

82

Выходи! Выходи! Выходи! (нем.)

83

Смирно! (нем.)

84

Вы находитесь в рабочем лагере! Кто будет хорошо работать, с тем ничего не случится. Сейчас вы пойдете в баню, потом в бараки. Каждый из вас получит рубашку, брюки, 350 граммов хлеба и два раза в день суп. А теперь поспешите! (нем.)

85

Женщины направо! Давай!! (нем.)

86

Помещения для помывки и ингаляции (нем.).

87

Что ты замолчал? Ты не еврей, да? (нем.)

88

Хорошо, хорошо. Но почему я должен тебе верить? Ты не врешь? (нем.)

89

Даю вам слово чести! (нем.)

90

Так! Если ты еврей, то у тебя нет чести, но если ты не еврей, то у тебя есть честь. Ну-ну, и что ты скажешь на это? (нем.)

91

Этого оставить! (нем.)

92

Иди! (нем.)

93

Жди здесь (нем.).

94

Работа делает свободным… даже в случае смерти (нем.).

95

Так точно! (нем.)

96

Наконец-то! (нем.)

97

Увести! (нем.)

98

Ну… прекрасно, не так ли? (нем.)

99

Заткнись! (нем.)

100

СС – Охранные отряды (нем. Schutz-Staffeln) Национал-социалистической немецкой рабочей партии (НСДАП, нем. Nationalsozialistische Deutsche Arbeiterpartei); СА – Штурмовые отряды (нем. Sturm-Abteilungen) НСДАП; СД – Служба государственной безопасности (нем. Sicherheitsdienst) при СС; ОКВ – Верховное главнокомандование вооруженных сил (нем. Oberkommando der Wehrmacht).

101

Немецкая кораблестроительная фирма, основана в 1877 г. (нем. Blohm + Voss).

102

Британский бомбардировщик (англ. Vickers Wellington).

103

Облава (нем.).

104

Английский гидросамолет (англ. Sunderland).

105

Союз немецких девушек (нем. Bund Deutscher Madels).

106

Сила через радость (нем. Kraft durch Freude), также название нацистского спортивного общества.

107

Ты хочешь быть танкистом? (нем.)

108

Заграничная организация (нем. Auslandsorganisation).

109

«Фау» – от начальной буквы слова «Vergeltung» – возмездие.

110

D-Day, то есть день высадки англо-американских войск во Франции 6 июня 1944 г., стал апофеозом доблести технической мысли союзников. Операция была тщательнейшим образом продумана и осуществлена в идеальном стиле в тот момент, когда основная работа по уничтожению противника уже была выполнена Красной армией. Откладывать высадку не имело смысла, поскольку это означало бы потерю политических плодов общей победы. – Примеч. авт.

111

Класс артиллерийских бронированных надводных кораблей с небольшой осадкой преимущественно прибрежного действия (по наименованию первого такого корабля, построенного в США в 1861–1862 гг.) (англ. Monitor).

112

Американский тяжелый бомбардировщик.

113

Американский тяжелый истребитель.

114

Английский истребитель.

115

Американский средний танк.

116

Военный корреспондент (англ.).

117

Американский армейский автомобиль повышенной проходимости.

118

Немецкий фотоаппарат.

119

Немецкий танк.

120

«Оружие возмездия» (нем.); первая буква дала название ракетам V1 («Фау-1») и V2 («Фау-2»).

121

Только в ночь на 17 июня 1944 г. в Лондоне разорвалось 73 ракеты «Фау-1».

122

Самолеты-снаряды (англ.).

123

Американский истребитель.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10