— А вдруг доживете? Сколько вам тогда будет?
— Сколько будет?.. Да уж, поди, под девяносто.
— Есть надежда дожить.
— Не хочу, — твердо сказал я. — И не доживу.
— Эх, — вздохнул мой спутник, — а я бы хотел дожить до скончания мира. Но чтобы только силенки были такие же, как теперь, и можно было бы всюду ездить, все видеть своими глазами, слушать рассказы очевидцев. Где бы раздобыть эликсир бессмертия? Вам он никогда не попадался?
— Попадался, — ответил я, мрачнея. — Век бы его не видеть.
— Не может быть! — воскликнул Гийом, весь расцветая, как весенняя яблоня. — Обманываете!
— Разве я похож на человека…
— Да, да! — замахал он. — Вы никогда не обманываете, я знаю. Вы не похожи на человека, который может обмануть. Но неужто вам и впрямь попадался эликсир бессмертия? И неужто вы не воспользовались им?
— К счастью, нет, — сказал я. — Я вижу, вам не терпится поскорее узнать об этой истории, но потерпите, я все расскажу в свое время, а сейчас — слушайте, что было после образования трех новых рыцарских орденов в Иерусалиме.
И я принялся рассказывать о тех грустных временах, когда плоды нашей славной победы стали покрываться подозрительными темными пятнышками.
Хотя тень моего Аттилы и твердила мне постоянно, что лучше всего оставить Святой Град и отправиться в Киев, сложив с себя полномочия рыцаря Христа и Храма, хотя многое казалось уже и мне самому подозрительным, я все не мог покинуть чрезмерно уважаемого мною Годфруа и принялся за порученное мне дело. Прежде всего я назначил трех командоров. Киевлян Олега и Ярослава, которые доблестно сражались при взятии Иерусалима и, как дети, радовались всему происходящему. Третьим командором я назначил одноглазого Роже де Мондидье, славного малого, неиссякаемого весельчака и отчаянного рубаку, с которым я сдружился еще под стенами Никеи. В нем было некое неуловимое сходство если не с самим Аттилой, то с персонажами бесконечных историй о Вадьоношхазе… Не бесконечных, а увы, навсегда умолкших!
В трудную минуту усталости, отчаяния, скорби, уныния Роже мог развеселить и утешить любого. Особой популярностью пользовались его разнообразнейшие истории о том, как и где он потерял глаз. Стоило только спросить его: «Эй, Роже, я что-то запамятовал, где это ты свой глаз потерял?» — и тотчас же, не моргнув единственным своим оставшимся, он начинал рассказывать очередную удивительную повесть, неизменно заканчивающуюся потерей глаза, и ни разу он не повторился, ни одна его история не была похожа на другую. Бывало, придут к нему двое поспоривших между собой чуть не до драки, и говорят:
— Роже, рассуди нас. Ты ведь потерял свой глаз в Африке, когда темной ночью спасался от преследования дикарей племени трехногих, и было так темно, что ты решил проверить пословицу «хоть глаз выколи». Ведь ты мне сам так рассказывал, а этот хлыщ утверждает противоположное.
— Еще бы! Роже, ведь ты мне говорил, что подарил глаз фее Стеллеолене за то, что она спрятала тебя от грозного мужа в одном из самых приятнейших мест женского тела. Подтверди!
— Не знаю, братцы, кто вам такую брехню про меня сочинил, — отвечал Роже. — На самом деле все было так…
И принимался рассказывать совершенно новую историю, не менее забавную, чем все предыдущие. Никто так и не знал, что же случилось на самом деле с потерянным глазом Роже де Мондидье, то ли настоящая история была пустячной, то ли постыдной, то ли Роже и сам ее забыл.
Этот веселый человек с радостью согласился быть командором в моем подчинении. Он помнил Аттилу, в котором некогда видел единственного соперника в искусстве рассказывания баек и которого оплакивал чуть ли не так же горестно, как я. Всем командорам я приказал выбрать для себя по три коннетабля, а чтобы каждый коннетабль нашел себе трех шевалье, и этого пока достаточно. Роже полностью выполнил мою просьбу, а вот Ярослав и Олег нет. И как я сразу не сообразил, что они с большим трудом объясняются на лингва-франка и не могут никем как следует командовать! Но людей покамест хватало. К тому же, ведь при каждом были оруженосцы. Лишь я пока не мог подыскать замену Аттиле. Кстати, Олег и Ярослав нашли себе оруженосцев-русичей, двух паломников из города Тмутаракань, пришедших в Иерусалим еще до осады и выдержавших в городе очень трудное время.
Мы начали с подробного изучения местности, вверенной в наше распоряжение. Мне досталась весьма обширная часть города, малонаселенная на севере и совсем не заселенная на юге, где вокруг территории бывшего храма Соломона простиралась тенистая пальмовая роща. В северной части подведомственного мне района находилось несколько добротных и замечательных строений, одно из которых оказалось бывшим домом прокуратора Иудеи Понтия Пилата, другое — дворцом Ирода, третье — домом священника Анны. Здесь же, как выяснилось, находилась и священная купель Вифесда, да вот только воды в ней уже давно не было — источник, дававший некогда исцеление больным, по какой-то причине иссяк, и на месте купальни теперь зиял овраг, поросший травой и кустарниками.
В качестве своей резиденции я выбрал башню Антония, над которой было водружено знамя ордена, придуманное мною — на белом фоне красный трехконечный крест, такой же, как на моем щите, подаренном мне Еленой Кипрской. Очень удачно — он одновременно был и крестом, и буквой Т, начальной буквой латинского слова «храм». Вместо анаграммы Христа над верхней перекладиной было написано: CHRISTUS ЕТ TEMPLUM.note 14 Просто и понятно.
Осенью я намеревался отправиться в Киев и попробовать уговорить Евпраксию переехать сюда, в Иерусалим, коль уж мне выпала почетная должность рыцаря Христа и Храма, но события заставили меня отложить поездку.
Началось с разногласий между Годфруа и Боэмундом, которые едва не привели к вооруженному столкновению. В конце июля в Яффу прибыл большой флот из Пизы. На одном из кораблей приплыл епископ Пизанский Дагоберт. По неясным причинам, явившись в Иерусалим, он стал настаивать на том, чтобы его провозгласили Иерусалимским патриархом, а Боэмунд принялся его в этом поддерживать, требуя, чтобы Защитник Гроба Господня сделался вассалом Дагоберта. В общем, складывалось впечатление, что норманны готовятся к свержению власти Годфруа и провозглашению Боэмунда королем Иерусалимским и Антиохийским. Дело принимало скверный оборот, особенно, если учесть, что часть войска Годфруа ушла вместе с Бодуэном в Эдессу, а часть под началом Евстафия рыскала в окрестностях Иерусалима в поисках какой-то дурацкой удачи.
В этот напряженный миг грянуло известие о том, что калиф Каирский Фатимит ведет свое войско к Иерусалиму, и численность его армии достаточно велика, чтобы осадить Святой Град. Годфруа, продолжая настаивать на том, что теперь он — главная власть в городе, собрал на совет не вождей похода, а трех своих сенешалей — Пьера, Робера де Пейна и меня. Робер высказывал мнение, что нам не следует особо волноваться и достаточно перетащить в город все наши осадные орудия, дабы не повторилось то же, что было в Антиохии, и спокойно выдержать осаду, которая вряд ли будет долгой. Пьер Эрмит имел иную точку зрения. Он считал, что нам следует выступить из города и принять бой где-нибудь на подступах к нему, для чего есть все возможности, ведь войско Раймунда Тулузского все еще находится здесь. Я согласился с мнением Пьера, и Годфруа постановил готовиться к выступлению навстречу армии Фатимита.
Сразу же после празднования Преображения Господня — первого большого праздника в освобожденном Иерусалиме — полки крестоносцев двумя потоками, через Вифлеемские и Сионские ворота, двинулись навстречу врагу. Вновь зазвенели кольчужные доспехи, вновь затрепетали знамена, зацокали копыта тысяч лошадей, заскрипели колеса тяжело груженых телег. Мы снова шли воевать. Пройдя миль сорок, мы встретились с неприятелем неподалеку от города Аскалон, лежащего к юго-западу от Иерусалима. В численности мы превосходили армию Фатимита, но воины его ни в чем не уступали крестоносцам, а во многом даже превосходили. Особенно хороши были их всадники на верблюдах. Ловко управляя этими неуклюжими на вид животными, они столь же ловко владели оружием, нанося огромный урон нашему воинству. На крестоносцев, конечно, сильно повлияло расслабление, наступившее после достижения цели, после взятия заветного града. Но с другой стороны, ощущение победы было еще так живо, что оно помогало лучше справляться с врагом. Понеся большие потери, мы все же наголову разгромили армию египетского калифа, а остатки ее гнали потом до самой Газы. Плечо мое к тому времени успело зажить, рана лишь чуть-чуть давала о себе знать, и в этой битве я, помнится, испытал какой-то особенный восторг. За спиной у меня лежал освобожденный Иерусалим, и я рубился с врагом в охотку, с тем непередаваемым упоением, когда и умереть не жалко — ведь Гроб Господень наш. Но ничто не брало меня, и я вышел из битвы без единой царапины, защищенный Божьим благословением, попечительством Ангела-хранителя, любовью к Евпраксии и доспехами Елены. Как бы я хотел, чтобы и все были так же неуязвимы! Но, увы, сражение при Аскалоне омрачило радость победы горечью потерь. Там, неподалеку от маленького приморского городка, мне пришлось похоронить двух своих командоров — Олега и Ярослава. Да примет Господь их души в своем небесном Киеве! Осиротевшие оруженосцы по возвращении в Иерусалим отправились в родные края рассказывать русичам о подвигах и достойной гибели двух своих славных соотечественников.
Видя столь сильное поражение своих единоверцев, Аскалонский эмир присягнул Защитнику Гроба Господня и поклялся никогда не воевать против христиан. К западу и к югу от Иерусалима отныне устанавливалось надежное спокойствие. Брат Боэмунда, доблестный, но спесивый Танкред принял пышный титул князя Палестинского и Галилейского. Отныне ему подчинялись прибрежные территории от Газы и Аскалона на юге до Назарета и Геннисаретского озера на севере. Для обеспечения спокойствия на востоке войска Раймунда Тулузского спустились в долину Иордана и разбросали свои гарнизоны вдоль этой благодатной реки, в самом лучшем, живописном и сплошь состоящем из оазисов месте Святой Земли. Правда, после сражения при Аскалоне количество крестоносцев стало быстро таять. Те, кто чувствовал, что их долг исполнен, навоевавшиеся и нахватавшие добра и драгоценностей, спешили распрощаться со своими соратниками и толпами отправлялись в Яффу, откуда пизанские, генуэзские и венецианские корабли переправляли их в Европу.
Наступил октябрь, а я все еще пребывал в Иерусалиме, только собираясь отправиться в путешествие за своей Евпраксией. Я успокаивал себя, что к январю все же успею приехать в Киев и сдержу свое обещание — явлюсь до того, как моя милая разрешится от бремени. С некоторых пор, а после взятия Иерусалима в особенности, у меня появилась твердая уверенность, что на сей раз она благополучно переживет беременность и родит мне крепкого румяного русича, красивого, как мой отец, веселого, как Сашенька, и доброго, как сама моя Евпраксия.
Меня все больше и больше волновало состояние патрона. День ото дня Годфруа становился молчаливее, печальнее, мрачнее. Его явно что-то угнетало и мучило, энтузиазм, с которым он принялся наводить порядки в Иерусалиме в первые дни, стал угасать. После победы при Аскалоне он не надолго вновь ожил, но осенью впал в состояние, близкое к апатии. В разговорах я пытался разведать у него, в чем причина непонятной тоски. Однажды он не выдержал и признался:
— Я получил скверное предсказание о том, что умру сразу после первой же годовщины освобождения Иерусалима.
— Какая ерунда! — воскликнул я. — Как вам не стыдно, патрон, верить в предсказания! Вы же христианин, Защитник Гроба Господня. Неужто Господь не защитит вас?
— Сколько раз я говорил тебе, Лунелинк, что можно обращаться ко мне «патрон» и называть на «ты»! — проворчал Годфруа. — Во всяком случае, когда мы беседуем с глазу на глаз, как сейчас.
— Хорошо; патрон, позволь же мне тогда еще раз, уже на «ты», пристыдить тебя: нельзя верить предсказаниям, все в руке Божьей!
— Это так, — еще мрачнее отозвался он, — но меня гнетет страшное ощущение близкой кончины, от которой я могу избавиться, только бросив все и сбежав куда-нибудь далеко-далеко, хоть к антиподам, хоть далеко на север, туда, где, как утверждают, есть дивная сияющая страна Туле, расположенная между землей и небом.
— Прекрасная мысль! — воскликнул я, кладя руку ему на плечо. — Поедем вместе! Заедем в Киев, захватим с собой мою Евпраксию и отправимся искать Туле! Я всю жизнь мечтал побывать в сияющей стране, расположенной между землей и небом. Годфруа, старый и добрый друг мой! Мы сделали свое дело, мы освободили Гроб Господень, пусть теперь другие осваивают эти места. Правда, поедем на север, довольно мы надышались жарким воздухом юга, пора слегка остудить наши опаленные легкие.
— Теперь я скажу тебе: стыдись, рыцарь Христа и Храма! — ответил мне Годфруа, нисколько не вдохновляясь идеей смены юга на север. — Стыдись, воин Христов! Разве ты не видишь, как крестоносцы разбегаются? Я не ручаюсь, что сейчас в Святой Земле осталась половина из тех, кого мы с тобой довели до Иерусалима. Им можно простить, что намучавшись и получив заслуженные награды, они позволяют себе вернуться в родные края. Но мы с тобой — часовые, а не только полководцы. Мы не имеем права пользоваться богатствами, отнятыми у неверных. Наше дело — стоять на страже завоеванных земель. Даже если мы останемся здесь с тобою вдвоем.
— Вот именно, что вдвоем, — сказал я. — А ты говоришь: «Помру, помру!»
— Если помру, то стой один. Погибни, но стой, — сказал Годфруа все так же печально, не поддаваясь моему бодрому тону.
Не нравилось мне его окружение — эти Урсусы, Артефии, Ормусы, да еще какой-то Папалиус появился, такая же темная личность, как остальные. Этот Папалиус да еще граф Гуго Шампанский стали то и дело появляться на территории Соломонова храма с целой оравой копателей, которые выламывали из земли древние камни и плиты, рылись и рылись то там, то сям, а окончив раскопки, кое-как восстанавливали разрушенное. Однажды мои командоры со своими коннетаблями и шевалье накинулись на них и здорово поколотили за наглость. На место погибших Олега и Ярослава я взял двух германцев — Алоизия Цоттига и Клауса фон Хольтердипольтера, ребят честных, но жутких озорников, под стать Роже де Мондидье.
Побитые Гуго Шампанский и Папалиус, собрав своих разбежавшихся землекопов, отправились к патрону жаловаться. Годфруа вызвал меня к себе во дворец Давида, где он обосновался с конца сентября, и попросил не чинить никаких препятствий разысканиям, которые проводит Папалиус.
— Но патрон, — возмутился я, — они так нагло ведут себя и ничуть не заботятся о том, как будет выглядеть поприще храма после их усердных работ. Прикажи им хотя бы, чтоб они как следует все восстанавливали после себя и вежливо обращались с моими людьми.
— Не сердись, Лунелинк, — взяв меня под руку, ласково сказал Годфруа, — то, что они ищут, имеет огромное значение, и прежде всего для меня. Если их поиски увенчаются успехом, мы все будем обладателями такой реликвии, поклонение которой надежно защитит нас от любых вторжений.
— Что же это, если не секрет?
— Пока секрет.
— Раз так, не смею больше ни о чем тебя расспрашивать. И все же, скажи, что это за люди?
— Кто именно?
— Ну, хотя бы, этот самый Папалиус. Извини, но рожа у него мерзкая, — невольно вырвалось у меня.
— Его рожа и мне не по нутру, — усмехнулся Годфруа, вводя меня в одну из комнат дворца, уставленную восточной мебелью, устланную коврами и украшенную огромным шаром, на котором поверх позолоты были выгравированы всякие арабские и еврейские надписи, замысловатые значки и символы, человеческие фигуры. — Папалиус антипатичен внешне и что в душе у него — одному чорту известно. Но сей ученый муж совершил некоторые необычные открытия, способные перевернуть весь мир. Скажу тебе по секрету, ибо знаю, что тебе можно с гораздо большей надежностью доверить тайну, нежели каменному изваянию Адриана, стоящему у входа в замок Давида. Папалиус и Артефий приблизились к тайнам создания такого снадобья, которое способно продлевать человеческую жизнь и, быть может, на очень долгий срок.
Тут мне захотелось сказать то, что в подобном случае сказал бы мой покойный Аттила: «Эх, сударь, не морочили бы вы сами себе голову, плюньте три раза через левое плечо и пошлите всех этих пустомель и жуликов ко всем чертям!» Но, помня о предсказании, которое мучило Годфруа и которое могло превратиться в пустой звук лишь не исполнившись, я сдержанно промолчал. Тут я увидел на столе у него лист пергамента, на котором была начертана звезда микрокосма и всякие знаки. Внутрь звезды было вписано человеческое тело, над которым значилось: ADAM, а внизу, между ног: EVE. По окружности были начертаны еврейские буквы шин, ге, йод, снова ге и вав.
— Что это? — удивился я.
— Как что, — отвечал Годфруа, — звезда Соломона, талисман для добрых дел и помыслов. Разве ты не знаешь?
— Знаю, и очень хорошо помню замок Шедель.
— Ах, оставь ты это воспоминание. Ты же знаешь, как мне самому стыдно и отвратительно. И пойми, что границы магии весьма пространны. Один и тот же символ может служить как благим начинаниям, так и мерзостным.
— Я далек от символов, — простодушно признался я. — Мне нет до них дела.
— Просто потому, — сказал Годфруа, — что ты чертовски здоров душою и телом.
— Значит, с этими неприятными людьми тебя связывает только тяга к получению душевного и физического здоровья? — спросил я напрямик.
— Нет, не только, — признался Годфруа. — Когда-нибудь я открою тебе одну тайну. В тот час, когда я буду умирать, я расскажу тебе все.
— А если я не окажусь рядом?
— А где же ты будешь?
— Отлучусь куда-нибудь. Кстати, я давно собираюсь испросить твоего разрешения съездить в Киев. Евпраксия ждет от меня ребенка, и я хочу успеть хотя бы на его крестины.
— Отправляйся, — обнимая и хлопая меня по плечу, ответил Годфруа. — Но смотри, к весне возвращайся назад, а если ты приедешь вместе с Евпраксией, я буду страшно рад за вас.
— Она не сможет поехать, покуда ребенок будет маленьким, но как только он подрастет, я перевезу их сюда.
Итак, я, наконец-то собрался в путь. В честь моего отъезда в замке Давида был устроен пир, на который собралось человек сорок. Сколько я ни уговаривал Годфруа как-то избавить меня от компании Урсуса, Артефия, Ормуса и Папалиуса, он все-таки позвал и их, чем сильно огорчил и обидел меня. Пьер Эрмит, быстро опьянев, принялся хвастаться тем, как быстро двигаются работы по созданию аббатства Нотр-Дам-дю-Мон-де-Сион, упрекая меня в том, что я еду в отпуск, не создав ничего значительного.
— Ничего, — принялся защищать меня своим загробным голосом Артефий, — когда граф возвратится, он начнет строить на месте Храма Соломона гигантский храм Нового Завета. Не так ли, граф?
— Ну да, — фыркнул я, — я его построю, а потом придут граф Шампанский и сидящий тут Папалиус, развалят его и снова начнут вгрызаться в фундамент в поисках каких-то мифических сокровищ.
Артефий громко рассмеялся и подсел ко мне с самым дружеским видом.
— Ваше возмущение справедливо, — сказал он, ударяя своим кубком о край моего, — но вы не можете не согласиться и с тем, что недра Иерусалима изучены мало, мусульмане, господствовавшие здесь столько веков, вообще имеют предубеждение против каких бы то ни было раскопок.
— И правильно делают, — упрямо не желал я соглашаться ни с каким его утверждением. — То, что предано земле, принадлежит земле. Горе тому, кто нарушит покой земли. Говорят, всякий, кто проникал в гробницы египетских фараонов, погибал потом в страшных мучениях.
— Можно вообще ничем не интересоваться, — сказал Артефий, — и при этом все же умереть в страшных мучениях. Я пью за любознательных людей, которым мало того мира, что им предлагается. Я пью за тех, кто не смиряется с существованием тайн.
— А я пью за тех, кто благоговеет перед тайнами, — вновь возразил я. — Тайна — это единственное, что заставляет человечество продолжать свое существование.
После этого мы продолжали спорить с ним весь вечер в таком же духе. Постепенно я, сам не знаю почему, сильно опьянел. Помню, как я бранился, когда кто-то стал утверждать, будто вино, которое мы пьем, сохранилось еще со свадьбы в Кане Галилейской и сотворено самим Христом. Якобы, кто-то припрятал один мех в подвале замка Давидова, и вот теперь вино внезапно найдено благодаря какому-то особому дарованию все того же Артефия. Потом я на некоторое время потерял сознание, а когда очнулся, увидел себя в каком-то мрачном подземелье. В голове у меня все кружилось и расплывалось, я пытался встать, но ни руки, ни ноги не слушались меня. Я лежал и смотрел, как в тусклом свете горящего в отдалении семисвечника проступают очертания каких-то статуй. Я хорошо разглядел одну из них, стоящую ближе всего ко мне. Это была статуя обнаженной женщины с пышными формами тела, у которой ноги ниже колен превращались в длинные и извивающиеся змеиные хвосты. Шагах в тридцати от меня какие-то две фигуры склонялись над третьей, лежащей на полу подземелья. Я стал изо всех сил сосредотачиваться, пытаясь разглядеть, кто эти люди, но не мог, потому что головы им покрывали капюшоны, а сами люди были облачены в монашеские одеяния. Зато я увидел, что стоят они возле каменного колодца, удивительно похожего на тот, который я видел на горе Броккум. То, что произошло дальше, заставило меня еще больше содрогнуться. Один из монахов, или кто они там были, взял в руки меч и отсек человеку, лежащему на полу подземелья, голову. Затем он принялся скакать вокруг жерла колодца, держа отрубленную голову за волосы. Я услышал его крики, он молил кого-то дать ему вместо этой головы какую-то «голову великого навигатора», а затем с жутким ревом бросил отрубленную голову в колодец. Я напряг всю свою волю и снова попытался встать, но от страшного напряжения меня сильно схватило поперек груди, будто тугим обручем, боль овладела всем моим существом, и в следующий миг я вдруг начал подниматься вверх, стало темно, но я чувствовал, что продолжаю подниматься вверх сквозь эту темноту. Потом я увидел, что плыву над ночным городом и не сразу догадался, что это Иерусалим. Чувство спокойного одиночества охватило меня. Я плыл над стройкой аббатства Божьей Матери Сионской, двигаясь вперед и вверх, затем показалась твердыня госпиталя рыцарей Иоанна Иерусалимского, Голгофский холм и купола храма Гроба Господня. Я не мог понять, в каком нахожусь положении — сидя, лежа или стоя, поскольку не видел ни рук своих, ни ног, ни тела, а лишь землю, над которой плыл, и небо, по которому плыл.
Небо было усыпано звездами, а земля озарена лунным светом так ярко, что все можно было разглядеть, как днем.
Позади меня остались городские иерусалимские стены, я летел над Галилейской дорогой, которая, как я знал, оканчивалась в Тивериаде, на берегу Геннисаретского озера. Полет мой становился все быстрее и быстрее. Справа я увидел сверкнувшую под луной извилистую ленту реки, а значит, я уже достаточно высоко летел, если на таком расстоянии мог видеть Иордан. Затем полукруглая чаша озера, наполненная ярким лунным серебром, заблестела подо мною, где-то рядом должны были располагаться Назарет, Кана Галилейская, Капернаум, Магдала, гора Фавор. Я продолжал лететь все быстрее и все выше. Водная гладь сверкала теперь слева от меня — широкая и необъятная. Еще через какое-то время я летел уже над Медитерраниумом, слева в отдалении лежали берега Кипра, справа — Сирии. Выше и выше, быстрее и быстрее! Вот и Киликия побежала далеко-далеко внизу, можно было различить горную гряду Тавра, затем прорезанное рекой Анатолийское плоскогорье, а впереди уже вновь сверкала водная гладь, и величественный Понт Эвксинский явился подо мною во всей своей полноте, так высоко я летел. Горы Кавказа вздымались круто вверх справа, берега Фракии расстилались вдалеке слева. Теперь я почувствовал, что начинаю снижаться. Вот подо мной пролетела чудесная Таврида, вот распахнулись бескрайние Скифские степи, по которым кочуют печенеги и половцы. На некоторое время я попал в толстый слой облачности, из которого долго не мог выбраться, а когда выбрался, оказалось, что я уже лечу низко-низко и впереди предо мною — знакомые холмы Киева, Детинец, град Ярослава, предместья. Я с трудом различал все это, потому что здесь, над Русью, стояла тьма, а вскоре я понял также, что идет дождь. Я продолжал снижаться, пролетая над длинной и толстой стеной Ярославова града, и, наконец, оказался над Детинцем. Здесь полет мой замедлился, я летел между осенних деревьев, рыжие, желтые и бурые листья, мокрые от дождя, тяжело падали на землю. Медленно-медленно я подлетел к окну второго яруса высокого деревянного дома, какие на Руси называются теремами. Я узнал этот терем — в нем мы жили с Евпраксией у ее матери Анны, в нем мы и расстались.
Вдруг я очутился по ту сторону слюдяного оконца, в комнате, где горела свеча, а в кровати спала моя Евпраксия. Пламя свечи чуть дрогнуло, дрогнула и Евпраксия.
— А? — промолвила она сонно, вскакивая в постели. Я хотел что-нибудь сказать ей, но не мог. Я просто смотрел на нее и видел, как дивно она хороша.
— Господи! — прошептала она испуганно, посмотрела на свечу, потом прямо на меня, сильнее прижала руку к груди и еще более испуганно промолвила: — Кто здесь?
Я безмолвно смотрел на нее, не в состоянии сообщить ей, что я здесь, что я обожаю ее и что я, наверное, умер, а это душа моя прилетела навестить ее напоследок, перед тем, как отправиться на суд Божий.
— Лунелинк, — промолвила она как-то вдруг обессилено, потом провела ладонью по лицу, встала с кровати и склонила колени перед иконами. — Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистый Твоея Матере, преподобных и богоносных отец наших и всех святых, помилуй и спаси витязя Твоего Людвига, яко благ и человеколюбец еси Отец наш. Да не коснется его ни копье, ни меч, ни стрела, ни нож, ни какое иное лезвие и острие. Да спасется он от злого навета и клеветы, от жары и от хлада, от глада и яда, и от всякого вреда…
Пламя свечи вновь слегка дрогнуло, и я увидел, как Евпраксия отдаляется от меня, как я плыву назад. Любимая моя вновь испуганно оглянулась, и мне показалось, что она увидела меня, но в следующий миг предо мною вновь было слюдяное оконце с наружной стороны терема. Оконце отдалялось, но сквозь муть слюды я различил вновь милые черты лица Евпраксии, которая припала к оконцу и широко раскрытыми глазами всматривалась в уплывающего прочь меня.
Снова, поднимаясь все выше и летя все быстрее, я увидел под собою высокие холмы Киева. Вот уже и дом матери Евпраксии затерялся среди множества домов Детинца, вот и сам Детинец уплыл в темную даль, а вот и Киев исчез в отдалении, а меня всего заволокло тучами.
Я хорошо помню, как проделал весь путь обратно, как вновь увидел Понт Эвксинский, разложенный предо мною, словно на блюде. Я летел вперед спиною, хотя сомневаюсь, что у меня имелась хоть какая-то спина. Я летел, глядя в ту давно уже незримую точку оконца, за которой мне виделось лицо моей Евпраксии. Промелькнули Анатолийское плоскогорье, Тавр, Киликия, я вновь пролетел над Медитерраниумом между Кипром и Сирией, и вот уже Геннисаретское озеро засверкало внизу и оставалось только гадать, какое из рассыпанных подле него селений Назарет, какое Магдала, какое Кана Галилейская. Я вновь увидел справа сверкающую змейку Иордана, а затем, медленно снижаясь, поплыл над Иерусалимом. Вновь подо мною проплыли купола Храма Гроба Господня, но над Голгофой я пролетел на сей раз совсем медленно и очень низко. Затем я вдруг очутился в просторной комнате, довольно светлой от множества горящих свечей, а еще через несколько мгновений я прикоснулся спиной к постели, и теперь у меня уже точно была спина. Я открыл глаза, увидел лица склоненных надо мной людей и услышал голос:
— Он жив!
В следующее мгновенье я потерял сознание.
— Что же это было? — возбужденно спросил жонглер Гийом, когда я дошел до этого места своего рассказа.
— Эликсир бессмертия, если хотите, — усмехнулся я.
— Что вы имеете в виду? Вас отравили, а спасло какое-то сильное противоядие, которое вы и называете эликсиром бессмертия?
— Да, меня действительно отравили, — сказал я. — И действительно, сильное противоядие позволило мне выкарабкаться из лап смерти. Но в ту минуту, когда я, находясь в госпитале у рыцарей ордена иоаннитов, открыл глаза и услышал чей-то возглас «Он жив!», в меня еще не вливали никаких противоядий. В данном случае я говорю вам о том эликсире бессмертия, который заключается в душе у каждого из нас. Если бы колдуны, занимающиеся поисками снадобья для бессмертия, умели разложить человеческую душу на составляющие, только тогда, быть может, им и удалось бы изготовить желаемый эликсир. Но душу расщепить на составляющие невозможно, ибо она не во власти людей, а лишь в Божьей, всесильной и всевышней власти.
Глава III. АРКАДИЯ
— Не пора ли нам промочить горло? — предложил я стихотворцу Гийому после рассказа о моем диковинном путешествии из Иерусалима в Киев и обратно по воздуху. — Я прихватил с собой несколько мехов с палестинскими винами лучших сортов. Одно из них так и просится сейчас на язык. Его делают из Иерихонского винограда, обладающего таким особенным привкусом, которым не обладает ни один виноград в мире. Именно этим вином я и наклюкался тогда, накануне моего отъезда, когда меня отравили. Забавно. Хотел плыть на корабле по морю, а сплавал туда и обратно по небу. Давайте откупорим этот мех, страсть как хочется вновь ощутить вкус того пиршества. Вот что странно — точно могу сказать, что все время, покуда я летал в ту ночь до Киева и назад, я слышал запах и вкус этого иерихонского красного вина. Эй, Ламбер! Присоединяйся к нам. Пора как следует перекусить и выпить винца. Представьте себе, дорогой Гийом, до того, как Ламбер, после смерти Гуго Вермандуа перешел ко мне в оруженосцы, мне пришлось сменить трех оруженосцев. Что ни битва — они у меня гибли. Ламбер, когда стал служить у меня, очень побаивался, полагая, что такова судьба всех моих оруженосцев. Сколько я ни уверял его, что Аттила прослужил мне верой и правдой целых десять лет, он до сих пор, кажется, не верит, что в Константинополе он расстанется со мной и его военная жизнь закончится. Признайся, Ламбер, что это так и есть.