Я, человек, которого император приговорил к смерти, не смел показаться ему на глаза живым и тем самым подвести Вермандуа и Годфруа. Евпраксию ожидало свидание со своим мучителем и оскорбителем, о коем она уже и думать забыла; да и проклятый пояс Астарты нужно было надевать. Матильда должна была готовиться к сложным переговорам со своим старым врагом, отлично помнящим, у ворот чьего замка он униженно просил аудиенции у Григория. И если мы с моей возлюбленной могли решиться на бегство, то герцогине Тосканской волей-неволей следовало дожидаться изверга, дабы знать, готовиться весною к войне или только к весне, без войны.
С утроенной силой Матильда принялась меня уговаривать решиться на разговор с Евпраксией и бежать с нею в Каноссу, где временно спрятаться до того, как станет ясно, что делать дальше. Поддавшись ее уговорам, я выбрал момент, когда можно было переговорить с императрицей с глазу на глаз. Она сидела у камина, вышивая на платке какой-то дивный храм.
— Евпраксия, ты видишь и знаешь, что я люблю тебя и что нет другой женщины, которую бы я так страстно любил, — заговорил я, сам не веря тому, что произношу эти слова и обращаюсь к императрице на «ты». Она посмотрела на меня таким светлым и нежным взглядом, что я осмелел еще больше и принялся говорить много и пылко, уговаривая ее бежать со мною в Каноссу, оставив какие-либо надежды на благополучие при императоре. С трудом вспоминаю теперь те свои слова, но помню, что говорил долго, а прервался на полуслове, и некоторое время мы сидели в тишине, покуда она не взяла меня за руку. Прижавшись к моей руке щекой, она сказала:
— Где бы ты ни был, кто б ни был с тобою рядом, знай, мой дорогой Лунелинк, что и я люблю тебя. Может быть, я даже люблю тебя с того самого утра на Рейне, когда ты подарил мне своих рыб, простых, живых и прекрасных, как твое сердце. Первые недели в Бамберге и эта веронская осень, когда я знала, что ты всегда рядом со мною, были самыми счастливыми днями в моей жизни. Может статься, такого счастья более не сулит мне судьба. Я хотела бы бежать с тобою куда угодно, делить с тобою самое нищенское существование, странствовать и не знать уюта, но… Если бы я не родилась княжною, если бы меня не выдали замуж, если бы я не давала обета верности перед Богом, если бы Генрих не был моим мужем, если бы я не ждала от него ребенка, которому неизвестно, что написано на роду, какие горести .и унижения. Но что бы ни было мне уготовано, я не могу взять грех на свою душу и лишиться спасения. Я должна дождаться императора и принять его таким, каков он есть, стерпеть любое мученье, какое бы он ни придумал для меня. Ибо он — мой муж.
— Муж?! — вскричал я, и, не в силах больше сдерживаться, рассказал ей обо всем, что довелось мне пережить, услышать и увидеть собственными глазами в дьявольском подземелье замка Шедель. Рассказ мой был сбивчивый и путанный, поскольку трудно говорить о таких вещах с женщиной, являющей полную противоположность ведьме Мелузине, и, возможно, говорил я не слишком убедительно.
— Если ты выдумал все это, чтобы убедить меня бежать с тобою, это дурно, Лунелинк. Но я готова поверить тебе, и если рассказ твой правдив, то это очень страшно. Генриха нужно либо уничтожить, либо спасти. Да, да, спасти. Ведь даже такой грешник может раскаяться и из Савла превратиться в Павла. Мой прадед, крестивший Русь, до тех пор, пока не проснулась его душа, был Владимиром Проклятым , но когда Бог дал ему озарение, он стал Владимиром Святым. Мне кажется, нет никого во всем мире, кто мог бы спасти грешную душу Генриха, кроме меня. Ты знаешь, какой мне сон приснился недавно? Мне приснилось, будто я родила чудесного младенца, мальчика, от которого исходит едва уловимое сияние. И тут я увидела Генриха таким, каким не видела никогда. Лицо его преобразилось, глаза лишились своей вечной жуткой усмешки, они светились добротой. Он поклонялся этому младенцу, как некогда волхвы и пастухи поклонялись новорожденному Спасителю. Вот моя надежда, Лунелинк, и на нее я уповаю. Ты должен понять и простить меня, мой рыцарь. Жаль, что ты не влюбился в какую-нибудь незамужнюю девушку, но, может быть, пройдут годы, и ты забудешь Евпраксию, дочь Зеевальда Киевского. Я прошу тебя, уезжай из Вероны, ищи свое счастье в других местах. Мир Божий велик и прекрасен, и не сошелся на мне клином. А я… Я верю в мой крест. И в мой сон.
Глава XIV. РАЗВЯЗКА БЛИЗИТСЯ
Первыми из Вероны уехали Годфруа Буйонский и Гуго Вермандуа. В Буйоне вспыхнул мятеж, а в Париже сильно занемог король. Мне тоже пора было исчезать из города, где я провел осень, полную тревог, печалей и счастья. Но шли дожди, и я медлил с отъездом, почему-то надеясь, что если здесь, в Вероне, идет дождь, то и в Альпах так же, и это должно задержать продвижение Генриха. Кроме того куда-то вдруг запропастился мой Аттила. И я досидел до тех пор, покуда не пришло известие, что император приближается к Вероне. Пришлось наспех прощаться с друзьями, с Конрадом, с которым я очень подружился здесь, с Матильдой и вечно кашляющим Вельфом. Недолгим было и мое прощание с Евпраксией. Она посмотрела мне долгим взглядом в глаза, так нежно и с такой тоской… Затем обняла и поцеловала меня прямо в губы.
— А теперь прощайте, мой единственный рыцарь. Должно быть, нам никогда уже больше не увидеться.
Покинув замок, я отправился помолиться в храм Святого Зенона, ибо здесь, в изысканной старинной базилике мы так часто бывали в последнее время с Евпраксией. Кажется, совершалось служение в честь апостола и евангелиста Луки. Постояв в храме не более получаса, я вышел, спустился к реке и увидел, как по другому берегу Этча едет императорский кортеж. Прячась за кипарисами, я наблюдал, как они приближаются к Торговому мосту, я видел императора, а также Фридриха Левенгрубе и Гильдебранта Лоцвайба, Тесселина де Монфлери и Бэра фон Ксантена, а главное, я видел Мелузину, она ехала верхом на коне и была одета в мужскую тунику и штаны; рядом с ней ехал какой-то безобразного вида человек — да и человек ли? — с которым она весело разговаривала.
— Анафема! — сказал я им вслед, сел на коня и отправился в Мантую, до которой доскакал менее чем за пару часов, да и то потому лишь, что не очень хорошо знал дорогу. Слава Богу, успел до того, как сползшая с Альп подобно одеялу с кровати туча разразилась проливным дождем. Имея рекомендательное письмо от Матильды, я был любезнейшим образом принят в доме капитана Гвидельфи, где мне выделили одну из лучших гостевых комнат. Чувства подсказывали мне, что недолго придется пробыть здесь. Я договорился с Конрадом, и как только он заподозрит неладное, тотчас же даст мне знать. Несмотря на плотный ужин и множество выпитого вина, ночью очень плохо спалось. Тревожные мысли жгли и кусали не менее едко, чем москиты, которых здесь почему-то было Ужасно много, они пищали, зудели и ныли, пуще прежнего воспаляя мои истерзанные нервы. Когда поутру я отправился побродить по городу, я понял причину такого изобилия комариного племени — Мантуя была построена посреди озер и болот, в низинном месте, где Минций, левый приток Пада, имеет широкий разлив. Кстати, я так и не нашел объяснения столь неблагозвучному названию реки — воды ее были чисты и прозрачны, в их гладкой зеркальной поверхности отражался небосвод, который на сей раз отличался глубокой, божественной голубизной. Этот день так и запомнился мне в этом щемящем сочетании прохладного осеннего воздуха, высоты лазурного неба и зеркальной чистоты водной глади, и эту картину пронизывало мое настроение грусти, тревоги и робкой надежды. Я чувствовал, что люблю Евпраксию и тоскую по ней как никогда.
Я решил, что завтра, если даже не получу никаких известий, все равно отправлюсь в Верону, но на следующий день какая-то странная лихорадка приковала меня к постели, меня трясло, я бредил и метался, порываясь спасать Евпраксию. Люди, окружившие меня заботой, не знали, что это настоящее имя императрицы Адельгейды, не то бы они устроили переполох. Мне мерещился Вергилий, он входил в комнату, склонялся надо мной, рассматривал мое лицо, качал головой и вздыхал. Не знаю, как, но я почему-то знал, что это именно Вергилий, автор «Энеиды».
Помню, как меня исповедовали, и я признался, что люблю и страстно желаю жену другого человека, но не называл ее имени, да и исповедник мой не требовал имен. Я еще раз раскаялся в том, что убил человека, одного, только одного, Гильдерика фон Шварцмоора. Когда меня причастили и соборовали, мне стало гораздо лучше, я пришел в сознание и стал поправляться не по дням, а по часам. Когда я впервые поднялся с постели, выяснилось, что я проболел ровно три недели. Этот срок потряс и огорчил меня. За три недели в Вероне могло произойти Бог знает сколько событий. И надо же было так случиться, что именно в день моего выздоровления ко мне заявился рыцарь Адальберт Ленц.
— Боже. Адальберт, — взмолился я, — ради Христа, не томи, что там в Вероне?
— Все очень плохо, — поникнув головой, промолвил мой друг. — В общем, я не; стану сейчас тебе всего рассказывать. Собирайся, пойдем сейчас к Конраду. Он ждет тебя во дворце Матильды. Мы приехали вчера и остановились там.
— Что с императрицей?! — вскричал я. — Она жива?
— Да не трясись ты так, — проворчал Адальберт. — Жива твоя императрица, ничего с ней не сделалось. И Аттила нашелся. Сидит у Конрада и боится, что ты его убьешь. Идем же, Конрад сам все тебе расскажет.
Зная, что из Адальберта лишнего слова не выудишь, я отправился вместе с ним в изящный маленький дворец Матильды, расположенный неподалеку от дома капитана Гвидельфи. Был холодный ноябрьский день, после болезни меня трясло от легкого дуновения ветра, и я плотнее укутывался в свой плащ, постукивая зубами. Хорошо, что идти было недолго. В одной из комнат дворца мы нашли Конрада и Аттилу, первый сидел у горящего камина, второй — скромненько в уголке. Увидев меня, мой оруженосец бросился на колени и взмолился:
— Дорогой господин мой, милостивый Луне, не казните своего старого слугу прежде, чем выслушаете его. Расскажу вам все, не утаив ничегошеньки из всего, что со мной произошло. Бес попутал меня, ей Богу, бес. В точности, как упрямого Лайоша у нас в Вадьоношхазе, который так любил мед, что не мог заставить себя не воровать его, и сколько ему не говорили, что ничего хорошего из этого не….
— Ты что, издеваешься надо мной? — не вытерпел я. — Как ты смеешь морочить мне голову каким-то дурацким Лайошом, про которого я и знать-то ничего не желаю!
Видит Бог, Христофор, я не мог не вспылить на болтливого оруженосца, поскольку он способен был на час завести историю про любителя меда, в то время как меня почти и не интересовало, что стряслось с самим Аттилой, ибо другие судьбы волновали меня гораздо больше. Я приказал Аттиле оставить свои объяснения на потом, и обратился к Конраду с просьбой рассказать, что происходило в Вероне после моего отъезда оттуда.
— То, что произошло и продолжает происходить, — мрачно отвечал сын Генриха, — не укладывается ни в какие рамки морали, нравственности и приличия. Темные, страшные люди овладели душою моего отца, и без того склонной ко всякого рода безобразиям и распутству. Но начну по порядку, с первого дня его приезда в Верону.
И Конрад стал рассказывать.
Император Генрих IV въехал в Верону в сопровождении небольшого войска. Он ехал на белом коне и был облачен в римскую тогу и на голове у него был лавровый золотой венец. Выглядел он весьма здоровым и молодым, гораздо моложу своих неполных сорока лет. «Вот он, император Римской Империи, который вернет ей все ее земли от Вавилона до Лузитании, ибо боги вручили ему знаки могущества», — восклицали глашатаи. Первым делом Генрих выразил злобное недовольство по поводу того, что не весь народ Вероны высыпался из своих домов его встречать. Затем он подошел к императрице, с притворной ласковостью приветствовал ее и при всех задрал на ней платье, дабы убедиться, что «печать Астарты» на месте. К счастью, императрица успела надеть ужасное приспособление, прежде чем Генрих въехал в город. Но она, втайне надеявшаяся на перемены в этом человеке, с горестью теперь видела, что зверя в нем стало еще больше. Лицо ее пылало, но она вынесла издевательство и не разрыдалась, хотя постоянно была близка к рыданьям. Он поинтересовался, не навещают ли ее души любовников, покойников, Шварцмоора и Зегенгейма. Затем спросил, почему она так долго вынашивает дитя.
— Но государь, я ношу его не более четырех месяцев, — пролепетала Адельгейда.
— Вот как? — изумился он, приподняв бровь, — А мне казалось, что для похотливых кошек это вполне достаточный срок.
Осмотрев замок Теодориха, он выбрал просторную комнату и затеял в ней попойку, закончившуюся оргией. Генрих восседал на троне в белоснежной римской тоге, которую, правда, уже успел запачкать вином, и приказывал всем присутствующим вступать в соитие с бесстыдными девками, часть из которых он привез вместе с собою, а часть была приведена к нему с одной из веронских улиц, известной своими нравами. Стыдливые люди спешили удалиться из зала, Генрих же велел догонять их и награждать тумаками. Императрица ушла одной из первых, но он не сразу заметил ее ухода, потому что на коленях у него все время восседала ведьма Мелузина. Раздевшись догола, она показывала всякие фокусы — меняла цвет своей кожи, становясь то белоснежно белой, то темнокожей, почти как эфиопка; удивительно изгибалась то назад, касаясь затылком ягодиц, то вперед, целуя себя в промежность; некоторые потом утверждали, что время от времени на копчике у нее появлялся небольшой хвостик, но Конрад не видел этого, поскольку старался вообще как можно меньше смотреть на нее. Обратив внимание на то, что его сын хмуро сидит в углу и явно собирается покинуть зал, император кликнул шлюх, чтобы они сбросили с него одеяние и заставили его овладеть ими. Именно тогда, когда три весьма сильные и грудастые веронки накинулись на Конрада и соблазнили его, воспользовавшись тем, что он охмелел и ослаб от зрелища, которое возбудило его, было объявлено, что Вельф и Матильда желают видеть императора и просят у него аудиенции.
— Что ж, — сказал Генрих, — пусть они войдут и поучаствуют в нашем веселье. Я прав, августейшая?
Этим титулом он величал ведьму Мелузину. Многие, в том числе и Конрад, слышали, как однажды во время этой оргии он даже объявил, что если Адельгейда вдруг умрет от родов или по какой-нибудь иной случайной причине, тогда Мелузина немедленно сделается новой императрицей.
Матильда и ее юный супруг, едва лишь переступили порог зала и увидели постыдное зрелище свального греха, в центре которого восседал император Римской империи с голою ведьмой на коленях, вспыхнули от негодования и объявили, что не желают разговаривать с императором в такой обстановке.
— Вельф, мой мальчик, — сказал Генрих, — разве ты не являешься моим непосредственным вассалом? Разве где-нибудь записано правило, запрещающее вассалу разговаривать с его господином в каких-то особо неприемлемых для вассала условиях? Разве тебя поджаривают на костре или варят в чане с кипятком? Почему же тогда ты не хочешь говорить со мной и к тому же позволяешь своей жене, которая, кстати, тоже владеет землями, принадлежащими моей империи, говорить вместо тебя? Не пора ли проучить спесивую итальянку, как ты считаешь, августейшая?
— Давненько, давненько пора, — прошипела Мелузина, спрыгнула с колен императора и стала медленно подходить к Матильде, делая руками движения, показывающие, что она намеревается выцарапать герцогине Тосканской глаза. Лицо ее при этом так страшно меняло выражения, что многим показалось, будто на лбу у ведьмы время от времени появляется третий глаз, а в кучерявых смоляных волосах мелькают змеи. Матильда принялась осенять себя крестными знамениями и шептать молитву ко Пресвятой Троице, но колдунья в ответ только хохотала и выкрикивала какие-то несуразные, дикие и уродливые слова. Телохранители окружили Матильду и Вельфа со всех сторон, и под их защитой супружеская чета быстро удалилась из зала. Генрих вскоре пожалел, что отпустил их, вместо того, чтобы заточить в темницу или убить. Он послал людей, но было поздно — Матильда и Вельф укрылись в доме у герцога Веронского, а отряд императора был слишком мал для серьезного скандала. Тогда он немедленно приказал принести бумагу и продиктовал послание к папе Урбану, в котором говорилось, будто Матильда Тосканская, желая вступить в открытую вражду с императорской властью, распускает лживые и бессовестные слухи о том, что благочестивейший и добропорядочнейший император, богобоязненный Генрих IV, устраивает оргии, уподобляя себя развратным императорам Рима после Августа Октавиана. Письмо взывало к Урбану, который именовался первым апостолом папы Климента, не верить этим злобным измышлениям и клевете, а сплетницу Матильду призвать к ответу и как положено, по-церковному, наказать. Отправив это письмо, Генрих с хохотом приказал привести еще девок и продолжить оргию с удвоенным пылом.
На другой день Конрад отправился в храм Святого Зенона замаливать свои грехи. Там он встретил императрицу, туда же вскоре явился и император в сопровождении многих из вчерашней компании, кроме, разумеется, ведьмы Мелузины. Произошло невероятное. Генрих и его ближайшие распутники искренне каялись в своем распутстве, по много раз становились на колени и подолгу так простаивали, и в результате получили полное отпущение своих грехов. Выйдя из храма, Генрих совершил еще более удивительный поступок. Он упал на колени перед императрицей и почти со слезами произнес:
— Супруга моя, Адельгейда, раскаиваюсь перед тобой и смиренно прошу у тебя прощения за все муки, которые я причинил тебе. Прости меня, милая Адели, вспомни, что я муж твой и отец твоего будущего чада. Не встану с колен, пока не простишь меня.
Бедная Адельгейда так вся и просияла от счастья. Она принялась поднимать мужа с колен, приговаривая:
— Как же мне не простить тебя, супруг мой, если даже Господь Бог всемогущий и строгий прощает и нам велит прощать. Отныне я не помню зла, причиненного мне тобой. Благослови тебя Бог и да спасет Он твою душу.
Вернувшись вместе с отцом и молодой мачехой в замок, Конрад первым делом поинтересовался, где сейчас ведьма Мелузина, и узнал, что она исчезла в неизвестном направлении.
— Слава Тебе, Господи! — воскликнул от радости Конрад. Ему вдруг стало ясно, что причиною всех бед отца является эта страшная женщина. Быть может, она решила покинуть его, и теперь он начнет излечиваться от своих духовных недугов? Сколько Конрад помнил себя, Мелузина постоянно то появлялась, то исчезала, и всегда она одинаково выглядела, что пять лет назад, что десять, что пятнадцать. Генрих не всегда бывал отвратительным, наступали в его жизни периоды, когда он становился добрым, заботливым, даже нежным. Вот только не мог Конрад точно припомнить, мелькала ли на горизонте в такие периоды Мелузина.
Он отправился к герцогу Веронскому, желая сообщить Матильде о происшедшей перемене в отце, но с огорчением узнал, что Вельф и Матильда покинули Верону сегодня рано утром, еще затемно. Судя по всему, они отправились либо в Мантую, либо в Каноссу. Искренне сожалея об их отъезде, Конрад вернулся в замок Теодориха и застал там трогательную картину того, как император ухаживает за императрицей. Увидев сына, Генрих протянул к нему руки и воскликнул:
— Она невинна, сын мой, Конрад! Обними свою добрую и чистую мачеху. Ей столько пришлось пережить из-за меня. Но теперь… Я только что своею рукой открыл замок и снял с нее этот ужасный пояс Астарты. Как я терзаюсь из-за того, что заставил ее надеть его! Обними же императрицу, король Германии!
Не веря своим глазам и ушам, Конрад обнял и поцеловал Адельгейду, затем бросился в объятия к отцу и с жаром расцеловал его внезапно ставшее добрым и мягким лицо.
— Не может быть! Я не могу в это поверить! — воскликнул я, когда Конрад дошел в своем рассказе до этого места. — Неужто и впрямь произошла эта сказочная перемена? Почему же тогда вы начали свое повествование таким мрачным тоном?
— В том-то все и дело, что неожиданности следовали одна за другой, — отвечал Конрад. — Весь тот день и несколько следующих отец проявлял необычайную для себя чувствительность к людям и прежде всего к Адельгейде, он постоянно целовал и ласкал ее, приводил в смущение тем, что умолял позволить ему покормить ее с ложечки, как ребенка, придумывал для нее разные милые прозвища, называл стрижом, ласточкой, форелькой, вишенкой и дошел, наконец, до такого сюсюканья, что это стало настораживать — не то он малость тронулся рассудком, не то за всем этим спектаклем что-то кроется такое, чего еще белый свет не видывал.
Утром император с императрицей и королем Германии Конрадом чинно и трепетно отправлялись в церковь — либо в Кафедральный собор, либо в храм Святой Анастасии, либо в храм Святого Зенона. Вернувшись, все мирно завтракали, потом отдыхали, слушая игру на лютне, которой Адельгейда владела в совершенстве, или приглашая поиграть местных веронских музыкантов, превосходно играющих на пандуринах и арфах. Императрица взялась обучать Генриха игре в индийские табулы (когда Конрад дошел до этого места своего рассказа, сердце мое сжалось от ревности и досады на Евпраксию: «Как же она могла!»), император восторгался игрой и постоянно целовал жене руки, славя Киев, и все страны, давшие семя для произведения на свет столь дивного чуда, как Адельгейда. Он вновь начинал сюсюкать, как старый дедушка над младенчиком-внуком, и это становилось неприятным не менее, чем его прежняя грубость, цинизм и отвращение к людям. Адельгейда краснела и день ото дня начинала потихоньку злиться на мужа.
Так прошло десять дней. Однажды на закате Генрих уединился с Конрадом, и между ними произошел такой разговор:
— Скажи, сынок, ты любишь свою милую мачеху?
— Да, отец, Адельгейда — лучшая женщина из всех, кого я знаю.
— Вот как? Я счастлив! Я безумно счастлив, как может только быть счастлив отец, у которого сын не только не брезгует мачехой, но и любит ее. А правда, у нее такие нежные ручки, что хочется целовать и целовать их?
— У нее красивые руки, отец.
— Красивые руки! Как ты груб, сын мой! Сладенькие, сахарные, земляничные! Вот какие у нее руки. А как она удивительно молода, как свежа. Правда?
— Правда; даже огорчения не делали ее хуже. Отец, я так рад, что вы с нею помирились.
— А я рад, что вы с ней полюбили друг друга. Скажи, ты всей душой любишь Адели?
— Конечно, отец.
— А телом?
— Как тебе не стыдно; отец, говорить такое!
— Обиделся? Прошу тебя, не обижайся. Я в твоем возрасте готов был любить кого угодно душой, а главное, телом, и мне было бы все равно, сестра это, тетка или мачеха. Я бы и мать родную соблазнил, если бы она выглядела юной и соблазнительной. Ах, мой милый сын, я же вижу, какие силы бродят в тебе. Ведь ты, плут этакий, не прочь был бы оказаться с Адели с глазу на глаз и разделить с нею ложе, не так ли?
— Я не понимаю, зачем ты говоришь мне это!
— Не сердись, я по-отцовски, по-дружески.
— Я прошу немедленно прекратить этот разговор.
— Хорошо, сынок, немедленно прекращаю. Только можно, все-таки, я обращусь к тебе с одной просьбой?
— Пожалуйста. С какой?
— Поиграй мне на лютне.
— Но я не умею.
— Тогда на пандурине.
— И на пандурине не умею.
— Тогда переспи со своей мачехой. Войди к ней в спальню, целуй ее, срывай с нее одежды, ласкай нежнейшее ее тело, кусай груди и плечи, потом раздвинь ноги и овладей ею…
— Отец!!!
— Подожди, не перебивай меня, я еще не до конца высказал свою просьбу. Обладай ею так, как только велит тебе вся пылкость и здоровье юноши, не стесняйся никаких своих желаний, а я стану рядом с вами и: буду наслаждаться этим волшебным зрелищем. Ты не можешь себе представить, какое это удовольствие, видеть, как женщиной, которую ты хочешь, обладает другой мужчина. Это дает тебе силу, энергию, молодость, и желание владеть всем миром, всеми частями света. Только тонкие натуры, такие, как я, могут понимать это удовольствие. Я так страдаю, когда мне приходится долго и мучительно вызывать в себе и в ней плотские чувства, главное — в себе. Ты окажешь мне огромную услугу, если будешь первым входить к Адельгейде и владеть ей столько, сколько у тебя хватит сил, прежде, чем я продолжу твое дело. Неужели ты не можешь оказать мне такую услугу? Ведь я не прошу тебя сделать что-либо неприятное, мерзостное, рисковать жизнью, спускаться в ад или на дно океана. Я всего лишь прошу тебя получить наслаждение с женщиной, которая тебе приятна и, я уверен, втайне желанна. Ну, ты обещаешь выполнить мою просьбу?
— Никогда.
Конрад направился к двери, но Генрих окликнул его:
— Подожди, сынок. Если нет, то нет, я не настаиваю. Обещай хотя бы, что никому не расскажешь б нашем разговоре.
— Хорошо.
Все рухнуло. Конрад вновь знал, что отец — мерзкий, испорченный человек. Возможно, несчастный, но погибший, заблудший, невыносимый. Все рухнуло, но все, казалось, остается по-прежнему. По утрам они все так же отправлялись в церковь, где Конрад не мог теперь спокойно смотреть, как истово молится и как покаянно исповедуется его отец. Интересно, рассказывает ли он священнику о своих гнусных потаенных желаниях, пересказал ли ему этот отвратительный разговор?
Днем они все так же музицировали, предавались играм, даже сочинению стихов, но наступил день, когда и это, наружное, благополучие кончилось.
Они сидели втроем — Генрих, Адельгейда и Конрад. Две веронки рядышком играли на арфах. Разговор шел о том, что значат слова Христа «оставь родителей своих и иди за мной». Вдруг ни с того ни с сего, совершенно без связи с разговором, Генрих промолвил:
— Милая Адели, недавно у нас с Конрадом был один очень пикантный разговор. Представь себе, он признался, что по уши влюблен в тебя и мечтал бы возлечь с тобой на ложе любви.
У Конрада так сильно сперло дыхание, что он не в силах был вымолвить ни слова. Испуг и вопрос стояли в глазах императрицы.
— Ну что вы так вдруг позеленели? — улыбнулся император. — Милые мои детки, я же вижу, как вы любите друг друга, и лишь ложная скромность сдерживает вас. Не нужно этой вредной стыдливости. Обнимитесь, обнажитесь друг перед другом и совершите то, о чем просит вас мать-природа. А я буду смотреть на вас да радоваться. Слышите?
Арфистки, не понимая, правильно ли дошел до них смысл сказанных императором слов, стали играть невпопад, сбились и замерли, ожидая, что их попросят удалиться. Но Генрих велел им продолжать игру. Тут только Конрад взял себя в руки и, вскочив, произнес:
— После этого, отец, я не желаю оставаться в твоем обществе и немедленно покидаю Верону. Адельгейда, не верьте тому, что он вам сказал. Мне кажется, рассудок его болен.
Адельгейда сидела молча, боясь произнести хотя бы слово.
— Она молчит! — воскликнул император. — Отлично! Она не возмущается, не трепещет от негодования, не убегает прочь в смущении. Она хочет его и затаенно ждет, что он выполнит просьбу своего отца. Ну умоляю, сделайте то, о чем я прошу вас и о чем вы сами давно мечтаете. Ну же! Негодные предатели! Как вы смеете не подчиняться приказу самого императора, самого помазанника Божия на земле! Ах так? Ну я заставлю же вас!
Он подбежал к императрице, схватил ее и стал срывать с нее одежду. Она сопротивлялась, он зарычал, как дикий зверь и разорвал верхнюю тунику, принялся было рвать нижнюю, но Конрад, подскочив к отцу, попытался оттащить его. Генрих изо всех сил ударил его своим огромным кулаком в лицо. Конрада откинуло ударом навзничь, он упал спиной на арфисток, ударившись затылком об одну из арф, которая, вывалившись из рук музыкантши, разбилась о гранитный пол. Веронки с визгом устремились вон.
Некоторое время Конрад был без сознания, а когда очнулся, то увидел, как обезумевший Генрих, содрав с жены все одежды, повалил ее на пол и бьет ногами по животу, по плечам, по бедрам. Вскочив на ноги, Конрад схватил тяжелый железный подсвечник, намереваясь ударить им отца по голове, и в это самое мгновенье в зал вбежала Мелузина.
— Фауст! — крикнула она. — Нельзя!
Император послушно прекратил избиение. Замер над скорчившимся на полу телом Адельгейды, разглядывая несчастную женщину, словно был недоволен, что не убил.
— Что за игру вы тут затеяли? А? — спросила ведьма весьма веселым голосом. — Разве можно так обращаться с женщинами?
— Она не жена мне больше, — произнес Генрих. — Она хотела на моих глазах изменить мне с моим собственным сыном.
— Конечно, только с ним она еще не успела тебе изменить у тебя на глазах. Вспомни, как она услаждала мужчин по кругу в замке Шедель. Очаровательная жрица Венеры. Как я завидую ее темпераменту и способностям принимать мужчин в несметных количествах. Редкостная, черт возьми, женщина.
Она подошла к императрице, склонилась над ней, внимательно разглядывая.
— Надо же, такие ушибы, и до сих пор не скинула, — покачала она головой. — Надо помочь ей подняться и увести ее. Изверг! Нельзя оставить тебя одного всего на несколько дней. Молодой человек, помогите мне приподнять вашу драгоценную мачеху. Ее нужно отвести в постельку.
— Не смей прикасаться к ней, щенок! — зарычал Генрих на сына, когда тот вознамерился было выполнить просьбу Мелузины. — Я вижу, ты рад пощупать ее голое тело.
Мелузина тем временем одна справилась. Она подняла бесчувственную императрицу на ноги, взвалила ее себе на спину и понесла, жутковато смеясь:
— Надо же, какая легонькая, прямо как я! Видать, не случайно в тебя мой Генрих влюбился.
— До сих пор у меня перед глазами эта жуткая сцена, — сказал Конрад, наливая себе вина, чтобы смочить пересохшее горло.
— Я немедленно отправляюсь в Верону, — вскочил я, — потому что еще с середины рассказа меня распирало желание скакать туда во весь опор немедленно.
— Сядьте, граф, — остановил меня Конрад. — Не спешите. Сперва дослушайте мой рассказ.
— Это еще не конец?! — вскричал я. — Что же еще сотворил этот страшный человек?
— Этот страшный человек — мой отец, — сказал король Германии с тяжким вздохом. — И он сам в страшной опасности, опутан, оморочен. Его тоже надо спасать.
— Этими же словами отговаривала меня императрица, когда я убеждал ее, что ей нужно бежать из Вероны до того, как он там объявится. И чем же все кончилось! Она, жалея его и желая его спасти, осталась, и вот теперь вновь опозорена и к тому же избита этим демоном, которого, видите ли, нужно спасать.