Весельчак Анри поощрительно кивал, а при упоминании об отхожих местах для стражников, даже хмыкнул. Ему нравился услужливый настрой ночного пленника. Он положил руку ему на плечо и спросил:
— Анаэль.
— Нет.
— Нет-нет.
— Нет.
— Может быть. Правда мне говорили, что моя мать была дейлемитка, а отец с севера, из Халеба.
— Понятно.
— Но я христианин.
— Нет, меня крестил латинский священник.
Весельчак Анри окинул долгим и не слишком веселым взглядом сына красильщика из города Бефсан. Потом достал из кармана кожаных штанов перстень с тамплиерской печаткой.
— Я видел такой на пальце одного из тех рыцарей, что сопровождали меня.
— Нет, — Анаэль решительно помотал головой.
Анри пожевал губами и спрятал перстень.
— Так вот, сын дейлемитки, я сказал тебе, что рад тому, что ты попал ко мне в руки поблизости от своего дома, но не объяснил, почему. Это хорошо, что ты знаешь потайные калитки. Но важнее другое, что поблизости твой отец-красильщик и… кто там еще?
— Две сестры, — тихо ответил Анаэль, — мать умерла.
— Это значит, что ты нас не выдашь, сколь богоугодным делом ты бы это не считал.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. СЕСТРЫ
Единокровные сестры Сибилла и Изабелла, дочери Иерусалимского короля, настолько не походили друг на друга, что это вызывало немалое и искреннее удивление у всех, кому приходилось с ними сталкиваться.
Сибилла была старше на полтора года, но поскольку нравом обладала кротким, меланхоличным, личностью казалась бесцветной, и красотой совсем не блистала. Премьерствовала в этой родственной паре, младшая сестра Изабелла. Вот кому не занимать было энергии, почти неукротимой, чувств почти свирепых, ума почти что государственного.
Сестры, разумеется, не ладили друг с другом. Изабелла склонна была помыкать сестрицей, руководить ею. Всегда норовила растормошить, втянуть в какое-нибудь шумное, если не сомнительное предприятие. Сибилла стремилась запрятаться от нее подальше, где можно было тихо помолиться, поплакать, повздыхать.
Когда «государственные обстоятельства» заставили их расстаться, сестры не слишком убивались по поводу этой разлуки. Изабелла с небольшим, но достаточно пышным двором отбыла в Яффу. Сибилла поселилась в полумонастырском заведении под Иерусалимом по дороге к Вифлеему. Строгий, чинный порядок этого заведения очень ей нравился и полностью соответствовал ее нраву. Она подолгу сидела во внутреннем саду капеллы, заполоненном жасмином и розами, не пропускала ни одной службы в местной церкви, находя своеобразное удовольствие в невыносимой серой скуке своих монашеских будней. С появлением же нового духовника, добродушного и обходительного отца Савари, она даже и скучать перестала. Говорливый иоаннит сумел еще больше углубить ее увлечение сочинениями отцов церкви. Он умел так живо и, вместе с тем, так целомудренно их комментировать, что принцесса с нетерпением ждала появления в своей келье добродушного старика. Очень ей нравилось и то, что отец Савари никоим образом не пытается употребить свое немалое влияние на нее в каких-то мирских, прагматических целях. Не будучи очень умной, вернее сказать интеллектуальной девушкой, Сибилла просто в силу происхождения умела различать людей, которым от нее что-то было нужно, которые оказывали ей услуги в расчете на какие-то будущие блага. Таких людей она инстинктивно сторонилась и именно таким людям менее всего, готова была споспешествовать в каких бы то ни было делах. Она знала, несмотря на всю свою кротость, что является старшею дочерью короля и, очень может быть, что со временем станет королевой. Где, когда — она не задумывалась. Конкретные обстоятельства, всякие политические факты занимали ее весьма мало, она витала в бледном мареве своих, как ей казалось, религиозных мечтаний, где-то в самой глубине души храня не очень отчетливое представление о своем предназначении. Куда привлекательнее, чем роль принцессы, казалась ей роль мученицы за веру, например Святой Агнессы. И она не раз говорила на эту тему со своим духовником. Будучи человеком хитрым, иоаннит решил не торопиться, предполагая сначала завоевать всецело доверие девушки, а уж потом думать о том, каким образом склонить ее душу в сторону ордена госпитальеров. Он выбрал путь, хотя и длинный, но верный. Он напоминал своей высокородной воспитаннице о женах-мирроносицах и о ранах христовых, разрывавших сердца Марфы и Марии. Он давал ей выплакаться, истово молился вместе с нею. Он умело переходил от разговоров о самом великом земном страдании и божественном страдальце к рассуждению, что участия достойны все болящие, и что самым богоугодным делом на земле является дело их призрения. Отец Савари никуда не спешил, он не настаивал, когда Сибилла склонна была сомневаться, он готов был ей растолковывать любое слово Святого писания и в сто первый раз, если предыдущие сто не дали результата.
Когда воспитанница начинала особенно упрямствовать, он применял свой самый кроткий и вместе с тем самый сильный прием — исчезал на несколько дней. После подобной «экзекуции» к воспитаннице неизменно возвращалась ее покладистость.
Поскольку Сибилла не знала, куда ее ведут, она считала, что не ведут вообще никуда. Что ее беседы с отцом Савари имеют одну только цель — богоугодное времяпрепровождение. Между тем, однажды августовским утром, говорливый иоаннит мог поздравить себя с тем, что основная часть пути от оплакивания ран Христовых до признания прав ордена госпитальеров на ведущее положение в Святой земле, принцессой проделана. Дело в том, что она согласилась посетить госпиталь Святого Иоанна в Иерусалиме, этот монумент моральной мощи ордена, самую знаменитую и, может быть, самую большую больницу в мире.
— Она потрясена увиденным, — сказал отец Савари графу Д'Амьену, лично контролировавшему то, как проистекает духовное воспитание одной из дочерей Бодуэна IV. Достигнув решающего влияния на короля, великий провизор не без основания считал, что сегодняшний день ордена госпитальеров в некоторой степени обеспечен, и надлежит беспокоиться о дне завтрашнем, то есть о влиянии на наследников.
— За один этот день она пролила слез больше, чем за все месяцы нашего знакомства, — самодовольно сказал отец Савари.
— Слезы — самая мелкая монета в кассе женской души, Савари, вы француз и должны были бы иметь это в виду.
— Только не у такой, как принцесса Сибилла, мессир. Я успел изучить ее, как мне кажется, неплохо. Не представляю себе соблазна, который мог бы сбить ее с пути истинного.
— Ну-ну, — сказал Д'Амьен, не любивший людей самоуверенных и восторженных.
— К тому же я рядом с ней почти непрерывно, уж пять дней в неделю наверняка.
— Ваш проповеднический дар известен, — кивнул великий провизор, — но дела, в которые замешана женщина, оценивать лучше после их завершения.
Проповедник не стал спорить долее и, когда великий провизор протянул ему руку для поцелуя, облобызал ее почтительно и старательно.
Ни один, ни другой не знали, что по возвращении в свою келью, принцесса Сибилла нашла у себя на подушке некое письмо.
Совсем по-другому жила Изабелла в небольшом дворце в Яффе.
Как уже говорилось выше, устроилась она по-королевски. Конюхи, повара, трубадуры и лютнисты, и даже несколько охотничьих соколов, что было труднопредставимо в окружении молоденькой девушки. Каждое утро к ее выходу являлось несколько десятков французских и английских рыцарей, последовавших за нею из столицы. Некоторые с тайным желанием попытать амурного счастья — уж больно горяча и порывиста была красавица Изабелла, другие просто ради того, чтобы оставить скучный и скудный Иерусалимский двор. Бодуэн IV как-то сразу всем и решительно опостылел своими непрерывными болезнями, своим затворничеством и скупостью. За последние четыре года он всего несколько раз появлялся перед своими подданными, и даже со своими детьми виделся лишь мельком, в обстановке, которую и с большой натяжкой нельзя было бы назвать родственной. Его поведение порождало множество слухов, но слухи, во-первых, — это оружие стариков и мужиков, а во-вторых, слухи эти были крайне скучными, не будоражащими воображение. Невозможно из месяца в месяц обсуждать, чем именно болен государь, лихорадило его накануне, или он всего лишь поносил.
Дворяне, особенно молодая и бесшабашная их часть, были рады возможности, предоставленной им юной принцессой, пожить нормальной привычной жизнью. Меньше радовались жители Яффы. Сотня рыцарей с оруженосцами, слугами, лошадьми и всеми своими расточительными и обременительными для окружающих привычками, как саранча на пшеничное поле, обрушились на средних размеров город. Аккра, или скажем, Аскалон снесли бы такое нашествие легче. Но такой город, Бодуэн по совету иоаннитов предоставить своей дерзкой дочери не захотел. Там на самом деле могло образоваться что-то вроде нового центра власти.
Итак, непрерывные попойки, молодеческие схватки с калечением друг друга и всех, кто имел неосторожность оказаться рядом, и уж конечно, с разгромом подвернувшегося имущества, кому бы оно не принадлежало. Таверны, балаганы, постоялые дворы, цирки, все гудело. Вольные художники и мелкие авантюристы собрались в Яффу со всего побережья, от Газы до Аккры.
Сэкономив на Сибилле, Бодуэн смог выделить Изабелле вполне приличное содержание, но только сама принцесса и ее мажордом, худой и фантастически ей преданный эльзасец Данже, знали, до какой степени ей не хватает этого «приличного» содержания.
Беседы на финансовые темы велись обычно рано поутру, когда развеселая и полупьяная рыцарская братия лишь укладывалась спать, а в городе и во дворце поселялась относительная тишина.
Изабелла как всегда, сама просматривала все бумаги, и они ей, как правило, не нравились.
— Это что такое, Данже? Это что, опять?! Я ведь кажется говорила тебе…
— Да, Ваше высочество, — покашливая, отвечал сухой, как жердь, мажордом.
— Тысяча двести бизантов?
— Это с учетом пени и налога.
— И каков же налог?
Мажордом опять покряхтел.
— Две пятых, Ваше высочество. В месяц.
— Почему же две пятых? Такого налога быть не может, они сошли с ума!
— Они говорят, что брать с вас меньше они просто стесняются, боятся обидеть, Ваше высочество.
Изабелла встала из-за изящного антиохийского столика, заваленного бумагами, и, нервно пройдясь по комнате, швырнула бумагу в пасть тлеющего камина.
— Что ты мне приготовил еще?
— Портовый пристав жалуется, что барон де Овернье зарубил вчера на пристани лошадь кипрского купца.
— Чем же ему не понравилась лошадь?
— Думаю, Ваше высочество, барон просто не попал по всаднику.
Изабелла усмехнулась, обнажив ровные, аккуратные зубы.
— Велите де Овернье заплатить за эту лошадь.
— Смею заметить, Ваше высочество, такие представления принято, с благородным возмущением, отвергать.
— Если бы барон зарубил самого купца, а тот случайно находился при оружии, в таком поступке можно было бы разглядеть что-то рыцарское. Лошадь же — просто имущество. Достойно ли имени де Овернье покушаться на имущество какого-то купца? Простив смерть этой лошади барону, мы, тем самым, признаем, что родовитый человек способен совершать поступки, не согласующиеся с рыцарской честью.
— А-а, — прозревая, протянул мажордом.
— Вот именно. Де Овернье — одна из самых блестящих фигур моего «царствования», мне не хотелось бы его огорчать, посему, разрешаю ему заплатить.
— Понятно, — кивнул Данже, — этот кипрский купец ошалеет от неожиданной милости.
— Что значит неожиданной? И впредь повелеваю подобные дела разрешать таким образом. И потрудитесь всем, кто способен хоть что-то понимать, растолковать смысл моего решения. Что же касается Кипра…
Понятливый эльзасец даже не дал госпоже договорить:
— Кипр молчит.
— Это, наконец, странно. Во время нашей последней встречи Гюи Лузиньян не произвел на меня впечатление молчаливого человека.
Принцесса в задумчивости теребила свой каштановый локон.
— Это все?
— Все, Ваше высочество.
Мажордом собрал пергаменты и направился к выходу из будуара. Остановился.
— Насколько я понял, у иудеев мы больше не одалживаемся. Все таки две пятых… Тамплиеры дают деньги под десятую долю и неограниченно…
Изабелла бросила задумчивый взгляд в сторону разгоревшегося камина.
— Нет, Данже, ты не прав. Занимать нам и впредь придется у иудеев, и даже, если они потребуют больше двух пятых.
На лице мажордома появилось внимающее выражение.
— Иудеям, в крайнем случае, можно и не отдавать, а тамплиерам отдавать придется в любом случае.
В бело-красную залу дворца великого магистра Рено Шатильонский вошел в ярости. В помещении находилось два человека — сам граф де Торрож и брат Гийом. Им без всякого вступления и начал излагать причины своего раздражения граф Рено.
— …как какого-нибудь поваренка в корзине возили по улицам города! В простой мужицкой телеге! Меня, предки которого пировали за одним столом с Карлом Великим! Вы не могли этого не знать, вы хотели меня унизить сознательно. Вы меня можете убить, но никто не дал вам права меня унижать!
Граф Рено был громадного роста, статен, с пышной гармоничной бородой, одним словом великолепный образец латинского рыцаря. Пьяница, забияка, мот, нахал, бабник, оставалось выяснить не дурак ли он.
— Присядьте, сударь, — мягко сказал великий магистр.
Подвигав усами, Рено Шатильонский молча опустился на деревянный табурет, широко расставил ноги и вызывающе оперся правой рукой о правое колено. Одет он был так, как и можно было ожидать от человека, проведшего неделю в подземной тюрьме. Узкие, по последней моде, шоссы продраны во многих местах, от когда-то роскошного блио остались одни лохмотья, почти не прикрывающие штаны-брэ. Только острые длинные пигаши торчали гордо и независимо. Появление обуви с загнутыми носами было связано с именем графа Анжуйского, желавшего скрыть уродливую форму стопы. Демонстрируя приверженность Анжуйской моде, граф Рено в известном смысле бросал вызов руководству тамплиеров, которое в последнее время склонно было делать ставку на Плантагенетов.
— В корзине вас сюда доставили, сударь, исключительно ради вашей безопасности, — вступил в разговор брат Гийом.
— Я уже сказал вам, что умереть готов, быть униженным — не желаю, — Рено максимально выпрямил и без того прямую спину.
— Разве можно унизить дружеским участием? — брат Гийом встал из-за стола, — мы прибегли к подобному, согласен, несколько непривычному способу вашей, м-м, доставки, боясь, что при любом другом вас могли бы распознать. Внешность ваша весьма примечательна. И донести его величеству.
— И что же?! — с вызовом спросил рыцарь. — И почему это нашего, Богом спасаемого монарха должно было заинтересовать известие о том, что граф Рено Шатильон разъезжает по его столице?
— А вот почему, — брат Гийом взял со стола лист бумаги с большой королевской печатью и помахал им в воздухе.
— Что это?
— Что это?! — прорычал вдруг великий магистр. — Это королевский указ, в нем написано, что Рено Шатильонский должен быть немедленно казнен. Человек, которого вы имели счастье зарубить неделю назад, оказался никем иным как графом де Санти, неаполитанским дворянином, которому его величество благоволил и даже, кажется, был чем-то обязан.
Брови графа Рено сдвинулись на переносице. Де Торрож продолжал:
— Итак, великолепная карьера блистательного бретера и повесы может считаться законченной. Вы задели короля, может быть и сами того не зная. Но это уже ничего но меняет.
Рено Шатильонский молча поиграл желваками, заметно помрачнел, потом спросил:
— Почему этот пергамент у вас, а не у начальника стражи? — и тут же добавил не давая собеседникам времени, чтобы ответить. — Что вам от меня нужно?
Граф де Торрож улыбнулся.
— Ну, слава Богу, приятно, когда понимают с полуслова. Вы оказывается не только умеете махать мечом, но и шевелить мозгами.
Рено поморщился.
— Несмотря на то, граф, что у вас в руках находится указ о моей смерти, я просил бы вас воздержаться от фамильярностей. И не ведите себя так, будто я уже согласился на ваше предложение. Если оно окажется очень уж гнусным, я могу отказаться. Понятно?
Лицо великого магистра побагровело от такой наглости, но гнев его не успел пролиться, брат Гийом быстро и умело перехватил нить беседы.
— Не надо думать о нас как об исчадиях ада, — улыбнулся он, — это как-то, по-детски. А в продолжение темы, скажу, что помимо этого пергамента у нас есть и несколько других. Другими словами, мы решили оказать вам и ещё одну услугу, то есть скупили все ваши долги. И как люди уравновешенные, конечно же мы не станем требовать, чтобы вы немедленно начинали с нами рассчитываться. Вы меня поняли?
Рено Шатильонский отвел глаза и шумно втянул воздух.
— Что же касается того, что мы у вас попросим, то лишь самый неблагодарный или очень уж странный человек может счесть это поручение неприятным, или хотя бы обременительным.
— Извольте говорить яснее.
Брат Гийом потер указательным пальцем кончик своего носа.
— Вам придется поехать в Яффу, ко «двору» принцессы Изабеллы, и сделать так, чтобы она увлеклась вами. Надеюсь, вам хорошо известно, до какой степени Изабелла не страшилище, плюс к этому она не старуха и не святоша. Поэтому мы вправе считать это поручение и приятным, и выполнимым. У вас будут расходы, ибо после Иерусалимской тюрьмы вы захотите сменить экипировку, поэтому… вот.
С этими словами брат Гийом достал из стоящего на столе эбенового ящика большой кошель потертой кожи и бросил на столешницу. Внутри что-то приятно звякнуло.
— Здесь двести мараведисов. Согласитесь, мы достаточно высоко ценим услуги человека, чьи предки сиживали за одним столом с Карлом Великим.
— Как бы там ни было, я прошу вас оставить моих предков в покое.
— Отправляйтесь, граф, отправляйтесь, — прогудел великий магистр.
Когда заносчивый Рено вышел из красно-белой залы, подбрасывая на широкой ладони кошель с деньгами, некоторое время стояла тишина. Нарушил ее граф де Торрож.
— Сказать честно, я не слишком верю в успех этого предприятия. Девчонка, говорят, довольно умна, и потом, эта ее страсть к Лузиньяну…
— Вы правы, мессир, но только с одной стороны. Уму и проницательности принцессы Изабеллы могли бы позавидовать многие государственные мужи. Именно поэтому, она и остановила выбор на Гюи, ведь за ним стоит Ричард. Но я уверен, что подлинной страсти тут нет.
— Вы считаете страсть к власти не подлинной? — удивленно спросил де Торрож.
Брат Гийом улыбнулся.
— Хорошо сказано, мессир. Но я имел в виду нечто другое. Тяга Изабеллы к Гюи, на мой взгляд, носит исключительно политический характер. Брак с ним скорее, чем что-либо другое может ей доставить Иерусалимский трон. Я читал ее письма на Кипр. Они слишком разумные, истинно влюбленная женщина пишет не так.
— Как ты их добыл?
— Странно было бы, если бы я не нашел такой возможности.
Де Торрож усмехнулся и приложил руку к своей вечно раздраженной печени.
— Пожалуй.
— Так вот, мессир, сейчас Изабелла, при всем своем уме, находится как бы в раздвоенном состоянии. Мысли ее на Кипре, в перспективе на Иерусалимском троне, а чувства бродят сами по себе. И появление перед ее глазами такого самца, как наш благородный негодяй Рено, не может этих чувств не всколыхнуть. Говорят, он мастер в обстряпывании сердечных дел. Вот мы и посмотрим, какая из двух страстей, к власти или к мужчине, возобладает. Нам, как вы понимаете, выгоднее, чтобы сильнее оказалась вторая.
— Да, — пробормотал до Торрож, — такая штучка как, Изабелла на здешнем престоле, нас устроить не может.
— Своевольна, слишком своевольна, и стало быть захочет править сама.
— Н-да. А что Сибилла?
— Сегодня она получит первое письмо от неизвестного поклонника. Я убежден, что она не станет читать его далее первой фразы «О, прекрасная дама». Она немедленно изорвет его в порыве целомудренной ярости. И так она поступит с первыми десятью или пятнадцатью письмами. Само их чтение будет ей казаться грехопадением.
— А не отдаст ли она их этому мерзавцу Савари?
— Ни в коем случае, мессир. Она очень дорожит своим образом безгрешной и кроткой натуры. Она хочет, чтобы ее считали полусвятой. Такой девушке не могут приходить куртуазные письма. Она будет сама истреблять их во пламени одинокой свечи, дрожа от ангельского гнева. Но страшный яд любопытства будет разъедать ее душу все сильней и сильней. И вот на пятнадцатый день она не получит очередного письма. Де Торрож поднял удивленные глаза на самозабвенно рассуждающего монаха.
— И что?
— А то, что ее охватит ужас, она решит, что писем больше не будет. И когда, после трехдневного перерыва, она получит шестнадцатое послание и увидит, что на нем темное пятно, и поймет, что это, скорей всего, капля крови… Д'Амьен и этот негодяй Савари проиграли!
— Она прочтет письмо?
— Именно, и этого нам будет достаточно. Ибо аргументы амура всегда убедительнее аргументов святого.
Великий магистр взял со стола большую серебряную кружку с крышкой, откинул крышку и сделал несколько больших, смачных глотков.
— Ты знаешь, не сказал бы, что мне очень уж помогает составленное тобой пойло.
— Есть только одно лекарство, действующее мгновенно.
— Какое?
— Яд.
Де Торрож сделал еще несколько глотков.
— Я умом понимаю, что нам выгоднее сделать королевой эту богомольную гусыню, и вместе с тем жаль, что мы не можем прибрать к рукам эту бойкую девчонку, ее сестрицу. Жаль ее спихивать в помойную яму, которой является постель этого негодяя Рено.
— Настоящая королева на Иерусалимском троне — слишком большая роскошь для нас, мессир. Предпочтительнее пасти гусей, чем укрощать львиц.
Великий магистр постучал желтым панцирным ногтем по серебряной кружке.
— Прав-то ты прав, только не помогает мне твое зелье.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ГОД СОБАКИ
Издавна, богатые палестинцы для охраны своих городских усадеб заводили особых собак, огромных вислоухих чудищ с черной спиной, пепельными лапами и желтыми, почти фосфорического блеска глазами.
Завезли их сюда еще македоняне и прижились эти звери на новом месте отлично, скрестились с аравийскими волкодавами и стали незаменимым оружием в борьбе с ночными грабителями.
Во дворе любого сирийского купца, иудейского менялы, назареянина-домовладельца бегало два-три таких монстра. Они были соответствующим образом натасканы. Сначала поднимали лай при появлении чужака, а потом молча впивались ему в причинное место. Поэтому мелкое ворье, заслышав характерный приглушенный лай за глинобитной стеной, поспешно уносило ноги во избежание кровавых неприятностей. Отравить этих тварей также было чрезвычайно трудно, они были так приучены, что брали пищу только из рук хозяина.
Весельчак Анри придумал-таки одну уловку: на стену, ограждающую заснувшую усадебку, взбирается один из его людей, собаки с лаем кидаются к нему, он дразнит их, свесив за ограду ноги, доводит псов до неистовости, в это время рядом с ним на стене появляются два арбалетчика и расстреливают их в упор. Дальше все просто — через ограду переваливается вся шайка и начинает делать то, чем занималась всю предыдущую жизнь.
Когда Анри излагал этот план своим людям, они не выразили особого воодушевления и были правы, потому что осуществление его на практике сопряжено было со слишком большим количеством огрехов. Эти проклятые псы вели себя не совсем так, как решил за них Анри. Они не желали собираться в одном месте и хором облаивать одного, специально для этих целей выделенного человека. Чуя, что грабителей за стеной много, они носились, как сумасшедшие, по двору, попасть в них из арбалета в темноте южной ночи было очень непросто. Тем, кто совался во двор раньше времени, доставалось от их зубов. И даже будучи заколоты, они не разжимали своих челюстей. Разбойник по имени Кадм так и приковылял в пещеру под башней со вцепившейся в голень собачьей башкой, которую пришлось спешно отсечь от туловища.
Богатеи ближайших городов, заслышав о появлении в округе большой разбойничьей банды, зарывали свои деньги поглубже, так, что если какой-нибудь налет проходил относительно спокойно, то добыча оказывалась слишком ничтожна.
В подвале башни на холме нарастало уныние и даже сам Весельчак Анри был не слишком весел. Хорошо еще, что хозяева двух вилл, запуганные до смерти соседством, присылали в достаточном количестве еду. В противном случае, люди Анри начали бы просто разбегаться.
В один из первых дней, вожак потребовал от своего нового пленника, чтобы тот показал ему свой дом в Бефсане. Разумеется, эта ознакомительная прогулка могла быть совершена только ночью. Внешность разбойников стала уже более менее известна горожанам и, увидев их на улице города днем, они, конечно, кликнули бы стражников.
Не моргнув глазом, Анаэль подвел Весельчака Анри к дому горшечника Нияза.
Ночь была тихая, безлунная, звездный шатер был так красив и величествен, как это бывает только палестинской осенью. Неподалеку, тихо, почти скрытно журчал ручей, бесшумно высились громады тутовых деревьев на том берегу. Глухо топтались овцы в своем закуте, за белой стеной. Сердце Анаэля стучало торопливее, чем обычно. Всего в какой-нибудь сотне шагов отсюда, вверх по течению ручья, стоял дом его отца. Заставляли волноваться Анаэля, как вскоре выяснится, чувства отнюдь не сентиментального характера.
— Однако твой отец не богатей, — негромко сказал Анри, всматриваясь в смутные очертания строений.
— Богато живут там, за крепостной стеной.
— Пожалуй.
Анаэль знал, что на слово ему не поверят и устроят какую-нибудь проверку. Вероятнее всего она будет заключаться в том, что надо будет проникнуть внутрь, не вызвав собачьего лая, — это будет подтверждением того, что он здесь свой. Он мог бы повести их к своему дому, и не сделал этого не потому, что пожалел отца и сестер. Просто за то время, пока он отсутствовал, их собственные собаки могли передохнуть, и тогда понятно, чего он мог ждать от новых. А про горшечника Нияза было известно, что он по лютой своей бедности никаких цепных охранников не держит, ибо еды ему хватает только для себя и старухи-жены и после их ужина не остается даже крошки, чтобы покормить воробья.
— Не принесешь ли ты нам напиться, ночь больно душная, — тихо сказал Анри. Двое головорезов, стоявших у него за спиной, подтвердили, что да, пить хочется нестерпимо.
— Сейчас, — сказал Анаэль, хваля себя за то, что предусмотрел коварный замысел Весельчака. Он направился к дому, завернул за поворот невысокого забора, там имелась калитка — она открывалась бесшумно, ибо висела на кожаных петлях. Осторожно войдя во двор, Анаэль присмотрелся — кажется, никаких особых изменений тут нет. Хотя вот — развалилась летняя печь, покосилась овчарня…
Задерживаться долго во дворе было нельзя. Хозяин, лишь пару дней назад покинувший свой дом, должен ориентироваться на своем подворье мгновенно, хотя бы и ночью. Кувшин с водой, кажется, стоит под навесом. Правильно…
Отхлебнув водицы, Анри сказал:
— Почему так, чем беднее дом, тем вкуснее в нем вода?
Выглянула луна, и сразу огромные изменения произошли в окружающем мире. Встрепенулся воздух, серебряными пятнами пошла вода в ручье, сами шелковицы превратились в таинственные, поблескивающие холмы, полные шелестящих пещер. Плоские крыши домов туда, вниз по склону холма, были освещены как днем. Беспричинно залаяли собаки за крепостной стеной.
— Я отнесу кувшин, — сказал Анаэль.
— Не надо, сейчас уже опасно, с первой луной палестинец всегда выходит помочиться.
— А кувшин?
— Мы возьмем его с собой, а чтобы ты не считал, что ограбили твой дом… — Анри бросил через забор небольшую серебряную монету.
Анаэль надеялся, что после этой проверки его оставят в покое, перестанут следить за ним ежечасно и повсюду. Но он ошибся. Весельчак оказался и хитрее и подозрительнее, чем можно было подумать. Непрерывно и неотступно рядом с сыном красильщика находился кто-нибудь из доверенных людей вожака. Ему недвусмысленно давали понять, что убежать ему не дадут. Анаэль ничего и не предпринимал в этом отношении, чтобы попусту не дразнить своих охранников. Нечего было и думать о том, чтобы избавиться от «телохранителя» физически, оказавшись с ним один на один. Все доверенные люди Анри были настоящими громилами, так что еле оправившемуся калеке нечего было и мечтать о том, чтобы справиться с кем-нибудь из них. Кроме всего прочего, Весельчак хорошенько инструктировал своих звероподобных помощников. Они никогда не поворачивались к Анаэлю спиной, не становились на краю обрыва и т.п.
Однажды выведенный из себя пленник решил объясниться с Анри напрямую. Оказавшись с ним наедине, он спросил, неужели до сих пор не заслужил доверия?
— Ни вот настолько! — бодро сообщил Весельчак, показывая половину грязного мизинца.
— Но я же показал тебе дом своего отца, я участвую во всех твоих грабежах и по законам королевства заработал себе три повешения. Ты же обращаешься со мной, как с человеком подозрительным.
— Я обращаюсь с тобой так, как ты того заслуживаешь, — сказал Анри спокойно, обстругивая какую-то деревяшку.
— Но тогда, клянусь Спасителем, мне хотелось бы знать — почему?
— Объясню, — Анри отбросил изуродованную палку. — Семья? Что мне твоя семья? Как сказал Спаситель, только что упомянутый тобой всуе, «оставь и мать свою». А что, если ты есть настоящий христианин, и для тебя семейство твое, суть пыль под ногами?
— Не богохульствуй!
Анри перекрестился, но без панической истовости.
— Что же касается истины, то тут и вовсе простое могу дать тебе объяснение. Да, на эту королевскую милость ты заработал, вспарывая прокисшие перины менял в Сейдоле и Хафараиме, но откуда мне знать, что ты встретился мне, не имея на своей совести грешков пострашнее.