Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Косьбы и судьбы

ModernLib.Net / Ст. Кущёв / Косьбы и судьбы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Ст. Кущёв
Жанр:

 

 


Разве не походит она на… начало начал – охоту? Честное и открытое ристалище, где ещё не было места отвлечённым и туманным гуманитарным мечтам без всякого подтверждения. Явление надо ухватить глазами ясно, как зверя, мелькнувшего в чаще леса. Бросимся же в погоню! Только настойчиво преследуя явление, можно выйти к водопою его обобщения. За ускользающей дичью придётся перебираться через обширные поля комментариев, обманчивые трясины свидетельств, карабкаться на горы объяснений, избегая увязать в очевидности. Очень осторожно пройдём по камням скрытых оснований, что лежат над водой потока мнения. Где-то надо повториться, где-то ограничиться одним из ряда фактов. Порой, выскочит из-под ног потревоженное зверьё идей или вспорхнёт пернатое предположение. И ещё, возьмём за правило приглядываться с каждой прогалины: не видать ли с нашей петляющей тропы через расщелину в скалах укромной долины понимания.

Кое-кого, по ходу, подстрелим, кого-то пропустим, куда-то пойдём, что-то минуем. Ведь не померещилась же эта загадка, так ясно видимая теперь глазу всякого «охотника до чтения», так внезапно явившись, где и не ждали?!

Итак: как случилось, что в роман о любви вложено «Руководство по эксплуатации»? А любой знаток тонкостей косьбы скажет, что это так! Уровню мастерства Толстого совершенно недопустима посторонняя к развитию главных сюжетных линий сцена со столь вопиюще избыточными подробностями. Небрежность? «Шутка гения»? Простое щегольство? Самоупоение талантом? Продажное количество слов, строк? Вряд ли…. Большой художник не допустил бы и лишнего отточия. Зачем?

Поверхностный ответ будет: но в этом и есть характерность Толстовского письма! Это именно он способен вывесить любой объём предварительного описательного текста одной настолько верной деталью, что это напоминает вдыхание божественного духа в творение из праха земного. Это так. Но всему есть мера! Никто и никогда не узнал бы (и, видимо, не узнал) всей правды, вложенной в сцену покоса, кроме «сиволапого мужика»! Роман написан для него?

Или: Толстой не может изменить правде вообще, правде для себя! Но какое отношение эта правда имеет к сюжету романа? Сознательно такой несуразный кусок не мог бы попасть в «семейный роман». Значит, он выражает бессознательную мысль, которую надо обнаружить. Иначе, это походило бы на сознательную мистификацию самим художником.

На исходную

Чу! Великое имя прозвучало. Вот незадача! – на что мы-то можем осмелиться, всуе тревожа академические устои «толстоговедения»? Да и нужен ли нам Толстой? Общественное мнение настолько не воодушевилось юбилеем 2008-го года, что даже иностранной «интеллигенции» (которой, как известно, нет, но если бы она была) стало за нас неловко. Но можно быть уверенным, если в каком-то, Богом забытом уголке планеты: Африке, обоих Америках, Индии, Японии и где бы то ни было, «туземец» пускает на ночлег, бормоча странную фразу: «Никого бы не пустил, а русского пущу…», знайте – это Толстой просил за Вас. Чтобы это понять, надо его читать самому. Слава его была настолько велика, что – о чудо! – ив родном отечестве он стал не ввозным пророком. Соотносились так: Лев Толстой… и весь остиальной мир:

«– Вот умрет Толстой, и все к черту пойдет! – говорил он не раз.

– Литература?

– И литература. Это слова Чехова, приведенные в воспоминаниях Бунина.».11

Или так: «Часто приходит в голову: все ничего, все еще просто и не страшно сравнительно, пока жив Лев Николаевич Толстой…

Пока Толстой жив, идет по борозде за плугом, за своей белой лошадкой, – еще росисто утро, свежо, нестрашно, упыри дремлют, и – слава богу. Толстой идет – ведь это солнце идет. А если закатится солнце, умрет Толстой, уйдет последний гений, – что тогда?».12

Два косвенных свидетельства о «неисчислимых» паломниках к Толстому со всего света. Одно, грустная оговорка сына: «я уже тогда сознавал, что Ясная Поляна, как родовое имение Толстых, почти погублено… в-главных, тем, что Лев Николаевич. просил похоронить себя в середине имения, что, конечно, будет привлекать посетителей на его могилу и тем сделает частную семейную жизнь будущих Толстых несносной».13

Второе смешнее – Толстому удалось сделать из тульской глубинки мировой географический центр: «… Заснул. Встал, американки – две сестры, одна через Атлантический, другая через Тихий океан и съехались и опять едут, все видели, и меня видели, но не поумнели. Она спросила: странно вам, что они так ездят? Я попытался сказать, что надо жить так, чтобы быть useful [полезным (англ.)] другим; она сказала, что она так и ожидала, что я это скажу, но о том: правда ли это, или нет, она уже не может думать. Все ушли спать. Я сидел один тихо. И хорошо» – Толстой Л. Н. «Дневник» 9 декабря 1888.

Время жизни Толстого неуклонно удаляется. Чтобы удерживать в душевной работе добытые им истины надо, по крайней мере, не забывать о них. Готовы ли?

А чтобы откреститься от «любителей объяснять» как искренних, так и корыстных, надо ввести квоту: на одно объяснение чужой мысли – хоть одна своя. Тогда книжные полки перестанут распухать так ужасно. (Как кстати эта «электронная бумага» – оставим целлюлозу первоисточникам!). Что делать? Учёные больше всего на свете любят свою учёность! Погружаться в их перепалки бесконечно увлекательно, за одним условием: «надо дело делать, господа!». Двояко-троящийся смысл этой Чеховской фразы, кажется, не вполне был понят.

Одних изучений по «учению» Льва Толстого воздвигнута гора. Труды: биографические, филологические, философические непременно хотят «закруглить» всего Толстого на нём самом. Каждый поворот его сложной судьбы, каждая редакция рукописи имеет уже такое количество перекрёстных ссылок от авторов, комментаторов, трактователей, что не сразу замечаешь во всём этом некий огрех.

Несмотря на все достоинства учёности, вызывающей восхищение глубиной анализа – всё это суть «литература описательно-учебная». Толстовское слово схвачено и пришпилено к бумаге, как коллекционная бабочка булавками. Серьёзность очень полезна при колке дров, но нельзя «теорию» приконопачивать так жёстко. Трудно Толстого «накрыть учёным колпаком», ведь даже «учение» его – на самом деле, не учение, а… метод. Не то, что надо рассматривать, а то – чем смотрят.

Творение художественных образов предполагает разведение мысли по героям вплоть до взаимоисключающих высказываний. Для романа превосходно, но что делать господам трактовщикам? Как им опознать с достаточной степенью очевидности – за что сам автор? Обычно пытаются что-то объяснять из него самого, загнав все эти «странности» в «систему» Франкенштейновского вида, которая заведомо не складывается…

Ну, а какой метод, какое оружие выбрать нам? Как уже сказано – отвергнем сахарную вату предумышленных обобщений, так милых обладателям врождённых спекулятивных способностей.

Но… придётся применить «цитирование по площадям», и по двум причинам: чтобы подчеркнуть значение «чужих» хороших мыслей и показать, что их можно применить не для валяния снежного кома нового «объяснения», а как логические борта для отскока биллиардного шара догадки. Не для повторения чьего-то мнения, а как смысловой факт, из которого делается свой (!) вывод! Изготовление «мысли» – такая же работная штука, как любое ремесло. Только невежды полагают, что она берётся ниоткуда, без добротного припаса и инструментов.

Мы же не разъяснять…. Нам бы «только спросить» у Льва Николаевича… насчёт «косьбенного дела». Попробуем довериться Толстому в нашей охоте. Сдаётся, что он лучший проводник, чем казалось.

Все источники цитат совершенно доступны. Они без указания страниц, с прямым умыслом – «помочь» дотошным читателям, в случае проверки ими «подноготной», прочесть поневоле возможно больше. Цитаты порой сокращены, без угрозы смыслу, с тем, чтобы выделить главную мысль, которая загораживается, уместной в авторском тексте, но излишней сейчас доказательностью.

Ум за разум

Должно быть, современный читатель удивится тому, насколько широко обсуждался в обществе эпохи «зрелого» Толстого диковинный ныне вопрос об его… «уме».(!) Теперь об этом забыли. Вполне объяснимо: пока человек жив, неясен, как масштаб его величия, так, кстати, и уровень… незначительности. Известное с античности: «О мертвых – или хорошо, или ничего» как раз отображает меру посмертного достоинства. Вообще: одним слава, другим – хотя бы, молчание. Охотников критиковать Толстого, коротко говоря, поубавилось.

Но даже ревнивые к чужому таланту «сами писатели» не могут простить Толстому сознательно отложенной в сторону кисти художника. И считают возможным крякнуть: мол, жаль старика! не оставил нам ещё пары-тройки «Воскресений», совсем задурил на старости лет!

И верно, есть такой факт мировой культуры, парадоксальный в печальной полноте – «ненаписанное» Львом Толстым. Да если бы это послужило ему хоть к какой-то пользе! Напротив, он переживает здесь лишение до самых последних дней.

– «…Огорчает меня то, что совсем как бы потерял способность писать. К стыду своему, не равнодушен к этому», – Толстой Л. Н. «Дневник» 4 мая 1898

– «…Живо почувствовал грех и соблазн писательства…», – Толстой Л. Н. «Дневник» 23 марта 1908

– «Художественная работа в голове ясна, но нет охоты писать», – Толстой Л. Н. «Дневник» 27 декабря 1908.

– «…тяжелее и тяжелее жизнь в этих условиях. […] Сейчас много думал о работе. И художественная работа: «Был ясный вечер, пахло…» – невозможна для меня»», – Толстой Л. Н. «Дневник» 12 января 1909.

Как ни странно, но «об уме» вообще велась, на сегодняшний взгляд, почти неприличная общественная дискуссия, в которой было сломано немало копий. Участвовал в ней и Плеханов, толковейший русский марксист (их «плюс» – изъясняться возможно ясно). В своей статье по случаю он сначала присоединяется к Белинскому: «Белинский говорит в одном из писем к своим московским друзьям, что «у художественных натур ум уходит в талант, в творческую фантазию, – и потому в своих творениях, как поэты, они страшно, огромно умны; а как люди – ограниченны и чуть не глупы (Пушкин, Гоголь)».^ Тут же поправляет «неистового Виссариона»: «Это явно несправедливо по отношению к Пушкину, который был «страшно, огромно умен» не только как художник, но и как человек: то, что Белинский называет здесь его ограниченностью, было на самом деле лишь узостью известных сословных понятий, без критики усвоенных нашим гениальным поэтом, т. е. являлось недостатком не отдельного лица, а целого сословия. Кроме того, Белинский выразился бы правильнее, если бы вместо: «как люди» сказал: «как мыслители». С этой поправкой его замечание можно было бы с полным правом применить, например, к Гоголю».15

Но затем Плеханов именно Толстому спуску решил не давать: «….к сожалению, сказать об авторе «Войны и Мира»: его огромный ум до такой степени «ушел в талант, в творческую фантазию», что в роли мыслителя граф Толстой везде обнаруживает почти ребяческую беспомощность. По приемам своего мышления он был типичным метафизиком».16

И горько, и смешно. Допустим бы, но какого ещё рожна, в смысле какой «особой мудрости» вы испрашиваете у художников? Разве их это дело? Избыточности упрёка Плеханов не замечает ни в Белинском, ни в себе. Но такова русская мысль – требуй всё сразу: «У меня, когда свинина – всю свинью давай на стол, баранина – всего барана тащи, гусь – всего гуся!»17 Кроме того, Плеханов к Толстому пристрастен, почему это так, скажем своевременно, но можно ли настолько грубо трактовать «ум»?

Резкость публицистики «золотого века» русской литературы, слишком бурно пенившейся, вырываясь из политической закупорки, сыграла, похоже, злую шутку. Требуя слишком многого, наши демократы не прояснили обществу подлинную задачу художника, одной которой он искупает любые обвинения в легковесности, какого бы то ни было ума. Впечатление жизни – вот корень художественности. Кто способен отталкиваться от чувства искреннего переживания – тот и поэт. Кто «сочинитель» (не формы, а содержания) – рано или поздно будет уличён в бездарности.

«Художник только потому и художник, что он видит предметы не так, как он хочет их видеть, а так, как они есть», – Толстой Л. Н. «Предисловие к сочинениям Гюи де Мопассана».

Пусть и сами художники любят напустить туману, но истинно значительные из них прямо говорят своим искусством: самая смелая фантазия – суть преломление реальности и никак иначе. Но вот талант концентрации реальности, выбор угла зрения на реальность, сосредоточение на важном, способ выражения своего наблюдения и так далее – вот это заслуга «субъекта»….

Политизированный сумбур изрядно вредил правильному пониманию художественности и в советское время, лишая художников сознания их единственного святого призвания – защищать своё право верить только себе и не врать. Поэтому в советское время было очень хорошо…и с плохими писателями.

«Как ни пошло это говорить, но во всём в жизни, и в особенности в искусстве, нужно только одно отрицательное качество – не лгать», – Толстой Л. Н. Письмо Н. Н. Страхову 25–26 января 1877.

Так что, претензии к Толстому насчёт «ума» можно, наконец, отклонить за недостатком ясного его понимания у самих критиков. По крайней мере – в вопросе о назначении «ума» в художественном творчестве.

Ну, а по существу – чем же Толстой занимал свой ум и как он им распорядился? Обыватель (даже «интеллигентный») обучен снисходить к Толстому, как к писателю, «подвинувшемуся» на морализаторстве философически-богоискательского толка, подобно Дон Кихоту с его рыцарской библиотекой. «У нас для обозначения происшедшей в творчестве гр. Толстого перемены говорят, что он от художественной деятельности перешел к философии; об этом очень жалеют, ибо предполагается, что гр. Толстой, будучи отличным, гениальным художником, как мыслитель, философ – очень плох».18

Но, как роман Сервантеса об испанском идальго далёк от описания клинического случая сумасшествия, так и нарастающая натужность обращения Толстого к художественному творчеству, заслуживает более ясного понимания причины этого. А можно ли определить ту точку размышления, где творческая энергия, отдаваемая прежде художественному выражению, стала напрасно истощаться в безводье отвлечённых рассуждений? Есть ли здесь вина художника или это свидетельство подвига поставленной им задачи? И, главное, не лежит ли что-нибудь на самом виду беспризорно уже больше ста лет?

Однако, условимся сделать в итоге нравственный выбор из следующего. Утерявшим верную дорогу свойственно оглядываться, искать поводырей и наставников. Но как определить верный путь? Особенно горько, когда, истощив источник, человек не идёт вперёд, а, ослабев духом, в страхе возвращается к сухому колодцу. На что можно надеяться такому человеку? Вновь над Россией воссияла благодать православия. Иоанн Кронштадский, о котором не будет более ни слова, вещал:

«… как ты сам ужасен, Лев Толстой, порождение ехидны, отверзший уста свои на хуление богодухновенного писания Ветхого и Нового Завета… за свое без божие, за хулу на Бога, на Церковь, за свои злонамеренные писания, за соблазн десятков тысяч русского юношества, за десятки тысяч духоборов, им совращенных, обманутых, загубленных…… дерзкий, отъявленный безбожник, подобный Иуде предателю…


…Толстой возгордился, как сатана, и не признает нужды покаяния и какими-то своими силами надеется достигнуть совершенства без Христа и благодати Его…; делается величайшим пособником дьяволу, губящему род человеческий, и самым отъявленным противником Христу…;…Вместо того чтобы скорбеть и сокрушаться о грехах своих и людских, Толстой мечтает о себе как о совершенном человеке или сверхчеловеке, как мечтал известный сумасшедший Ницше;……если отвечать Толстому по безумию его, на все его бессмысленные хулы, то сам уподобишься ему и заразишься от него тлетворным смрадом…;… Ну, кто же, православные, кто такой Лев Толстой? Это Лев рыкающий, ищущий, кого поглотить. И скольких он поглотил чрез свои льстивые листки! Берегитесь его».19 Речь, конечно, не о Толстом и не об Иоанне.

Увлечение

А есть ли у простого человека, допустим, даже художника, право на философию? Выписаны ли на медведей, забавляющих публику в цирке мотоциклетной ездой, водительские удостоверения? Ведь людям – «как бы» не посторонним трескучему механизму, совершенно невозможно по некоторым причинам не иметь удостоверяющего подтверждения своей способности к вождению?

Хорошо, что в философии иначе. Доверимся одному из опорных наших философов, Алексею Лосеву, который в новоевропейском духе определил в своей формулировке так: философия, в конечном счёте, это отношение «Я» к «не-Я» (диалектика, не подведи!). А это ясно подтверждает право на непосредственное столкновение разума со всем… прочим остальным во всех формах: как «системным» философам, так и «деревенскому праведнику», что на «Востоке», что на «Западе».

Опыт осознавания человеком противоречия в чём бы то ни было, как «общей категории» с возможной душевно-интеллектуальной силой – так становятся философами, независимо от времени, места, образования, а там уж, что… «бог дал»!

Ещё ребёнком родственники замечали в нём особенное: «С отроческих лет одним из самых излюбленных занятий Льва сделалось размышление, почему он и заслужил у своих знакомых прозвище «Философа».20 Со временем привычка к размышлениям обострила это восприятие юноши, он стал понимать «категории»: «Я смолоду занимался философией, – писал Толстой в черновой редакции «Исповеди» в 1882 году. – Философия всегда занимала меня. Я любил следить за этим напряженным и стройным ходом мыслей, при котором все сложные явления мира сводились – из разнообразия – к единому».21 В первой редакции «Исповеди» есть упоминание возраста: «Я с шестнадцати лет начал заниматься философией, и тотчас вся умственная постройка богословия разлетелась

прахом, как она по существу своему разлетается перед самыми простыми требованиями здравого смысла, так что умственно неверующим я стал очень рано». 22

Это уже начало двухлетней подготовки к Казанскому университету как дополнительные занятия к вступительным экзаменам. И на первой же летней «вакации» 1845-го года в Ясной Поляне, он уже пробует письменно выражать свои философские взгляды (вероятно, замечания к Декартовому утверждению).

Хотя среди предметов неполного курса, какие только он успел пройти на двух факультетах, философии ещё не было, его запомнили в этих дискуссиях: «Тогда мы вели серьезные разговоры, и всего больше о философии. Я изучал Спинозу, и помнится впечатление, произведенное на меня оригинальным умом Толстого».23

К счастью или нет, но молодой Толстой с философией учебно-систематической столкнуться не успел. Из университета он вынес только бесстрашие к изучению языков, что живых, что древних. Да первый опыт самостоятельного анализа первоисточников, когда сравнивал «Наказ Комиссии о сочинении проекта нового уложения» Екатерины II с книгой Монтескье «Дух законов». Сосредоточенность над работой в уединении университетской клиники раззадорила его. Самосознание потребовало самоотчёта – он начинает вести дневник. В первой же записи после нескольких ученически-назидательных нотаций самому себе, последним он запишет то, что делает честь юному любомудру: «Легче написать десять томов философии, чем приложить какое-нибудь одно начало к практике». Удивительно, но здесь очерчен практически весь его жизненный круг: и писательское предрасположение и… крестный ход «учения»!

Менее всего интересно это позднее, так называемое, «учение» Толстого. Это не учение, а стенания сокрушённого неподъёмной задачей богоборца. Такого рода идеи свойственны ему с детства и юности. По замечанию его тётушки, Т. А. Ергольской, ко времени студенчества: «Он думает только о том, как углубиться в тайны человеческого существования, и чувствует себя счастливым и довольным только тогда, когда встречает человека, расположенного выслушивать его идеи, которые он развивает с бесконечной страстностью».24

Вот они вспомнились ему на Севастопольских бастионах, между боевыми вылазками из траншей и артиллерийскими дуэлями: «Вчера разговор о божественном и вере навел меня на великую громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение я понимаю, что могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут ее в исполнение. Действовать сознательно к соединению людей с религией, вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечет меня», – Толстой Л. Н. «Дневник» 2,3,4 марта 1855.

Почему именно тогда ему понадобилась «новая религия» понятно – романтическая сторона военных приключений стала отступать перед трезвыми наблюдениями ужасов войны. Редкий ветеран решится настолько прямо увидеть виновников и пронести через всю жизнь верность нравственной присяге:

«Ясная Поляна… 1) Читал газету и о казнях, и о злодействах, за которые казни, и так ясно стало развращение, совершаемое церковью, – скрытием христианства, извращением совести, и государством – узаконением, не только оправданием, но и возвеличением гордости, честолюбия, корыстолюбия, унижения людей и, в особенности, всякого насилия, убийства на войне и казней. Казалось бы, так несомненно ясно это, но никто не видит, не хочет видеть этого. И они – и церковь, и государство, хотя и видят все увеличивающееся зло, продолжают производить его…. Если могли быть нужны в свое время дела церкви и государства, они явно губительны в наше время», – Толстой Л. Н. «Дневник» 6 марта 1909.

И что же? Многие томы замечательнейших философских исследований посвящены разборам его теологических упражнений и просвещенческой критике церкви. К сожалению, с переходом социальной части его романов из современности в анахронизм туда же отправилась и критическая их часть, в то время как всё церковное обрядовое мракобесие из положенного ей исторического угла культурного пережитка беспрепятственно выбежало на неподобающее место идеологии современности. И сказано ведь: «сколько волка не корми…». Не должно быть пусту святому месту…. Действительно, смешно: оказывается, наша наука полагала, что трансцендентальность человека можно «оставить в покое», не занимаясь этой стороной культуры. Что достаточно обыкновенной атеистической пропаганды. Ну-ну….

Непонимание, что трансцендентальность сознания исторически неизбежно религиозная, уже не может быть оставлена на самотёк архичным религиозным культам, становится всё более опасным. Не хватало ещё новых религиозных войн! А представлять религиозную проблему выражающей саму себя, а не иллюзорным отображением «действительных» противоречий в особой форме личности и общества – в настоящее время вообще смехотворно. И это, на полном серьёзе, повсеметно обсуждается!

Неуклюжесть попытки Толстого видна из противоречия в самом зачине: «… новой религии, соответствующей… религии Христа…». Но известно тысячу тысяч раз, что «Не вливают также вина молодого в мехи ветхие…»!25 И далее по каждому пункту, он так и будет тратить свои душевные силы (и художественные ожидания читателей) «заводя концы», которые сами ни к чему не привязаны.

Пока их с увлечением разбирают специалисты, нам важно не то, куда он «выводил» свои размышления, а философские «краеугольные камни», обозначающие его визирную линию на действительность.

Понимать задачу, совсем не означает возможность решить её, как не решил проблему полёта да Винчи, хотя прекрасно понимал своё желание. И причина та же.

Круг идей

Позже, на расспросы о решении бросить учёбу, он отвечал: «Да в этом-то, может быть, и заключается самая главная причина моего выхода из университета. Меня мало интересовало, что читали наши учителя в Казани…Я горячо отдавался всему, читал бесконечное количество книг…. Когда меня заинтересовывал какой-нибудь вопрос, то я не уклонялся от него ни вправо, ни влево и старался познакомиться со всем, что могло бросить свет именно на этот один вопрос…;…университет со своими требованиями не только не содействовал такой работе, но мешал ей»26

«… я первый год… ничего не делал. На второй год я стал заниматься… уехал в деревню, стал читать Монтескье, это чтение открыло мне бесконечные горизонты; я стал читать Руссо и бросил университет, именно потому, что захотел заниматься».27

Он очень быстро перешёл из учеников в работники, а раз так – значит, у него развивается свой метод, который он вправе ревновать. Что же такое, например, его «возмутительные» критические статьи по искусству, придирки к Шекспиру? Стоит только понять, что он не собственно критикует, а осматривает со стороны свой собственный инструментарий, как сразу вся причудливость его мнения испаряется без остатка – он правит именно свою работу; в её пределах – он прав абсолютно! Фокус его методики прилагается к началу философии – наблюдении реальности и в этой точке множится художественным талантом. «Писать не пишу, но зато испытываю как меня дразнит тётенька» – Толстой Л. Н. —С. Н. Толстому Письмо 20 ноября 1854 г. Эски-Орда. Курсив слова «испытываю» – самого Толстого!

С другой стороны, смысловая тяжесть поставленной им задачи чрезмерна, как для средств, которыми он располагает, так и для общества. По заявке на всеобщность, его мировоззрение имеет проблемы сходные с Чаадаевскими, но что им противостоит?

«…Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя…;

…То, что у других народов является просто привычкой, инстинктом, то нам приходится вбивать в свои головы ударом молота. Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы как бы чужие для себя самих. Мы так удивительно шествуем во времени, что, по мере движения вперед, пережитое пропадает для нас безвозвратно…

…Лучшие идеи, лишенные связи и последовательности, как бесплодные заблуждения парализуются в нашем мозгу. В природе человека теряться, когда он не находит способа связаться с тем, что было до него и что будет после него; он тогда утрачивает всякую твердость, всякую уверенность; не руководимый ощущением непрерывной длительности, он чувствует себя заблудившимся в мире. Такие растерянные существа встречаются во всех странах; у нас это общее свойство…

…Опыт времен для нас не существует. Века и поколения протекли для нас бесплодно. Глядя на нас, можно сказать, что по отношению к нам всеобщий закон человечества сведен на нет».28

Как известно, за эти и другие обидные слова Пётр Чаадаев высочайшим монаршим повелением был объявлен сумасшедшим под домашний арест. Но те, кто в юности имел силу духа их выслушать, составили в скором будущем славу российской науки. Беда только в том, что «наукам», как специальному знанию можно выучиться, тем более за границей, а затем патриотически развивать их на родине; философия – не то. Никакая сколь угодно развитая философская мысль не станет достоянием общества, пока оно не будет способно впитать её.

И философы не уполномочены баловать общество, так сказать, между прочим, руководящим мнением на перспективу. Речь идёт не о задании на «специальность», а на способность понять и ответить на сущностный запрос народа: «Кто мы?», «Где мы?»…. Конечно, философы появляются… и исчезают, известные друг лишь другу. Очевидно, что «процесс идёт» обидно медленно не без причины.

Неужели никогда не повторится «эпоха Белинского», когда всё русское общество…. Кстати, а что же это за «общество»?

По воспоминанию одного из студенческих знакомых Толстого, Н. Н. Булича: «Главнейшим органом тогдашней литературы да можно сказать и умственного движения были «Отечественные записки» с того времени, как отдел критики поступил в распоряжение Белинского. С нетерпением ожидалась каждая новая книжка журнала, и тогдашний студент… с страстным молодым трепетом погружался в чтение новой, статьи критика, казавшейся откровением. Горячие слова наполняли душу честными стремлениями, звали к честной деятельности».29

Другой бывший студент Казанского университета, Пекарский: «…целые страницы разборов многим известны были почти наизусть. Однако студенты не знали автора и в провинциальной наивности уверены были, что нравившиеся им критические статьи писаны самим редактором «Отечественных записок». Мейер вывел из заблуждения студентов, рассказав с большим увлечением, что за человек был Белинский, автор неподписанных критик, и какое значение имеет он для нашей литературы. Заметить надобно, что в 40-х годах в провинции все люди средних лет и известные своей солидностью, все, кто был с весом по своей должности или по владеемым ими душам, находили статьи Белинского или головоломными или еретическими…».30

Неудивительно поэтому, что Белинский незадолго до смерти, в открытом «Письме к Гоголю», представляет общественную среду, как «…ужасное зрелище… страны, где нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей».

А ведь сама его деятельность могла быть обращена пока только к этому образованному классу – и такой приём! А за ними стоят миллионы, которые только ещё надо подвести к: «…пробуждению… чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе…».31

Можно ли с лёгким сердцем корить тех, кто ищет коренного усилия – разом перевернуть всю неправду, как лемех плуга отбрасывает пласт земли?

Сходный замах. У Толстого – «…религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле». У Чаадаева – «… водворение царства божьего на Земле», которое есть «справедливое общество»; то же о человеке, как нравственном существе под руководством «верховной идеи» или «народ как сверхразумное целое, преодолевающее эгоизм и индивидуализм».

Много ли смысла в таких замахах? Много доброго сердца, желания общего блага, а более всего…симптома философского «профзаболевания», когда категория всеобщего («система») не пробивается, как положено, «с боями» поднимаясь по специальным вопросам, а хочет явиться сразу, как Афина из головы Зевса.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6