Как теперь не приходится воспрещать людоедство, так со временем не нужно будет воспрещать убийство, воровство и второстепенные преступления нашего уголовного кодекса. Когда человеческая природа дорастет до единства с нравственным законом, в судьях и уложениях не будет больше надобности; когда она самопроизвольно примет верное направление во всех вещах, как сделала теперь в некоторых, в перспективе будущей награды или кары не будет больше надобности; когда приличный образ действий станет инстинктивным, не будет надобности в церемониальных уставах, определяющих формы этого образа действий.
Теперь мы поймем смысл, естественность и необходимость различных эксцентричностей реформаторов, на которые указано было в начале этой статьи. Они не случайны; они не составляют проявлений личного каприза. Напротив того, они суть неизбежный результат закона родства, который пояснен выше. Общность генезиса, деятельности и упадка, которая видна во всех формах стеснения, есть простое проявление факта, указанного нами вначале: что формы эти имеют общего хранителя и общего разрушителя в двух чувствах человеческой природы. Страх перед властью порождает и охраняет их любовь к свободе, подрывает и периодически ослабляет их. Первый защищает деспотизм и утверждает верховность закона, держится старых верований и поддерживает авторитет духовенства, поклоняется титулам и сберегает формы; вторая, ставя справедливость выше законности, периодически упрочивает политическую свободу, подвигает протестантизм, вырабатывает его последствия, отвергает бессмысленные предписания обычая и освобождает человека от мертвых форм. Для истинного реформатора нет ни учреждений, ни верований, которые стояли бы выше критики. Все должно сообразоваться со справедливостью и разумом; ничто не должно спасаться силою своего обаяния. Предоставляя каждому человеку свободу достижения своих целей и удовлетворения своих вкусов, он требует для себя подобной же свободы и не согласен ни на какие ограничения ее, кроме тех, которые обусловливаются подобными же правами других людей. Ему все равно, исходит ли постановление от одного человека или от всех людей, но, если оно нарушает его законную сферу деятельности, он отвергает действительность такого постановления. Тирании, которая захотела бы принудить его к известному покрою одежды или к известному образу поведения, он сопротивляется так же, как и тирании, которая захотела бы ограничить его продажу и куплю или предписать ему его верования. Будет ли это предписываться формальным постановлением законодательства или неформальным требованием общества, будет ли неповиновение наказываться тюремным заключением или косыми взглядами общества и остракизмом, - для реформатора это не имеет значения. Он выскажет свое мнение, несмотря на угрожающее наказание, он нарушит приличия, несмотря на мелкие преследования, которым его подвергнут. Докажите ему, что действия его вредны его ближним, - он остановится. Докажите, что он нарушает их законные требования, - и он изменит свой образ действий. Но покуда вы этого не сделаете, пока вы не докажете ему, что поступки его по существу своему неприличны или неизящны, по существу своему безрассудны, несправедливы или неблагородны, - до тех пор он будет упорствовать.
Иные, правда, утверждают, что такое поведение несправедливо и невеликодушно. Они говорят, что человек не имеет права докучать другим своими фантазиями; что господин, которому он адресует письмо без назначения "Esq." на адресе, и дама, на вечер которой он является без перчаток, оскорбляются тем, что они считают недостатком уважения или недостатком воспитания; что, следовательно, допускать его эксцентричность можно не иначе как засчет чувств его ближних и что, таким образом, его нонконформизм является просто себялюбием.
На это он отвечает, что такое положение, логически развитое, лишило бы людей всякой свободы. Положим, что каждый должен сообразовать свои действия с общественным, а не со своим вкусом. Если общественное мнение о вещах определилось, то человеческие привычки должны быть установлены раз и навсегда; никто не может усвоить себе других привычек, не греша против общественного мнения и не оскорбляя чужих чувств. Поэтому, если взять эпоху косичек, высоких каблуков, накрахмаленных манжет и коротких панталон, то все должны носить косички, высокие каблуки, накрахмаленные манжеты и пр. до скончания века.
Если станут утверждать, что он не имеет права нарушать формы других для установления своих форм, принося таким образом желания всех в жертву желаниям одного, то он возразит, что на этом основании можно отрицать все политические и религиозные перемены. Разве слова и действия Лютера не были крайне оскорбительны для массы его современников; разве сопротивление Гампдена не было противно окружавшим его поклонникам текущего порядка; разве всякий реформатор не нарушает человеческих предрассудков и не оскорбляет людей своими мнениями? Получив утвердительный ответ, он спрашивает: какое же право имеет реформатор выражать эти мнения? разве он не приносит чувства многих людей в жертву чувствам одного человека? - и таким образом доказывает, что, для того чтобы быть последовательными, противники его должны осудить не только всякий нонконформизм в действиях, но и всякий нонконформизм в мыслях.
Противники возражают, что и его положение тоже можно довести до абсурда. Они говорят, что если человеку позволительно нарушать известные формы, то столь же законно будет с его стороны и нарушение всяких форм, и спрашивают, почему бы не пойти ему на обед в грязной сорочке и небритым, отчего бы ему не плевать на ковер в гостиной и не поднять ног на каминную доску.
Нарушитель приличий отвечает, что возражать таким образом - значит смешивать два весьма различных класса действий, - действий, существенно неприятных окружающим, и действий, которые только случайно неприятны им. Человек, неопрятность которого доходит до оскорбления обоняния его соседа, или человек, который говорит так громко, что беспокоит целое собрание, вполне заслуживает порицаний и, по всей справедливости, может быть исключен обществом из собраний. Но человек, являющийся в сюртуке вместо фрака или в коричневых панталонах вместо черных, оскорбляет не чувства людей и не врожденные их склонности, а просто их предрассудки, ханжество их приличий. Нельзя сказать, чтобы его костюм был менее наряден или существенно менее годен, нежели тот, которого требует обычай; потому что несколькими часами ранее этот костюм нравился. Следовательно, тут оскорбляются мнимым неприличием. Как мало значения имеет в этом деле само платье, видно из того факта, что сто лет тому назад черная одежда показалась бы совершенно неуместной в часы увеселений и что через несколько лет какой-нибудь ныне непринятый покрой одежды будет, может быть, более соответствовать требованиям моды, нежели современный. Таким образом, реформатор объясняет, что он протестует не против естественных ограничений, а против искусственных и что очевидно, что огонь насмешек и косых взглядов, которому он подвергается, направлен на него только потому, что он не хочет поклоняться идолу, поставленному обществом.
Если его спросят, каким образом мы отличим поведение абсолютно неприятное от поведения, которое неприятно только относительно, он ответит, что это различие явится само собой, если только люди допустят его. Поступки по существу своему противные всегда будут вызывать негодование и всегда будут оставаться исключением так же, как и теперь. Действия же по существу своему непротивные установятся как приличные. Никакое послабление обычаев не введет в употребление грязных сапог и немытых рук, ибо отвращение к неопрятности будет продолжаться, если б даже моду уничтожили завтра. Любовь к одобрению, в силу которой люди теперь так тщательно стараются быть en regle, существовала бы и тогда, заставляла бы их и тогда заботиться о своей внешности, искать одобрений за красивый наряд, уважать естественные законы порядочного поведения, так же как они уважают теперь искусственные. Вся перемена состояла б в том, что вместо отталкивающего однообразия мы имели бы живописное разнообразие. И если б могли встретиться какие-нибудь постановления, относительно которых нельзя было бы решить, основаны ли они на действительности или на условности, то опыт скоро решил бы такой вопрос, если б ему предоставлена была свобода.
Когда наконец прение возвращается - как это часто бывает с прениями - к исходной своей точке и "партия порядка" повторяет, что мятежник приносит чувства других в жертву собственному своеволию, он раз навсегда отвечает, что они сбиваются ложностью своих понятий. Он обвиняет их в деспотизме, который не довольствуется тем, что предоставляет им власть над их собственными поступками и привычками, но требует еще признания их власти над действиями и привычками других, и сетует, что такая власть не признается. Реформатор требует такой же свободы, какой они пользуются; а они хотят предписать ему его поведение, обрезать и выкроить его жизнь по утвержденной ими выкройке и потом обвиняют его в своеволии и своекорыстии за то, что он не хочет спокойно покориться! Он предупреждает их, что будет непременно сопротивляться и что он сделает это не только для сохранения своей собственной независимости, но и для их же блага. Он доказывает им, что они рабы и не сознают этого; что они скованы и целуют свои цепи, что они всю свою жизнь прожили в тюрьме и жалуются, что стены ее рухнули. Он говорит, что считает своей обязанностью упорствовать для того, чтоб освободиться, и, несмотря на настоящие их порицания, предсказывает, что, когда они успокоятся от страха, причиненного им перспективой свободы, они сами будут благодарить его за то, что он помог им освободиться.
Сколь грубым ни будет казаться тон недовольства, сколь обидным ни покажется недовольство, мы не должны пренебрегать подобными истинами из нелюбви к борьбе. Несчастным препятствием всякому нововведению служит то, что, в силу самой своей деятельности, нововводители стоят в положении враждебном; и неприятные манеры, выражения и поступки, порожденные этим антагонизмом, обыкновенно связываются с проповедуемым учением. Забывая совершенно, что - хороша ли или дурна вещь, на которую нападают, - дух распри всегда отталкивает от себя; забывая совершенно, что терпимость в деле злоупотреблений кажется добродушною только по своей пассивности, - масса людей склоняется против передовых взглядов и в пользу отсталых только вследствие обращения с людьми той и другой партии. "Консерватизм, - как говорит Эмерсон, - тих и социален, реформа индивидуальна и повелительна." И это остается справедливым, как бы недостаточна ни была система, которую стараются сохранить, и как бы справедлива ни была реформа, которую стараются провести. Мало того, негодование пуристов усиливается обыкновенно сообразно значительности зла, от которого надо избавиться. Чем безотлагательнее требуемая перемена, тем неумереннее бывает запальчивость ее сторонников Поэтому никогда не следует смешивать с принципами социального нонконформизма резкость и неприятную самоуверенность тех, которые впервые проводят его в общество.
Самое основательное возражение против несоблюдения приличий основано на его неполитичности с точки зрения прогрессиста. Многие из весьма либеральных и умных людей - обыкновенно те, которые в прежнее время сами выказывали некоторую независимость поведения, - утверждают, что, восставая против мелочей, вы разрушаете возможность содействовать сущности реформы. "Если вы будете эксцентричны в обычаях или одежде, - говорят они, - люди не будут вас слушать. На вас будут смотреть как на чудака, за которым следовать невозможно. Мнения, выражаемые вами о серьезных предметах, выслушивались бы с уважением, если б вы сообразовались с обществом в мелких вещах, а теперь те же самые мнения будут отнесены к числу ваших странностей, и таким образом, расходясь с толпой в мелочах, вы лишаете себя возможности породить в ней раскол в вещах существенных."
Заметив только мимоходом, что это одно из предположений, которые сами обусловливают свое исполнение, что те немногие, которые выказывают неодобрение существующего, кажутся эксцентричными только потому, что многие, не одобряющие его, не выказывают своего неодобрения, и что если б они действовали по своим убеждениям, то заключения, подобного вышеприведенному, нельзя было бы вывести и подобное зло не могло бы существовать, - заметив это, мы возражаем далее, что эти общественные стеснения, формы, требования представляют не ничтожное зло, не мелочи, а одно из величайших зол. Мы не сомневаемся, что, будучи подведены под один итог, они суммою своей превзошли бы сумму всех остальных зол Если бы мы могли сложить с ними еще беспокойство, издержки, зависть, досаду, недоразумения, потерю времени и потерю удовольствия - все, что эти условия влекут за собой, если б мы могли ясно понять, в какой мере они ежедневно связывают нас и делают нас своими рабами, - мы, может быть, и пришли бы к заключению, что их тирания хуже всякой другой тирании, которой мы бываем подвержены. Взглянем на некоторые из ее вредных результатов, начиная с наименее значительных.
Она производит сумасбродство Желание быть comme il faut, лежащее в основании всякого подражания, в обычаях ли, одежде или роде увеселений, есть желание, порождающее мотов и банкротов. Поддерживать известный genre жизни, иметь в аристократической части города дом, отделанный в новейшем вкусе, давать дорогие обеды и блестящие балы - есть проявление честолюбия, естественно порождаемого духом подражания. Нет надобности распространяться об этих сумасбродствах они были осмеяны легионами писателей и осмеиваются в каждой гостиной. Наше дело состоит здесь только в том, чтобы показать, что уважение к общественным приличиям, считающееся столь похвальным, имеет один корень с этим стремлением не отставать от моды в образе жизни и что при равенстве других условий последнее не может уменьшиться, если первое тоже не уменьшится. Теперь, если мы рассмотрим все, что сумасбродство это влечет за собой, если мы перечтем обманутых поставщиков, скудно содержимых гувернанток, дурно воспитанных детей, обиженных родственников, которым приходится страдать из-за этого, если мы вспомним все беспокойства и различные нравственные проступки, в которые бывает вовлечен человек, предающийся этому сумасбродству, - мы увидим, что это уважение к приличиям совсем не так невинно, как оно кажется.
Далее, оно уменьшает итог общественных сношений. Не говоря о беззаботных или о тех, которым спекуляции доставляют случайную возможность преуспевать в свете в ущерб многим лучшим людям, мы переходим к тому обширнейшему классу людей, которые, будучи достаточно благоразумны и честны для того, чтоб не жить выше своих средств, и при всем том, имея сильное желание быть "порядочными людьми", принуждены ограничивать число всех приемов; и для того, чтобы каждый такой прием гостей мог с наибольшей честью отвечать всем требованиям гостеприимства, людям приходится делать свои приглашения почти без всякого внимания к комфорту или взаимной пригодности гостей между собой. Небольшое число слишком многолюдных собраний, составленных из людей, большей частью незнакомых друг с другом или знакомых весьма мало и не имеющих почти ничего общего во вкусах, заменяют частые небольшие сходки друзей, достаточно близких между собой для того, чтобы их связывали одни и те же узы мысли и сочувствия. Таким образом, количество сношений уменьшается и качество их портится. Вследствие обыкновения делать дорогие приготовления и предлагать дорогое угощение и вследствие того, что делать это для большого числа гостей и изредка стоит меньших издержек и меньших хлопот, нежели делать это часто для немногих гостей, собрания наших небогатых классов делаются столь же редкими, сколько и скучными.
Заметим, далее, что существующие формальности в общественном обращении удаляют многих, ожидающих от него совершенствующего влияния, и заставляют их обращаться к дурным привычкам и связям. Не мало найдется людей, и весьма умных, которые с отвращением отказываются от парадных обедов и чопорных вечеров и вместо их ищут общества в клубах, курительных залах и тавернах. "Мне противно толкаться в гостиных, говорить вздор и делать довольную мину, - отвечает любой из них, когда его упрекают в измене гостиной. - К чему мне еще терять время, деньги и хорошее расположение духа? Было время, когда я охотно бежал со службы домой, чтоб переодеться; я гонялся за вышитыми сорочками, терпел узкие сапоги и не заботился о счетах портных и магазинщиков. Теперь я стал умнее. Терпение мое продолжалось довольно долго; ибо хотя я и находил, что каждый вечер проведен был глупо, но я все надеялся, что следующий вечер вознаградит меня. Но теперь я вижу свое заблуждение. Наемные кареты и лайковые перчатки стоят дороже того, что может дать любой бал, или, вернее, издержки стоят того, чтобы бросить все эти выезды. Нет, нет, довольно с меня! К чему я стану платить пять шиллингов за право скучать?" И если мы примем в соображение, что подобный весьма обыкновенный взгляд ведет к бильярдным, к продолжительному сидению за сигарой и пуншем, ко всякого рода увеселительным местам, то является сомнение, не повинны ли в. господствующем развращении те строгие приличия, которыми стеснены все наши собрания. Людям необходимы возбуждения всякого рода; лишенные возможности пользоваться высшими, они бросятся на низшие. Это не значит, что люди, предающееся таким образом дурным привычкам, имеют существенно низкие вкусы. Часто бывает совсем наоборот. Из шести-семи близких приятелей, оставляющих в стороне всякие формальности и сидящих свободно вокруг огня, всякий, конечно, с величайшим наслаждением приступит к высшему роду социального общения - к истинному общению мысли и чувства; и если в кругу этом находятся умные и образованные женщины, то это еще более возвысит их удовольствие. Они не хотят, чтобы общество душило долее сухой разговорной шелухой, которую оно предлагает им, потому-то они и бегут с его собраний и ищут людей, с которыми они могут вести длинный разговор, хотя бы и не изящный. Люди, стремящиеся таким образом к существенной духовной симпатии и идущие туда, где они могут найти ее, часто бывают гораздо лучше и неиспорченнее тех, которые довольствуются безжизненностью раздушенных и разодетых светских франтов, людей, не чувствующих потребности сблизиться морально с равными себе созданиями больше, чем это допускается их болтовней за чашкой чая и пустыми ответами на пустые вопросы, людей, которые, не чувствуя этой потребности, доказывают, как они вздорны и бездушны. Правда, что есть и такие, которые избегают гостиных потому, что не умеют вынести ограничений, предписанных истинной утонченностью; правда, что они много выиграли бы, если б ограничения эти коснулись их. Но не менее справедливо и то, что через прибавление к законным ограничениям, основанным на приличии и уважении к другим, целого легиона искусственных стеснений, основанных только на условности, воспитательная дисциплина становится невыносимой и, таким образом, не достигает своей цели. Слишком мелочное управление постоянно разрушает само себя тем, что разгоняет всех, которыми должно было править. И если, таким образом, общество теряет свое благодетельное влияние на всех тех, которые бегут с его увеселений вследствие противной их пустоты или формальности; если люди эти, таким образом, не только лишаются нравственной культуры, которую дало бы им рационально устроенное женское общество, но впадают, за недостатком других развлечений, в привычки и связи, часто кончающиеся игрой и пьянством, - то не должны ли мы сказать, что и тут тоже лежит зло, на которое нельзя смотреть как на ничтожное?
Затем рассмотрим, какое обесцвечивающее действие производят эти различные приготовления и церемонии на удовольствия, которым они должны будто бы служить. Кто из нас, перебирая те случаи, когда он действительно наслаждался высшими общественными удовольствиями, не убедится, что они были вполне неформальны, являлись даже, может быть, совсем невзначай. Как весел дружеский пикник, на котором забываются все приличия, кроме тех, какие предписываются добродушием? Как приятны бывают небольшие, бесцеремонные чтения и подобные им сборища или просто случайные сходки немногих, хорошо знакомых между собой людей! В этих случаях мы можем видеть, как человека оживляет внешность его друга. Щеки пылают, глаза горят, остроумие блещет, даже меланхолики возбуждаются к веселым речам. Является изобилие предметов для разговора; и верные мысли и соответственные им верные слова приходят сами собой. Глубокомыслие сменяется весельем: то идет серьезный разговор, то являются шутки, анекдоты и игривые насмешки. Тут выказываются лучшие стороны каждого из собеседников; лучшие чувства каждого из них возбуждаются к приятной деятельности, и жизнь становится весьма мила. Теперь ступайте одеваться на обед к половине девятого или на вечер к десяти часам; и не забудьте явиться туда в безукоризненном наряде, имея каждый волосок причесанным в совершенстве. Как велика разница! Удовольствие представляется в обратном отношении к приготовлениям. Все эти фигуры, разряженные с такой тщательностью и аккуратностью, кажутся едва живыми. Они заморозили друга друга своим превосходством; и способности ваши чувствуют оцепеняющее действие этой атмосферы, как только вы вошли в залу. Мысли, столь живые и легкие за несколько минут перед тем, исчезли, они внезапно приобрели сверхъестественную силу убегать от вас. Если вы рискнете обратиться с каким-нибудь замечанием к вашему соседу, вы получите пошлый ответ, и тем дело кончится. На какой бы предмет для разговора вы ни напали, он едва переживает полдюжины фраз. Что бы вам ни говорили, ничто не возбуждает в вас живого интереса, и вы чувствуете, что все, что вы станете говорить, выслушается безучастно. Вещи, которые обыкновенно доставляют удовольствие точно каким-то странным чудом, потеряли свою прелесть. Вы любите искусство. Утомленные пустым разговором, вы подходите к столу и находите, что книга с гравюрами и портфель с фотографиями столь же плоски, как и разговор. Вы любите музыку. Однако вы слушаете пение, как бы хорошо оно ни было, с полным равнодушием и говорите "благодарю вас", сознавая в душе, что вы великий лицемер. Как бы хорошо вы себя ни чувствовали, вы сознаете, что ваши симпатии не допускают полного удовлетворения. Вы видите молодых джентльменов, пробующих, хорошо ли завязан их галстук, тупо озирающихся и размышляющих о том, что им делать. Вы видите дам, тоскливо сидящих в ожидании, чтобы кто-нибудь заговорил с ними, и жалеющих о том, что им нечем занять свои пальцы. Вы видите хозяйку, стоящую около дверей с постоянной искусственной улыбкой на лице и терзающую мозг свой, чтобы найти необходимые бессмыслицы для приветствия входящих гостей. Вы видите бесчисленные черты утомления и неловкости, и если в вас есть хотя сколько-нибудь сочувствия, то они не могут не произвести и в вас чувства уныния. Это заразительная болезнь, делайте что хотите - вы не устоите против всеобщей заразы. Вы боретесь с ней; вы делаете судорожные усилия быть веселым; но ни одна из ваших остроумных выходок или веселых рассказов не в состоянии вызвать что-нибудь, кроме тупой улыбки или принужденного смеха; ум и чувство равно задушены. И когда, наконец, уступая своему отвращению, вы бежите вон, какое облегчение вы чувствуете, выйдя на свежий воздух и видя звезды! Как искренне вы говорите: "Слава Богу, кончено!" - и решаетесь избегать на будущее время всей этой скуки. В чем же, наконец, тайна этой постоянной неудачи и разочарования? Не виноваты ли тут все эти ненужные аксессуары, эти изысканные наряды, эти установленные формы, эти приготовления, сопряженные с такими издержками, эти различные выдумки и устройства, предполагающие столько хлопот и возбуждающие столько ожиданий? Кто, прожив лет тридцать, не знает, что удовольствие скромно и что его надо не преследовать открыто, а поймать невзначай? Звуки уличной шарманки, раздающиеся во время нашей работы, часто бывают приятнее, нежели избраннейшая музыка, исполненная в концерте самыми искусными музыкантами. Одна хорошая картина в окне магазина может доставить более живое удовольствие, нежели целая выставка, которую вы осматриваете с каталогом и карандашом в руке. Покуда мы приготовляем наш сложный наряд для приобретения счастья, счастье уже улетело. Оно слишком воздушно, чтобы его можно было удержать в этих вместилищах, украшенных комплиментами и огороженных этикетом. Чем более мы усложняем его обстановку, тем вернее гоним мы его прочь. Причина этого достаточно ясна. Те высшие чувства, которым служат общественные сношения, чрезвычайно сложного характера; следовательно, произведение их зависит от весьма многих условий; чем многочисленнее условия, тем более представляется возможности нарушить то или другое из них, и чувства остаются, таким образом, невызванными. Нужно большое несчастье для того, чтобы пропал аппетит; но сердечное сочувствие ко всем окружающим может быть подавлено одним взглядом или словом. Отсюда следует, что, чем более ненужных требований сопровождает общественные сношения, тем меньше вероятности, что удовольствие будет достигнуто. Трудно постоянно исполнять все, что необходимо для приятного общения с ближними; но во сколько раз труднее должно быть постоянное выполнение множества несущественного. Есть ли какой-нибудь шанс получить дельный ответ от дамы, думающей о том, что вы, должно быть, очень глупы, если ведете ее к обеду не с той руки? Какую возможность имеете вы завести приятный разговор с господином, который внутренне бесится за то, что его посадили не возле хозяйки? Как бы привычны ни сделались формальности, они необходимо занимают внимание, необходимо умножают случаи к ошибкам, недоразумениям, зависти с той или с другой стороны, необходимо отвлекают все умы от тех мыслей и чувств, которые должны были бы занимать их, необходимо, следовательно, разрушают те условия, при которых только и возможно истинное социальное общение.
В этом-то и состоит роковое зло, которое влекут за собой условные понятия, зло, в сравнении с которым всякое другое второстепенно. Они губят те высшие наслаждения наши, которым думают служить. Все установления равны относительно этого-, как полезны и даже необходимы они ни бывают первоначально, под конец они не только перестают быть полезными, но становятся вредны. Между тем как человечество развивается, они остаются неподвижны, ежедневно становятся все более и более механичны и безжизненны и мало-помалу стремятся задушить то, что прежде охраняли. Старые формы правления под конец становятся столь гнетущими, что их должно ниспровергнуть, рискуя даже заменить их царством террора. Старые верования делаются под конец мертвыми формулами, которые не содействуют уже развитию ума, но извращают его и останавливают это развитие; а государственные церкви, управляющие ими, становятся орудиями для поддержания консерватизма субсидиями и для подавления прогресса. Старые системы воспитания, воплощенные в публичных школах и коллегиях, продолжают наполнять головы новых поколений тем, что стало уже относительно бесполезным знанием и что, следовательно, исключает полезное знание. Нет организации какого бы то ни было рода - политической, религиозной, литературной, филантропической, которая, путем своих постоянно умножающихся постановлений, возрастающего богатства, ежегодного увеличения числа служащих и вкрадывающегося покровительства и духа партий, не потеряла бы мало-помалу первоначального своего смысла и не упала бы до степени простого неодушевленного механизма, действующего в пользу частных видов, - механизма, который не только не исполняет своего первоначального назначения, но служит положительной помехой ему. Точно то же происходит и с общественными обычаями. Говорят, что китайцы имеют "напыщенные церемонии, завещанные им незапамятными временами", превращающие общественные сношения в тяжелое бремя. Придворные формы, предписанные монархами для собственного своего возвеличения, всегда и везде кончались тем, что обременяли собственную их жизнь. Так и искусственные приличия столовой и гостиной, по мере того как они становятся многочисленнее и строже, губят то приятное общение, ^обеспечить которое они первоначально имели целью. Отвращение, с каким люди обыкновенно говорят о "формальном", "чопорном", "церемонном" обществе, предполагает общее признание этого факта; и это признание, логически развитое, подразумевает, что все обычаи общежития, которые основаны не на естественных требованиях, вредны. Мнение, что эти условия губят свои собственные цели, не ново. Свифт, критикуя обычаи своего времени, говорил: "Умные люди часто чувствуют себя гораздо более неловко пред изысканной вежливостью этих утонченных господ, нежели чувствовали бы себя в разговоре с крестьянином или машинистом".
Но это саморазрушительное действие нашего общественного склада заметно не только в мелочах; оно проявляется и в самой его сущности и природе. Наше социальное общение, (так, как оно теперь устроено) есть не более как подобие той действительности, которую мы имеем. Чего мы требуем? Сочувственной беседы с подобными нам; беседы, которая состояла бы не из мертвых слов, а была бы проводником живых мыслей и чувств; беседы, в которой говорили бы глаза и лицо и в которой звуки голоса были бы полны значения; беседы, которая не дала бы нам чувствовать себя одинокими, а сблизила бы нас с другими и усилила бы наши ощущения, умножив их ощущениями других. Где этот человек, который не чувствовал бы по временам, как холодны и плоски все эти разговоры о политике и науке, о новых книгах и новых людях и как искреннее выражение сочувствия имеет гораздо более веса, чем все это? Вспомните слова Бэкона: "Толпа не есть общество, и лица не более как картинная галерея, и слова не более как звенящие струны там, где нет людей". Если это справедливо, то истинное общение, в котором люди нуждаются, становится возможным только тогда, когда знакомство обратилось в короткость, а короткость в дружбу. Рационально устроенный кружок должен состоять почти исключительно из людей, связанных короткостью и уважением, и из одного или двух чужих. Какое же безумие лежит в основании всей системы наших больших обедов, наших "назначенных дней", наших вечеров, - собраний, состоящих из многих, никогда прежде не встречавшихся, многих, которые едва обменялись поклонами, многих других хотя и коротко знакомых, но не чувствующих друг к другу ничего, кроме равнодушия, и только нескольких истинных друзей, затерянных в общей массе! Достаточно только взглянуть кругом себя на искусственные выражения лиц, чтобы сразу понять дело.